Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

После трудного рабочего дня Нью-Йорк возвращался домой: отдыхать, заниматься любовью. Люди торопились покинуть офисы и разбежаться по автомобилям. Некоторые будут сегодня вспыльчивы — восемь потогонных часов в душном помещении непременно дадут о себе знать; другие, безропотные, как; овцы, поплетутся домой пешком засеменят ногами по авеню, подталкиваемые неиссякающим потоком тел. А многие, очень многие сейчас втискивались в переполненный сабвея, невосприимчивые к похабным граффити на каждой стене, глухие к бормотанию собственных голосов, нечувствительные к холоду и грохоту туннелей.

Махогани нравилось думать об этом. Как-никак, он не принадлежал к общему стаду. Он мог стоять у окна, свысока смотреть на тысячи голов внизу и знать, что относится к избранным.

Конечно, он был так же смертен, как и люди на улице. Но его работа не была бессмысленной суетой — она больше походила на священное служение.

Да, ему нужно было жить, спать и испражняться, как и им. Но его заставляла действовать не потребность в деньгах, а требования времени.

Он исполнял великий долг, корни которого уходили в прошлое глубже, чем Америка! Он был ночным созданием, как Джек-Потрошитель и Жиль де Ре, живым воплощением смерти, небесным гневом в человечьем обличье. Он гнал сон и будил страхи.

Люди внизу не знали его в лицо, и дважды на него никто бы не взглянул. Но его внимательный взгляд вылавливал и взвешивал каждого, выбирая самых пригодных, селекционируя тех молодых и здоровых, которым суждено было пасть под его сакральным ножом.

Иногда Махогани страстно желал объявить миру свое имя, но на нем лежал обет молчания, и эту клятву нельзя было нарушать. Он не смел ожидать славы. Жизнь Махогани была тайной, а признания жаждала его неутоленная гордость.

«В конце концов, — утешал он себя, — разве жертвенный телец, вставая на колени, приветствует своего жреца?»

Во всяком случае, на судьбу он не жаловался. Сознавать себя частью великого обычая — вот в чем состояло искупление и вознаграждение неудовлетворенного тщеславия.

Правда, недавно случилось кое-что неприятное. О нет, его вины тут не было. Никто не смог бы упрекнуть его. Но времена были не из лучших. Жизнь стала не такой легкой, как десять лет назад. Он постарел, работа начала изматывать его, а на плечи ложилось все больше забот и обязанностей. Он был избранным, и привилегия эта была нелегка.

Он все чаще подумывал, о том, как передать свои знания кому-нибудь более молодому. Конечно, нужно было посоветоваться с Отцами, но рано или поздно преемника предстояло найти, и он чувствовал, что для него не могло быть большего преступления, нежели пренебрежение столь драгоценным опытом.

В его работе слишком многое значили навыки. Как лучше всего подкрасться, нанести удар, раздеть и обескровить. Как выбрать наилучшее мясо. Как проще всего избавиться от останков. Так много подробностей, так много приемов и уловок.

Махогани прошел в ванную комнату и включил душ, перед тем как встать под теплый, упругий дождь, он оглядел свое тело. Небольшое брюшко, поседевшие волосы на груди, шрамы и угри, испещрившие бледную кожу. Он старел. И все же этой ночью, как и в любую другую ночь, у него было много работы…

Купив пару сэндвичей, Кауфман вбежал обратно в вестибюль, опустил воротник пиджака и смахнул с волос капли дождя. Часы над лифтом показывали семь шестнадцать. Работать предстояло до десяти, но не дольше.

Лифт поднял его на двенадцатый этаж, в общий зал конторы. Немного поплутав в лабиринте пустых столов с зачехленными компьютерами, он добрался до своего крохотного рабочего места, над которым все еще горел свет. Уборщицы уже покинули помещение и теперь переговаривались в коридоре; кроме них здесь никого не было.

Он снял пиджак, стряхнул его, насколько возможно, от водяных брызг и повесил на спинку стула.

Затем уселся перед ворохом ордеров, с которыми возился в последние три дня. Он хотел побыстрее закончить работу, и сегодняшний вечер был решающим, дальше останутся лишь мелочи, а когда вокруг не стучали пишущие машинки и не жужжали принтеры, сосредоточиться было намного легче.

Развернув пакет с сэндвичами, он достал кусок пшеничного хлеба с ломтиком ветчины и двойной порцией майонеза и с головой погрузился в бумаги.

Было девять.

Махогани оделся для своей ночной работы. На нем был его обычный строгий костюм с аккуратно заколотым коричневым галстуком; серебряные запонки (подарок: первой жены) торчали в манжетах безукоризненно выглаженной сорочки, редеющие волосы были смазаны маслом, ногти острижены и отполированы, а лицо освежено одеколоном.

Его чемоданчик был собран. Там лежали полотенца, инструмент и кожаный фартук.

Он придирчиво вгляделся в зеркало. С виду его можно было принять за человека лет сорока пяти, от силы — пятидесяти.

Всматриваясь в собственное лицо, он не переставал думать о своих обязанностях. Кроме всего прочего, ему нужно было соблюдать осторожность. Сегодня ночью на него будет смотреть множество глаз, наблюдать за его работой, судить ее. Его вид не должен был вызывать никаких подозрений.

«Если б только они знали», — подумал он.

Те люди, что проходят, протискиваются, пробегают мимо на улице; те, что толкают его, задевают локтями и не извиняются; те, что с презрением смотрят ему в глаза; те, что посмеиваются за его спиной, глядя на этот мешковатый костюм. Если б только они знали, кто он, что делает и что несет с собой.

Он еще раз предупредил себя о том, что нужно быть осторожным, и выключил свет. Комната погрузилась во мрак. Он подошел к двери и открыл ее, привычный к темноте. Счастливый в ней.

Небо уже очистилось от дождевых туч. Махогани направился к станции сабвея, что на 145-й улице. Этой ночью он снова выбрал «Америка-авеню», свою излюбленную и, как правило, наиболее продуктивную линию.

С жетоном в руке он спустился по лестнице. Прошел через автоматический турникет. В ноздри дохнуло запахом метро. Пока что не из самих туннелей. У тех был иной, собственный запах. Но уже этот спертый, наэлектризованный воздух подземного вестибюля — уже он один придавал уверенности. Исторгнутый из легких миллиона пассажиров, он циркулировал в этом кроличьем загоне, смешиваясь с дыханием куда более древних существ: созданий с мягкими, как глина, голосами и кошмарным аппетитом. Как он любил все это! И запах, и мрак, и грохот.

Он стоял на платформе и критически рассматривал тех, кто спускался сверху. Его внимание привлекли два или три тела, но в них было слишком много шлаков: далеко не все могли удостоиться охоты. Физическое истощение, переедание, болезни, расшатанные нервы. Тела, испорченные излишествами и плохим уходом. Они огорчали его как профессионала, хотя он понимал, что даже лучшим из людей свойственны слабости.

Он пробыл на станции больше часа, прогуливаясь от платформы к платформе, глядя на уходящие, уносящие пассажиров поезда Отсутствие качественного материала приводило его в отчаяние. Казалось, день ото дня предстояло выжидать все дольше и дольше, чтобы найти плоть, пригодную для использования.

Было уже почти половина одиннадцатого, а он еще не встретил ни одной по-настоящему идеальной жертвы.

«Ничего, — говорил он себе, — время терпит. Вот-вот толпа народа должна хлынуть из театра. В ней всегда найдутся два-три крепких тела. Откормленные интеллектуалы, перелистывающие программки и обменивающиеся своими соображениями об искусстве, — да, среди них можно будет подыскать что-нибудь ценное».

Иначе (бывали такие ночи, когда, казалось бы, все его поиски тщетны) ему придется подняться в город и подстеречь за углом припозднившуюся парочку влюбленных или какого-нибудь спортсмена, возвращающегося из гимнастического зала То был гарантированно неплохой материал — правда, с подобными экземплярами всегда был риск натолкнуться на сопротивление.

Он помнил, как больше года назад подловил двух черных типчиков, различавшихся возрастом чуть ли не на сорок лет, — быть может, отца и сына Они защищались с ножами в руках, и он потом шесть недель отлеживался в больнице. Та бешеная схватка заставила его усомниться в своем мастерстве. Хуже того, она заставила его задуматься, что с ним сделали бы его хозяева, если бы те раны оказались смертельными. Был бы он тогда перевезен в Нью-Джерси, к своей семье, и предан должному христианскому погребению? Или его останки были бы скинуты во тьму, им на потеху?

Заголовок «Нью-Йорк пост», оставленной кем-то на лавке, уже несколько раз попадался на глаза Махогани: «Все силы полиции брошены на поиски убийцы». Он вновь не удержался от улыбки. Долой мысли о неудачах, старости и смерти. Как-никак, а ведь именно он был этим самым человеком, этим убийцей, но чтобы его поймали — нет, это предположение вызывало лишь смех. Ни один полисмен не сможет отвести его в участок, ни один суд не сможет вынести ему приговор. Эти блюстители закона, что с таким рвением изображали охоту за ним, служили его хозяевам не меньше, чем правопорядку; иногда ему даже хотелось, чтобы какой-нибудь безмозглый легавый схватил его и торжественно предал суду, — посмотрел бы он на их лица, когда из тьмы придет весть о том, что Махогани находится под покровительством высшей власти. Самой высшей.

Время близилось к одиннадцати. Поток театралов уже заполнил станцию, но никого примечательного он так и не углядел, и тогда Махогани решил пропустить толпу, а потом с одной или двумя особями доехать до конца линии. Как любой настоящий охотник, он умел терпеливо выжидать.

Уже было одиннадцать, а Кауфман так и не закончил, хотя прошел час с установленного им самим срока. От усталости и отчаяния колонки цифр на бумаге уже плыли перед глазами. Наконец в десять минут двенадцатого он бросил авторучку на стол и признал свое поражение. Ладонями он тер воспаленные веки, пока голова не заполнилась разноцветными кругами.

— Вот ведь блядство, — сказал он.

Он никогда не ругался в компании. Но порой крепкое словцо было единственным утешением. Он собрал документы и, перебросив через руку влажный пиджак, направился к лифту. От усталости ломило спину, глаза слипались.

Снаружи холодный воздух немного взбодрил его. Он двинулся к станции подземки на 34-й улице. Оставалось лишь сесть в поезд, следующий до «Фар Рокуэй». И через час он дома.

Ни Кауфман, ни Махогани не знали того, что в это время под пересечением 96-й и Бродвея в поезде, следовавшем из центра, полицейские обезвредили и арестовали человека, которого приняли за подземного убийцу. Европеец по происхождению, довольно щуплый, он был вооружен молотком и пилой. Зажав в углу второго вагона какую-то девушку, он собирался разрезать ее на кусочки во имя Иеговы.

Однако привести в исполнение свои угрозы он так; и не успел. Такая возможность ему просто не представилась. Пока остальные пассажиры (включая двух морских пехотинцев) с изумлением следили за развитием событий, потенциальная жертва нападения врезала насильнику ногой в пах. Он выронил молоток. Подхватив инструмент, девушка быстренько размозжила им правую скулу обидчика, после чего в дело вступила морская пехота.

Когда поезд остановился на 96-й, метрошного «мясника» уже поджидали полицейские. Они ворвались в вагон, вопя, как баньши, и напуганные до чертиков. Изувеченный «мясник» валялся в луже крови. Торжествуя победу, копы выволокли его на платформу. Девушка дала показания и в сопровождении морских пехотинцев отбыла домой.

Это происшествие сыграло на руку ничего не ведавшему Махогани. Полицейские почти до самого утра не могли установить личность задержанного — главным образом потому, что тот едва шевелил свернутой челюстью и вместо ответов на вопросы издавал только нечленораздельное мычание. Лишь в половине четвертого на дежурство пришел капитан Дэвис, который узнал в арестанте бывшего продавца цветов, известного в Бронксе под именем Хэнка Васерли. Выяснилось, что Хэнка регулярно арестовывали за всякие непристойные выходки, почему-то всегда совершавшиеся во имя Иеговы. Несмотря на все свое асоциальное поведение, сам Хэнк был не опаснее пасхального зайца. В общем, подземным убийцей он не был. Но к тому времени, когда полицейские узнали об этом, Махогани уже давно приступил к выполнению ритуала.

В одиннадцать пятнадцать Кауфман вошел в вагон поезда, следовавшего через Мотт-авеню. В вагоне уже сидели двое пассажиров: пожилая негритянка в лиловом плаще и прыщавый подросток, тупо взиравший на потолок с надписью: «Поцелуй мою белую задницу».

Кауфман находился в первом вагоне. Впереди было тридцать пять минут пути. Разморенный монотонным громыханием колес, он прикрыл глаза Поездка была долгой, а он устал Поэтому он не видел, как замигал свет во втором вагоне, не видел и лица Махогани, выглянувшего из задней двери в поисках жертвы.

На 14-й улице негритянка вышла. Никто не вошел.

Кауфман приподнял веки, посмотрел на пустую платформу станции и вновь закрыл глаза. Двери с шипением ударились одна о другую. Он пребывал в безмятежном состоянии между сном и бодрствованием; в голове мелькали какие-то зачаточные сновидения. Ощущение было почти блаженным. Поезд опять тронулся и, набирая скорость, помчался в глубь туннеля.

Подсознательно Кауфман отметил, что дверь между первым и вторым вагонами ненадолго отворилась. Быть может, он почувствовал, как оттуда дохнуло подземной сыростью, и понял, что стук колес внезапно стал громче. Но он предпочел не обращать внимания на происходящее.

Возможно, он даже слышал шум какой-то возни, пока Махогани расправлялся с туповатым подростком. Но все эти звуки были слишком далеки, а сон был так близок. И Кауфман продолжал дремать.

Почему-то в своем сновидении он перенесся в кухню матери. Она резала репу и ласково улыбалась, отделяя крепкие, хрустящие дольки. Лицо ее буквально светилось, пока рука работала ножом Хрум. Хрум Хрум.

Вздрогнув, он открыл глаза. Его мать исчезла. Вагон был пуст.

Сколько продолжался сон? Он не помнил, чтобы поезд останавливался на 4-й западной улице. Все еще полусонный, он поднялся и чуть не упал, когда поезд сильно качнуло. Состав сейчас мчался со всей допустимой скоростью. Вероятно, машинисту не терпелось поскорее очутиться дома, в постели с женой. Они во весь опор летели вперед, и это, признаться, было весьма жутковато.

Окно между вагонами закрывали шторы, которых (насколько он помнил) раньше не было. Кауфман окончательно пробудился, и в его мысли закралось смутное беспокойство. Он заподозрил, что спал чересчур долго и служащие метро просмотрели его. Быть может, они уже миновали «Фар Рокуэй» и теперь состав направлялся туда, где поезда оставляют на ночь.

— Вот ведь блядство, — вслух сказал он.

Может, стоит пройти в кабину и спросить машиниста? Вопрос получился бы совершенно идиотским «Простите, вы не скажете, где я нахожусь?» В лучшем случае он услышал бы в ответ поток ругани.

А затем состав начал, тормозить.

Какая-то станция. Да, станция. Поезд вынырнул из туннеля на грязный свет 4-й западной улицы. Стало быть, он не проспал ни одной станции.

Но где же сошел тот пацан?

Либо он проигнорировал предупреждение на стене, запрещающее переходить из вагона в вагон во время движения, либо прошел вперед, в кабину управления.

«А вот это вполне возможно, — скривив губы, подумал Кауфман, — Пристроился, наверное, между ног у машиниста..»

Такие вещи не были редкостью. Как-никак, это был Дворец Услад, и тут каждый имел право на свою долю темной любви.

Кауфман еще раз криво усмехнулся и пожал плечами. В конце концов, какое ему дело до того, куда делся тот пацан?

Двери закрылись. В поезд никто не сел Тронувшись со станции, состав резко начал набирать скорость, и лампы в вагоне снова замигали.

Кауфман прикрыл глаза, пытаясь снова погрузиться в сон, но ничего не вышло. Внутри его бурлил адреналин, а пальцы даже чуть покалывало от нервной энергии. Видимо, он немало испугался, подумав, что поезд мог увести его невесть куда.

Чувства тоже обострились.

Сквозь стук; и лязганье колес на стыках он вдруг услышал звук разрываемой ткани, донесшийся из второго вагона Там что, кто-то рвет на себе одежду?

Поднявшись, он ухватился за поручень, чтобы вдруг не упасть.

Окно между вагонами было полностью зашторено. Нахмурившись, Кауфман принялся вглядываться в него, словно бы надеясь, что его глаза неожиданно обретут свойства рентгеновского аппарата. Вагон бросало из стороны в сторону. Состав стремительно мчался вперед.

Снова треск материи.

Может, там творится изнасилование?

Зачарованный этой мыслью, он медленно двинулся в сторону разделяющей вагоны двери, надеясь отыскать в шторе какую-нибудь щелку. Его взгляд был все еще прикован к окну, поэтому он не заметил крови, растекшейся на полу.

Но вдруг…

Нога поскользнулась, и он опустил глаза. Его желудок опознал кровь раньше, чем мозг, и выдавленный судорожным спазмом комок теста с ветчиной мгновенно подкатил к горлу. Кровь. Сделав несколько судорожных глотков спертого воздуха, Кауфман снова перевел взгляд на окно.

Рассудок говорил: кровь. От этого слова было некуда деться.

От двери его отделяло не больше двух шагов. Он просто обязан был заглянуть туда На его ботинке была кровь, и узкая кровавая полоска тянулась в следующий вагон, но он должен был посмотреть туда.

Заглянуть за дверь.

Кауфман сделал еще два шага и начал исследовать окно, все еще надеясь отыскать в плотной шторе какую-нибудь щель — хотя бы микроскопическую прорезь от нити, случайно вытянутой из ткани. И наконец он нашел искомое — крошечную дырочку — и приник к ней глазом.

Сначала разум его наотрез отказывался воспринимать увиденное. Открывшееся зрелище представлялось какой-то нелепой, кошмарной галлюцинацией. Но если разум отвергал увиденное, то плоть утверждала обратное. Тело окаменело от ужаса. Глаз, не мигая, смотрел на тошнотворную сцену за шторой. Поезд, раскачиваясь, мчался дальше, а Кауфман все стоял перед разделяющей вагоны дверью, пока кровь не отхлынула от его конечностей и голова не закружилась от недостатка кислорода. Багровые вспышки замелькали перед его взором, затмевая картину содеянного злодейства.

А затем он потерял сознание.

Когда поезд прибыл на Джей-стрит, Кауфман все еще был без сознания, а поэтому он не слышал, как машинист объявил, что пассажиры, следующие дальше этой станции, должны пересесть в другой состав. Хотя услышь он подобное требование, то немало подивился бы ему. Ни один поезд не высаживал пассажиров на Джей-стрит; эта линия тянулась к Мотт-авеню, через Водный канал и мимо аэропорта Кеннеди. «Что же это за странный поезд?» — мог бы спросить он. Мог бы, если бы уже не знал. Истина находилась во втором вагоне. Она умело орудовала своими инструментами, довольно ухмыляясь себе под нос, а с кожаного фартука стекала кровь.

Это был полночный поезд с мясом.

В обмороке нет места времени. Прошли секунды или часы, прежде чем глаза Кауфмана открылись и мысли сосредоточились на его новом положении.

Он лежал под одним из сидений, вплотную прижатый к вибрирующей пыльной стене и полностью скрытый от постороннего глаза. Видимо, судьба благоволила к нему, подумал он. Должно быть, от тряски его бесчувственное тело перекатилось сюда, в единственное безопасное место этого поезда.

Вспомнив об ужасах второго вагона, Кауфман едва подавил в себе рвотные спазмы. Положение было отчаянным Где бы ни находился дежурный по составу (скорее всего, он был убит), звать на помощь нельзя. Но машинист? Тоже мертвый, лежит в кабине управления? А поезд тем временем мчится навстречу гибели по неизвестному, нескончаемому туннелю без станций?

И даже если катастрофы не последует, то сразу за дверью, перед которой лежал Кауфман, его ждал Мясник.

За дверью, имя которой Смерть.

Грохот колес заглушал все звуки. От вибрации у Кауфмана ныли зубы, лицо онемело, голова раскалывалась.

Наконец он нашел в себе силы пошевелиться. Чтобы восстановить кровообращение в затекших конечностях, Кауфман принялся осторожно сжимать и разжимать кулаки.

Ощущения вернулись вместе с тошнотой. Перед глазами все еще стояла омерзительная картина, увиденная в соседнем вагоне. Конечно, ему доводилось видеть фотографии с мест разных преступлений, но здесь вершились необычные убийства. Он находился в одном поезде с Мясником, монстром, который оставлял свои жертвы висеть на вагонных поручнях нагими и безволосыми.

Как скоро убийца выйдет из этой двери и окликнет его? Кауфман не сомневался в собственной участи: он так или иначе умрет — если не от рук Палача, то от мучительного ожидания смерти.

Внезапно за дверью послышалось какое-то движение. Инстинкт самосохранения взял верх. Кауфман забился поглубже под сиденье и сжался в крохотный комок, повернув побелевшее от страха лицо к стене. Он втянул голову в плечи и зажмурил глаза, будто ребенок, скрывающийся от какого-нибудь страшилы.

Дверь начала открываться. Щелк. Чик-трак. Порыв воздуха с рельсов. Запах чего-то незнакомого: незнакомого и холодного. Воздух из какой-то первобытной бездны. Кауфман содрогнулся.

Щелк. Дверь закрылась.

Кауфман знал, что Мясник совсем рядом. Без сомнения, тот стоит всего в нескольких дюймах от сиденья.

Может, как раз сейчас он смотрит на неподвижную спину Кауфмана? Или уже занес руку с ножом, чтобы выковырять жертву из ее убежища, как улитку из раковины?

Ничего не произошло. Никто не дышал ему в затылок. Лезвие не вонзилось ему под лопатку.

Просто послышалось шарканье ног возле головы — неторопливый, удаляющийся звук.

Сквозь стиснутые зубы Кауфман тихонько выдохнул — легкие чуть не разорвались на части, так долго он сдерживал воздух.

Обнаружив, что спавший мужчина вышел на 4-й западной улице, Махогани почти расстроился. Он рассчитывал, что эта жертва займет его до тех пор, пока поезд не прибудет на место своего назначения. Увы, нет, мужчина пропал.

«Впрочем, это тело выглядело не совсем здоровым, — сказал он себе. — Наверное, принадлежало какому-нибудь малокровному еврею-бухгалтеру. Его мясо едва ли могло быть сколь-нибудь качественным».

Успокаивая себя подобными мыслями, Махогани пошел через весь вагон в кабину управления. Оставшуюся часть поездки он решил провести там.

«О господи, — подумал Кауфман. — Он собирается убить машиниста».

Послышался звук; открываемой двери. Затем низкий и хриплый голос Мясника:

— Привет.

— Привет.

Они были знакомы друг с другом.

— Сделано?

— Сделано.

Кауфман был потрясен банальностью этих реплик. О чем они? Что сделано?

Несколько последующих слов он пропустил из-за того, что поезд загромыхал по рельсам, сворачивая в очередной туннель.

Наконец Кауфман уже больше не мог противиться любопытству. Он осторожно распрямился и через плечо глянул в дальний конец вагона. Из-под сиденья были видны только ноги Мясника и нижняя половина открытой двери. Проклятье! Он обязательно должен был увидеть лицо преступника еще раз.

Со стороны кабины донесся смех.

Кауфман быстро рассчитал степень риска — математика паники. Если продолжать оставаться на месте, Мясник рано или поздно заметит его и превратит в отбивную. С другой стороны, если рискнуть покинуть убежище, то можно оказаться обнаруженным еще раньше. Что хуже: бездействовать и встретить смерть загнанным в нору или попробовать прорваться и сойтись в честной схватке с судьбой?

Кауфман сам удивился своей храбрости: он уже начал отодвигаться от стены.

Не переставая следить за спиной Мясника, он медленно выбрался из-под сиденья и пополз к задней двери. Каждый дюйм давался ему с мучительным трудом, но Мясник, казалось, был слишком увлечен разговором, чтобы оборачиваться.

Наконец Кауфман добрался до двери. Затем он начал осторожно подниматься на ноги, заранее готовясь к зрелищу, которое ожидало его во втором вагоне. Дверная ручка поддалась почти без нажима, дверь скользнула в сторону.

Грохот колес и жуткий, влажный смрад, вырвавшийся из туннеля, на мгновение оглушили его. Боже! Наверняка Мясник услышит шум или почувствует запах. Вот сейчас он обернется и…

Но нет. Кауфман проскользнул в дверной проем и очутился в залитом кровью вагоне.

Чувство облегчения заставило его позабыть об осторожности. Он не прикрыл за собой дверь, и та, качнувшись вместе с поездом, шумно врезалась в стену.

Повернув голову, Махогани внимательно оглядел ряды сидений.

— Что за черт? — спросил машинист.

— Не захлопнул дверь, вот и все.

Кауфман услышал, как Мясник двинулся к двери. Присев и всем телом вжавшись в торцевую стену, он затаил дыхание. Живот у него скрутило от боли — одновременно дали о себе знать и мочевой пузырь, и кишечник. Но дверь затворилась, и шаги начали удаляться.

Опасность вновь миновала Теперь, по крайней мере, можно было перевести дыхание.

Кауфман приоткрыл глаза, опасаясь увидеть то, что ждало его в вагоне.

Но данная предосторожность не смогла защитить его от предстоящего.

Оно разом заполонило все его чувства: запах выпотрошенных внутренностей; вид багрово-алых тел; ощущение липких сгустков на ладонях, которыми он опирался об пол; скрип ремней, вытягивавшихся под тяжестью трупов; даже воздух, разъедавший нёбо соленым привкусом крови. Он угодил в обитель смерти, на всей скорости мчавшейся сквозь тьму.

Однако тошнота прошла Остались лишь редкие приступы головокружения. Неожиданно он поймал себя на том, что разглядывает тела с некоторым любопытством.

Ближе всего были останки того прыщеватого подростка, которого он видел в первом вагоне. Его труп, подвешенный за ноги, при каждом повороте поезда раскачивался в такт с тремя другими телами, видневшимися поодаль: омерзительный танец смерти. Руки мертвецов болтались, как плети: под мышками были сделаны глубокие надрезы, чтобы тела висели ровнее.

Все анатомические части подростка гипнотически колыхались. Язык, вывалившийся из открытого рта. Голова, подергивавшаяся на перерезанной шее. Даже пенис, перекатывавшийся из стороны в сторону по выбритому лону. Из большой раны в затылке и перерезанной шеи кровь капала в черное пластиковое ведро, предусмотрительно подставленное снизу. Во всем этом было нечто от элегантности — печать хорошо выполненной работы.

Немного дальше висели трупы двух белых женщин и одного темнокожего мужчины. Кауфман наклонил голову, чтобы разглядеть их обескровленные лица. Одна из девушек еще недавно была настоящей красавицей. Мужчина показался ему пуэрториканцем. Все головы и тела были тщательно острижены. Кауфман оттолкнулся от стены, намереваясь встать, и как; раз в этот момент одно из женских тел повернулось к нему спиной.

К подобному кошмару он был не готов.

Спина девушки была разрезана от шеи до ягодиц; в рассеченных мускулах сверкала белая кость позвоночника. Это был отточенный штрих Мясника, финальное торжество его искусства. О, жалкие человеческие останки, безволосые, истекшие кровью, распоротые, будто рыбы, и подвешенные, словно для того, чтоб созреть…

Кауфман почти рассмеялся совершенству своего ужаса. Он чувствовал, как им овладевает безумие, сулящее помутненному рассудку забвение и полное безразличие к окружающему миру.

Он ощущал, как стучат зубы, как трясется все тело. Он знал, что его голосовые связки пытаются издать какое-то подобие крика. Ощущение было невыносимым, но этот самый крик мог в несколько секунд превратить его в такую же окровавленную, неодушевленную массу, что висела перед ним.

— Вот ведь блядство, — сказал он громче, чем намеревался.

Затем плечом оттолкнулся от стены и двинулся по вагону, разглядывая аккуратные стопки одежды на сиденьях. Чуть впереди, слева и справа мерно раскачивались трупы. Пол был липким от высыхающей желчи. И даже сквозь прищуренные веки он слишком отчетливо видел кровь в пластиковых ведрах: она была черной и густой, с тяжело колебавшимися световыми бликами.

Он миновал тело подростка. Вдали виднелась дверь в третий вагон, но путь к ней пролегал по выставке кошмаров. Он старался не замечать окружения, сосредоточившись на двери, которая должна была вывести его обратно в мир разума и разумности.

Кауфман прошел мимо первой женщины. Он знал: ему нужно пройти какие-то считанные ярды. Десяток шагов, а то и меньше, если шагать порешительнее.

Но затем погас свет.

— О господи, — простонал он.

Поезд качнуло, и Кауфман потерял равновесие.

В кромешной тьме он взмахнул руками и ухватился за висевшее рядом тело. Ладони ощутили теплую, скользкую плоть, пальцы погрузились в рассеченные мышцы на спине трупа, ногти вонзились в столб позвоночника. Щека вплотную прижалась к выбритому наголо лобку.

Он закричал, и в этот самый момент на потолке начали зажигаться лампы.

Неоновые трубки еще неуверенно мигали, когда из первого вагона послышались приближающиеся шаги Мясника.

Кауфман замолк и наконец выпустил тело, за которое держался. Лицо его было густо вымазано кровью. Он ощущал ее потеки у себя на щеках, как воинственную раскраску индейца.

Крик несколько привел его в чувство и неожиданно придал силы. Никакого вам бегства по раскачивающимся вагонам, о нет, теперь трусости не время. Предстояла примитивная схватка двух человек, встретившихся лицом к лицу в логовище смерти. И он был готов не раздумывая прибегнуть к любому, абсолютно любому средству, лишь бы уничтожить противника. Речь шла о выживании, все было просто и ясно.

Дверная ручка начала поворачиваться.

Кауфман быстро огляделся в поисках какого-нибудь оружия. Мозг лихорадочно, но четко просчитывал возможные варианты обороны. Внезапно взгляд упал на аккуратную стопку одежды возле тела пуэрториканца. На ней, среди поддельных золотых цепей и здоровенных перстней, лежал нож. Длинный, сверкающе чистый клинок, которым бывший хозяин, без сомнения, немало гордился. Шагнув вперед, Кауфман подобрал нож с сиденья. С оружием в руке он сразу почувствовал себя увереннее, по спине пробежали бодрящие мурашки.

Дверь потихоньку скользнула в сторону, и в проеме показалось лицо убийцы.

Их разделяли раскачивающиеся трупы, по два с каждой стороны. Кауфман пристально посмотрел на Махогани. Тот не был особо безобразен или ужасен с виду.

Обычный лысеющий грузный мужчина лет пятидесяти. Тяжелая голова с глубоко посаженными глазами. Небольшой рот с изящной линией губ. Совершенно неуместная деталь: у него был женственный рот.

Махогани никак не мог понять, откуда во втором вагоне появился незваный гость, но осознавал, что допустил еще один просчет, еще одну промашку, свидетельствующую об утере былой квалификации. Он должен немедленно распотрошить это наглое существо. Как-никак, до конца линии осталось не более одной-двух миль. Новую жертву предстояло разделать и повесить за ноги прежде, чем они прибудут к месту назначения.

Он шагнул во второй вагон.

— Ты спал, — наконец узнав Кауфмана, сказал он. — Я видел тебя.

Кауфман промолчал.

— Тебе следовало сойти с этого поезда. Что ты здесь делал? Прятался от меня?

Кауфман продолжал молчать.

Махогани взялся за рукоятку большого разделочного ножа, торчавшего у него за поясом. Из кармана фартука торчали молоток и садовая пила. Все инструменты были перепачканы кровью.

— Раз так, — добавил он, — мне придется покончить с тобой.

Кауфман поднял правую руку Его нож выглядел игрушкой по сравнению с грозным тесаком Мясника.

— Да пошел ты, — сказал он.

Махогани ухмыльнулся. Попытка сопротивления казалась ему просто смешной.

— Ты не должен был ничего видеть. Это не для таких, как ты, — проговорил он, сделав еще один шаг навстречу Кауфману. — Это тайна.

«А, так им руководит божественное назначение? — промелькнуло в голове у Кауфмана. — Что ж, это кое-что объясняет».

— Да пошел ты, — снова сказал он.

Мясник нахмурился. Ему не нравилось подобное безразличие к его работе и репутации.

— Все мы когда-нибудь умрем, — негромко произнес он. — Тебе повезло больше, чем другим. Ты не сгоришь в крематории, как многие, но я использую тебя. Чтобы накормить праотцев.

Кауфман усмехнулся в ответ. Он уже не испытывал суеверного ужаса перед этим тучным, неповоротливым убийцей.

Мясник вытащил из-за пояса нож и взмахнул им.

— Маленькие грязные евреи вроде тебя, — сказал он, — должны быть благодарны. Хоть какая-то польза от вас есть. Вы и годитесь разве что на мясо.

И, не тратя больше слов, Мясник нанес удар. Широкое лезвие стремительно рассекло воздух, но Кауфман успел отступить, и оружие Мясника, лишь распоров рукав его пиджака, с размаху погрузилось в голень пуэрториканца. Под весом тела глубокий надрез стал быстро расползаться. Открывшаяся плоть походила на свежий бифштекс: сочный и аппетитный.

Палач начал было высвобождать свое оружие из ноги трупа, но в этот самый момент Кауфман кинулся вперед. Он метил в глаз Махогани, однако промахнулся и попал ему в горло. Острие ножа насквозь пронзило шейный позвонок и узким клином вышло с обратной стороны шеи. Насквозь. Одним ударом. Прямо насквозь.

У Махогани появилось такое ощущение, будто он чем-то подавился, как будто у него в горле застряла куриная кость. Он издал нелепый, нерешительный, кашляющий звук. На губах выступила кровь, окрасившая их, как женская помада слишком яркой расцветки. Тяжелый резак со звоном упал на пол.

Кауфман выдернул нож. Из двух ран разом ударили фонтанчики крови.

Удивленно уставившись на жалкий ножичек, Махогани медленно опустился на колени. Маленький человечек безучастно смотрел на него. Он что-то говорил, но Махогани был глух к словам, словно находился под водой.

И вдруг Махогани ослеп. И, с ностальгией по утраченным чувствам, понял, что уже никогда больше не будет ни слышать, ни видеть. Это была смерть: она обхватывала его, обнимала.

Его руки еще ощущали складки на брюках, горячие, вязкие капли на коже. Его жизнь колебалась, привстав на цыпочки перед черной бездной, пока пальцы еще цеплялись за последнее чувство… А затем тело тяжело рухнуло на пол, подмяв под себя руки, жизнь, священный долг и все, что казалось таким важным.

Мясник был мертв.

Кауфман глотнул спертого воздуха и, чтобы удержаться на ногах, ухватился за один из ремней. Его колотила дрожь. Из глаз хлынули слезы. Они текли по щекам и подбородку и капали в лужу крови на полу. Прошло некоторое время: он не знал, как долго простоял так, погруженный в сон своей победы.

Затем поезд начал тормозить. Он почувствовал и услышал, как по составу прокатилось лязганье сцеплений. Висящие тела качнулись вперед, колеса прерывисто заскрежетали по залитым слизью рельсам.

Кауфманом снова завладело любопытство.

Свернет ли поезд в какую-нибудь подземную бойню, где Мясник хранил свои трофеи? А этот смешливый машинист, столь безразличный к сегодняшней бойне, — что он будет делать, когда поезд остановится? Но что бы ни случилось, вопросы были чисто риторическими. Ответы на них должны были появиться с минуты на минуту.

Щелкнули динамики. Голос машиниста:

— Приехали, дружище. Не желаешь занять свое место?

Занять свое место? Что бы это значило?

Состав сбавил ход до скорости черепахи. За окнами было по-прежнему темно. Лампы в вагоне замигали и погасли. И уже не зажигались.

Кауфман очутился в кромешной тьме.

— Поезд тронется через полчаса, — объявили динамики, точно на какой-нибудь обычной линии.

Поезд полностью остановился. Стук колес, свист ветра, к которым так привык Кауфман, внезапно стихли. Теперь он не слышал ничего, кроме гула в динамиках. И ничего не видел.

А затем — шипение. Очевидно, открывались двери. Вагон заполнился каким-то запахом — настолько едким, что Кауфман закрыл ладонью нижнюю часть лица.

Ему показалось, что он простоял так целую вечность — молча, зажав рот рукой. Боясь что-то увидеть. Боясь что-нибудь услышать. Боясь что-нибудь сказать.

Затем за окнами замелькали блики каких-то огней, высветивших контуры дверей. Огни становились все ярче. Вскоре света было уже достаточно, чтобы Кауфман мог различить тело Мясника, распростертое у его ног, и желтоватые бока трупов, висевших слева и справа.

Из гулкой темноты донесся какой-то слабый шорох, невнятные чавкающие звуки, похожие на шелест ночных бабочек. Из глубины туннеля к поезду приближались некие человеческие существа Теперь Кауфман мог видеть их силуэты. Кое-кто нес факелы, горевшие мертвенным коричневым светом. А шуршание, вероятно, издавали ноги, ступавшие по влажной земле или, быть может, причмокивающие языки; а может, то и другое.

Кауфман был уже не так наивен, как час назад. Можно ли было сомневаться в намерениях этих существ, вышедших из подземной мглы и направлявшихся к поезду? Мясник убивал мужчин и женщин, заготавливая мясо для этих каннибалов; и они собирались сюда, как на звон колокольчика в руке камердинера, чтобы пообедать в вагоне-ресторане.

Кауфман нагнулся и поднял нож, который выронил Мясник. Невнятный шум становился громче с каждой секундой. Он отступил подальше от открытых дверей, но обнаружил, что противоположные двери тоже открыты и оттуда тоже доносится приближающийся шорох.

Он отпрянул, собираясь укрыться под одним из сидений, когда в проеме ближней двери показалась рука — такая худая и хрупкая, что выглядела почти прозрачной.

Он не мог отвести взгляда. Но ужаса не было. Им снова завладело любопытство.

Существо влезло в вагон. Факелы, горевшие сзади, отбрасывали тень налицо, но очертания фигуры отчетливо вырисовывались в дверном проеме.

В них не было ничего примечательного.

Существо было таким же двуруким, как и он сам Голова — обычной формы, тело — довольно хилое. Забравшись в поезд, существо хрипло переводило дыхание. В его одышке сказывалась скорее врожденная немощь, нежели минутная усталость, что было весьма удивительно. Согласно образу, почерпнутому из книг, всякий каннибал должен быть рослым, выносливым человеком, а не такой вот жалкой развалиной.

Сзади из темноты поднимались все новые силуэты. Существа карабкались во все двери.

Кауфман очутился в ловушке. Взвесив в руке нож, чтобы приноровиться к нему, он приготовился к схватке с этими дряхлыми чудовищами. Одно из существ принесло с собой факел, и лица пришельцев озарились неровным светом.

Существа были абсолютно лысыми. Их иссушенная плоть обтягивала черепа так плотно, что, казалось, просвечивала насквозь. Кожу покрывали лишаи и струпья, а местами из черных гнойников выглядывала лобная или височная кость. Некоторые были голыми, как дети, — с сифилитическими, почти бесполыми телами. Груди превратились в кожаные мешочки, гениталии сморщились и почти втянулись внутрь тел.

Но еще худшее зрелище, чем обнаженные, представляли те, кто носил одежды. Кауфману не пришлось напрягать воображение, чтобы догадаться, из чего были сделаны полуистлевшие рваные лоскуты, наброшенные на плечи и повязанные вокруг животов. Напяленные не по одному, а целыми дюжинами или даже больше, будто некие патетические трофеи.

Предводители этого гротескного факельного шествия уже достигли висящих тел и с видимым наслаждением принялись поглаживать своими тонкими пальцами выбритую плоть. В разинутых ртах плясали языки, брызгавшие слюной на человеческое мясо. Глаза метались из стороны в сторону, обезумев от голода и возбуждения.

Внезапно одно из чудовищ заметило Кауфмана.

Его глаза разом перестали бегать и неподвижно уставились на незнакомца. На лице появилось вопросительное выражение, сменившееся какой-то пародией на замешательство.

— Ты… — пораженно протянул он.

Возглас был таким же тонким, как и губы, издавшие его.

Мысленно прикидывая свои шансы, Кауфман поднял руку с ножом В вагоне собралось десятка три существ, и гораздо больше тварей сгрудилось снаружи. Однако у них не было никакого оружия, и они выглядели совсем слабыми, — только кожа да кости.

Оправившись от изумления, существо заговорило снова. В правильных модуляциях его голоса зазвучали нотки некогда обаятельного, культурного человека:

— Ты явился следом за тем, другим, да?

Опустив взгляд, существо вдруг увидело тело Махогани. Ему понадобилось не больше секунды, чтобы уяснить ситуацию.

— Ну и ладно. Он был слишком стар, — объявило оно и, подняв водянистые глаза на Кауфмана, принялось внимательно изучать его.

— Да пошли вы все, — сказал Кауфман.

Существо попыталось улыбнуться. Забытая техника этого мимического упражнения проявилась в гримасе, оскалившей два ряда острых зубов.

— Теперь ты должен будешь делать это для нас, — проговорило существо, и его ухмылка стала еще более плотоядной. — Мы не можем жить без мяса.

Рука похлопала одно из человеческих тел. Кауфман не знал, что ответить. Он с отвращением следил за пальцами монстра, скользнувшими в щель между ягодиц и ощупывавшими выпуклую мякоть.

— Все это нам так же отвратительно, как и тебе, — добавило чудовище. — Но мы обязаны есть это мясо. Чтобы не умереть. Клянусь господом, такая пища не вызывает у меня аппетита.

И тем не менее с губ существа капала слюна.

К Кауфману вернулся дар речи. Он удивленно вслушался в собственный голос, в котором было больше смятения, чем страха.

— Кто вы? — Он вдруг вспомнил бородача из кафе. — Что с вами произошло? Какой-нибудь несчастный случай?

— Мы — отцы города, — сказало существо. — И матери, и дочери, и сыновья. Строители, творцы законов. Мы создали этот город.

— Нью-Йорк? — спросил Кауфман.

Неужели Дворец Услад был построен вот этими вот?..

— Задолго до твоего рождения, задолго до рождения всех живущих.

Продолжая разговаривать, существо сунуло, пальцы в рану висящего тела и начало ногтями отдирать нежную жировую ткань. За спиной Кауфмана послышались восторженные возгласы и скрип ремней, освобождаемых от трупов. Руки существ ласково, любяще оглаживали груди и выпуклости, сдирая с мяса кожу.

— Ты добудешь нам еще, — сказал отец. — Еще мяса. Больше. Твой предшественник был слишком слаб.

Не веря своим ушам, Кауфман уставился на него.

— Я? — наконец выговорил он, — Кормить вас? За кого ты меня принимаешь?

— Ты должен сделать это для нас. И для тех, кто старше, чем мы. Для тех, кто был рожден еще до того, как родилась сама мысль об этом городе. Для тех, кто был рожден, когда Америка была лишь лесами и пустыней.

Хрупкая рука протянулась в сторону окна.

Последовав за этим указующим жестом, взгляд Кауфмана вонзился во мрак. Совсем рядом с поездом находилось нечто такое, чего он до сих пор не видел. Это был не человек, нечто куда больших размеров.

Существа расступились, чтобы Кауфман мог подойти и рассмотреть поближе неведомое существо. Однако его ноги наотрез отказывались сдвигаться с места.

— Иди, — сказал отец.

Кауфман снова подумал о городе, который любил. Неужели это и правда его старейшины, его философы и создатели? И ему пришлось уверовать в это. Возможно, там, на поверхности, преспокойно живут люди — бюрократы, политики, представители всех видов власти, — которые знают эту страшную тайну. Именно они все прошлые века поддерживали существование этих чудовищных тварей, кормили их, как дикари потчуют ягнятами своих богов. Ибо во всем ритуале было нечто ужасно знакомое. Это знание ударом колокола отозвалось даже не в сознании Кауфмана, а в более глубокой, более древней части — в его существе.

Ноги, более не подчинявшиеся рассудку и повинующиеся только инстинкту поклонения, сделали шаг вперед. Он прошел сквозь коридор тел и вышел из вагона.

Зыбкие огни факелов едва освещали мглу, простирающуюся снаружи. Воздух казался почти окаменелым — таким крепким и застоявшимся был смрад первобытной тверди. Но Кауфман не чувствовал запахов. Он нагнул голову — только так он мог бороться с приближающимся обмороком.

Ибо вот он, предшественник человека Самый первый американец, чей дом находился здесь задолго до алгонкинов или шайенов. Его глаза — если у него вообще были глаза — смотрели на Кауфмана.

У Кауфмана затряслось все тело, мелкой дробью застучали зубы.

Он различил звуки, доносящиеся из утробы этого исполинского чудища: пыхтение, хруст.

Оно пошевелилось в темноте.

Даже шум его движения был способен вызвать благоговейный страх. Точно гора вспучилась и осела.

Внезапно подбородок Кауфмана задрался кверху, а сам он, не раздумывая о том, что и для чего делает, повалился на колени, в липкую жижу перед Прародителем отцов.

Вся прожитая жизнь вела к этому дню. Все бессчетные мгновения складывались в ней ради этого момента священного ужаса.

Если бы в этой доисторической пещере достало света, чтобы разглядеть все детали, его трепещущее сердце, вероятно, разорвалось бы на части. Кауфман чувствовал, как надсадно гудят мышцы у него в груди.

Оно было громадно. Без головы и конечностей. Без каких-либо черт, сравнимых с человеческими, без единого органа, назначение которого можно было бы определить. Оно было похоже на все, что угодно, и напоминало стаю рыб. Тысячу больших и малых рыб, сгрудившихся в один общий организм ритмично сокращавшихся, жевавших, чавкавших. Оно переливалось множеством красок, цвет которых был глубже, чем любой из знакомых Кауфману.

Вот все, что видел Кауфман, и этого было много больше, чем он хотел видеть. Но куда больше осталось скрытым в темноте: колыхавшимся и вздрагивавшим в ней.

Не в силах смотреть, Кауфман отвернулся, И краем глаза заметил, что из поезда вылетел футбольный мяч, шлепнувшийся в лужу перед Прародителем.

Вернее, он думал, что это был футбольный мяч, пока не вгляделся и не узнал человеческую голову. Голову Мясника, с лица которого были содраны широкие лоскуты. Поблескивая кровью, голова замерла возле своего властелина.

Отвернувшись, Кауфман двинулся обратно в вагон. Все его тело содрогалось, как от рыданий, и лишь глаза не могли оплакать прошлую жизнь. Зрелище, оставшееся позади, иссушило все его слезы.

А внутри вагона уже началось пиршество. Одно существо склонилось над трупом женщины и выковыривало из глазницы нежную студенистую мякоть. Другое засунуло руку в ее рот. У двери лежало обезглавленное тело Мясника; из обрубка шеи все еще струилась кровь.

Перед Кауфманом вновь появился тот самый низкорослый отец, который недавно говорил с ним.

— Так ты будешь служить нам? — кротко спросил он, будто маня за собой некое животное.

Кауфман уставился на тяжелый тесак Мясника, символ его службы. Существа покидали поезд, волоча за собой полусъеденные тела. Когда унесли факелы, вагон снова стал погружаться во мрак.

Но, перед тем как огни полностью исчезли в темноте, отец шагнул вперед и, обхватив ладонью голову Кауфмана, повернул его лицо к грязному вагонному окну.

Отражение было мутным, однако Кауфман увидел происшедшие перемены. Он был мертвенно бледен, заляпан гримом крови.

Рука существа не выпускала лица Кауфмана, а пальцы уже проникли в его рот, залезая все дальше в горло и царапая ногтями гортань. Кауфмана тошнило, но у него не было воли противиться этому вторжению.

— Служи, — сказало существо. — Молча.

Слишком поздно Кауфман осознал намерение этих пальцев.

Внезапно его язык был крепко сжат и повернут вокруг корня. Оцепенев, Кауфман выронил нож. Он силился закричать, но не мог издать ни звука В его горле бурлила кровь; он слышал, как чужие когти раздирали его плоть, и жуткая боль сковала все члены.

Затем рука вылезла наружу и застыла перед его лицом, держа большим и указательным пальцами покрытый алой пеной язык.

Кауфман навсегда утратил способность говорить.

— Служи, — повторил отец и, отправив его язык себе в рот, с явным удовольствием принялся жевать.

Кауфман упал на колени, изрыгая потоки крови и остатки сэндвича.

Отец заковылял прочь, в темноту; остальные старцы уже исчезли в своей пещере, дабы остаться в ней до следующей ночи.

Щелкнули динамики.

— Возвращаемся, — возвестил машинист.