Он вернулся домой из добровольного изгнания во Францию в феврале 1768 года, и если он рассчитывал учинить скандал своим возвращением, то его ждало глубокое разочарование. Власти не собирались его арестовывать. Это принесло бы слишком много неприятностей. Однако Уилкс был твердо намерен напомнить о себе и решил баллотироваться на предстоящих парламентских выборах, запланированных на период с марта по май, от округа лондонского Сити; впрочем, он занял последнее место в избирательном списке – поддержки ремесленников и воротил Сити оказалось недостаточно. Уилкс не впал в уныние и не опустил руки, а обратил свой взор на более радикальный Мидлсекс. В этом графстве неподалеку от Лондона обитали купцы и мелкие предприниматели. В результате Уилкс попал в избирательный бюллетень от округа Брентфорд-Баттс. Выборы, состоявшиеся 28 марта, напоминали театральное действо: 250 экипажей со сторонниками Уилкса с голубыми кокардами на шляпах размахивали плакатами с надписью «Уилкс и свобода!», направляясь к месту избрания членов парламента. К ярости короля и восторгу народа, он одержал безоговорочную победу. Горожане были обязаны зажечь свет в окнах по случаю празднования, а те, кто этого не делал, рисковали лишиться стекол. Рассказывали, что буквально на каждой двери от Темпл-Бара до Гайд-парк-корнера была нацарапана цифра 45; семена раздора были посеяны в 45-м выпуске газеты North Briton. В ежегодном политическом альманахе Annual Register сообщалось, что город охватили «страшные беспорядки».
Уилкс чутко улавливал настроения Лондона еще со времен юности, проведенной в Кларкенуэлле. Ему было легко проникнуться природным радикализмом городской толпы, для которой диссидентство – дело обычное. Радикальные клубы и братства проводили встречи в пивных и тавернах, где звучали громкие призывы к борьбе за свободу и против произвола исполнительной власти. За Уилксом последовали мелкие собственники, городские фригольдеры, торговцы, лавочники, ремесленники и рабочие, формально находившиеся под контролем сильных мира сего – воротил Сити и политической элиты.
Число 45 стало лозунгом улиц и символом борьбы за правое дело. Возможно, неслучайно последнее восстание якобитов произошло в 1745 году. По заказу трактирщика из города Ньюкасл-на-Тайне был изготовлен канделябр с 45 подсвечниками. В газете Newcastle Journal сообщалось, что в апреле 1768 года на праздничном ужине, который Уилкс устроил сразу после выборов, присутствовало 45 гостей, которые «без четверти два выпили 45 четвертей пинты вина и съели 45 свежеснесенных яиц». Было пять перемен блюд, каждая из которых состояла из девяти кушаний, производное которых давало все то же магическое число, а в центре стола красовалась говяжья вырезка весом ровно 45 фунтов. Этим дело не кончилось. Магия чисел сводила людей с ума: 45 тостов, 45 трубок с табаком, 45 фейерверков, парики с 45 завитками. На флагах, которые сторонники Уилкса несли в Брентфорд на выборах, было написано: «Свобода. Привилегии! Билль о правах. Великая хартия вольностей!» Эти компоненты издревле составляли систему ценностей англичан.
Король потребовал, чтобы этому мятежнику и скандалисту, ведущему подрывную деятельность, помешали занять место в парламенте, в результате возникло множество споров о том, может ли преступник, пусть и приговоренный заочно, участвовать в общественной жизни страны. Вскоре Уилкс взял инициативу в свои руки и заявил, что он сдается властям и готов ожидать приговора в тюрьме суда королевской скамьи в Саутуарке. Тюрьма находилась рядом с пустырем под названием Сент-Джордж-Филдс, где стало собираться все больше и больше народа. Толпа разрасталась с такой скоростью, что 10 мая 1769 года правительство направило туда полк шотландских солдат для охраны общественного порядка. Когда солдаты по ошибке застрелили ни в чем не повинного прохожего, разразился бунт. Акт о бунтах (Riot Act) прошел второе чтение в парламенте, после чего было убито еще пять или шесть человек, среди которых «мистер Уильям Редберн, ткач, который был ранен в бедро и умер в лондонской больнице», и «Мэри Джеффс из городка под названием Сент-Сейвиор, которая продавала апельсины на улице Хеймаркет и скончалась на месте».
В июне на Уилкса был наложен штраф, и его заключили в тюрьму на двадцать два месяца по обвинению в клевете и подстрекательстве; впрочем, его заключение проходило в довольно комфортных условиях благодаря продуктам и деньгам, которые жертвовали Уилксу его состоятельные сторонники. Палата общин попыталась еще сильнее опозорить его, лишив места в парламенте от графства Мидлсекс, что вызвало единичные мятежи в Лондоне, а 2000 фригольдеров Мидлсекса намеревались повторно выдвинуть его кандидатуру на выборах в парламент. Далее началась самая настоящая политическая комедия: Уилкс снова беспрепятственно прошел в парламент, но был лишен мандата; он решил баллотироваться вновь, одержал победу, однако ее признали недействительной. Избиратели Мидлсекса в очередной раз отдали голоса Уилксу, однако его тут же исключили из предвыборной гонки на основании «невозможности быть избранным». Он пошел на выборы в пятый раз и вновь победил по избирательным бюллетеням, однако палата общин пригласила на его место его оппонента.
Весной следующего года Уилкса освободили из заключения под ликующие возгласы толпы, обращенные к народному герою, который проявил храбрость и изобретательность в нелегком деле противостояния властям. У Уилкса не было как таковой политической программы, и его едва ли можно назвать радикалом и тем более революционером. Уилкс обращался к тем ценностям, которые считались традиционными свободами народа, однако он ясно осознавал, какое влияние на происходившее могла оказать так называемая четвертая власть – пресса. Он дирижировал политическим сознанием нации, умело используя такие инструменты, как высмеивание, сатира и разоблачение. Он был символом непокорности и независимости. Когда Уилкс, будучи на свободе, набирал сторонников в Мидлсексе, один домовладелец сказал ему: «Я скорее проголосую за дьявола». – «Разумеется, – ответил Уилкс, – но если ваш приятель не пройдет, могу я рассчитывать на вашу поддержку?» Памятник Уилксу стоит сегодня в самом начале улицы Феттер-Лейн и является единственным памятником в Лондоне, страдающим косоглазием.
Власть печатных СМИ неуклонно росла. В середине XVIII века укрепилось понимание важности непредвзятого общественного мнения, выразителем которого была пресса. Газета Morning Chronicle была основана в 1770 году, а Morning Post – двумя годами позднее; к 1777 году в Лондоне издавалось уже 17 газет, семь из которых выходили ежедневно. Год спустя газета Sunday Monitor стала первым воскресным периодическим изданием в Англии.
Как бы то ни было, XVIII век был великой эпохой политических волнений. Постепенное угасание графа Чатама привело к снятию его с должности осенью 1768 года, при этом позиции герцога Графтона укрепились. Именно ему выпало руководить правительством во время мятежей в поддержку Уилкса и американского налогового бунта, однако он не был прирожденным лидером, и ему приходилось нелегко в эпоху мятежей, петиций и газетных насмешек.
Настоящую сенсацию произвел в прессе один анонимный автор. В периодических изданиях внезапно появился корреспондент, пишущий под псевдонимом Джуниус. У него был талант к грубым шуткам и резким оскорблениям, однако всеобщее возбуждение вызывала именно его анонимность. По словам Сэмюэла Джонсона, «пока он ходит, словно Джек – покоритель великанов, окутанный плащом тьмы, он может без особых усилий натворить немало бед». Возможно, это был министр или экс-министр, исподтишка раскрывавший государственные секреты? Его очерки печатались в газете Public Advertiser с 1769 по 1772 год, то есть в разгар дела Уилкса. Анонимный корреспондент приложил немало усилий, чтобы разжечь пламя общественного негодования. Герцог Графтон, по его описанию, был «редкостным трусливым деспотом», который «растерял всякое человеческое достоинство», а король – «самым злонамеренным и подлым человеком во всем королевстве». Мать короля Августа Саксен-Готская получила прозвище «демон раздоров», который «в приступе пророческой злобы наблюдает за делом рук своих». Когда она умирала от рака, Джуниус писал, что «ничто не поможет ей выжить, кроме разве что жуткой выжимки из жаб. Подобный пример божественной справедливости обратит в веру даже атеиста». В этих очерках соединялись мрачность и натуралистичность, боль и злость, отлично дополняя моду на политические карикатуры Джеймса Гилрея и других художников 1780-х годов.
Их рисунки обнажали мир ужаса и деградации: политические фигуры Вестминстера, где всем будто правил корыстолюбивый Сизиф, были искажены, обезображены и непропорциональны; огромные обвислые зады исторгали экскременты, а все участники происходящего изображались согбенными уродцами. Так называемые государственные деятели истекали слюной, любуясь своими трофеями, а публика мочилась от возбуждения или страха. Глядя на карикатуры того периода, можно было буквально почувствовать зловонное дыхание их персонажей. Политические оппоненты уничтожали друг друга громом высвобождаемых газов, щедро сдобренных экскрементами или рвотными массами, с которыми выходили их алчность или яд, образуя неудержимый поток омерзительной жижи. На одной карикатуре изображен политик, на голове которого покоится ночной горшок с мочой, а на другой бюрократ предвкушает порку. В этом иллюстрированном мире царила полная деградация, которую в прошлых столетиях было просто невозможно себе представить, за исключением, пожалуй, обезьян и других персонажей, оживлявших поля средневековых манускриптов (маргиналии). Такова была традиция скабрезного и фривольного английского юмора, доведенного до крайнего абсурда. В реальном мире кипели свои страсти. Герцог Графтон предложил должность лорд-канцлера Чарльзу Йорку; Йорк принял предложение, однако, не сумев справиться с тревогой, перерезал себе горло.
Эпоха мятежей усугублялась шумихой вокруг дела Уилкса и непокорностью американских бунтовщиков. Народное недовольство витало в воздухе. В 1769 году Бенджамин Франклин писал: «В этой стране в течение одного года я был свидетелем бунтов из-за зерна; бунтов из-за выборов; бунтов из-за работных домов; бунтов шахтеров, бунтов ткачей, бунтов возчиков угля, бунтов лесорубов; при мне происходили бунты сторонников Уилкса; бунты председателей правительства; бунты контрабандистов, в ходе которых были убиты служащие таможни и сборщики акцизов из-за того, что вооруженные суда короля палили по ним». За год до этого в Дептфорде, в Ньюкасле и других крупных портах мятеж подняли торговцы-мореходы, а в Саутуарке, требуя повышения жалованья, на митинг вышли шляпники. Еще годом ранее страну сотрясали голодные бунты, мародерство и народные волнения.
Преимущественно в крупных городах наметился активный рост числа политических клубов и обществ единомышленников. Впрочем, нам почти ничего не известно об их статусе: мы можем лишь предполагать, что свой Кромвель или Хэмпден, поносивший какого-нибудь сквайра, священника или «этих в Вестминстере», был в каждой гостинице и таверне. В период с мая 1769 по январь 1770 года в Сент-Джеймсский дворец были направлены петиции из 13 графств и 12 городских округов, в каждой из которых содержалась просьба или требование о скорейшем роспуске парламента. Впервые в политической жизни страны хаотичные столпотворения или мятежи уступили место общественным собраниям. Летом 1769 года в Вестминстер-холле собралось 7000 человек, чтобы выразить недовольство правительством страны.
Герцог Графтон поддался всеобщему давлению, и король назначил на его место Фредерика Норта, 2-го графа Гилфорда, который до этого времени взбирался по скользкой лестнице политической карьеры без досадных падений. Последующие поколения считали лорда Норта – именно так его чаще всего называли современники – болваном, который из-за собственной некомпетентности умудрился потерять Америку. Однако в действительности это был прагматичный политик, который своей манерой управлять парламентом напоминал Роберта Уолпола. К несчастью, он обладал незавидной наружностью и скорее походил на карикатуру самого короля: глаза навыкате и обвислые щеки придавали ему, по словам Хораса Уолпола, «вид слепого трубача». Однако, как тогда было принято говорить, он обладал большим умом и хорошим чувством юмора, помогавшим ему сохранять спокойствие и самообладание во времена кризиса. Однажды, когда Норт спал на правительственной скамье в палате общин, на него с критикой обрушился один из парламентариев, порицая первого министра за то, как тот руководит страной, а вернее, губит ее, на что граф Гилфорд, приоткрыв один глаз, заметил: «Эх, если бы это было так». Норт был расчетлив, осторожен, терпелив и методичен. «Он не зря занимает это кресло», – говорил о нем Джонсон.
Не иначе как политическим чудом можно назвать тот факт, что Норт, несмотря на накаленность обстановки, сумел ввести Англию в состояние дремоты или инертности. «После массовых волнений, – писал Берк, – страну охватила не менее масштабная вялость и апатия». Яростное возбуждение, за которым последовало мрачное безразличие, не так просто объяснить, разве что провести аналогию с особенностями человеческой психики. Разумеется, лорд Норт не имел большого влияния на американские колонии, где его попытки утихомирить народ лишь усугубляли ситуацию.
Став первым министром в 1770 году, Норт принял решение отменить налоги, введенные Тауншендом на все ввозимые в Америку товары, кроме чая. Предполагалось, что эта мера окажет успокаивающее действие, однако на деле она спровоцировала серьезный конфликт. Освобождение от налогов можно было считать волевой победой американцев, если бы не налог на чай, который и послужил поводом для дальнейших действий, ведь он служил символом американского рабства.
5 марта 1770 года толпа бостонцев окружила английских солдат, которым предписывалось охранять здание таможни в порту; американцы оскорбляли солдат, угрожали им, а затем напали. Был дан приказ стрелять; трое бостонцев умерли на месте, еще двое впоследствии скончались от ран. Англичане срочно снялись с места под градом швыряемых в них камней, однако горожане настояли на том, чтобы те покинули город навсегда. Они требовали, чтобы английские солдаты переместились в Форт-Уильям на одноименном острове в трех милях (4,8 км) от города. Американцы одержали еще одну знаковую победу. Это событие со временем получило название «Бостонская резня» и дало пищу для пафосных речей. В одной из них в память о событии говорилось: «Наши дома объяты пламенем, благополучие наших детей зависит от варварской прихоти рассвирепевшей солдатни; наши прелестные, невинные девушки отданы на растерзание разнузданной похоти…» Этот инцидент так никогда и не был забыт и считается самым значимым поводом к войне за независимость. Впрочем, американцы из других колоний возмущались гораздо меньше, некоторые осуждали животную несдержанность бостонской толпы. В New York Gazette предлагалось «прекратить травлю англичан».
Итак, ход событий был неясен даже тем, кто находился в самой их гуще. Некоторые полагали, что демонстрация силы заставит противника отступить. Американцы кричали «Тирания!», англичане вопили «Предательство!». Стороны имели ложное представление друг о друге, и неудивительно, что полное отсутствие взаимопонимания породило конфликт.
Три небольших инцидента наводят на размышления о причинах вспыхнувшей войны. В 1770 году в Нью-Джерси был избит сборщик таможенных пошлин. В июне 1772 года британское таможенное судно потерпело крушение у побережья Род-Айленда и было немедленно сожжено местными жителями. В марте 1773 года ассамблея Виргинии предложила всем колониальным ассамблеям вести корреспонденцию, на что Бенджамин Франклин заметил, что «это может перерасти в конгресс». Такой конгресс мог представлять общие интересы и обозначать проблемы британских колоний, что крайне встревожило бы министров в Вестминстере. Отныне неумолимый ход истории уже было не остановить.
22
Волшебные машины
В 1719 году два брата, Джон и Томас Ломбе, построили фабрику на одном из островов на реке Дервент. Там размещались машины для прядения шелка, вызывавшие неподдельное любопытство и всеобщее восхищение. Это было «новое изобретение», которое, согласно оригинальному патенту, представляло собой «три станка, которые никогда прежде не изготавливались и не применялись в Великобритании: первый – чтобы перематывать тончайшие нити шелка-сырца, второй – чтобы прясть шелк, и третий – чтобы скручивать его». В заявлении на продление патента, составленном четырнадцатью годами позднее, говорилось о «97 746 колесах, механизмах и отдельных деталях (работавших день и ночь)». В «Универсальном словаре торговли и коммерции» (The Universal Dictionary of Trade and Commerce) Малахий Постлетуэйт писал: «Эта малышка, не более пяти-шести футов (1,5–2 м) в высоту, оснащена двумя рычагами-плечами и имеет такую же производительность, что и куда более крупные машины».
Чтобы посмотреть на новое чудо техники, светская публика съезжалась на экипажах со всего графства. Источником энергии для фабрики – каменного пятиэтажного сооружения – служило огромное водяное колесо; внутри здания все вращалось, издавая характерное гудение. Один человек отвечал за изготовление 60 нитей. Фабрика была главной достопримечательностью города Дерби, а благодаря многочисленным механизмам, непрерывной работе и специализированному персоналу может считаться прототипом шелкопрядилен и хлопкопрядилен конца XVIII и XIX века. Поговаривали, что братья Ломбе украли идею машины у итальянцев, за что Джон Ломбе был в 1722 году отравлен, однако, без сомнения, эта версия – не более чем выдумки новой эпохи. К началу XIX века фабрика в Дерби, словно какой-нибудь памятник древнего прошлого, уже стала привычным элементом городского ландшафта.
Было немало и других чудес. Спустя год после того, как построили шелкопрядильню, Даниель Дефо писал о «новых начинаниях в торговле; новых изобретениях, станках, фабриках в стране, где нас, теперешних, заставляют двигаться дальше и становиться лучше». Однако в ту пору никто не использовал слово «фабрика» в отношении производственного предприятия; как правило, так называли здания, где размещались иностранные купцы. Со временем эти массивные мрачные сооружения становились неотъемлемой частью социально-экономической жизни страны. В 1769 году Мэттью Болтон закончил строительство мануфактуры Сохо на пустоши Хэндсворт-Хит на северо-востоке Бирмингема; предприятие специализировалось на изготовлении различных безделушек, например галантерейных изделий – пряжек и пуговиц. Основное складское помещение фабрики представляло собой трехэтажное здание, поделенное на 19 зон, фасад был выполнен в палладианском стиле
[173]. Однако внешне фабрика скорее напоминала тюрьму, нежели загородный дом. Именно там в 1776 году Джеймс Уатт начал производство паровых двигателей. Семью годами ранее были запатентованы изолированная камера для конденсации Джеймса Уатта и прядильная ватермашина Ричарда Аркрайта; теперь можно было разрабатывать новые двигатели, приводимые в действие паром, а благодаря ватермашине – получать километры недорогой хлопковой ткани, в результате чего стоимость одежды становилась все ниже и ниже.
В том же 1769 году, когда весь политический мир страны сотрясали лозунги «Уилкс и свобода!», Джозайя Веджвуд открыл масштабное производство керамики на территории площадью 350 акров (1,4 км
2), недалеко от канала между реками Трент и Мерси в Стаффордшире. Мануфактура получила название «Этрурия» в честь древней цивилизации этрусков, что создавало иллюзию живописного прошлого даже несмотря на то, что фабрика была оснащена по последнему слову техники. Фактически Веджвуд открыл эпоху роскошного фарфора в Англии. Именно он привил англичанам вкус к неоклассицизму. Гений британского керамиста во многом определил эстетику промышленных преобразований, которые при этом не требовали внедрения принципиально новых технологий.
Спустя два года после основания Этрурии Ричард Аркрайт открыл крупное прядильное предприятие в Кромфорде, в графстве Дербишир, и организовал применение недавно изобретенной прядильной машины. Вскоре неподалеку появился поселок, где жили сотни рабочих, в том числе женщины и дети. С помощью ватермашины, состоявшей из тысячи веретен, было создано первое исключительно английское хлопковое полотно. Вскоре хлопок стал ключевым продуктом текстильной промышленности. К началу XIX века хлопок считался королем тканей.
В поэме «Храм природы» (The Temple of Nature) Эразма Дарвина, вышедшей в 1803 году, прославлялись эти глобальные изменения:
Аркрайт же научил с плодов хлопковыхСобирать материал для тканей новыхИ, твердой сталью расчесав клубок,В сребристые одежды мир облек[174].
Если голландцы воздвигли памятник человеку, научившему их мариновать селедку
[175], то почему бы не увековечить в камне родоначальника промышленного способа производства и создателя мануфактуры национального значения?
Впрочем, некоторые современники относились к первым фабрикам с большим недоверием, готовые, словно Дон Кихот, вступить в бой с ветряными мельницами. Мануфактуры сравнивали с работными домами, на которые они действительно в каком-то смысле были похожи; работные дома при этом назывались «домами промышленности», а первая фабрика по производству паровых двигателей еще в 1702 году носила название «работный дом». В сознании людей того времени существовала прочная связь между тем, как жестко регулировали жизнь бедноты и обращались с промышленными рабочими. Фабрики нередко сравнивали с казармами, где столь же строго соблюдали режим, порядок и ценили исполнительность.
Новая система промышленного производства, находившаяся в то время лишь на этапе становления, возникла из так называемой первичной промышленности или примитивного капитализма. Суть этого явления составлял надомный труд, при котором сельскохозяйственные рабочие и члены их семей пряли и ткали, не прекращая при этом работать на земле. Даниель Дефо красноречиво писал об этом во время своей поездки по Британии, когда пересекал Пеннинские горы. Он побывал у крупного суконщика и нашел там «дом, полный пышущих здоровьем парней, часть из которых занималась покраской ткани, другие – обрабатывали ее, а третьи – ткали». Неподалеку было множество домиков, «в которых жили занятые на фабрике рабочие, причем их жены и дети также постоянно занимались делом – чесали волокно, пряли и так далее». Каждый ребенок старше четырех лет был трудоустроен и получал оплату.
Это было в буквальном смысле надомное производство, в рамках которого торговец или мелкий капиталист поставлял сырье для прядения или ткачества семьям сельскохозяйственных рабочих, а затем забирал готовую пряжу или ткань в четко установленный срок
[176]. Жена фермера и сам фермер проводили за станком каждую свободную минуту; чесать, прясть и ткать приходилось в то же время, что и собирать урожаи пшеницы, гороха и фасоли. Свободные земледельцы продавали носки и сыр, свинину и ткань. Так, в Линкольншире коровий навоз использовался для производства топлива, а свиной – для отбеливания ткани. Неудивительно, что о Линкольншире сложилась поговорка: «Свиньи там испражняются мылом, а коровы – огнем».
Изготовление ткани представляло собой низкооплачиваемый сезонный труд, которым, как правило, занимались в стесненных и грязных условиях. Кустари работали по ночам, в темноте, поскольку не могли позволить себе освещение. Они работали в мороз и холода, когда отсутствовала возможность прокормиться с полей. Ткачи и портные называли лето «временем огурцов», поскольку это единственное, что они могли позволить себе из еды. Индустриализация на тот момент казалась наименьшим из зол.
Сложно однозначно выделить истоки промышленного подъема, факторов было множество. Некоторые говорят, что все началось с мелких торговцев, которые поначалу предоставляли сырье земледельцам, а затем открывали целые фабрики и запускали по 20–30 ткацких станков. Другие полагают, что непрекращавшийся рост населения вынуждал людей уходить в города и искать работу на производстве. В период с 1760 по 1830 год население Великобритании увеличилось с 6,1 до 13,1 миллиона – другими словами, оно выросло более чем в два раза. В сельском хозяйстве так много людей не требовалось, поэтому они собирались в городах, где работодатели охотно использовали дешевую рабочую силу на расширяющихся производствах. Неизбежно возникали и другие последствия: требовались новые дома и транспортная инфраструктура.
Некоторые считают, что индустриализация стала результатом технических изменений и инноваций. Это был поступательный процесс, в ходе которого периодически происходили крупные скачки, как, например, изобретение парового двигателя или сложного и высокопроизводительного текстильного оборудования. В этой связи часто утверждают, что британцы – практичная нация, они предпочитают исключительно эмпирический подход, лишены всякого стремления к теоретизированию, которое любят, например, французы или немцы. Таково лишь одно из обобщений, но со временем оно стало общепринятым. Химик Луи Пастер однажды сказал: «Удача благоволит лишь тем, кто к ней готов». В те времена говорилось, что у каждой фабрики есть свой изобретатель.
Другие уверены, что индустриализацию спровоцировали дешевые кредиты, а ее быстрый рост вызван избытком капитала вкупе с процентной ставкой, не превышавшей 3 %. Англия была богатой страной. Об этом свидетельствовало то, что население охотно покупало акции Банка Англии, а на Королевской бирже возникало несметное число «пузырей». Теперь все желающие могли инвестировать в промышленность, которая, казалось, таила в себе неограниченные возможности и открывала неиссякаемые источники дохода. Дальнейшей индустриализации способствовал и беспрецедентный рост международной торговли во второй половине XVIII века.
Еще один фактор, способствовавший развитию промышленности, заключался в невмешательстве властей: правительство подготовило почву, установив низкую процентную ставку, при этом оно не предпринимало попыток формировать промышленную политику страны. Технологические новшества и достижения не встречали серьезного сопротивления в верхах. Если на пути индустриализации и возникали препятствия, то их, как правило, чинили рабочие, возмущенные тем, что их хлеб отняли машины
[177]. Правительство сохраняло нейтралитет.
Высокие темпы развития промышленности объяснялись и другими причинами. Англию не раздирали войны; политическая система была крайне гибкой; в отличие от Франции в стране не бушевала революция. И тем не менее политика играла отнюдь не решающую роль. Возникновение фабрик дало экономию на масштабах, то есть она достигалась за счет роста производства, при этом, что особенно важно, усиливалось разделение труда.
Представители деловых коммерческих кругов в то время восхищались мощью науки и рациональными вычислениями. Карманные и стационарные часы и такие точные приборы, как токарные или рейсмусовые станки, были характерной чертой эпохи. Микроскопы и телескопы не только стояли на службе у ученых, но и часто встречались в состоятельных домах; барометр был излюбленной темой светских бесед. С 1675 по 1725 год количество обеспеченных лондонцев, в домах которых имелись часы, возросло с 56 до 88 %. К 1800 году на часовой фабрике в Кларкенуэлле работало 8000 человек, каждый из которых имел собственную узкую специализацию. Джон Гаррисон – изобретатель морского хронометра, в 1759 году решивший проблему определения долготы, – ввел моду на хронометр, который капитан Кук взял с собой в кругосветное путешествие.
В качестве причины крутых перемен в промышленности нельзя не упомянуть явление, скорее относящееся к духовной сфере. Повальное диссентерство, распространившееся в среде экспериментаторов и изобретателей, растущая роль диссентерских академий, где молодые люди обучались практическим навыкам, – все это заставило многих верить в то, что протестантский дух независимого мышления и эмпирического опыта служил дополнительным фактором промышленного подъема. Католиков же – весьма незаслуженно – считали неспособными к освоению новых горизонтов. Впрочем, было бы глупо выделять одну из этих мнимых причин или предпосылок как наиболее значимую. Перефразируя стих 8:28 из Послания к римлянам, замечу лишь, что все содействует ко благу для тех, кто считает это благом
[178].
В попытках осмыслить природу происходивших изменений предлагались сотни различных трактовок. События второй половины XVIII века сегодня известны под названием «промышленная революция», однако в те годы оно никогда не использовалось. Его придумал французский социалист Луи Огюст Бланки в 1837 году, а спустя несколько лет подхватил Фридрих Энгельс в труде «Положение рабочего класса в Англии» (Die Lage der arbeitenden Klasse in England, 1845). Впоследствии этот термин широко использовал известный английский историк-экономист Арнольд Тойнби, дядя выдающегося философа и культуролога Арнольда Джозефа Тойнби, в «Лекциях о промышленной революции в Англии XVIII века» (Lectures on the Industrial Revolution of the Eighteenth Century in England), которые были изданы после смерти автора в 1884 году. Если это и была революция, то в ней не было ничего неожиданного или ошеломительного. Она явилась закономерной частью цикла, продолжавшегося примерно сто лет. Рост, по всей видимости, начался в 1740-х годах, в 1780-х и 1790-х годах наблюдались стремительные скачки, аналогичная динамика сохранялась в 1830-х годах и далее.
Если в те времена о «промышленной революции» еще не говорили, как же современники воспринимали тогдашнюю действительность? Осознавали ли они, что вокруг происходит что-то удивительное или весьма необычное? В «Политической арифметике» (Political Arithmetic), изданной в 1774 году, Артур Янг обращается к читателям с просьбой «оценить прогресс, коснувшийся всех сфер жизни Великобритании, за последние 20 лет». Спустя два года к этой мысли обращается Адам Смит в «Исследовании о природе и причинах богатства народов», размышляя над «естественным прогрессом Англии в направлении богатства и процветания». В «Британнике» того периода отмечалось, что «открытия и достижения» эпохи «осеняют славой всю страну, чего не добиться лишь завоеваниями и господством». Были выявлены основополагающие причины столь уверенного и стабильного роста. В 1784 году сообщалось, что «Британия – единственная известная до сей поры страна, в которой пласты угля… железной руды и известняка… часто находят на одних и тех же месторождениях, причем недалеко от моря». Современники хорошо понимали суть принципиальных изменений в стране.
Их непрерывность была очевидна, изобретения следовали одно за другим, являя миру все новые и новые чудеса эволюции. В предыдущие столетия периоды социальных или технических преобразований сменялись периодами затишья, что создавало определенный баланс; однако в конце XVIII века изобретениям, казалось, не было конца. Историк-марксист Эрик Джон Эрнест Хобсбаум в труде «Промышленность и империя» (Industry and Empire), изданном уже в 1968 году, писал, что «со времен возникновения сельского хозяйства, металлургии и появления городов в эпоху Нового каменного века индустриализация стала самым масштабным изменением в жизни человечества».
В действительности самые глубокие и трудноуловимые преобразования можно увидеть лишь в ретроспективе. Возможно, изобретатели, инженеры или ученые не отдавали себе отчета в том, что они пытались подчинить природу. Тогда это могли счесть богохульством. И тем не менее в руках человека оказалась безграничная власть. Уголь, пришедший на смену древесине, считался в то время неисчерпаемым ресурсом. Земли, на которых раньше росли деревья, теперь можно было использовать под сельскохозяйственные нужды. В прошлом в силу биологических причин восстановление лесов после вырубки требовало немало времени; теперь же источник энергии находился под землей, а значит, подобных проблем больше не возникало. В результате освоения природных богатств энергоресурсы Британии долгое время существенно превышали ресурсы любой другой европейской экономики. В этом заключалась одна из ключевых причин индустриализации.
По оценке историка промышленной революции Э. А. Ригли, 10 миллионов тонн угля, добытых в 1800 году, обеспечивали энергию, равную той, что можно было получить при сжигании древесины с 10 миллионов акров земли. Отказ от органической экономики означал, в свою очередь, снятие ограничений, сковывавших экономический рост. Времена года больше не имели значения, равно как и приливы и отливы, ветер и вода. Неограниченные запасы черного золота скрывались в бесчисленных кавернах под землей. Когда-то Англию называли страной рощ и лесов; теперь же она стала королевством угля.
Впрочем, прогресс шел медленно и неравномерно. Хотя некоторые отрасли, например металлургия, текстильная и угледобывающая промышленность, развивались стремительно, большинство британских фабрик и заводов продолжали существовать в рамках традиционной экономики еще целых сто лет. Пекари, мельники, кузнецы и дубильщики словно застыли в середине XVIII века, когда страна уже шагнула в эпоху правления королевы Виктории. А многие мастерские и вовсе продолжали работать как в XVII веке. В ту пору параллельно существовали разные эпохи и уровни квалификации.
Увеличение объемов добычи угля было постепенным, но неизбежным. В течение XVIII века добыча выросла с трех до десяти миллионов тонн, а в период с 1800 по 1850 год был зафиксирован пятикратный рост. В результате английский пейзаж изменился навсегда. Газета Birmingham Mail писала, что «голубое небо скрылось за смрадной завесой черного и серого дыма. Земля превратилась в огромную неприглядную груду мертвого пепла и сажи. Каналы с растворенной в них угольной пылью явственно демонстрируют, какой грязной может быть вода, – и все же она продолжает течь. Ветхие дома, ветхие заводы, накренившиеся черные трубы, изрыгающие огонь печи, неряшливый, почерневший от дыма народ». Аналогичный образ величия и ужаса предстает в описании центральных графств Англии в «Лавке древностей» (The Old Curiosity Shop) Чарльза Диккенса.
Когда маленькая Нелл с дедушкой идут по тем местам, они видят «черные от шлака дороги и кирпичные строения… сотрясаемые оглушительным гулом и рокотом машин, высокие трубы, клубы черного дыма, который зловонным облаком сгущался над домами и затемнял воздух»
[179]. Двое странников попадают на металлургический завод, где среди «чугунных столбов, поддерживающих крышу, стоял оглушительный стук молотов, рев горнов, шипенье в воде раскаленного металла и множество других страшных, непонятных звуков, которые нельзя было бы услышать ни в каком другом месте». Бурная фантазия писателя не менее сильна, чем его наблюдательность, однако в одном он точно не ошибался: земля доселе не слышала звуков, подобных этим, кроме разве что случаев извержения вулкана.
Диккенс сравнивает рабочих с великанами: «И в этом аду, еле различимые среди дыма и вспышек нестерпимо жаркого огня, словно великаны с гигантскими кувалдами в руках, работали люди». Некоторые спали прямо среди пепла и золы, а другие доставали из печей сверкающие листы металла, «которые распространяли вокруг невыносимый жар и светились тем багровым светом, что мерцает в глазах дикого зверя».
Однако жар и свет не просто давали представление о тогдашних условиях труда, но и символизировали великие перемены. Теперь уголь использовали не только для формовки металла, но и для создания сплавов. Центром производства стала долина Колбрукдейл в графстве Шропшир. Едва ли где-то нашлось бы место, так мало походившее на долину, описываемую в пасторалях.
Квакер-металлург Абрахам Дарби (первый из плеяды потомственных металлургов Дарби) поселился в Колбрукдейле, где в 1708 году взял в аренду старую доменную печь с кузнями. Не прошло и года, как он стал первым, кто начал производить качественный бабковый чугун, используя при выплавке каменноугольный кокс в качестве добавки к древесному углю. Долина имела ряд неоспоримых преимуществ. Тамошние залежи угля содержали меньше сернистых примесей, а значит, качество производимого металла было выше. Дарби топил печи углем, а затем, добавляя кокс, получал сплав для изготовления плавильных котлов. Вскоре каменноугольный кокс вытеснил древесный уголь
[180]. Металлургическое производство более не зависело от живой природы. Благодаря новому методу в будущем началось строительство мостов, производство паровозов, труб, цилиндров, артиллерийских орудий, картечи и деталей станков, которые вкупе сформировали новую действительность XIX века.
Первые металлические рельсы были изготовлены в Колбрукдейле в 1767 году. Технологии входили в фазу мощного, устойчивого и безостановочного развития. На страницах этого исторического труда нам еще предстоит восхищаться тем, как тесно связаны друг с другом технические решения и изобретения; по-видимому, все слилось воедино, да так, что одно было немыслимо без другого.
Впрочем, значимость происходящих перемен осознали не сразу; сам Абрахам Дарби был по природе скромным и тихим человеком, а его собратья-квакеры, казалось, радовались возможности сохранить новую технологию внутри их религиозной общины. Следует отдать должное семье Дарби, члены которой никогда не патентовали свои изобретения, в отличие от большинства других изобретателей, объясняя это тем, что было бы несправедливо «лишать общество столь ценной находки».
Грани человеческого величия как нельзя лучше изображены на картине Филипа Лютербурга «Колбрукдейл ночью» (Coalbrookdale by Night), на которой чугунолитейный завод изрыгает сернистые всполохи прямо в небо, освещенное лишь тусклым лунным светом. На этом огненном пейзаже единственный источник света – адское пламя, сотворенное руками человека. Одно из названий этого завода было «Бедлам»
[181]. Несмотря на религиозные аллюзии, огонь никак не препятствует трактовке изображения на картине в качестве промышленного объекта; на переднем плане лошади тянут переполненную телегу, рядом с которой бежит собака.
На картине Джозефа Тернера «Печь для обжига извести в Колбрукдейле» (Limekiln at Coalbrookdale; ок. 1797) свет также играет важную роль: белые, голубые и оранжевые отсветы притягивают внимание к левой части картины; небольшая полоска света спускается с холма, освещая двух рабочих с лошадьми, а в печи горит яркий огонь, отбрасывая таинственные тени, и кажется, будто это вход в зачарованный грот. Таковы истоки явления, которое впоследствии стали называть промышленной революцией. Это была эпоха широчайших возможностей, несравнимых с теми, что предлагала магическая алхимия XVI века, когда верили, будто в недрах земной утробы может зародиться новая жизнь. В «Лавке древностей» старик-рабочий, приглядывавший за доменной печью, говорит маленькой Нелл: «Огонь все равно что моя память, – я гляжу на него и вижу всю свою жизнь». И этому огню не суждено было потухнуть.
Планомерный технический прогресс регулировался неписаными законами взаимозависимости. Существуют наглядные примеры изобретений и открытий, сделанных в одно и то же время разными людьми. Так, летом и осенью 1815 года инженер-механик Джордж Стефенсон из Ньюкасла-на-Тайне и химик Гемфри Дэви из Лондона придумали конструкцию безопасной рудничной лампы для шахтеров; один из коллег Стефенсона предположил, что оба исследователя «сами, независимо друг от друга открыли принцип работы такой лампы». Изобретения для схожих целей возникали в большом количестве в течение нескольких лет или даже месяцев. Технология пудлингования чугуна, благодаря которой появилась возможность получать прутковое железо без использования древесного угля, была в течение нескольких месяцев успешно внедрена в Южном Уэльсе и в Фонтли недалеко от Плимута; изобретатели при этом не знали о существовании друг друга. Счастливое совпадение? Кто знает.
Свидетельства подобного бессознательного взаимодействия видны повсюду. Так, технология расточки пушечных стволов использовалась для изготовления цилиндров паровых двигателей; изобретение коксовой печи позволило производить чугун; производство чугуна, в свою очередь, повлекло за собой изобретение паровой машины Томаса Ньюкомена; а паровая машина обеспечила возможность производства металла в промышленных масштабах. Когда стало ясно, что паровой двигатель обладает слишком высокой мощностью для деревянных станков, их впервые стали заменять железными машинами; в результате появлялось все более и более тяжелое машинное оборудование, которое, в свою очередь, требовало более мощных двигателей. Все процессы были взаимосвязаны, ускоряя технологический прогресс и меняя его природу. Одни машины использовались для изготовления других – более крупных и производительных. И здесь нельзя не вспомнить историю появления роботов.
Для работы в кузнях и на фабриках требовалось все больше пара, что способствовало созданию более мощных паровых двигателей. Металлические рельсы, по которым сперва перевозили вагонетки с углем, теперь стали использоваться и при строительстве первых железных дорог. Массовое производство канализационных труб на керамических заводах сыграло большую роль в улучшении санитарных условий в Англии XIX века, а кроме того, позволило лучше дренировать поля, что, в свою очередь, повысило урожайность. Увеличение объемов сельскохозяйственной продукции позволяло обеспечивать растущее число занятых в промышленности. На фоне подъема текстильного производства остро встал вопрос изобретения нового способа быстрого отбеливания ткани, и химики обратили взор в сторону купоросного масла или серной кислоты, оставив поиски магического эликсира бессмертия в прошлом.
Использование машинного оборудования на производстве привело к увеличению объема выпускаемой продукции, а это, в свою очередь, повлекло за собой расширение рынков сбыта. Так возникла известная дихотомия: массовое производство провоцирует большой спрос или массовое потребление вызывает рост производства? Впрочем, возникают и другие вопросы. Как, например, возможно, что две совершенно не связанные между собой отрасли – производство хлопка и металлургия – могли развиваться одновременно и в одинаковом темпе? Словно подчиняясь принципам естественной эволюции, эти станки и машины приобрели биологические характеристики живого организма. Не лишним будет вспомнить теорию Дарвина об органической эволюции, чтобы объяснить этот медленный, постепенный, но стабильный и неотвратимый процесс промышленной революции.
Ничто из вышеперечисленного не было бы возможно без распространения так называемого научного подхода, доставшегося в наследство от самого Исаака Ньютона, который столетием ранее был не только теоретиком, но и практиком и сам создавал для себя необходимый научный инструментарий. В возрасте 26 лет он сконструировал телескоп-рефлектор и собственноручно изготовил для него вогнутое параболическое зеркало из сплава олова и меди. Будучи президентом Королевского научного общества, он придавал особое значение рациональному подходу и экспериментаторству, которые через сто лет сыграли ключевую роль в эпоху промышленного переворота. В начале XVIII века в Лондоне и других городах страны под эгидой Королевского общества устраивались научные лекции, на которых нередко можно было увидеть «барометры, термометры и другие подобные инструменты, необходимые для проведения экспериментов». Ученик Ньютона лексикограф Джон Харрис читал лекции по математике в кофейне «Марина» (Marine) на улице Бирчин-Лейн «ради общего блага». А британский натурфилософ Джон Теофил Дезагюлье выступал с лекциями по экспериментальной философии, однако включал в них рассуждения о первых паровых двигателях, которые «приносили чрезвычайную пользу для осушения шахт, снабжения водой городов и домов благородного сословия». Уже к 1730-м годам были подробно изучены волшебные свойства электричества.
Одна группа ученых и промышленников создала клуб, в котором они могли беседовать и делиться своими изысканиями и результатами экспериментальной работы. Лунное общество Бирмингема (Lunar Society of Birmingham) было учреждено в конце 1760-х годов, объединив изобретателей, славившихся своими радикальными воззрениями как в политике и религии, так и в науке. В число членов этого клуба входили ботаники, фабриканты, философы, промышленники, естествоиспытатели и геологи, стремившиеся удовлетворить беспрецедентное человеческое любопытство той поры. Среди членов общества были Мэттью Болтон, Джозайя Веджвуд и Джозеф Пристли. Промышленники, металлурги и ученые обменивались знаниями о новых технологиях, а также о более интеллектуальных и возвышенных предметах. Клуб стал оранжереей, где взращивались планы грядущих изменений, расцветало общее стремление развивать науку. У большинства членов общества были собственные лаборатории, где они могли проводить опыты. Веджвуд, к примеру, проводил минералогический анализ и изучал химию цвета.
Мэттью Болтон в восемнадцать лет придумал технологию инкрустирования стальных пряжек эмалью, однако наряду с этим он культивировал, по его собственным словам, «философский дух»; в тетради он делал беглые записи о пульсе человека и движении планет. Предпринимательский дух руководил научной жизнью в XVIII веке. Изобретателей интересовали абсолютно все области человеческого знания. Джозеф Пристли получил «Пальмовую ветвь» за открытие «флогистона», или кислорода, и за учение о фотосинтезе; Болтон вдохновил Уатта и помог ему сконструировать паровой двигатель.
В 1754 году было создано Общество искусств, промышленности и торговли (The Society for the Encouragement of Arts, Manufactures and Commerce), что ознаменовало всеобщее признание важности популяризации науки. Как говорилось в уставе общества, оно создавалось с целью «поощрять предпринимательство, развивать науку, совершенствовать искусство, улучшать качество производства и расширять торговлю». Учреждались премии за изобретения в области механики, а также художественного искусства – награды подкрепляли общее стремление к инновациям. Искусство и наука зачастую воспринимались как смежные виды деятельности, и в записях общества существуют наброски исследований свойств синего кобальта и красной (красильной) марены. Эти вещества могли применяться и для промышленной окраски. И вновь мы видим взаимосвязь всех сфер.
Многие усматривали в этих событиях одно из проявлений эпохи Просвещения, хотя в действительности это исключительно европейское движение лишь слегка коснулось берегов Англии. Впрочем, не было сомнений, что в стране, по словам Уолпола, царила «мода на естественную историю». В журнале Spectator порой не без иронии говорилось об ученых или научных обществах, где обсуждались такие вопросы, как анатомия человека. Джонатан Свифт в сатирической форме описал моду того времени в «Путешествии Гулливера в Лапуту, Бальнибарби, Лаггнегг, Глаббдобдриб и Японию» – третьей части «Путешествий Гулливера», написанной между 1706 и 1709 годами. Свифт рассказывает о «Большой Академии в Лагадо», в которой экспериментаторы были заняты тем, что извлекали солнечные лучи из огурцов, превращали лед в порох и превращали «человеческие экскременты в те питательные вещества, из которых они образовались»
[182].
Однако в таких отраслях, как механика, металлургия и промышленная химия, отрицать новый дух научных изменений было нельзя. Экспериментальная система с применением каменноугольного светильного газа для уличного освещения была готова к 1782 году. Основное внимание всегда уделялось промышленности и торговле, и Адам Смит полагал, что все, кто работают на благо промышленности, являются представителями «великого класса изобретателей»; среди них следует упомянуть химиков, а также новые профессии электриков и инженеров. Позднее шотландский писатель и реформатор Сэмюэл Смайлс писал: «Наши инженеры могут в некоторой степени считаться создателями современной цивилизации».
По тому, сколько было подано и удовлетворено заявок на патенты, можно судить об уровне развития изобретательства в стране. До середины века каждый год выдавалось порядка дюжины патентов; в 1769 году это число составляло уже 36, а в 1783 году – 64. В 1792 году выдали 85 патентов. Спектр изобретений был широчайший: от новой конструкции насоса до получения щелочей из соли. Патентовали средства для бритья, зубные протезы, устройства пожарной сигнализации и стиральные машины, охранные сигнализации и туалеты. Ожидалось, что в результате внедрения изобретений удастся экономить рабочую силу, а еще важнее – время. Владельцы патентов стремились повысить производительность, точность и обеспечить единообразие. В этом смысле они выражали дух промышленных перемен.
Это время можно назвать эпохой благоустройства, однако у всех на устах было слово «новшество». «Этот век сходит с ума в погоне за новшествами, – говорил Сэмюэл Джонсон, – и любое дело необходимо делать по-новому…» Поэтапные изменения практического характера составляли суть притязаний XVIII века. «Практически у каждого мастера и фабриканта, – писал валлийский священник Джозайя Такер в 1757 году о рабочих Бирмингема, – есть собственное изобретение, и каждый день они работают над тем, чтобы улучшить изобретения других».
Пожалуй, явственнее всего плоды прогресса проявились в сфере транспортной инфраструктуры. Старые дороги были в таком состоянии, что считались поистине национальным позором. Даниель Дефо писал, что одна дама из Льюиса отправилась в церковь в экипаже, запряженном шестью быками, поскольку ни одна лошадь не справилась бы с вязкой и глубокой грязью. Многие дороги не ремонтировались четырнадцать столетий, то есть с тех пор, как их построили римляне. Главная дорога прихода, как правило, была гужевой, однако грязь там была такой мягкой, что лошади увязали по самое брюхо. Даже дорога из Кенсингтонского дворца в центр Лондона представляла собой коварное месиво с рытвинами, выбоинами и камнями. Поездка из Йорка в Лондон занимала неделю, а один житель города, однажды отправляясь в путь, даже написал завещание. Артур Юнг в «Путешествии на север Англии» (Northern Tour) 1771 года так отзывается о дорогах к северу от Ньюкасла-на-Тайне: «Я бы посоветовал всем путешественникам воспринимать эту страну как море и скорее подумать над тем, чтобы отправиться в путешествие по океану, нежели ездить по этим ужасным дорогам».
Решением этой наболевшей проблемы стало благоустройство дорог на местном уровне, при этом стремление извлечь выгоду из предложенной инициативы было очевидно. Возник целый ряд «дорожных трастов», члены которых делали взносы на строительство и поддержание в надлежащем состоянии определенных участков дороги. Чтобы возместить расходы и погасить займы, им разрешалось взимать дорожную пошлину на обоих концах маршрута. Некоторые говорили, что никаких ощутимых перемен не происходило, а другие жаловались на грабительские сборы. И тем не менее, пусть медленно и хаотично, дороги становились лучше. Разумеется, это было бы невозможно без инженеров, таких как, например, Томас Телфорд и Джон Макадам, которые составляли серьезную конкуренцию римлянам и которым, казалось, не было равных в деле дорожного строительства.
В романе Ричарда Грейвса «Колумелла» (Columella) 1779 года герой восклицает: «Кто бы мог подумать, что путешествие из Лондона в Бат будет занимать всего двенадцать часов, а экипажи будут ходить между городами ежедневно, если каких-то двадцать лет назад все знали, что дорога занимает добрых три дня?» В 1763 году между Лондоном и Эксетером курсировало шесть дилижансов; спустя десять лет их количество увеличилось в четыре раза. Реклама гласила: «Как бы удивительно это ни звучало, но этот дилижанс прибудет в пункт назначения (при условии, что не попадет в аварию) спустя четыре с половиной дня после отправления из Манчестера!!» Некоторых пассажиров тошнило от такой скорости; о таких говорили, что их «удилижанило». Почтовое сообщение стало более быстрым и регулярным, подстегнув развитие эпистолярного жанра, в котором писал Сэмюэл Ричардсон. Все вокруг ускорялось – от повозки с зерном или углем до прогресса в сельском хозяйстве.
Совершались и другие прорывы в транспорте. В первые десятилетия XVIII столетия в стране предпринимались координированные шаги по благоустройству рек путем расширения и углубления русла и укрепления берегов. Все реки к середине XVIII века были соединены сетью каналов, образуя одну большую транспортную систему; между 1755 и 1820 годами общая протяженность построенных каналов составила 3000 миль (почти 5000 км). В 1755 году первый промышленный канал под названием Сэнки соединил реку Мерси с городком Сент-Хеленс в графстве Мерсисайд; спустя три года Фрэнсис Эгертон, 3-й герцог Бриджуотер, построил канал между своими угольными шахтами в Уорсли и Манчестером длиной 7 миль (11 км); тот факт, что благодаря каналу стоимость угля в Манчестере снизилась в два раза, заставил многих промышленников призадуматься. В период с 1761 по 1766 год между Манчестером и рекой Мерси, выше Ливерпуля, был вырыт еще один канал. К началу 1790-х годов Лондон, Бирмингем, Бристоль, Халл и Ливерпуль были соединены друг с другом бесчисленными мелкими пунктами. По искусственным водоемам перевозили уголь, железо, дерево, кирпич и сланец, а также доставляли хлопок, сыр, зерно и масло.
В стране произошли серьезные экономические преобразования. Адам Смит писал, что «хорошие дороги, каналы и судоходные реки, снижая расходы на перевозку, делают ближе даже самые отдаленные районы страны, словно это соседние кварталы одного города». Местные и региональные центры объединились, чтобы создать единый рынок, который, в свою очередь, способствовал выходу британской продукции на международный рынок. Были и другие последствия. Благодаря тому что различные регионы Великобритании теперь становились ближе друг другу, росла и сплоченность нации во времена войн и революций в других странах.
23
Чаепитие
Весной 1773 года правительство лорда Норта вынужденно приняло Акт о чае (Tea Act), в соответствии с которым Ост-Индская компания получила право продавать чай американцам напрямую через собственных агентов, а не через аукционы, как это было прежде. Акт не отменял пошлину в три пенса за фунт, установленную шестью годами ранее. Чай в Америке по-прежнему оставался дешевле, чем в Англии, однако для колонистов закон был равносилен прямым налогам, которые беспрепятственно взимал британский парламент, что наводило на пугающие мысли об имперской диктатуре. Некоторые полагали, что в этом заключалась схема по планомерному уничтожению американских свобод. Boston Gazette, освещавшая события в порту, куда доставляли большую часть чая, в номере от 11 октября призвала отправить товар обратно в Англию в знак того, что «ярмо рабства» сброшено. Первый корабль с чаем под названием «Дартмут» (Dartmouth) прибыл в бостонскую гавань 27 ноября, а два дня спустя в городе начались массовые протесты и митинги. Радикально настроенные колонисты договорились блокировать разгрузку чая и держать под контролем суда, которые будут заходить в гавань. Активистов из патриотической организации «Сыны свободы» стали называть «костяк».
16 декабря группа бостонцев, переодевшись в индейцев-мохоков, отправились к религиозному дому собраний на Милк-стрит. У дверей здания они издали «боевой клич», на который ответили те, кто находился внутри. Затем протестующие двинулись в бостонский порт, где на тот момент стояли три корабля, доставившие в Америку из Англии 46 тонн чая, и начали планомерно уничтожать груз, выбросив за борт 342 ящика.
Теперь вопрос заключался лишь в том, кто окажется сильнее. Разумеется, вызов, брошенный британскому парламенту, нельзя было проигнорировать. Лорд Норт изложил суть дела в палате общин 7 марта 1774 года и потребовал закрыть бостонский порт. Парламент принял и ряд других мер, чтобы преподать урок мятежным американцам. Эти меры получили название «принудительные» (coercive acts) или «невыносимые» акты (intolerable acts). Бостонский портовый акт (Boston Port Act) запрещал судам входить в порт Бостона, пока не будет выплачена компенсация за уничтоженный чай; там закрывалась таможня. Массачусетский правительственный акт (Massachusetts Charter Act) был принят с целью ограничить полномочия законодателей штата. Судебный административный акт (Administration of Justice Act) и Квартирьерский акт (Quartering Act) были призваны установить порядок среди населения. Лорд Норт заявил: «Стоит только убедить колонии, что вы способны управлять ими и не боитесь это делать, как на смену мятежам придет кроткое послушание». Казалось, что население в большинстве своем поддерживало Норта. Эдмунд Берк, к примеру, говорил: «В народе преобладают антиамериканские настроения, говорят об этом как открыто, так и за закрытыми дверями».
Берк – убежденный консерватор и сторонник традиционных взглядов – еще появится в нашем повествовании, ему в скором времени предстояло столкнуться с немалыми трудностями. Он был ирландцем, обладавшим талантом превосходного адвоката, и рьяно отстаивал идеалы прошлого, которые, по его мнению, явствуют из самой «природы вещей, ибо прошли проверку временем, обычаями, преемственностью, накоплением, преобразованием и улучшением собственности». Традиционные институты и обычаи возводились чуть ли не в ранг священных ценностей в силу продолжительности и непрерывности их существования. Для тех, кто выступал против перемен или боялся их, это была на редкость утешительная доктрина.
Реакция американцев на «невыносимые» акты не заставила себя ждать. В начале сентября 1774 года в Филадельфии прошел конгресс 12 колоний, который вошел в историю под названием Первый Континентальный конгресс (First Continental Congress). Спустя месяц делегаты конгресса представили «Декларацию прав» (Declaration of Rights) с целью закрепить за американскими колониями право и вменить им в обязанность самостоятельно принимать законы обо всех внутренних вопросах без вмешательства английского парламента. Делегаты заявили о правах американцев на «жизнь, свободу и собственность». Джордж Вашингтон писал: «Кризис наступает тогда, когда приходится отстаивать свои права или преклонять голову перед любыми пошлинами, которые нам навязывают». В конце года местные общества или революционные комитеты собирали орудия и порох, одновременно приводя в исполнение так называемые законы конгресса (laws of congress). Импорт из Британии и ее колоний оказался под запретом. Перспективы открытой войны и торговое эмбарго парализовали английскую торговлю, купцы метались между желанием беспрепятственно вести дела и врожденной преданностью монарху.
Призывы к оружию звучали все громче, создавались отряды добровольцев, которых называли «минитмены» (от англ. minute – минута) за скорость обращения с оружием. Тем временем на американской земле высадились 10 000 британских солдат. Если бы они нанесли единовременный удар, то потери среди колонистов были бы велики; однако англичане под командованием генерала Томаса Гейджа выжидали. Первый ход в войне предстояло сделать американцам. И этот ход положил начало серьезному противостоянию.
Местные комитеты и наскоро созванные провинциальные конгрессы Америки начали разрабатывать план военных действий, а группа активистов принялась за его реализацию, взяв дело в свои руки. В начале апреля 1775 года командующий английскими войсками в Бостоне получил приказ из Лондона усмирить мятежников. Основные арсеналы американских патриотов размещались в Конкорде, в 16 милях (25 км) от Бостона, и англичане направились именно туда. В местечке под названием Лексингтон-Грин их остановили местные отряды самообороны; в вооруженном столкновении было убито восемь колонистов. Англичане продолжили движение к Конкорду, однако огонь ополченцев, прятавшихся в домах или скрывавшихся за деревьями и заборами, внес сумятицу в их ряды. В спешке англичане отступили в Бостон, однако к тому времени, как они были в относительной безопасности, их потери составили 273 бойца. Бог войны восстал вновь, требуя крови.
Некоторые колонисты были встревожены резким поворотом событий и настаивали на необходимости проявлять сдержанность в связи с неспокойной обстановкой, другие открыто высказывали недоверие призывам к независимости. Ситуация грозила зайти слишком далеко. Однако более радикально настроенные участники Второго Континентального конгресса (Second Continental Congress), собравшегося в Филадельфии летом 1775 года, оказались в большинстве и заглушили голоса умеренных делегатов съезда. Было принято решение о создании регулярной армии, в которую бы вошли представители «объединенных» и «конфедеративных» колоний; командование поручено аристократу из Виргинии Джорджу Вашингтону. По натуре он был молчалив, не обладал талантом оратора, однако отличался находчивостью и методичностью. Ему было присуще врожденное чувство собственного достоинства, которое вкупе со сдержанностью и умением владеть собой обеспечивало ему шанс стать хорошим командиром. Он принял командование армией с огромной неохотой, однако чувство долга, честь и внутреннее благородство заставили его взяться за дело. В тот момент он отнюдь не был уверен в победе над английскими красномундирниками, или, как их называли, «лобстерами».
Ночью 16 июня, то есть после завершения первого дня конгресса, отряд американских солдат тайком завладел высотой Бридс-Хилл – возвышенностью в районе Банкер-Хилл, расположенной на Чарльстонском полуострове к северу от реки Чарльз неподалеку от Бостона. Заметив присутствие американцев, батарея на английском судне открыла по ним огонь из шести орудий, а отряд красномундирников перебросили через реку Чарльз, чтобы те образумили колонистов. Английские войска, пытавшиеся взобраться на Бридс-Хилл, были встречены продолжительным прицельным огнем из окопов; многим пришлось вернуться на лодки. В этот момент генерал Гейдж с группой офицеров пересек реку и заставил отступивших солдат вновь штурмовать высоту. Солдат, как и прежде, встретил шквальный огонь, однако на этот раз то ли нарочитое бесстрашие, то ли удача помогли им продвинуться вперед. Американцы были вынуждены бежать на высоту Банкер-Хилл, однако прежде они сумели нанести англичанам серьезный урон. Британцы потеряли убитыми и ранеными более тысячи солдат и офицеров, в то время как потери колонистов составляли не более нескольких сотен.
Новости о поражении встревожили и шокировали англичан, которые до последнего верили, что мятежники открыто не пойдут войной на метрополию. Случившееся сочли катастрофой, унижением для страны и военным позором. Несколько отрядов добровольцев умудрились превзойти специально обученную и вымуштрованную армию. Появились предположения о том, что победа колонистов в этой битве служит дурным предзнаменованием; Америке пророчили безоговорочный триумф. На смену генералу Гейджу пришел генерал Уильям Хау, правда, на поверку это означало сменить шило на мыло.
Теперь две стороны открыто противостояли друг другу, шансов на мирный исход не было. Король заявил: «Жребий брошен, колонии должны либо подчиниться, либо победить». В начале 1776 года в Америке стал набирать популярность один памфлет. «Здравый смысл» (Common Sense) Томаса Пейна произвел настоящий переворот в умах людей. Рассказывая историю Американской революции, английский историк и государственный деятель Джордж Отто Тревельян отмечал: «Едва ли удастся назвать хоть одно сочинение, созданное человеком, которое имело бы столь же мгновенный, всеобъемлющий и продолжительный эффект». В сущности, это был сигнал к действию, громогласный призыв, откликнувшись на который Америке следовало заявить о своей независимости от жестких оков иноземной державы, руководствуясь идеей о том, что «путь Америки в большей степени определяет и путь всего человечества». Как мог крохотный остров столь самонадеянно взять на себя управление огромной страной? Америка уже давно служила гаванью для всех народов, а значит, больше не должна принадлежать Англии, которая воспринимала колонистов исключительно через призму собственной выгоды и личных интересов. Называть себя «страной-матерью» было вопиющей несправедливостью, ибо какая мать будет так грубо обращаться со своим чадом? Король «показал себя закоренелым врагом свободы и обнаружил жажду неограниченной власти», значит, ему просто необходимо оказать сопротивление. Пейн утверждал: «В нашей власти начать строить мир заново»
[183]. Его тон и язык остры и точны, развенчивая иллюзии, десятилетиями существовавшие в рациональном или непоследовательном политическом пространстве.
Призыв Пейна не мог не найти отклика у простого народа. Впоследствии Джон Адамс писал Томасу Эдисону, что «история должна приписать Американскую революцию Томасу Пейну». Историки не верят в совпадения, однако через семь месяцев после публикации «Здравого смысла» Континентальный конгресс провозгласил свою независимость: за проголосовали 12 делегатов, воздержался лишь представитель Нью-Йорка. Решение далось нелегко – оно было принято после долгих колебаний и пререканий с делегатами, которые боялись, что Декларация независимости (Declaration of Independence) недостаточно проработана, и считали, что для открытой конфронтации необходимо заручиться поддержкой иностранных союзников. Однако окончательный текст документа был принят 4 июля 1776 года. С тех пор этот день отмечается в США как День независимости. Американцы отреклись от верности британской короне и провозгласили себя независимыми государствами (штатами), более не связанными какими-либо узами с Англией, подтвердив свое решение звучным лозунгом «Жизнь, свобода и стремление к счастью»
[184]. Берк говорил, что попытки американцев оспорить власть были вполне ожидаемы, однако «мы и подумать не могли, что они смогут взять власть в свои руки».
События тех лет стали называть «войной короля», намекая на то, что все, кто выступал против этого конфликта, были неверными подданными; людей призывали встать на сторону церкви и короны, выступить против мятежников и революционеров. Георг III, в сущности, был движущей силой войны против американцев, полагая, что его корона и страна не будут в безопасности, если колонистам удастся добиться независимости от британской короны. Однако и в самой Англии были те, кто поддерживал американцев. Принцип «нет налогам без представительства» нашел сторонников среди бесправных слоев населения страны, в которой половина городов не имела представительства в парламенте. Позднее именно этот девиз появился на многих знаменах во время бунтов в Питерлоо и Манчестере.
Многие радикалы полагали, что попытка подавить движение за свободу в тринадцати американских колониях была экспериментом, который при удачном стечении обстоятельств можно повторить и в самой Англии. Предполагалось, что король и его министры намереваются нарушать права индивидуума, ограничивать свободу печати, растрачивать государственные средства и потворствовать неприкрытой и повсеместной коррупции среди членов парламента. Поговаривали даже об учреждении военного правительства. Пусть все эти обвинения были голословными, находились те, кто охотно верил в заговор, который правящий класс якобы готовил против народа Англии. Так считали сторонники Америки.
Впрочем, те, кто одобрял войну короля, проводили исторические параллели с борьбой, которую в более ранний период вели фанатики-пуритане против монархии и церкви. Сторонники Георга считали, что американцы – неблагодарные предатели и смутьяны, неспособные оценить те блага, которые предоставила им Англия, и не желавшие вносить справедливый вклад в имперскую казну. Были и те, кто просто хотел мира, мира любой ценой, чтобы вести торговлю и поддерживать добрососедские отношения.
Пока Вашингтон снаряжал и тренировал добровольческие отряды, правительство в Лондоне с трудом пополняло ряды армии и флота. В 1776 году прямо на улицах Лондона и в портовых городах шла жестокая «охота» на моряков; в одной лишь столице таким образом было завербовано 800 человек. Треть армии, которой предстояло сражаться с мятежниками, составляли гессенские солдаты, рекрутированные через немецких союзников Георга III. Остальные были англичанами или американцами-роялистами. Кроме того, чтобы укомплектовать армию, из тюрьмы было освобождено немало заключенных.
Несмотря на демонстрацию силы, не вполне ясно, осознавало ли английское правительство серьезность тех трудностей, с которыми им предстояло столкнуться. Каналы снабжения из Англии в Америку имели протяженность порядка 3000 морских миль (свыше 5550 км); оружие, боеприпасы, лошадей, людей и продовольствие предстояло перевозить через Атлантику, а это путешествие занимало, как правило, два-три долгих и тяжелых месяца. Затем предстояло высадиться на океанском побережье несколько сотен миль длиной, население которого было явно негостеприимно настроено к чужакам. Местность в глубине материка была не более приветливой – опытным солдатам, не говоря уже о новобранцах, приходилось нелегко. Английский солдат Джон Хейс, описывая местность, говорил о «землях, испещренных болотами и мелкими речушками, покрытых лесами и кишащих насекомыми, и все это под нестерпимо палящим солнцем». Неудивительно, что многие участники похода заболевали гнилой горячкой.
Летом 1776 года генерал Хау захватил Нью-Йорк, Нью-Джерси и Род-Айленд. Поражение американцев подорвало боевой дух Вашингтона, чьи письма того периода полны жалоб на самоуправство и недисциплинированность вверенных ему войск. Казалось, англичане имели весомые преимущества, а американцев переполнял страх, что их революция обернется провалом. Однако Хау не сделал ровным счетом ничего, чтобы закрепить свой успех, и зиму англичане провели в полевых укреплениях. «Сумрачная кампания 1776 года» – так Томас Пейн описывал события того времени. В конце года Вашингтон признался, что без подкрепления «игра вот-вот закончится», но уже восемь дней спустя с небольшим отрядом Континентальной армии он отправился в атаку против гессенских солдат, стоявших гарнизоном в Трентоне в Нью-Джерси, и захватил город. Победа была невелика, однако она подняла боевой дух солдат и офицеров.
За океаном в воздухе витали дурные предзнаменования. Генерал Хау потребовал 20 000 человек для военной кампании предстоящего года, однако получил лишь 2500. Парламент был стеснен в средствах, а король – по уши в долгах. Трудности, связанные с организацией военных действий на таком расстоянии, становились все более и более очевидными. Нужна была быстрая победа, но как ее добиться?
Английское командование намеревалось перехватить инициативу, изолировав мятежные колонии Новой Англии. Английская армия во главе с генералом Джоном Бергойном планировала наступление с севера, со стороны Канады, а армия Хау собиралась атаковать с юга, из Нью-Йорка; встретившись, они должны были заключить колонии в кольцо. Однако не все пошло по плану. Плохо налаженная коммуникация и некомпетентность сыграли роковую роль – две армии разминулись. Хау, вместо того чтобы двигаться навстречу северному фронту Бергойна, решил захватить Филадельфию. Армия Бергойна, отрезанная от подкрепления, была окружена американскими войсками у городка Саратога, который сегодня входит в состав штата Нью-Йорк. Осенью 1777 года Бергойну не оставалось ничего, кроме как капитулировать, а значит, лишить Британию всяких надежд на победу. Полное поражение было лишь вопросом времени.
Разгром английской армии вызвал небывалую радость в Версале, и в начале февраля 1778 года французы, выбрав удобный момент, заключили военный союз с Соединенными Штатами и выступили против Британии. Разумеется, это изменило характер противостояния, которое теперь переросло в международный конфликт. Именно этого Великобритания опасалась больше всего. Правительство исчерпало все идеи, а одна из армий все еще находилась в плену в Соединенных Штатах. Британцам теперь предстояло защищать свои владения в Индии и Вест-Индии от французов, вместе с тем продолжая войну на недружелюбной североамериканской земле. В следующем году примеру Франции последовала и Испания, явно обозначив свое стремление вернуть Гибралтар и Менорку. Союзников у Англии более не осталось, а значит, для поддержания всех театров военных действий ей приходилось прилагать титанические усилия.
Англичане заявили о готовности пойти на уступки, в том числе отменить столь противоречивый Чайный акт, обещая при этом более не облагать колонистов новыми налогами. Это заявление ошеломило и встревожило верных сторонников правительства, которые теперь осознали, что боролись за замки из песка. Американцы же, почувствовав вкус победы, требовали полной независимости. Они оценили выгоду альянса с французами практически сразу, поскольку британцам пришлось перебросить часть войск и кораблей в Вест-Индию; американцы тем временем продолжили наступление, отвоевывая позиции в Филадельфии и на Род-Айленде. Становилось ясно, что британцы едва ли смогут одержать победу в этом противостоянии.
С лорда Норта было довольно. Его военная кампания потерпела фиаско. Он отдавал приказы, от которых затем под давлением отказывался. Он потерял армию и континент. Ему было сорок шесть лет, однако он чувствовал себя уставшим и постаревшим. В марте 1778 года, когда Франция заключила союз с Америкой, Норт написал королю: «Высшая мера наказания для лорда Норта в его нынешнем положении предпочтительнее гнетущего смятения ума, которое происходит от осознания того, что дальнейшее нахождение на этом посту рушит все дела Вашего Величества». Спустя два месяца он еще раз написал королю: «С каждым часом я все более убеждаюсь в том, что Вашему Величеству необходимо назначить другого человека на должность главы правительства». Однако король был против. Он нуждался в Норте. Георг не доверял большинству своих политических оппонентов и презирал их, при этом понимая, что по-прежнему может положиться на верность первого министра. Как бы то ни было, Норт служил оплотом стабильности в Вестминстере.
Именно здесь, в Вестминстере, свою последнюю речь произнес Питт Старший, граф Чатам. За границей в ту пору поговаривали, что Британии пришло время вывести войска из Америки. Граф был решительно против. Поддерживаемый друзьями, он вошел в зал на костылях, завернувшись во фланель. В глазах некоторых он выглядел как живой труп. Поначалу голос его был слаб, но вскоре окреп в порыве красноречия. «Милорды, я ликую оттого, что еще не сошел в могилу; что я все еще жив и могу высказаться против расчленения нашей древней и преблагородной монархической державы!» Спустя месяц Питта не стало.
В 1779 году ход войны казался неоднозначным, трудно было определить, на чьей стороне преимущество. Внимание британцев было обращено к сопредельным морям, а не к Америке, поскольку риск вторжения объединенных сил Франции и Испании был вполне реален. Однако корабли и пехота требовались и по другую сторону Атлантики. Командующий Королевским флотом сэр Чарльз Харди смог собрать 37 кораблей, в то время как объединенные силы противника располагали 66 судами. Английский флот находился в плачевном состоянии. Не хватало пороха для орудий. Ситуация была настолько серьезной, что в результате французы и испанцы получили контроль над Ла-Маншем, а член парламента по имени сэр Уильям Мередит писал о «роковой апатии, нависшей, словно ночной кошмар, над всей страной». Тем не менее Харди повезло. Быть может, такова была воля случая или удачное стечение обстоятельств, но начался сезон штормов, матросы франко-испанского флота поголовно страдали от морской болезни. Пока корабли Харди пережидали непогоду в безопасной гавани Спитхед, противник был вынужден отступить и вернуться на базу. Прошло лето, а следующей весной Харди умер от апоплексического удара. Первая же реплика в пьесе «Критик, или Репетиция одной трагедии» Шеридана дает представление об атмосфере той поры. Мистер Дэнгл читает в газете: «“Окончательно подтверждается, что сэр Чарльз Харди…” Черт! Все только про флот да про нацию. Терпеть не могу политики, никакой политики не признаю, кроме театральной!»
[185]
Норт вновь погрузился в глубокую депрессию. Он писал: «Едва ли сейчас найдется что-то более жалкое, чем я… все смешалось, ведомства винят друг друга во всех бедах и несчастьях». Коллега Норта, Уильям Иден, в явном раздражении выслушивая бесконечные самоуничижительные жалобы Норта, написал ему: «Если вы не способны призвать на помощь все силы своего разума, вам следует покинуть пост как можно скорее, сообразуясь с обстоятельствами, в которых мы теперь находимся». Тем не менее король стоял на своем. Норт был вынужден продолжать работу на прежнем посту. Главный министр заявил, что его вынудили остаться «силой».
Перспектива затяжной войны без шансов на заключение мира или иной положительный исход вызывала смятение и тревогу среди торговцев, лавочников и налогоплательщиков. Повод радоваться из-за непрекращавшегося спроса на корабли и боеприпасы был, пожалуй, лишь у фабрикантов железных изделий. Ситуация усугублялась еще и тем, что Ирландия, казалось, последовала примеру Америки и стала требовать независимости. Ирландцы вдруг поняли, что Англия не в состоянии защищать их от иностранных флотилий; поэтому для охраны берегов они создали добровольческие союзы. Идею национальной самозащиты поддержали католические и протестантские диссентеры, сформировав армию, которая обладала большей властью, чем парламент в Дублине.
Добровольцы требовали беспошлинной торговли с Англией, а министры, которые явно не были готовы к мятежам и беспорядкам на соседнем острове, тут же пошли на уступки. Впрочем, ирландцы этим не ограничились, последовав примеру своих собратьев по духу за океаном и потребовав законодательной независимости. В апреле 1780 года ирландский политик Генри Граттан представил резолюцию, согласно которой «ни одна власть на свете, кроме власти короля, лордов и общин Ирландии, не вправе писать законы для Ирландии». Споры относительно резолюции были долгими и громкими, однако в конце концов независимость ирландского парламента была признана официально. В начале 1783 года английское правительство согласилось предоставить «права, которые требовал народ Ирландии; в соответствии с ними ирландцы будут подчиняться лишь законам, принятым Его Величеством королем Ирландии и ирландским парламентом». Граттан встал в зале парламента в Дублине и провозгласил: «Теперь Ирландия – независима».
Противоречия в Ирландии, в свою очередь, оказали влияние на Англию. В этот период зародилось движение «национального возрождения» в ответ на распространявшиеся страхи о том, что парламент идет на поводу коррумпированного правительства. В конце 1779 года после собрания в графстве Йоркшир была учреждена так называемая Йоркширская ассоциация (Yorkshire Association), выступавшая за сокращение сроков полномочий парламента, а также равное представительство отдельных территорий независимо от их размера и снижение налогов. Ассоциацию возглавил священнослужитель и землевладелец Кристофер Уайвилл, который в скором времени проявил себя как отличный организатор и непревзойденный пропагандист. Он составил петицию и убедил другие графства и комитеты графств подписать ее. Уайвилл представлял интересы землевладельцев страны, в то время как лондонская толпа с гиканьем и свистом всюду следовала за Уилксом, привлекая к себе пристальное внимание власть имущих. В ноябре 1779 года газета London Courant напечатала письмо от «вига», который утверждал, что «люди, свободные по естественному праву, будут защищать свою страну, менять парламент и реформировать королевскую власть… В Англии каждый человек – политик». Весной 1780 года было основано Общество конституционной информации (Society for Constitutional Information) с явной целью восстановить «утраченные права» «нашего древнего строя» путем распространения текстовок и памфлетов.
Таков контекст состоявшихся 6 апреля парламентских дебатов, главная тема которых заключалась в следующем: «Влияние монархии усилилось, усиливается, и его необходимо ослабить». За эту инициативу проголосовало 233 парламентария, против – 215, однако, как сказал бы военный наблюдатель, это было гиблое дело. Тот факт, что в парламенте поддержали столь смелый шаг, позволял предположить, что верховная власть была отнюдь не столь могущественна, как ее представляли. В любом случае из этой затеи ничего не вышло, и уже месяц спустя лорд Камден писал: «Приложенные нами усилия, кажется, сходят на нет, и страна погружается в прежнее состояние вялого безразличия». Даже радикально настроенные общества на время пропали из виду и оживились лишь тогда, когда по ту сторону Ла-Манша грянула революция.
В июне 1780 года репутация радикального движения в масштабах страны или города была сильно подпорчена. Именно тогда Англию охватили бунты – пожалуй, самые ожесточенные в XVIII веке. Член палаты общин Джордж Гордон был прирожденным провокатором и поборником поистине сумасшедших идей. Словно саламандра, он был рожден для жизни в огне. Он называл себя «народным вожаком», в особенности в разоблачении угроз, которые представляла католическая церковь в свете принятия парламентом Акта об облегчении положения католиков (Catholic Relief Act). Гордон был отчасти революционером, отчасти – радикалом, отчасти, говоря анахронизмами, – романтиком. Он стремился присвоить статус и атрибутику тех, кто веками боролся с тиранией, и среди своих последователей стал известен по прозвищу «английский Брут».
Следуя веяниям эпохи, он создал «ассоциацию». Это была Протестантская ассоциация, которая вскоре объединила богачей, ремесленников, лондонских подмастерьев и прочих обитателей города, которых называют mobile vulgus (лат., «простой народ»), или попросту толпа. Именно в их сопровождении 2 июня Гордон отправился с петицией в парламент, горя желанием добиться отмены всех недавно сделанных католикам уступок. Антикатолическую кампанию поддержали лишь шесть членов палаты общин, что вызвало среди сторонников петиции нечто сродни разряду молнии, грозившему уничтожить весь Лондон. Около полуночи, когда по городу прокатился крик «Нет папству!», разгневанные толпы наводнили Брод-стрит и Голден-сквер; домовую церковь баварского посла предали огню. Уильям Блейк, вольный или невольный участник бунта, описывая события той ночи, писал, как слышались «вой и свист, вопли и стоны, крики отчаяния».
Пять дней спустя Блейк оказался в беснующейся толпе, которая неслась по улице Холборн в сторону уголовного суда Олд-Бейли с единственным намерением уничтожить расположенную неподалеку Ньюгейтскую тюрьму. Участники беспорядков бросались на огромные ворота тюрьмы, которые порой называли вратами ада, с мечами, топорами и кувалдами, тем временем само здание уже пылало, так как мятежники устроили там поджог. Заключенные вопили от ужаса, рискуя сгореть заживо, а участники бунта взбирались на стены и крышу, пытаясь оторвать шифер и разбить кладку. Узников, все еще закованных в кандалы, вытаскивали из огня, некоторые вылезали сами. Толпа прокладывала им путь с криками «Дорогу!», «Дорогу!», а затем провожала до первой попавшейся кузни. В те дни были разграблены и сожжены дотла дома зажиточных католиков и сочувствовавших им.
В среду 7 июня – день, который вошел в историю под названием «черная среда», – народные страсти достигли пика. Толпа грозила взять штурмом Банк Англии и раздать все хранившиеся там деньги, выпустить львов из зоопарка в Тауэре, освободить заключенных из всех тюрем, разгромить католические церкви и снести здание психиатрической больницы Бедлам, выпустив всех пациентов на волю. Преподобный О’Донохью видел, как обитатели Бедлама танцуют и кричат «в отблесках бушующего пламени… в окне больничной палаты». Это зрелище наводило ужас. Современник тех событий, житель Лондона Ричард Берк писал: «Столицей овладел разъяренный, неистовый и многоликий враг… Чем закончится эта ночь, известно лишь Всевышнему». Он видел, как мальчик не старше 15 лет забрался на здание на Квин-стрит и принялся выламывать кирпичи и элементы деревянных конструкций, бросая их вниз двум малолетним сообщникам. И все же в городе удалось восстановить относительный порядок. Пока во дворе церкви Сент-Эндрюс на улице Холборн бушевал пожар, где впоследствии из-за злоупотребления спиртным окажется немало жертв, караульный исправно ходил по городу с фонарем в руке, объявляя время.
В конце концов отрезвляющие угрозы и расправы, чинимые военными, позволили навести порядок. Многих главарей повесили на том месте, где их застали за преступными злодеяниями. Лорд Джордж Гордон был заключен под стражу, обвинен в государственной измене, но оправдан. Впоследствии он принял иудаизм. Никто и поверить не мог, что подобная отчаянная и фанатичная жестокость могла так легко перевернуть жизненный уклад города XVIII века. Сцены погромов и насилия были будто из другого мира. Лондон изменился навсегда.
Однако дело было совсем не в том, что толпа разгромила дома несчастных католиков и католических священников. Бунт лорда Гордона – это бунт бедных против богатых. Лондонская беднота не нападала на своих. Жертвами антикатолических погромов были сплошь состоятельные джентльмены, адвокаты и торговцы. Эти события стали неприятным сюрпризом для тех, кто возлагал надежды на народное сопротивление, которое будет бороться с продажной властью. Бунты укрепили в своей правоте тех, кто полагал, что первобытная злость не успела уйти далеко в прошлое. Историк Эдвард Гиббон, автор «Истории упадка и разрушения Римской империи» (History of the Decline and Fall of the Roman Empire), в одном из писем писал: «Я был свидетелем темного и дьявольского фанатизма, который, как я полагал, более не существует в природе». Гиббон безусловно подразумевал религиозный экстремизм, который считали пережитком прошлого еще в ушедшем столетии. Для многих в столь неспокойное время символом безопасности и олицетворением порядка оставался лорд Норт, который по-прежнему терзался в оковах власти.
Несмотря на победу в Саратоге, успешное наступление в Провиденсе и на Род-Айленде и союз с Францией, Джордж Вашингтон пребывал в унынии. В начале 1781 года он писал: «Я не вижу впереди ничего, кроме надвигающихся бедствий… мы пользовались всеми подручными средствами, пока не исчерпали их». Не было провианта, денег, и неоткуда взять подкрепление. Американцы теперь практически всецело полагались на поддержку союзников, однако многие члены французского правительства приходили в ужас от растущих расходов на военную кампанию. В свою очередь, в Англии усталость от войны усугублялась страхами радикалов, которые опасались, что перспектива мятежей в Америке и бунт Гордона неизбежно приведут к абсолютизации власти. Те, кто мыслили более прагматично, понимали, что виргинская кампания – лишь бесполезная трата денег.
Таковы были настроения по обеим сторонам океана незадолго до событий в Йорктауне. В конце лета и начале осени 1781 года Континентальная армия Джорджа Вашингтона опередила на марше англичан под командованием генерала Чарльза Корнуоллиса и заняла более выгодные позиции, что вынудило британские войска отступить к Йорктауну, штат Виргиния. Французский флот отрезал Корнуоллису все подходы с моря, на суше осаду Йорктауна вели 8000 французских солдат и 5000 американцев. Оказавшись в безвыходном положении, Корнуоллис был вынужден сдаться. Английские солдаты покидали свои позиции, уныло напевая песенку «Мир перевернулся вверх дном» (The World Turned Upside Down). Столь уверенная победа американцев означала, что до независимости рукой подать.
Незадолго до того, как вести о Йорктауне долетели до Лондона, король написал лорду Норту: «Сейчас на кону вопрос о том, будет ли Англия великой империей или недостойнейшим из европейских государств». Поражение, казалось, поставило точку в этом вопросе. Белый флаг, выброшенный английской армией, вызывал смешанные чувства гнева и печали. Сообщение о поражении достигло Лондона 25 ноября 1781 года, буквально за несколько дней до открытия новой парламентской сессии. Известно, что, получив известия, лорд Норт воскликнул: «О боже! Кончено!» Он понимал, что дни его политической карьеры сочтены.
Однако король, зодчий американской политики, казалось, намеревался продолжать войну. В своей тронной речи перед открытием парламентской сессии он в очередной раз выразил уверенность в справедливости борьбы и отказался жертвовать правами и интересами страны в лихорадочном стремлении к миру. Когда Георг закончил, со своего места поднялся один из самых известных вигов и убежденный сторонник американских патриотов Чарльз Джеймс Фокс. Подтверждая распространенное мнение о том, что речь Георга III написана для него членами кабинета министров, Фокс обрушился на короля с гневными нападками. По его словам, «деспотичный и бесчувственный монарх втянул рабов – своих подданных – в разорительную и противоестественную войну, чтобы потешить свое самолюбие и утолить жажду мести, а теперь намерен упорно продолжать, несмотря на грозящую катастрофу и знаки судьбы».
Эти жестокие слова в полной мере передавали настроение и характер Фокса. До этого он лишь вскользь упоминался в нашем повествовании, слабо выделяясь в общем хоре голосов, выражавших недовольство политикой короля и его министров. Фокса часто описывают как прирожденного оппозиционера, аристократа, который попал в высшие круги вигов, совершенно не заботясь о вопросах нравственности и морали. Он был пьяницей и развратником, для которого карточная игра значила ничуть не меньше, чем политика. Однако среди политических деятелей XVIII века это не было редкостью. Обаяние Фокса крылось в благодушном и бодром отношении к жизни, которое зачастую сравнивали с детской непосредственностью. По словам Эдмунда Берка, Фокс «был из числа самых простодушных, открытых, искренних и великодушных людей». Герцогиня Девонширская, знатная гранд-дама и сторонница вигов, восхищалась «его поразительной быстротой восприятия» и добавляла, что «разговор с ним – словно хорошая игра в бильярд: удары идут один за другим, пиф-паф!».
Однако Фоксу было не суждено стать лидером партии или фракции. Он был слишком безалаберным и неорганизованным; его речи в парламенте представляли собой импульсивную импровизацию, а сам он оставался совершенно глух к общественному мнению. Он не предпринимал никаких попыток повести за собой своих последователей. Политика была для него, как и для большинства его современников, азартной игрой в хазард. По словам немецкого историка Карла Филиппа Морица, Фокс был «темноволосым, невысоким, коренастым и, как правило, неряшливым». На его мясистом лице резко выделялись густые, косматые брови, за что он получил прозвище «бровь». Его толстая фигура и неопрятная внешность становились объектами многочисленных карикатур. Он приходил в парламент после ночи возлияний, все еще подшофе, и выступал с двухчасовой речью, которая зачаровывала всех, кто ее слышал. Он был одним из величайших политиков эпохи.
Война с Америкой, против которой так яро выступал Фокс, была скорее «затушена», нежели закончена. 27 февраля 1782 года, через три месяца после того, как новости о событиях в Йорктауне достигли Лондона, палата общин проголосовала против продолжения военных действий за океаном. Это означало безоговорочную капитуляцию. Спустя месяц палата общин вынесла вотум недоверия лорду Норту и его кабинету, однако Норт успел избежать унижения благодаря досрочной отставке. Он писал королю, что «разыгравшаяся буря слишком сильна, чтобы противостоять ей». Он прослужил первым министром двенадцать лет, но теперь, во время войны с Америкой, больше не мог жить в постоянной тревоге и под грузом должностных полномочий. Короля эти слова не слишком впечатлили. Георг придерживался мнения, что Норт оставил его в минуту опасности. «В конце концов, – писал он, – роковой день настал».
Отставка Норта усилила межпартийную вражду и конкуренцию между отдельными политиками, жаждущими получить те преимущества, которые сулила эта должность. Было время, когда король всерьез задумывался об отречении и даже подготовил черновик речи, в которой объявлял о своем немедленном отъезде в Ганновер. Однако этой речи не суждено было прозвучать. После провала тори в войне с колониями Георг был вынужден обратиться к разношерстному клану вигов, которых объединяло лишь одно – желание мира с Америкой. Даже после формирования кабинета в нем не было единства. Неудивительно, что в следующие два года четверо сменилось на посту премьер-министра. Одним из тех, кто взобрался на вершину власти, был Уильям Петти, 2-й граф Шелберн. Его считали «скользким типом» и «величайшим лжецом», а также чрезвычайно честолюбивым человеком, однако в то время такое описание подходило практически для любого политика. Его вспоминают, если вообще вспоминают, главным образом в контексте переговоров, которыми он руководил с целью заключения мира с Америкой.
Эти переговоры велись не только с американцами. С помощью множества дипломатических уловок были достигнуты договоренности с Францией, Испанией и Голландией, которые выступали против Британии в непростые для нее времена. Предварительные статьи мирного договора с Америкой были подписаны в Париже в январе 1783 года. Главным пунктом этого документа стало признание Британией независимости, свободы и суверенитета 13 штатов. Американцы не проявили никакого снисхождения к лоялистам, сражавшимся за Британию; их передали на милость Конгресса, что многих в Вестминстере привело в ярость. Что же это был за договор, по которому союзники оказались брошены на произвол судьбы?
В Версале были подписаны договоры с Францией и Испанией. Франция уступала Гренаду, Сент-Винсент и другие острова в обмен на Сенегал в Африке, Пондишерри в Индии и еще несколько островов. Испания отдавала Багамские острова, однако взамен получала Менорку и обе Флориды. Шарж 1783 года назывался «ПодПИСание договора о всеобщем мире» (The General Piss of Peace), на котором все участники событий, включая коренных американцев, мочатся в один горшок:
И кто бы мог подумать, господа, тогда,Что мирный договор подпи́сать не составит им труда?[186]
Так закончилась Американская революция, в результате которой возникло первое в мире новое независимое государство, взявшее на себя всю ответственность за свою судьбу. В ходе войны за свободу, в условиях крайней нужды, Джордж Вашингтон смог создать национальную армию; его примеру последовала и охваченная революцией Франция. Французская революция дала толчок возникновению новых форм ведения войны и новой боевой тактики. Были и другие последствия. Впервые группа единомышленников продвигала национальные идеи без участия короля, аристократии и церкви.
На тот момент британцы искренне полагали, что их империя переживает небывалый упадок, однако на самом деле торговля и мореплавание не пострадали, а в последующие годы даже способствовали еще большему процветанию страны. Последствия участия Франции в Войне за независимость США были неоднозначными, однако очевидно, что помощь американским колонистам спровоцировала тяжелейший финансовый кризис, который достиг пика во время революции 1789 года.
В результате успешного завершения войны пошли в гору внешняя торговля и собственное производство Соединенных Штатов. В Англии прекращение военных действий также благотворно отразилось на развитии промышленности и торговли, которые приобрели невиданные за прошедшие двадцать лет масштабы. Затраты на армию и флот, к величайшему облегчению налогоплательщиков, были существенно сокращены, при этом выросла и популярность Георга III. Теперь он олицетворял стабильность в стремительно менявшемся мире.
Впрочем, популярность монарха не распространялась на его министров. Резолюция относительно Парижского мирного договора 1783 года, разработанная новоизбранным премьер-министром лордом Шелберном, была представлена на рассмотрение палаты общин лордом Джоном Кавендишем. В ней говорилось, что «уступки, на которые пошла Великобритания… были существеннее, чем того заслуживали ее противники, как с точки зрения их территориальных владений, так и с точки зрения расстановки сил». Атмосфера, пожалуй, не слишком благоприятствовала активным дебатам. Карл Филипп Мориц отмечал: «Нередко можно увидеть члена парламента лежащим на скамье во время дебатов. Кто-то грызет орехи; кто-то ест апельсины».
Резолюцию поддержали лишь 17 членов парламента, и Шелберн ушел в отставку. Едва ли какой-либо другой политик смог бы договориться о более благоприятных условиях мира, однако именно Шелберн стал жертвой всеобщей неудовлетворенности и усталости. Позднее Бенджамин Дизраэли назвал Шелберна величайшим государственным деятелем XVIII столетия, однако при жизни граф не удостоился благодарности за непопулярный, но попросту необходимый мир.
После ухода Шелберна король оказался в незавидном положении – в окружении презираемых или ненавидимых им людей. Парламентарий Джеймс Гренвиль позднее вспоминал, что Георг III проявлял все признаки тревожности; он отмечал, что «обуревавшие его чувства явственно отражались на его лице и в его жестах». Гренвиль указывал на «быструю походку и хаотичные движения, торопливую манеру говорить, запальчивую и безостановочную речь, в которой не оставалось места ни паузам, ни ответам собеседников, и постоянные отклонения от темы», которые, вероятно, были предзнаменованием грядущего нервного срыва. Впрочем, у короля были все основания испытывать гнев и тревогу.
К всеобщему изумлению и недовольству, лорд Норт и Чарльз Джеймс Фокс сумели договориться; разгульный виг и уставший лорд в прошлом самозабвенно обменивались оскорблениями. Так, Фокс обвинял Норта в «беспримерном коварстве и лживости», а также в «публичном вероломстве». Однако теперь они были лучшими друзьями, верными союзниками, готовыми сформировать кабинет министров. Карикатурист Джеймс Гилрей запечатлел двух заклятых друзей на карусели под названием «новый государственный аттракцион», а на заднем фоне, прямо за ними воры открыто грабят дом; подпись под рисунком гласила: «Дом бедного Джона Булла грабят посередь бела дня». Объединив усилия, Фокс и Норт получили ощутимый перевес голосов: Фокс заручился поддержкой 90 депутатов, за Норта проголосовали 120 парламентариев, в то время как смешанный министерский альянс набрал лишь 140 голосов. Согласно расхожему выражению того времени, эти двое «вломились в королевскую опочивальню». Особую ненависть король питал к Фоксу, которого презирал как безответственного распутника, а Норт, чей поступок монарх воспринял не иначе как предательство, вызывал у него отвращение. Георг не мог воспрепятствовать этому союзу, однако намеревался сделать все, чтобы усложнить им жизнь. Так, он лишил их каких-либо источников покровительства, что являлось жизненно важным условием успешного правления. При этом до самого конца король пытался найти альтернативу этому союзу.
Доведенный до крайнего отчаяния, король обратился к Уильяму Питту, сыну «Великого Общинника», который в возрасте двадцати четырех лет уже был канцлером Казначейства. Питт Младший носил известное имя, однако благодаря его политическим заслугам это имя зазвучало еще громче. «Он не просто отпрыск известного отца, – говорил Берк. – Он и сам известный малый». Он вырос в среде политической аристократии и рано получил высокую должность; говорили, что он никогда не был ребенком и ничего не знал о людях или обычаях, кроме того, что видел в кривом зеркале Вестминстера. Его было легко узнать по бледному лицу и скованному, церемонному поклону; высокий и худой, он обладал заносчивостью человека, знавшего о своем предназначении. Он мог быть непреклонным, высокомерным и казаться абсолютно незаинтересованным; по словам лорда Холланда, он «не имел привычки смотреть под ноги». Входя в палату общин, он не поворачивал голову ни направо, ни налево, а садился на свое место, не удостоив своих соседей ни кивка, ни приветствия.
Таким он был на людях. В компании друзей, после нескольких бокалов портвейна, он становился добродушным и остроумно шутил. Один из его коллег, сэр Уильям Нейпир, вспоминал случай, когда Питт играл с детьми своего знакомого; его лицо было разрисовано жженой пробкой, а сам он самозабвенно кидался подушками. Внезапно ему сообщили, что его хотят видеть два важных министра по срочному делу. Он потребовал умывальник, умыл лицо и спрятал подушки за диваном. Нейпир вспоминал, сколь резкая перемена произошла в нем в тот момент: «Его высокая, неуклюжая, костлявая фигура, казалось, выросла до самого потолка, голова запрокинута назад, взгляд неподвижен». Он выслушал посетителей, ответил в нескольких сжатых фразах, «а затем резким, скованным поклоном, не опуская глаз, дал понять, что аудиенция окончена. Затем, повернувшись к нам со смехом, подхватил подушки и продолжил борьбу». В этом смысле его нельзя было назвать уравновешенным человеком. Про него говорили, что он «всегда или в подвале, или на чердаке».
Когда король обратился к молодому человеку с предложением стать его первым министром, Питт наотрез отказался. Он понимал, что не сможет управлять большинством и не сработается ни с Фоксом, ни с Нортом. Он терпеливо стоял в стороне, понимая, что кабинет настолько неустойчив и ослаблен внутренними противоречиями, что долго не протянет. Питту оставалось лишь спокойно ждать своего часа. Известный филолог Ричард Порсон емко резюмировал психологические портреты Фокса и Питта: «Мистер Питт обдумывает каждое предложение прежде, чем открыть рот. Мистер Фокс начинает говорить с середины предложения, оставляя на волю Всемогущего возможность остановить его».
В начале 1780-х годов предметом повального увлечения были воздушные шары. Казалось, впервые в истории человек научился летать. Возбужденные толпы в Париже и Лондоне наблюдали за полетами и, по-видимому, на мгновение забывали о невзгодах и горестях этого мира. Это была свобода или, по меньшей мере, надежда на свободу для будущих поколений. Во времена Французской революции политический писатель Этьен Дюмон отмечал, что «жители Парижа будто сами были наполнены легковоспламеняющимся газом, словно эти шары». Весной 1785 года Хорас Уолпол писал в чуть менее драматическом тоне: «Мистер Уиндхем, член парламента от Нориджа, отправился в путешествие в облака и оказался в опасности, рискуя упасть и разбиться. Сегодня в воздухоплавание отправляются еще три шара; в скором времени у нас будет огромный воздушный флот, неужели на этом фоне потеря владычества на море что-то значит?»
24
Школьник
Первая Британская империя, в состав которой входили тринадцать американских колоний, ушла в прошлое. Впрочем, многие в связи с этим облегченно вздохнули. Распад этой империи был неизбежен. Куда лучше торговать с американцами, нежели пытаться править ими, и этот ценный урок стал единственным базовым принципом, который лег в основу второй Британской империи, в ту пору уже набиравшей силу. Англию не интересовали колонии, разбросанные по всему земному шару; куда важнее было иметь сеть факторий. С их помощью можно создать торговую империю мирового масштаба, коммуникация внутри которой осуществлялась бы с помощью морских торговых путей. Вскоре на защиту колониальных рынков и торговых постов встал флот первой в мире морской державы.
Фактории были основаны на Борнео и Филиппинах; тем временем лорд Джордж Макартни отправился с торговой миссией к императорскому двору в Пекине. Форты и торговые посты Британии простирались до Пинанга и Малайи, Тринкомали, Кейптауна и Центральной Африки. Разумеется, своими богатствами манил Индостан. Стали говорить о том, что в Англии возродился дух морских приключений времен Тюдоров, и действительно, впервые идея Британской империи возникла именно в период правления Елизаветы. Математик и алхимик Джон Ди предсказал возникновение империи, которая соберет под своей сенью все народы Британии, – поразительно точное пророчество. Разве были земли, куда кораблям и морякам путь закрыт? Греция? Аравия? Черный континент Африка или земли Востока?
Воспоминания о старой империи еще были живы. Британии по-прежнему принадлежали Квебек и Канада. Она превратила в колонию Новый Южный Уэльс, заодно основав там каторжные поселения. Уже совсем скоро Тихий и Индийский океаны станут Меккой для торговцев, которым было что купить и продать. Между тем сущность и природа империи менялись. Первая империя была исключительно английским предприятием, в рамках которого сохранились старые, привычные названия, слегка переделанные на новый лад, например Нью-Йорк или Новая Англия. Вторая империя по масштабам была поистине британским детищем и включала территории в Бенгалии, а со временем и на всем Индостане, которые охранялись местными отрядами при поддержке шотландских, ирландских и валлийских регулярных войск.
Во многом эта империя напоминала колосс на глиняных ногах: ее соорудили из отдельных областей и соглашений. Пока какие-то земли контролировались в соответствии с неформальными пактами, другие охранялись специальными войсками или регулировались договорами. В разных колониях было разное устройство. Индийские провинции располагались неподалеку от давних торговых постов. При создании второй империи отсутствовали генеральный план и конкретные цели. Возможно, существовало некое общее представление о том, что английская власть пойдет на пользу коренным народам, однако при этом в договоренностях было много лицемерия и алчности. Изначально планировалось, что Англия не будет вмешиваться в политические дела колоний, а лишь внедрит собственную торговую политику, при этом британские губернаторы будут сотрудничать с представителями местной элиты для обеспечения эффективного управления и процветающей торговли.
Такой формат отличался от старой империи лишь новым названием. Стремление вести торговлю в Индии, к примеру, неизбежно предполагало политику завоевания и контроля здешних территорий через Ост-Индскую торговую компанию. Торговля была неотделима от политики. А политика всегда подпитывалась властью. В результате для гарантии безопасности торговых путей в Индию был аннексирован Цейлон. К 1816 году Британии принадлежали 43 колонии, в то время как в 1792 году – всего 26. Общая площадь территорий составляла 2 миллиона квадратных миль (5 200 000 кв. км), а население – порядка 25 миллионов человек, причем большинство из них имели темный цвет кожи и не исповедовали христианство. Складывалась уникальная ситуация, которая, как быстро поняли министры в Лондоне, требовала немалых усилий и ресурсов: новые земли следовало контролировать и держать в узде. Возник вопрос, как увязать имперские притязания Лондона с традиционными британскими свободами. К проблеме подошли с чрезвычайной осторожностью и присущим англичанам консерватизмом.
Уже в 1782 году, когда Англия и Америка вели мирные переговоры, король заявил палате общин, что «управление обширными территориями в Азии открывает необозримые горизонты, позволяя проявлять недюжинную мудрость, рассудительность и прозорливость». Главной проблемой для Вестминстера была Азия. Мудрость и рассудительность в данном случае представляли собой слишком слабую альтернативу алчности и хитрости. Казалось, Англия исчерпала все возможности контроля над деятельностью Ост-Индской компании.
Руководство компании стало слишком богатым и слишком могущественным. Для продолжения торговли им требовались: политический порядок на тех территориях, с которыми они вели переговоры; союзы с местными князьями или правителями, освоение тонкостей Корана и индуистского права; армия, в которой в идеале служили бы дружественно настроенные туземцы. Правительство в Вестминстере было не на шутку встревожено, поняв, что его лишают власти, и обеспокоено известиями об эксплуатации и даже случаях насилия и жестокости.
Разумеется, министры мечтали получить свою долю баснословных доходов, которые Ост-Индской компании приносила процветающая торговля. К «набобам» – англичанам, разбогатевшим во время службы в Индии, – относились с опаской: алчный выскочка и эксплуататор с большими деньгами не вызывал уважения у соотечественников. Набобы стали столь привычным и одновременно презираемым явлением, что постановка пьесы «Набоб» (The Nabob; 1772) Сэмюэла Фута в Королевском театре на улице Хеймаркет имела ошеломительный успех. Один из персонажей комедии сокрушается: «Вместе с богатствами Востока мы обрели и худшие из его пороков. Жуткий расклад!» Набобы сколачивали состояния, «грабя нехристей». В этом заключалась очевидная для всех проблема Ост-Индской компании.
Чарльз Джеймс Фокс, с присущим ему оптимизмом и самоуверенностью, считал, что сможет решить проблемы Индии. Он предложил отказаться от действующего совета директоров, управлявшего компанией, и утвердил семь полномочных представителей. Вскоре стало ясно, что выбранные представители были сплошь сторонниками правительства, в особенности самого Фокса; многие полагали, что Фокс намерен использовать влияние и богатство Ост-Индской компании в корыстных интересах. В конце 1783 года появилась карикатура, на которой Фокс изображен в тюрбане верхом на слоне, попирающем Ост-Индский дом
[187] и его управляющих, с подписью «Триумфальный вход Карло Хана на Лиденхолл-стрит».
Репутация Фокса оказалась в опасности – теперь его можно было обвинить в посягательстве на богатства короля. Противники Фокса тут же приготовились к нападению. И хотя сторонники Фокса и Норта все еще могли протащить нужную инициативу через палату общин, 11 декабря 1783 года через посредника король недвусмысленно дал понять, что «любой проголосовавший за билль об Индии не только более не будет считаться другом, но и пополнит ряды недругов короля». С высокой долей вероятности можно предположить, что к делу приложил руку Уильям Питт, поскольку, если бы законопроект провалился, это автоматически означало бы распад коалиции Фокса и Норта. Так и случилось. Парламентарий-тори Томас Орд Паулетт рассказывал, что в ходе дебатов «выражение лица Фокса, его мимика и речь были в высшей степени карикатурны и отражали целый спектр эмоций от крайней степени подавленности и ярости до полнейшего отчаяния». Как только 17 декабря палата лордов проголосовала против инициативы Фокса, король потребовал отставки двух главных министров. Они покинули свои посты уже на следующий день. Питт Младший тотчас занял должность премьер-министра. В ту пору ему было лишь двадцать четыре года.
Раздробленность коалиции, беззастенчивое предложение Фокса назначить лояльных ему полномочных представителей, а также растущая непопулярность действующего правительства дали Питту возможность нанести неожиданный удар. Он сделал ставку на то, что сможет противостоять объединенной оппозиции достаточно долго и подготовиться к тому, чтобы распустить парламент и назначить новые выборы. Фокс, напротив, считал, что «мы уничтожим оппозицию на корню». Новое правительство Питта получило насмешливое название «Министерство рождественского пирога» (Mince-Pie Administration). Ожидалось, что оно будет столь же недолговечным, как и сладкий рождественский пирог. В то время в ходу был такой стишок:
Видя такое, соседние страны таращатся от изумления.Неужто школьнику управлять королевством хватит умения[188].
Новый парламент был созван 12 января 1784 года, а Питт будет занимать свой пост следующие 18 лет.
С самого начала он демонстрировал спокойствие, педантичность и решительность; его цели и методы были ясными, выкладки – неоспоримыми, а руководство палатой общин достойно подражания. Он мог рассчитывать на поддержку и расположение короля, открывшего перед ним гостеприимные двери покровительства; некоторые из его сторонников сразу получили титулы пэров. Питт не чурался лжи, если ему это выгодно. Когда Фокс обвинил новоиспеченного первого министра в том, что его законопроект об Индии был отклонен палатой лордов из-за «тайного влияния на голосовавших», тот ответил, что «ему не известно ни о каком тайном влиянии, а его собственная верность принципам будет служить ему защитой от подобных угроз». Впоследствии Питт еще не раз говорил о своей «верности принципам».
Питт Младший решил быть единственным членом возглавляемого им кабинета в палате общин и вскоре продемонстрировал истинное мастерство управления многоуважаемым собранием. Он полагал, что безусловная преданность королю, новые полномочия и покровительство монарха, а также присущая ему стойкость перед лицом невзгод позволят дотянуть до следующих выборов. Медленно, но верно он сокращал число своих оппонентов, сохраняя при этом мрачное и невозмутимое спокойствие.
Помимо естественного желания остаться у власти, Питт намеревался реформировать государственную финансовую систему и расширить национальную торговлю. Таковы были два обязательных условия безопасности и мира. Он разбирался в финансовых вопросах и понимал, что первостепенная задача состоит в том, чтобы погасить или хотя бы уменьшить государственный долг, возникший в результате многолетней военной кампании. Не менее важным, по его мнению, было сокращение расходов за счет осторожной и планомерной ликвидации лишних должностей и кормушек. На что же в таком случае могли жаловаться Фокс и другие виги? Но они ясно дали понять, что не собираются экономить государственные средства. Речь Питта была четкой, убедительной и аргументированной. По словам одного из его оппонентов, доктора Парра, «Питт знал, о чем говорит»; или, как сказал поэт Сэмюэл Тэйлор Кольридж, он «со сверхъестественной ловкостью и умением, нетипичным для столь юного возраста, складывал слова».
Долгожданные выборы состоялись весной 1784 года; предшествовавшая им кампания длилась пять недель. Вскоре стало ясно, что преимущество на стороне Питта и короля, а не Фокса и его присных. «Мы разбиты наголову, – признавался член парламента Уильям Иден, – а страна помешана на королевской прерогативе». Это было не противостояние между короной и парламентом, а борьба за санкционированный королем парламент или против него. На стороне Питта были землевладельцы и фабриканты, торговцы и духовенство. Все хотели от правительства эффективности, безопасности и, по возможности, честности. Виги потеряли в парламенте больше сотни мест; их стали называть «мученики Фокса» в честь одноименного произведения «Книга мучеников Фокса» (Foxe’s Book of Martyrs) Джона Фокса, изданного еще в XVI веке. Питт сохранил место первого министра и, по сравнению со своими предшественниками, получил невиданное могущество. Позднее Томас Пейн писал, что «мистер Питт ничего не заслужил, однако много обещал».
Питт не питал слабости к призрачным планам или необоснованным решениям; он не продавливал вопросы из принципа, и его совершенно не заботил статус-кво. Главным образом его интересовали практические, административные и фактические вопросы. Трудно сказать, был ли он вигом или тори, однако в его случае это не имело значения. Он был воспитан как виг, однако партия, которая теперь находилась у власти, была по природе скорее консервативного склада. В любом случае Питта нельзя назвать «партийцем». Он слишком дорожил своей независимостью, его круг доверенных лиц был весьма мал. В вопросе Индии Питт проявлял недюжинную прагматичность. Он учредил управляющий комитет, состоящий из шести членов тайного совета, чтобы наблюдать за деятельностью Ост-Индской компании; новый генерал-губернатор Индии граф Корнуоллис был направлен в Индию два года спустя. Идея имперского покровительства по-прежнему витала в воздухе. Предложения Питта мало чем отличались от инициатив Фокса, однако их считали более честными и открытыми в сравнении с махинациями Фокса и его друзей.
В вопросах финансов Питт чувствовал себя как рыба в воде. Его личный секретарь Джордж Претимен Томлин, обращаясь к палате общин, прочитал проповедь в церкви Святой Маргариты в Вестминстере, где рассказал об опасностях, которыми грозит государственный долг, и о критическом состоянии государства, «особенно с точки зрения доходов». Итак, налоги увеличивались по всей стране. Не Питт придумал налог на окна, но он сделал все, чтобы доход в казну от него был как можно больше. Он обложил пошлинами лошадей и экипажи; взимались налоги на кирпичи, шляпы и духи; Питт увеличил почтовый сбор и налоги на газеты; он придумал наследственные пошлины и налоги на завещания. Все, что могло дать сок, проходило через соковыжималку государственного аппарата. Для госдолга Питт приготовил свежее решение. Сокращение расходов вкупе с увеличением налогового бремени позволило добиться профицита бюджета. Не желая тратить лишнее, Питт издал указ, согласно которому все излишки пошли на формирование резервного фонда для уплаты госдолга. Использовать средства фонда на какие-либо иные цели запрещалось.
При реализации вышеупомянутых мер Питт полагался на относительное спокойствие внутри страны и за ее пределами. Он не мог позволить себе войну и хотел избежать народных волнений. Он разработал было новый налог на хлопковую промышленность, однако 2000 человек вышли на улицы Манчестера с лозунгами «Даешь процветание торговли!», «Восстановим свободы», «Не дадим уничтожить промышленность». На самом деле Питт разделял чувства протестующих и после жарких обсуждений в парламенте сдался. Начиная с середины 1780-х годов в стране действительно начался подъем в строительной и других отраслях, который перерос в так называемый бум.
Поражения в парламенте, казалось, вовсе не смущали Питта. В каком-то смысле он стоял выше партийных распрей. В отношениях с Европой он выступал миротворцем и дипломатом. Поговаривали, что он либо не интересовался внешнеполитическими вопросами, либо не разбирался в них, однако его кабинет на Даунинг-стрит был увешан четырьмя комплектами географических карт, а в библиотеке хранилось множество географических справочников и атласов.
Впрочем, Питт Младший действительно верил в развитие дипломатических отношений через торговлю. Осенью 1786 года он заключил торговое соглашение с Францией, которое позволяло странам практически беспрепятственно торговать друг с другом. Учитывая размах английского производства, внешнеторговый баланс был явно в пользу Британии. В течение последующих нескольких лет Питт предпринимал попытки заключить аналогичные договоры с семью другими странами. В газете Public Advertiser писали: «Так организована торговля величайшей в мире державы, обладающей огромной коммерческой мощью». Впрочем, как и многие другие грандиозные начинания, эти попытки ни к чему не привели.
Проблемы империи так и не были полностью устранены, а суд над бывшим генерал-губернатором Бенгалии Уорреном Гастингсом лишний раз продемонстрировал глубокий беспорядок и неразбериху, которые все еще оставались неотъемлемым атрибутом имперского статуса Британии. Фокс уже заявлял в палате общин, что Индия должна управляться, «следуя тем принципам равенства и гуманности, которые живут в наших сердцах». И если в мечтах империя выглядела так, то на деле все обстояло иначе.
После возвращения в Британию Гастингс, который провел большую часть жизни в Индии, был обвинен Эдмундом Берком и другими в совершении преступлений разной степени тяжести. Ему вменяли в вину получение и дачу взяток, предоставление на возмездной основе войск местному деспоту, вымогательство денег у бегум
[189] из Ауда и набобов из Варанаси, которые были вынуждены бежать с этих земель. Все эти названия были чужды английскому уху и создавали лишь смутное представление о далеком полуострове, о котором жители метрополии не имели ни малейшего представления. Впрочем, предполагаемых преступлений Гастингса было достаточно, чтобы составить мнение о самой Ост-Индской компании.
В феврале 1787 года политик и драматург Ричард Бринсли Шеридан, близко знакомый с Берком, выступал с речью в палате общин и призывал своих коллег «стереть позор, покрывший имя Британии в Индии, и спасти нацию от бесчестья». Многие были недовольны имперскими замашками страны, особенно теперь, когда она перестала играть роль защитницы белого протестантского мира. Нападки на власть использовались и для расшатывания авторитета Георга III и Питта, которым можно было вменить в вину использование доходов компании в собственных интересах. Речь Шеридана длилась пять с половиной часов. По завершении выступления его встретил «всеобщий возглас одобрения».
Привлечение Гастингса к суду было неизбежно, и на несколько месяцев всем неравнодушным представилась возможность наблюдать за тем, как решится вопрос дальнейшего существования империи, ее судьба. Все желающие собрались в Вестминстер-холле, чтобы наблюдать за процессом, который начался 13 февраля 1788 года. Тогда никто не мог предположить, что он затянется на целых семь лет. Судебное разбирательство стало ключевым представлением года. Главные роли в нем исполняли Шеридан, Берк и Фокс, выступавшие с тирадами против старика в синем французском мундире. Томас Маколей писал: «Старые серые каменные стены были завешены пурпуром. Длинные галереи наполнялись толпами зрителей, которые внушали трепет оратору и горячо благодарили его за красноречие». На процессе присутствовали даже королева и придворные; там же были законодатели мод и самые видные деятели искусства; послы и «общество» во всех его проявлениях. Билет продавался за 50 гиней
[190].
Обличительные речи, которые произносились в Вестминстер-холле, могли дать фору монологам, звучавшим со сцен на Хеймаркете или в Ковент-Гардене. Эдмунд Берк открыл слушание речью, которая длилась четыре дня; он вызвал такое возбуждение в зале, что несколько дам в галереях потеряли сознание. Затем слово взял Шеридан; в конце своей финальной речи он упал в обморок, прямо на руки Берка. В тот же миг лишилась чувств и известная актриса Сара Сиддонс. Это был настоящий калейдоскоп обмороков. На следующий день Гиббон навестил Шеридана. «Я был у него этим утром, он прекрасно себя чувствует! Хороший актер!» Сам Берк, кажется, падал в обморок раз пять во время своих выступлений. «Ваши светлости проявят жалость к моей слабости, – говорил он, – ибо я себя не жалел… Более продолжать свою речь я не в силах». Все это было крайне волнующе, однако так ни к чему и не привело.
Спустя семь лет Гастингс был оправдан по всем пунктам обвинения, правда, к тому времени его судьба уже мало кого интересовала. Суд над Гастингсом можно считать приступом сознательности в стране, где по-прежнему отсутствовало единое мнение об имперской роли Британии. Чтобы развеять все сомнения, потребовалась куда большая самоуверенность следующего поколения.
Еще одним источником сомнений и беспокойства для империи было существование и процветание работорговли. В целом этот вопрос особо никого не беспокоил. Считалось, что, если англичане перестанут торговать рабами или обменивать их на товар, французы возьмут верх над Британией. Страна нуждалась в золоте, слоновой кости и рабах. Лондонские, бристольские и ливерпульские купцы отправляли в колонии яркую одежду, шляпы, ром, порох и кремень. В обмен они получали рабов – мужчин, женщин и детей, которые нередко попадали в плен в ходе межплеменных войн. К 1750 году за прошедшее десятилетие количество рабов достигло 270 000. К 1793 году Ливерпуль контролировал три седьмых рабовладельческого рынка Европы. Кто бы по доброй воле отказался от таких доходов? Благодаря труду рабов в Вест-Индии Англия получала табак, хлопок и сахар. Рабы считались насущным подношением великому богу торговли, который вершил судьбу государства.
Тем не менее небольшая группа упорных противников рабства проявила настойчивость и за время правления Георга III выступила с несколькими петициями в парламенте, требуя полной отмены работорговли или хотя бы более гуманного отношения к рабам в Вест-Индии. Один из основателей Общества отмены работорговли (Society for the Abolition of the Slave Trade) член партии тори Уильям Уилберфорс в речи, обращенной к палате общин, заявил, что в среднем до места назначения доживает лишь половина рабов; некоторые бросаются в море и, по рассказам очевидцев, вскидывают руки, ликуя и наслаждаясь кратким мигом свободы, прежде чем погрузиться в пучину океана.
За его выступлением последовали обсуждения и встречи специальных комитетов, однако первые результаты были достигнуты лишь 21 мая 1788 года, когда сэр Уильям Долбен представил законопроект, предусматривавший контроль над перевозкой пленников, которые содержались в кандалах, страдали от сыпного тифа и не имели возможности двигаться и даже дышать в тесных трюмах. Это была первая инициатива против рабства, представленная на рассмотрение в Вестминстере и позднее облеченная в законодательную форму: отныне количество рабов на судне должно было определяться из расчета один раб на тонну груза. Законопроект получил одобрение подавляющего большинства в обеих палатах. Успешный исход голосования обрадовал всех сторонников этого закона, в особенности самого Уильяма Уилберфорса. Питт выступал со смелыми речами против работорговли, признавая, что «британская торговля в своей извращенной форме несет отнюдь не счастье, а горе для целой четверти земного шара», однако с законодательными мерами не торопился. Занимая пост первого министра, он ориентировался на популярность той или иной общенациональной идеи, прежде чем браться за нее всерьез.
Впрочем, с работорговлей все обстояло иначе. Официально ее отменили лишь спустя 45 лет. Рабы были одной из шестеренок огромного механизма торговли. А некоторые недоумевали: вроде бы и в своей стране рабов более чем достаточно!
25
Паровые машины
Весной и летом 1788 года Георг III посетил фабрику по производству булавок в Глостершире, а также фабрики по производству ковров и фарфора в Вустершире; кроме того, он испытал новый канал, соединивший Темзу и Северн к юго-востоку от Страуда. На следующий год он посетил фабрику по производству ковров в Аксминстере и, по словам ее владельца, «подходил к рабочим и расспрашивал их о принципах и процессах производства». Пожалуй, впервые король лично обратил внимание на промышленность страны, которая в годы его правления развивалась небывалыми темпами. К тому времени уже активно использовались паровые двигатели и механические ткацкие станки. На глазах у изумленной публики была продемонстрирована работа механического молота, способного совершать 150 ударов в минуту. Это зрелище, казалось, олицетворяло собой всю суть разительных перемен.
Все бредили паровыми машинами и говорили только о них. Эразм Дарвин, дед Чарльза Дарвина, в «Экономии растительности» (The Economy of Vegetation; 1791) – первой части поэмы «Ботанический сад» (The Botanic Garden) – посвятил им несколько хвалебных строк:
Непокоренный пар! ты двигать будешь вскореКарету на земле иль судно в бурном мореИль на широких понесешь крылахЛетучую повозку в небесах[191].
В 1781 году Мэттью Болтон писал Джеймсу Уатту – величайшему изобретателю и первооткрывателю парового двигателя: «Все в Лондоне, Манчестере и Бирмингеме совершенно помешаны на паровых машинах». Чарльз Бэббидж, один из первых разработчиков современного компьютера, позднее заявлял: «Богом клянусь, все эти вычисления мог бы сделать пар». Казалось, варианты его применения были бесконечны. С помощью пара раздували доменные печи и штамповали металл, обтачивали изделия на токарном станке и раскатывали железо, поднимали уровень воды и осушали шахты. С помощью пара можно было прясть и ткать. Его использовали на мукомольнях, в солододробилках и камнедробилках. Разумеется, пар использовали и для изготовления все новых и новых паровых двигателей. Первый паровой двигатель на ткацкой фабрике был установлен в 1792 году; спустя восемь лет их число выросло уже до 80.
В 1803 году по улицам Лондона впервые проехал экипаж, приводимый в движение паром. Через год свое первое путешествие протяженностью в 10 миль (16 км) совершил первый в истории рельсовый паровоз. Выехав из металлургического завода Пенидаррен в Мертир-Тидвил, он добрался до канала Гламорган. Лорд Джефри писал о паровом двигателе: «Он способен гравировать печати и штампы, плющить твердый, упрямый металл; прясть тонкую как паутина нить и поднимать в воздух, словно воздушный шар, военный корабль». То, для чего раньше требовалась сила воды и ветра, усилия человека или животного, теперь возможно при помощи тепла.
Паровая мукомольная мельница под названием «мельница Альбиона» была построена в 1786 году на южном берегу Темзы недалеко от моста Блэкфрайар с целью ускорения производства муки при помощи пара; это было чудо инженерной мысли, феномен современной жизни, одна из самых мощных машин в мире. Эразм Дарвин назвал паровую мельницу «величайшим успехом человеческих стараний». Впрочем, тут же зазвучали проклятия в адрес «темных фабрик Сатаны»
[192] от Уильяма Блейка в стихотворении «Иерусалим»
[193] (1804–1810). Спустя три года мельница сгорела при невыясненных обстоятельствах. Мельники танцевали и пели на мосту Блэкфрайар, глядя на пожар. Не все были готовы к эпохе механических чудес.
Всю эту бурную деятельность развел болезненный и меланхоличный инженер и механик по имени Джеймс Уатт, о котором историк Уильям Леки писал: «Медлительный, застенчивый, усидчивый, обращенный внутрь себя молодой человек, страдающий слабым здоровьем, то и дело впадающий в уныние, совершенно не блещущий талантами, однако демонстрирующий природную склонность к механике». Однажды Уатт сказал: «Из всех занятий в жизни самое глупое – изобретательство». По другому поводу он добавил: «Я чувствую себя не в своей тарелке, когда мне приходится иметь дело с людьми». Этот угрюмый человек изменил ход истории, поскольку его внезапная догадка о том, что два процесса в двигателе – нагрев и охлаждение – можно разделить, позволила совершить прорыв в технике. Создав отдельный конденсатор, он сумел повысить КПД двигателя и добиться его более стабильной работы. Эта мысль словно вспышка промелькнула у него в голове во время прогулки в парке Колледж-Грин в Глазго, однако вряд ли эта идея оформилась бы в полноценное изобретение, если бы не деятельное участие Мэттью Болтона. Сам Уатт восхищался «активным и сангвиническим нравом» фабриканта и промышленника, который всегда сподвигал его неустанно двигаться вперед.
Именно Болтон сказал Джеймсу Босуэллу во время прогулки по фабрике: «Здесь я продаю, сэр, то, чем хочет обладать весь мир, – энергию». Энергия была источником и первопричиной развитой фабричной сети, которая вскоре охватила все графства средней полосы и севера. Бурный рост числа промышленных предприятий объясняет, почему вся эта территория вскоре стала восприниматься как одна огромная фабрика. Ланкашир, Дербишир, Йоркшир, Ноттингемшир, Денбишир и Чешир стали колыбелью машин. Позднее экономист Эндрю Юр, автор «Философии фабрик» (The Philosophy of Manufactures; 1835), сравнивал фабрики со «знаменитыми памятниками азиатского, египетского и римского деспотизма». Это значит, что при их строительстве инженеры вдохновлялись величием прошлых цивилизаций, которые, впрочем, несли печать мрачности, ужаса и отчаяния.
Фабрики строили из кирпича или камня, для некоторых сооружали металлический каркас; их строительство требовало не меньшей тщательности и искусства, чем возведение знаменитых соборов, с которыми их порой сравнивали. Предшественники новых фабрик практически всегда были рассчитаны на кустарное производство, а значит, не отличались впечатляющими размерами. Новые многоэтажные заводы с чугунными колоннами и устремленными ввысь окнами формировали новый ландшафт. Казалось, они пытались освободиться от земных оков, словно огромные однопролетные чугунные мосты. В начале нового столетия заводы и фабрики стали первыми общественными зданиями, где появилось газовое освещение, теперь все их великолепие было видно издалека. Историк Стокпорта Генри Хегинботэм писал, что «извозчики в Лондоне, проезжая мимо мельниц, сбавляли скорость, чтобы рассказать пассажирам в экипаже о тех чудесах, которые там творятся». Однако технический прогресс впечатлял не всех современников. Историк и путешественник того времени Джон Бинг, посетив шелкопрядильни в Дерби, писал в дневнике, что они «привели его в замешательство; столько шума и суеты. Такая жара и вонь!».
Изменения происходили медленно и завершились лишь к середине следующего столетия, однако уже в последние десятилетия XVIII века наблюдался масштабный рост промышленности и производства, вскоре фабрики и заводы стали привычными чертами современности. Многие промышленные центры располагались на некотором удалении от старых городов и традиционных мест размещения профессиональных гильдий, поэтому промышленники могли создавать новые поселения, жители которых обслуживали бы их производство; рядом с заводами строилось жилье, часовни, церкви, школы, возникали огороды и трактиры. Учреждались благотворительные организации и система элементарного медицинского страхования; поощрялись занятия спортом, а также ежегодные совместные вылазки на природу в живописные места. Когда бунтовщики на фабрике Аркрайта в Кромфорде начали угрожать погромами, Ричард Аркрайт вооружил своих рабочих ружьями и копьями.
Цель создания новых фабрик была очевидна с самого начала. Собрав рабочих под одной крышей, их было проще контролировать и следить за ними, что, в свою очередь, способствовало повышению эффективности: за конкретную часть производственного процесса отвечало несколько «цехов» или рабочих участков. Мощные габаритные двигатели, которые теперь повсеместно внедрялись в производство, могли размещаться и обслуживаться лишь на крупных фабриках. Одного внешнего источника энергии, например реки, было достаточно, чтобы обеспечить работу тысячи машин. Неприступные стены были на страже коммерческой тайны, позволяя промышленникам держать в секрете тонкости и нюансы изготовления той или иной продукции. Высокая численность рабочей силы – мужчин, женщин и даже детей – создавала простор для экспериментов с режимом работы и разделением труда; теперь появилась возможность осуществлять производство не только днем, но и ночью.
Огромным преимуществом того времени была скорость. Все происходило быстрее. Рабочим приходилось быстрее совершать переходы, ускоряя шаг, чтобы поспевать друг за другом, при этом колеса и ремни крутились и вращались все быстрее и быстрее. Устаревшее законодательство гильдий и средневековые распорядки исчезали под натиском новых типов производства; отношения между рабочими и работодателями, а также привычный ритм жизни менялись навсегда. Неудивительно, что бушующая вовсю революция вызвала враждебность среди тех, чей жизненный уклад оказался под угрозой. В здании первой паровой мельницы в Брадфорде под названием Холм-Милл вспыхнули массовые протесты и бунты. На суконной фабрике в деревеньке Ставертон, недалеко от Тотнеса в графстве Девон, саботаж устроили сами рабочие.
Предполагалось, что машины должны экономить рабочую силу, однако огромный поток дешевеющих товаров означал, что рынок растет быстрее, чем число рабочих рук. В свою очередь, относительный дефицит рабочей силы стал причиной активных попыток повысить эффективность производства и внедрить инновации. В 1816 году крупный фабрикант и филантроп Роберт Оуэн заявил: «На моем предприятии в Нью-Ланарке… за машинами и процессами надзирают около двух тысяч взрослых и подростков… теперь они выполняют столько работы, сколько шестьдесят лет назад выполняло бы все трудоспособное население Шотландии».
Ключевым фактором успеха было правильное разделение труда – эту концепцию Адам Смит превозносил в первой главе «Исследования о природе и причинах богатства народов» (1776). Он рассматривает новую промышленную систему на примере производства булавок: «Один рабочий тянет проволоку, другой выпрямляет ее, третий обрезает, четвертый заостряет конец, пятый обтачивает один конец для насаживания головки; изготовление самой головки требует двух или трех самостоятельных операций; насадка ее составляет особую операцию, полировка булавки – другую; отдельной операцией является даже упаковка готовых булавок; таким образом, сложный процесс изготовления булавок разделен приблизительно на восемнадцать самостоятельных операций…»
Восемнадцать рабочих за несколько секунд могли сделать то, что у одного человека заняло бы целый день. Это, в свою очередь, требовало подбора специализированных рабочих, которые непрерывно стремились бы повысить свои технические навыки; цель состояла в том, чтобы добиться более высокой четкости и точности работы. Однако такое разделение труда требовало усилий многих сотен женщин и детей, которым, как правило, поручали рутинные и монотонные операции. Итак, изменения в национальных отраслях промышленности спровоцировали новое разделение внутри рабочего класса.
Еще одним символом промышленных преобразований была потребность в стандартизации, которая считалась важнейшим условием массового производства и стимулировала стремление к точности, постоянству, эффективности и скорости. Для создания национального рынка была необходима стабильность. И разумеется, для этого требовалась механизация. Шотландский инженер, изобретатель парового молота и гидравлического пресса Джеймс Несмит писал об этом: «…перебои в работе и небрежение рабочих… существенно подстегнули спрос на автоматическое машинное оборудование… Машины никогда не пьянели; у них не тряслись руки от чрезмерного употребления алкоголя; они всегда были на работе; они не устраивали забастовки, требуя повышения зарплат; они всегда действовали четко, слаженно и бесперебойно, даже когда производили самые хрупкие или самые массивные элементы механических конструкций».
От рабочих по умолчанию ожидали, что они подобно машинам будут вести себя беспристрастно, а работать бесперебойно. В газете Edinburgh Review писали: «Рабочий, подражая машине и прибегая к ее помощи, достигает мастерства, граничащего с совершенством». Но каково было этим мужчинам, женщинам и детям? Решающее слово в этом вопросе еще 2000 лет назад сказал греческий историк Ксенофонт, который в труде «Домострой» (греч. Oeconomicus)
[194] назвал ремесла зазорным занятием, «ведь ремесло вредит телу и рабочих, и надсмотрщиков, заставляя их вести сидячий образ жизни, без солнца, а при некоторых ремеслах приходится проводить целый день у огня. А когда тело изнеживается, то и душа становится гораздо слабее»
[195].
Вполне понятно, что многим из тех, кто работал на фабрике, приходилось соглашаться на каторжный труд – в сущности, это была более напряженная или, по крайней мере, более явная форма рабства. Долгие годы специалисты по истории общества спорили о лишениях, которые испытывали трудящиеся на земле или в господском доме, однако работа на фабрике предполагала куда более жесткое принуждение и строжайшую дисциплину. Личные связи нарушались, а иллюзия независимости человека исчезла. Согласие принять новую форму несвободы, неизбежная необходимость подчиниться миру, в котором царили режим и дисциплина, работать установленное количество часов по четко регламентированному распорядку – все это предполагало глубокие изменения в общем положении вещей. Многие считали, что наемные рабочие утратили права свободно рожденных англичан. В 1765 году историк Адам Фергюсон писал: «Мы создаем нацию рабов, у нас уже не осталось свободных граждан». Мужчины и женщины стали «руками» или инструментами, которые оказались в распоряжении хозяина-промышленника, считавшего их лишь частью своей огромной машины. Учитывая, что некогда таких рабочих называли «душами», изменение словаря весьма показательно. Парламенту сообщалось, что рабочие выражают «крайнее недовольство» четко установленными часами работы и жестким распорядком, ведь все это было противоестественно.
Уильям Хаттон пошел работать на шелкопрядильную фабрику в Дерби в возрасте семи лет. Он вспоминал: «Теперь на протяжении целых семи лет я был вынужден вставать в пять утра и подставлять спину под удары палкой в любое время, когда заблагорассудится хозяину…» На континенте такую фабричную систему называли «английской системой». Как писал современник: «Пока работает машина, должны трудиться и рабочие – мужчины, женщины и дети оказались в одной упряжке с железом и паром и вместе тянут тяжелое фабричное ярмо. Человеческая машина, которая в лучшем случае может просто сломаться и способна испытывать страдания из-за тысячи причин, оказалась прикована к железной машине, которая не знает боли и усталости».
Рабочих постоянно контролировали надзиратели, повсеместно вводилась строгая дисциплина. Любой, кто отлучался со своего рабочего места или разговаривал с другими рабочими, облагался штрафом. Любой ударивший или оскорбивший надзирателя тотчас терял работу. Любого, кто проносил на фабрику алкоголь, штрафовали на два шиллинга. В графстве Дербишир на фабриках производства трикотажных изделий из хлопка Джедедайи Стратта в Белпере в списке проступков значились «безделье и глядение в окно… окликание солдат через окно… мятежи в цехе… катание верхом друг на друге… ложь… швыряние катушек в людей… сквернословие… ссоры… намазывание лица кровью и прогулки по городу с целью запугивания жителей». Употребление крепкого алкоголя запрещалось. К прочим правонарушениям относились «побег… отсутствие на рабочем месте из-за пьянства… походы на ярмарку Дерби… извещение работодателя о плохом самочувствии в случае, когда это не соответствовало действительности».
Мотивы тех, кто сбегал с фабрик, были понятны. Как правило, там царили грязь и зловоние, непрерывно шумела и гудела тяжелая техника; в цехах было темно и тесно, летом рабочие задыхались от жары, а зимой дрожали от холода. Уже позднее один из современников рассказывал: «Я никогда не видел более грязного или запущенного цеха… Мистер Уоллис запретил мне осматривать детей в его конторе, поскольку, по его словам, там будет такая вонь, что его клиенты не смогут там находиться».
То, с каким тщанием и рвением на производстве блюли время и режим работы, напоминало военную муштру. На фабрике в Тилдесли, недалеко от Уигана и Манчестера, рабочий день длился 14 часов, включая условный час на «обед»; двери фабрики всегда были заперты, за исключением тридцатиминутной паузы на чай; рабочим запрещалось даже просить воды, несмотря на жару внутри помещений. Есть сведения, что в некоторых случаях управляющие фабрикой шли на хитрость и максимально увеличивали время работы, следовательно, рабочим запрещалось носить часы на территории производства. Постепенно в течение столетия продолжительность рабочего дня сократилась с 13,5 часа до 12 часов при шестидневной рабочей неделе. Пришлось забыть о традиции отдыхать в «святой понедельник», когда в более ранние периоды рабочим разрешалось ходить в таверну или на луга. В конце XVIII века угольный газ стали использовать для освещения, и многим рабочим теперь приходилось работать по ночам. Фабричная система стала миром, где заправляли звонки, колотушки, сирены, гудки и часы.
Казалось, что относительный рост зарплат рабочих выгодно отличал этот вид занятости от труда фермеров или повседневного рабства домашней прислуги, однако многие современники не одобряли изменений. В 1771 году писатель и путешественник Артур Юнг заметил: «Только идиот не знает, что низшие классы должны быть бедными, иначе они не будут трудиться». Избыток наличных средств провоцировал лишь безделье и пьянство. Спустя полтора десятилетия сэр Уильям Темпл сделал аналогичное наблюдение, заявив, что единственный способ заставить рабочих оставаться трезвыми и трудолюбивыми – «вынудить работать постоянно, то есть все время, свободное от еды и сна, чтобы обеспечить себе все необходимое для жизни». Пользу бедности признавали повсеместно; коль скоро благосостояние и власть зависели от труда большой части населения, это население необходимо заставить работать за минимальную плату. Некоторые полагали, что таков был не только человеческий закон, но и закон Божий.
Для некоторых современников феномен фабричной системы стал метафорой самого общества, в котором социальные отношения подчинялись законам повиновения и дисциплины. Неужели таков был путь, уготованный миру? Во многих отношениях да. XVIII век стал эпохой пунктуальности, неуклонно рос спрос на более быстрые и эффективные методы производства. Колеса машин и экипажей крутились быстрее. Сэр Джон Барнард, успешный лондонский торговец и лорд-мэр, в труде «Подарок для подмастерья» (A Present for an Apprentice) 1740 года наставлял читателей: «Превыше всех других вещей учись ценить время и относись к каждому мигу так, словно он последний; ибо время вмещает в себя все, чем мы обладаем, все, чему мы радуемся, или все, чего желаем; теряя время, мы теряем и все это».
Отмечалось, что в Лондоне и крупных промышленных городах на улицах появилась характерная торопливая суета, а жители столицы прославились на весь мир благодаря своей пунктуальности. К 1730-м годам часы были у трети жителей Бристоля, а в Лондоне – и мы почти без преувеличения можем это утверждать – они были в жилетном кармане каждого уважающего себя джентльмена. Часы, как правило, размещались на общественных зданиях, сообщая время многолюдным толпам, сновавшим мимо них. Бенджамин Франклин как нельзя точно ухватил дух времени, произнеся в 1748 году знаменитую фразу: «Время – деньги».
Разумеется, нельзя не признать, что невзгоды и тяготы, которые якобы выпадали на долю рабочих, в некотором смысле преувеличивались теми, кто выступал против новой промышленной системы, однако прямые свидетельства самих рабочих дают основания полагать, что даже в самых мрачных рассказах есть доля истины. Впрочем, бунтов и мятежей не было, поскольку рабочим больше платили, их лучше кормили и одевали. Ученые-теоретики ссылались на Божьи и человеческие законы, однако в конечном счете всем заправляли законы рынка.
Рост промышленности и расширение транспортной системы означали повышение спроса на рабочую силу, удовлетворить который за счет роста населения не представлялось возможным; отовсюду слышались жалобы на крестьян, покидавших землю, и домашнюю прислугу, которая отказывалась от прежней работы, однако только так удавалось компенсировать нехватку рук. Управляющий таможней и экономист Корбин Моррис в 1750 году отмечал, что фермеры по всему королевству жалуются на «стремительно растущую стоимость труда и невозможность нанять необходимое количество людей за любую плату».
Увеличение доходов означало улучшение качества жизни. По приблизительным оценкам (это единственное, чем мы сегодня располагаем), в 1760-х и 1770-х годах потребление на внутреннем рынке росло быстрее, чем экспорт, а в период между 1784 и 1800 годами спрос на товары массового потребления, например мыло, набивные ткани, табак и пиво, был в два раза выше, чем темп роста населения. Согласно подсчетам, в результате произошедших изменений в начале XIX века выпуск промышленной продукции увеличился в два раза по сравнению с 1770 годом.
Многие рабочие по достоинству оценили дома, школы и больницы, которые руководство предоставляло им на время работы. Однако эти блага предполагали и соблюдение ряда условий. Генри и Эдвард Эшуорты, владельцы завода в Тертоне в графстве Ланкашир, на поступивший запрос властей ответили, что «практикуют контроль или надзор над рабочими для улучшения их морального облика и социального положения… мы часто, пусть и не систематически, навещаем рабочих без предупреждения». Комнаты следовало содержать в чистоте; в кроватях и у детей не должно было быть вшей; совокупный доход семьи и общие сведения об образе жизни всех ее членов заносились в специальные конторские книги.
Джозайя Веджвуд описывал состояние гончарных мастерских после того, как он «колонизировал» окрестности. В небольшом памфлете «Обращение к молодым обитателям гончарен» (An Address to the Young Inhabitants of the Pottery) он воспевал новые условия, в которых «рабочие зарабатывали в два раза больше, чем прежде, дома были новыми и удобными, а земли, дороги и прочая инфраструктура демонстрировали явные признаки стремительных и приятных улучшений… Родоначальницей этих счастливых перемен была промышленность». Уильям Рэдклифф, автор книги «Происхождение новой системы производства» (Origin of the New System of Manufacture, 1828), в радужных красках описывает ткачей, находившихся под покровительством и контролем хлопкового фабриканта Сэмюэла Олдноу. Рэдклифф упоминает «чистые и аккуратные домики с маленькими садиками, все члены семьи хорошо одеты, а у каждого мужчины – карманные часы…».
Разумеется, существуют свидетельства, которые рисуют совершенно иную картину. Хирург, к которому обратились с просьбой отобрать рабочих во флот, писал: «Механики, как правило, ниже ростом, слабее и в целом имеют плохие физические показатели. Многие из тех, кто прошел осмотр, имеют искривления позвоночника, в том числе грудного отдела, что свидетельствует о неподвижном положении тела в ограниченном пространстве во время работы». Риск развития заболеваний и недугов был огромен. Гончары Стаффордшира, мужчины и мальчики, которые, по мнению Веджвуда, должны были быть безоблачно счастливы, часто работали по 12 часов при температуре 100 °F (почти 38 °C). Шлифовальщики вилок из Шеффилда во время работы дышали каменной и металлической пылью – легочные заболевания в таких условиях были повальным явлением. Паяльщики, постоянно имевшие дело со свинцом, медленно, но верно отравляли свой организм токсичными парами. Шляпники, использовавшие для работы ртуть, страдали неврастенией. У рабочих хлопкопрядильных фабрик развивался биссоноз – легочный аллергоз, который возникает как реакция на хлопковую пыль. Кожевенники умирали от сибирской язвы и легочных заболеваний, которые, как правило, поражали и тех, кто работал с шерстью. Сидероз точильщиков и «локоть каменщиков», сидероз гончаров и пневмокониоз шахтеров – лишь неполный список профессиональных заболеваний, которые подрывали здоровье фабричных рабочих. Портные и швеи часто теряли зрение. В 1842 году средняя продолжительность жизни рабочего из Манчестера составляла всего 17 лет, а из Лидса – 19 лет.
Промышленный прогресс и несчастья были неразлучны. Врач и ученый, изучавший естественную историю, Уильям Джордж Мэтон, побывав на производстве меди, писал в своем путевом журнале, что «некоторые несчастные, разливавшие расплавленный в печи металл в формы, скорее напоминали ходячих мертвецов, нежели живых людей».
«Жертвами» промышленности становились и по другим причинам. Ткачи из Ланкашира и других мест, которые работали на ручных ткацких станках, потеряли работу, поскольку с внедрением новых технологий их навыки оказались никому не нужны; в описании ткацких поселений Ангуса Рича говорилось, что их жители «представляли жалкое и безнадежное зрелище». Тяжело приходилось и крестьянам на юге страны, которые прежде могли увеличить свой доход, работая на предприятиях в зимнее время, однако вскоре потеряли эту возможность, когда фабрики на юге закрылись. Сказывались и изменения в сельском хозяйстве, которые способствовали большему огораживанию и более научному подходу к использованию земли.
Доставалось и детям. Те, кто трудился на фабриках и заводах, страдали от крайнего истощения, утомления и деформации тела. Известный историк и эксперт в этом вопросе Фридрих Энгельс так описывал состояние детей: «…боли в спине, бедрах и ногах, отеки в суставах, варикоз и постоянные обширные язвы на голенях и икрах». И если Энгельс кому-то кажется не вполне достоверным источником, мы можем найти подтверждение его слов у доктора из Манчестера, который писал: «Я стоял на Оксфорд-роуд в Манчестере и наблюдал за потоком рабочих, покидавших завод в полдень. Дети почти сплошь выглядели хворыми и хилыми, были небольшого роста, шли босиком в плохонькой одежде. Многим было не больше семи лет. Мужчины, как правило в возрасте от 16 до 24 лет, а иные совсем без возраста, как и дети, казались бледными и худыми… это было удручающее зрелище».
Именно по детям можно было судить о промышленной системе страны. Дитя фабрики и его жизнь стали своеобразным символом эпохи. Рабочий по имени Чарльз Абердин, который начал работать, еще будучи ребенком, рассказывал комитету: «На моих глазах нация мельчала: у меня самого было семеро детей, из которых ни один не прожил и шести недель; моя жена, как, впрочем, и я, имеет слабое здоровье; эта миниатюрная женщина работала на фабрике с самого детства, начав трудиться в еще более раннем возрасте, чем я».
Однако выгоды детского труда казались слишком значительными, чтобы от него отказываться. В конце концов, еще до возникновения фабрик и заводов дети сызмальства работали в полях, мастерских и на домашнем хозяйстве. Тяжелый труд не был им в новинку. Считалось, что он оказывает благотворное влияние, прививая послушание и дисциплину. Кроме того, дети вносили свой вклад в семейный бюджет. Детский труд был выгоден государству и обладал бесконечными преимуществами для самих бедняков. Во время путешествий по стране Дефо писал, что в Норидже «едва ли найдется ребенок старше пяти лет, который бы не работал». Как гласила поговорка тех мест, «лентяя заставит работать дьявол». Говоря про Норидж, Дефо отмечал, что «дети в возрасте четырех или пяти лет уже могли самостоятельно зарабатывать себе на хлеб». В 1796 году Питт заявил в палате общин: «Наш опыт уже наглядно доказал, сколького можно достичь, используя детский труд». Неудивительно, что эксплуатация даже очень маленьких детей не вызывала протестов; никто не испытывал по этому поводу праведного гнева. Детский труд позволял сдерживать рост зарплат. Работавшие дети поддерживали семьи. Что в этом плохого?
В крупных приходах Лондона было принято отправлять детей из бедных семей на содержание собственникам хлопкопрядильных фабрик в Ланкашире и Йоркшире, фабриканты в этом случае охотно шли навстречу, поскольку получали скидку при уплате налога в пользу бедных. Тем временем детей отправляли целыми вагонами. Нищих детей забирали из работных домов Лондона и Вестминстера и целыми группами отправляли на север. Один лондонский приход заключил с владельцем завода в Ланкашире выгодную сделку, договорившись отправить одного слабоумного ребенка вместе с двадцатью здоровыми. При этом было совершенно непонятно, кто кому платит. Вначале власти назначали фабрикантам номинальную сумму за то, что те брали детей на попечение, освобождая государство от лишнего бремени, однако многие владельцы фабрик неоднократно сообщали о том, что это они платили приходам за детей, чей труд по сути можно считать рабским.
У родителей в этом вопросе права голоса не было, поскольку они сами, как правило, получали пособие по бедности от прихода. Детей тем временем отправляли на фабрики, заботясь о них не больше, чем о рабах, перевозимых в Вест-Индию. Когда один рабовладелец из тех мест услышал, что дети на хлопкопрядильной фабрике работали с пяти утра до семи вечера, он заметил: «Мы в Вест-Индии никогда не думали, что люди могут быть настолько жестокими». Детей привлекали к работе даже по ночам, когда спрос на продукцию был особенно высок.
Условия, в которых трудились дети, ужасали. Травмы при работе с машинами были делом повсеместным, и существует немало зафиксированных случаев отрезанных пальцев или раздробленных конечностей. Мужчина, проработавший на хлопкопрядильной фабрике двадцать лет, так рассказывал о своем опыте: «Меня всего искорежило; колени начали гнуться в обратную сторону, когда мне было 15; вы видите, какие они теперь». Он принадлежал к тем, кого Энгельс называл «толпой калек». Потолки на фабриках были низкие, окна – узкие, при этом большую часть времени их держали закрытыми. В отсутствие вентиляции широко распространялись эпидемические заболевания, а «фабричная лихорадка»
[196] была впервые зафиксирована в 1784 году. Еда зачастую была скудной и несвежей, а основу рациона составляли овсянка и черный хлеб. Некоторым детям приходилось рыться на свалках или сражаться со свиньями, чтобы добыть себе пропитание.
В таких условиях основным требованием к рабочим являлась дисциплина. Ничего предосудительного не было в том, чтобы ударить кнутом, палкой или кулаком сонного или слишком медлительного ребенка; если кто-то пытался сбежать, его заковывали в кандалы. За серьезные проступки ребенка могли подвесить в клетке или корзине к потолку. Некоторые надзиратели бесспорно имели садистские наклонности и получали особое наслаждение, причиняя детям боль. В Манчестере одну фабрику называли «Врата ада».
В любом случае дети были крайне полезны. Как правило, они были послушны и не жаловались. Да и кому они могли жаловаться? Они были проворными, подвижными и достаточно миниатюрными, чтобы при необходимости залезть внутрь оборудования. Некоторые машины конструировали с таким расчетом, что на них будут работать именно дети; у прядильной машины «Дженни» имелось горизонтальное колесо, управляться с которым лучше всего могли дети в возрасте от девяти до двенадцати лет. В своих воспоминаниях современник Сэмюэл Шредер рассказывает, как «маленький мальчик доводит листы металла в раскаленной печи докрасна. Другой мальчик отправляет их под штамповочный пресс, один за другим. Третий достает их и специальной щеткой, пропитанной маслом, в перерывах смазывает верхнюю пресс-форму. Все это происходит довольно быстро».
Детский труд стоил чрезвычайно дешево, многие работали за еду и кров. Дети начинали работать в возрасте четырех или пяти лет. Например, в булавочники брали с пяти лет; считалось, что попасть на булавочную мануфактуру – это все равно что поступить в подготовительную школу. Джедедайя Стратт из Белпера, обращаясь к комитету в палате общин, утверждал, что он готов брать детей с семи лет, однако предпочитал тех, кто постарше – лет одиннадцати или двенадцати. Разумеется, дети на фабриках были наименее привилегированной и защищенной социальной группой в XVIII веке.
Известны случаи, когда мужчина получал работу только при условии, что он отправил на фабрику своих детей. Так возникали целые семьи рабочих. Работа была гарантирована всем – мужу, жене и детям. Считалось, что чисто теоретически так у родителей больше возможностей следить за детьми, при этом их совместные доходы были выше среднего.
Нельзя сбрасывать со счетов естественное свойство человека преувеличивать некоторые факты, и, разумеется, ужасы работных домов коснулись не всех детей. Действительно, большинство содержалось в жутких условиях, однако были и те, кто счастливо избежал этой участи. Некоторые просвещенные работодатели, например Аркрайты и Олдноу, старались смягчить жизненные тяготы детей: создавались школы и специальные «дома подмастерьев»; мальчикам и девочкам (нарочно разделенным по половому признаку) иногда разрешалось вместе играть в полях. Однако это придавало лишь внешний лоск их незавидной участи. Роберт Оуэн в книге «Новый взгляд на общество» (A New View of Society; 1813) объясняет, что Дэвид Дейл, построивший хлопчатобумажные фабрики в Нью-Ланарке, особое внимание уделял здоровью, чистоте и питанию детей. Сообщалось, что «их комнаты весьма просторны, всегда убраны и хорошо проветрены; еды в избытке». Тем не менее дети трудились с шести утра до семи вечера круглый год. Современники отмечали, что «многие из них превратились в гномов – телом и умом, некоторые были сильно изуродованы». В результате стало понятно, что благие намерения Дэвида Дейла «в конечном счете были никчемными».
Еще одним движущим фактором промышленной революции наряду с детьми были женщины. Они отличались кротостью и проворством и обходились работодателю дешевле мужчин. Женщинам требовалось проявлять находчивость в мире, где приходилось трудиться наравне с машинами, а также зарабатывать на жизнь, трудясь оружейниками, кузнецами, булавочниками или трубочистами. Путешествуя по северу страны в 1741 году, Уильям Хаттон не без иронии заметил, что на некоторых фабриках он наблюдал «женщин без верхнего платья и в не слишком обременительном нижнем туалете, работавших молотом со всей грацией, присущей их полу. Красоту их лица скрывала сажа от наковальни…».
В этих словах есть намек на сексуальную распущенность, которую современники часто называли в числе пороков индустриализации. Один из сторонников реформирования мануфактур, экономист Майкл Сэдлер отмечал: «Я ни разу не слышал, чтобы кто-то отрицал тот факт, что многие фабрики, по крайней мере те, в которых приветствуется работа по ночам… хоть чем-то отличались от борделей». Комиссия по трудоустройству детей (Children’s Employment Commission), основанная через несколько лет, в 1842 году, сообщала, что на заводах и фабриках существовала «безнравственная практика, широко распространенная среди обоих полов уже с момента возникновения фабричной системы». Некоторые женщины на производстве жаловались, что мужчины частенько прикладывались к бутылке и использовали другие стимуляторы, чтобы хоть как-то справляться с усталостью – в условиях жары и монотонной работы последствия были неизбежны. Эпоха индустриализации провоцировала беспорядочные половые связи.
Как правило, женщин нанимали для выполнения тонкой методичной работы, например для росписи керамики или полировки поверхностей перед лакированием. Считалось, что им чуждо мужское поведение и присуща большая сговорчивость в вопросах режима труда и заработной платы. В сущности, молодые женщины на фабриках и заводах являлись большинством. Женщины составляли костяк текстильной промышленности и, как правило, нанимались на работу в тех отраслях, где приветствовались технические инновации. Относительно новую рабочую силу в лице женщин было проще эксплуатировать, обходя при этом традиционные правила и нормы труда.
Описывая ранние этапы индустриализации, мы упустили из виду важную группу людей – собственно самих промышленников. На рассвете индустриализации эти люди были одновременно авантюристами, предпринимателями, продавцами, управленцами и, по возможности, изобретателями. Некоторые из них были галантерейщиками или лавочниками и принадлежали к среднему классу, который уже тогда стремился обрести голос. Среди них встречались и подмастерья, готовые спекулировать на своем мастерстве. Впрочем, не всем им приходилось прокладывать себе дорогу, опираясь лишь на собственные силы: некоторые из наиболее успешных промышленников относились к потомственным представителям того или иного ремесла, у которых перед глазами был опыт отцов или даже дедов. Однако встречались и сыновья фермеров, йоменов, джентльменов и врачей. Они получали образование в диссентерских академиях, технических или частных школах, специализировавшихся на математике и геометрии, посещали лекции, которые организовывали научные общества по соседству. К тому же в то время в изобилии была техническая литература – от брошюр и справочников до энциклопедий.
Некоторые промышленники начинали как слесари-ремонтники на мануфактурах, занимались разработкой и созданием машинного оборудования. Один из самых известных представителей этой группы, шотландский инженер и промышленник сэр Уильям Фейрберн вспоминал: «Хороший слесарь на фабрике – человек с огромными ресурсами; как правило, он хорошо образован и мог сам сделать чертеж, а затем выточить деталь на станке; он разбирался в заводском оборудовании, знал, как работают насосы и подъемные механизмы, и мог с одинаковой легкостью и искусностью работать за станком или в кузнице». Такой ценный кадр мог легко стать промышленником.
Среди фабрикантов были и купцы, которые видели выгоду в том, чтобы расширять торговлю в своей отрасли. Некоторые получали образование, становясь учеными или инженерами, а затем, сгорая от нетерпения, стремились применить теоретические знания на практике; в то время было мало управляющих фабриками, которые бы не интересовались научно-техническим прогрессом, ведь именно в этом крылся ключ к успеху предприятия. Так, Джозайя Веджвуд основал «экспериментальную компанию», а Мэттью Болтон создал «исследовательскую лабораторию».
Истории успешных промышленников крайне поучительны. Уильям Рэдклифф писал: «Извлекши пользу из изобретений, которые появились, когда я был еще подростком, к моменту женитьбы [в 1784 году, в возрасте двадцати четырех лет], с небольшими сбережениями и практическими знаниями каждого процесса – от обработки коробочки хлопка до получения готового куска ткани, включая чесание волокна руками или при помощи машины, прядение с помощью ручной прялки или прялки “Дженни”, наматывание и кручение нити, снятие размеров, проборку основы и ткачество – ручное или с помощью механического челнока, – я был готов открыть собственное дело; в 1789 году я уже крепко стоял на ногах и нанял такое количество рабочих – как для прядения, так и для ткачества, – что мог справедливо именоваться мануфактурщиком».
Новичок, имея небольшой капитал, мог мало-помалу стать хозяином фабрики. Таково было человеческое лицо индустриализации.
Питер Стабс из Уоррингтона, которому принадлежала фабрика по производству напильников, когда начинал бизнес, уже владел гостиницей и пивоварней. Раньше ему было непросто нанять молодых людей для работы в своих мастерских. Мать Эдварда Ланселота из Ливерпуля как-то написала ему письмо: «Я надеюсь, вы простите меня за то, что я не отправила к вам моего сына. Дело в том, что у нас попросту не было обуви». Тем не менее Стабсу удалось преуспеть. На разных этапах своей жизни он продавал чугунные книжные шкафы и стеклянные цилиндры, а также картофель и кокосы. Его компания существует и по сей день, а вплоть до 1960-х годов оставалась в частных руках.
Джедедайя Стратт из Белпера разработал приспособление для чулочно-ткацкого станка, получившее название «рубчатая машина Дерби», благодаря которой удавалось производить чулки в рубчик. Это изобретение принесло предпринимателю известность и процветание. Часть эпитафии, которую Стратт написал для себя, дает хорошее, пусть и несколько идеализированное представление о промышленнике XVIII века, который, «не обладая блестящим умом, имел обычный здравый смысл, не отличаясь гениальностью, получил более верное благословение простого понимания вещей, при практически полном отсутствии гордости презирал любое подлое или примитивное действие…».
Сэмюэл Олдноу из Стокпорта стал первым производителем муслина в Англии. Он основал промышленный центр, включавший в себя фабрику на паровых двигателях, цех для отбеливания, а также цеха для аппретирования тканей и склады; он с большим рвением относился к организаторской деятельности и решил создать сообщество рабочих прямо на территории завода. На саму фабрику наняли тысячу ткачей, а для выполнения смежных производственных процессов – другую тысячу рабочих. Отличительной особенностью предприятия Олдноу, отражавшей происходившие изменения в промышленности, служит тот факт, что со временем шесть рабочих фабрики основали каждый свое дело.
Тяга к прогрессу по силе напоминала религиозный пыл. Как-то торговец Сэмюэл Солт сказал Олдноу: «В этом деле следует одновременно обладать терпением святого и решимостью мученика». В жестоком мире индустриализации встречались и примеры благотворительности. Однажды механик Лоуренс Эрншо изобрел машину, которая могла скручивать хлопковую нить и одновременно наматывать ее на катушки; однако затем он уничтожил свое изобретение, боясь, что таким образом он лишит бедных куска хлеба.
Впрочем, неплохо ответить на вопрос, какую религию исповедовали промышленники или те, кто имел хоть какое-то отношение к промышленности. В основном это были диссентеры; англиканцев среди них было ничтожно мало, кроме разве что представителей благородного сословия или крупных землевладельцев, занимавшихся предпринимательством. Для обеспечения промышленного прогресса требовалась сама промышленность, а также уверенность в своих силах и настойчивость большого числа диссентеров. Поскольку им отказывали в праве занимать должности на гражданской или военной службе, а также обучаться в английских университетах, диссентеры направляли свою энергию в другое русло. Диссентерские академии служили благодатной почвой для молодых изобретателей и инженеров.
Многие знаменитые фабриканты железных изделий были квакерами – выносливые, уверенные в себе люди, которые прекрасно знали ценность своего клана; они, как правило, стремились «остаться в семье», в результате сложились такие крепкие квакерские династии, как Дарби. Абрахам Дарби I происходил из семьи замочников, живших неподалеку от Дадли, на западе центральной части Англии. Бережливость и аскетизм способствовали накоплению капитала, а расчетливость и усердие позволяли направлять заработанные средства назад в бизнес. Квакерская сеть, без сомнения, позволяла фиксировать цены или, говоря более высокопарно, заключать торговые соглашения.
В ходе индустриализации, пожалуй, еще более значимую роль играл методизм. Вера в любых проявлениях была неотъемлемой частью промышленных преобразований, которым способствовала миссионерская деятельность среди рабочего класса на севере. В гимнах и проповедях методисты старались вдохновлять тех, кто работал на фабриках, не давая им пасть духом. Стремление к успеху рассматривалось как обязательный долг христианина, а жажда новизны и желание совершенствоваться считались делом благородным.
Пьянство, пустая трата времени, лень и прочие грехи допромышленного периода следовало изгонять, словно бесов. В качестве альтернативы горестям и невзгодам, а также различным способам их утоления методисты организовывали различные мероприятия в рамках общины, что давало верующим чувство общности и сопричастности новому миру промышленных чудес, в котором многие рабочие по-прежнему чувствовали себя чужаками. Отчасти поэтому среди адептов методизма было немало ткачей, для которых это учение означало скорее образ жизни, нежели преданное служение религиозной доктрине. Летом 1784 года Джон Уэсли «нашел чудесный приход в Стокпорте, тамошняя паства была весьма предана Господу». За общее правило принималось утверждение: «Где торговля идет слабо, там редко возникает религиозный подъем». Поэтому многие считали, что методизм был религиозным орудием промышленной революции. Говоря словами из гимна Чарльза Уэсли:
Помоги нам, Господи, помогать друг другу,Так несущему крест свой облегчим дорогу.Позволь каждому постоять за ближнего своегоИ самому ободриться поддержкой брата его[197].
Правда, стоит оговориться, что значительное число рабочих обоих полов, измотанное тяжелым трудом на фабриках, могло вовсе не исповедовать какую-либо религию. В конце концов, не Бог строил фабрики и заводы.
Владельцы железоплавильных заводов, как правило, были людьми энергичными и напористыми. Они составили первую четко оформившуюся группу промышленников. Некоторые из них пришли в это ремесло из сельского хозяйства, а другие в прошлом занимались металлообработкой. Имена многих из них заимствованы из Ветхого Завета: Седрах Фокс, Неемия Ллойд, Иов Ролинсон, Иоав Парсонс, Софония Паркер; казалось, все они обладали такой же первобытной силой, что и их ветхозаветные тезки. «Приказы, которые я отдаю, – говорил Амброуз Кроули своим управляющим, – зиждутся на такой твердыне, что, пока я нахожусь в ясном уме, даже Сатане и его приспешникам не под силу повергнуть их в прах». В жилах заводчиков словно текла железная руда. Промышленники могли быть грубыми и даже безжалостными, однако их по-хозяйски интересовала судьба тех, кого они называли «наши люди».
Рабочие на чугунолитейном производстве трудились словно в аду. Печи, пламя, дым, жара, раскаленные добела бруски металла и замысловатый механизм с множеством цепей и шкивов – зрелище, достойное пера Джованни Пиранези или Гюстава Доре. Мерцание печей и отблески пламени в топках освещали непроглядную тьму ночи, которая окутала всю Центральную Англию, получившую название Черная страна
[198]. Огонь печей был столь ярким, что казалось, будто некие прожекторы рассеивают зловещий мрак. Нет ничего удивительного в том, что Амброуз Кроули упоминает имя Сатаны.
История металлургической промышленности поучительна и в другом смысле. Одно великое изобретение изменило саму природу чугунолитейных процессов. С помощью пудлингования – способа получения железа путем плавки и перемешивания расплавленного металла, изобретенного Генри Кортом в 1783 году, для улучшения качества чугуна в чушках и превращения его в более прочное и ковкое железо или прутковое железо стали использовать каменноугольный кокс. Печи становились все больше, а сферы применения чугуна и железа множились. Сначала добывали железную руду, затем плавили металл, после чего его рафинировали, раскатывали в листы и пруты. Рос спрос на железные цепи, трубы, колеса, плиты, решетки, рельсы, орудия, гвозди, котлы, ограды, колонны, здания, корабли и дорожные покрытия (чугунные шашки). Это была эпоха чугуна. Чугун можно было производить в относительно неограниченных количествах, и вскоре Англия стала лидером по выплавке чугуна в Европе: на ее долю приходилась половина от общего объема поставок на континенте. Чугунный арочный мост через реку Северн в графстве Шропшир считался одним из чудес света, и драматург и композитор Чарльз Дибдин предсказывал, что «по всей видимости, он простоит века». И действительно, мост стоит по сей день.
В истории развития сталелитейной промышленности есть свои примеры роста и инноваций. Часовщик из Донкастера Бенджамин Гентсман оказался своего рода первопроходцем: испытывая методы повышения качества стали для производства часовых пружин, он наткнулся на способ, при помощи которого он мог, интенсивно нагревая сталь в огнеупорном глиняном тигле достаточно продолжительное время, удалить из нее все примеси. Это изобретение получило название «тигель Гентсмана», а литая сталь стала производиться все в больших и больших количествах. Гентсман не стал оформлять патент на изобретение, однако был намерен сохранить процесс производства в тайне; впрочем, ее выведал конкурент Сэмюэл Уокер, который зимним вечером переоделся в попрошайку и попросился погреться у печи, где смог беспрепятственно наблюдать за процессом.
В текстильной промышленности, являвшейся предметом национальной гордости англичан, наблюдался рост по всем направлениям, от шелка до шерсти, от хлопка до льна. Ключом к прогрессу было, разумеется, множество машин для чесания, наматывания и скручивания нити, ткачества, трепания волокна, формирования ровницы и целого ряда других операций. Модернизация в одной сфере влекла за собой модернизацию и в других, одно усовершенствование вызывало следующее. Поначалу изобретения применялись исключительно к хлопку, однако вскоре стали использоваться для обработки шерсти и льна.
Этот процесс сопровождался поступательными изменениями; его не планировали на бумаге, а скорее реализовывали на практике: рабочие передавали опыт и знания, рассказывая и показывая, как и что делать. Мужчины, женщины и даже дети обучались на ходу. В этом заключался один из главных двигателей промышленного прогресса конца XVIII века. Практические знания опытных рабочих были несомненным преимуществом на фоне расцвета изобретательства, учитывая, сколь значительное число молодых механиков и подмастерьев жаждало учиться. Такова была практическая сторона промышленной революции, которая, пожалуй, играла самую важную роль. Гете писал: «Для нас [немцев] открытия и изобретения – это потрясающая вещь, которую мы воспринимаем как личное достояние… однако мудрые англичане с помощью патента по-настоящему присваивают изобретения себе». Это высказывание не слишком справедливо в отношении таких представителей эпохи, как Аркрайт и Дарби, однако в нем есть и рациональное зерно. Английские умельцы славились своей дисциплиной, сосредоточенностью и стремлением к совершенству в своем ремесле.
Так, в процесс производства хлопка было внесено множество мелких изменений, а также предложений, направленных на более эффективную занятость рабочих. В 1760 году, когда на трон вступил Георг III, в страну было завезено 3 миллиона фунтов (ок. 1,4 млн тонн) хлопка-сырца; спустя 29 лет этот показатель составлял уже 32,5 миллиона фунтов (ок. 14,6 млн тонн). Хлопковые вещи подешевели и стали широкодоступными; в результате повысился общий уровень благополучия англичан. Реформатор-общественник Фрэнсис Плейс отмечал, что новые хлопковые изделия «творили чуть ли не чудеса, благотворно влияя на здоровье и чистоту женщин». Прядильщику-кустарю из Индии требовалось порядка 50 000 часов на изготовление вручную 100 фунтов (45 кг) хлопковой ткани, в то время как на заводе Аркрайта при наличии вальянов и мюль-машины уходило лишь 300 часов. Производство хлопка переместилось с востока на запад. Положение прядильщиков-кустарей в Индии и ткачей, трудившихся за ручными ткацкими станками в Англии, осталось без внимания, и уже в XIX веке они оказались в бедственном положении.
Описывая времена столь кардинальных перемен и инноваций, нельзя обойти вниманием еще две отрасли промышленности. Управляющий пивоварней «Уитбред» (Whitbread) весной 1786 года писал: «В прошлом году мы установили паровой двигатель, чтобы перемалывать солод, в результате увеличили количество производимого алкоголя [воды]»; результаты «и правда впечатляют». Вскоре все пивоварни Лондона, среди которых «Черный орел» (Black Eagle) на Брик-Лейн, «Пивоварня Кареджа» (Courage’s Brewery) недалеко от пристани Батлерс-Уорф, «Якорь» (Anchor) в Саутуарке и «Уитбред» в Финсбери, были полностью механизированы. Сами пивовары богатели, а их влияние росло. Некоторые получали места в парламенте, а другие становились мэрами, мировыми судьями и олдерменами. Это были аристократы среди лондонских предпринимателей.
Пивовары изобрели новое освежающее средство, которое способствовало более грациозному вращению колес промышленного прогресса. В 1722 году в пивоварне в Шордиче сварили первую кружку портера – темного горького пива, содержащего больше хмеля, чем солода. Новый напиток пришелся по вкусу лондонцам, привыкшим к сильным и ярким вкусам. Портер стоил дешевле, чем светлый эль, и стал первым сортом пива, который как нельзя лучше подходил для массового производства. К 1760-м годам продажи портера составляли почти половину всего рынка пива. Еще одним чудом техники, поразившим лондонских гурманов, были консервированный суп и мясные консервы, поступившие в продажу в 1814 году.
И все же центральное место занимала текстильная промышленность. Переработка шерсти, в отличие от производства хлопка, отставала по степени механизированности процессов, однако со временем ушел в прошлое домашний труд, при котором женщины и дети сортировали, чистили и пряли, а мужчины чесали и ткали. На смену ручному труду пришли механический челнок, прялка «Дженни» и чесальная машина. Новые городские районы, где размещались суконные мануфактуры, разрастались вокруг Лидса, Хаддерсфилда, Брадфорда и Галифакса, а старые города на юго-западе, где некогда процветали суконные промыслы, приходили в упадок. Разумеется, подобные изменения имели серьезные последствия. К примеру, нельзя не упомянуть о событиях 1802 года, вошедших в историю под названием «уилтширские бунты», во время которых стригальщики из Уилтшира громили машины в знак протеста. Неужели лишиться работы и отказаться от прежнего образа жизни справедливо и честно? Новые суконные фабрики воспринимались как огромные адские машины, а главная цель мануфактурщиков якобы состояла в том, чтобы уничтожить привычный, древний уклад, наняв рабочих, не владеющих традиционными ремеслами или, что еще важнее, не разделяющих традиционные ценности. Один чесальщик шерсти из Нориджа в пылу рабочего спора, обращаясь к своим работодателям, сказал: «Мы существа общественные и не можем жить друг без друга; так зачем же вы уничтожаете общину?» Удовлетворительного ответа на этот вопрос не последовало.
В этой связи неизбежно должны были возникать союзы рабочих для агитации за более удобные и справедливые условия труда в соответствующих отраслях. Разрушение заведенного уклада, а также попытки отменить давнюю практику обучения подмастерьев усугубили и без того неспокойную обстановку. Лестерское сестринское общество прях (Leicester Sisterhood of Female Handspinners) было основано в 1788 году и объединило 18 500 женщин, однако большинство рабочих, которые вступали в первые профсоюзы, были мужчинами, специализировавшимися на металлообработке; их целью выступала борьба с работодателями, стремившимися сократить заработную плату и увеличить рабочее время. Рабочие намеревались создать так называемый закрытый цех, то есть предприятие, куда на работу принимали бы только членов профсоюзов, что позволило бы бороться с нарушением прав трудящихся женщин и детей и искоренять любые формы дешевой рабочей силы. Когда производители муслина в Глазго попытались снизить цены на свой товар, в ответ начались бойкоты и организованное сопротивление. Уже в 1726 году парламентскому комитету стало известно о существовании клубов ткачей, в которые «допускались лишь представители данной профессии и у которых были собственные эмблемы и флаги, вывешенные у дверей их собраний».
В 1758 году ланкастерский суд присяжных выдал ордер на арест 19 старших ткачей, которых сочли старостами союза, объединявшего несколько тысяч представителей этой профессии. Они договорились собирать деньги «для поддержки тех ткачей, которые по приказу комитета должны были покинуть своих работодателей, а также ввели другие опасные или незаконные правила; старосты оскорбили и побили нескольких ткачей за то, что те отказались поддержать их план и продолжали работать; старосты подбросили несколько провокационных писем с угрозами тем работодателям, которые были против предложенных нововведений». Эти акции не только предвосхитили погромы на суконных фабриках в 1802 году и протесты луддитов
[199] в 1811 году, но и стали предвестницами профессионального и организованного движения профсоюзов XIX века. Даже в последние десятилетия XVIII века рабочие предпринимали попытки нарушить дисциплину, подорвать организацию и ослабить связи в профессиональной среде.
Их примеру следовали и в других отраслях. Шляпники организовали «бессрочное объединение», как его назвал Фрэнсис Плейс. Ткачи объединились в Глостершире и Уилтшире, а чесальщики шерсти – в Лестершире и Йоркшире. К концу века к ним примкнули слесари, плотники, башмачники и маляры. Фабричная система несомненно служила первопричиной протестов и беспорядков; уже тогда она казалась огромной и со временем разрасталась все больше, создавая новый мир нищеты и эксплуатации.
Рабочие, по всей видимости, брали пример со своих работодателей, поскольку уже к середине XVIII века сталепромышленники Бирмингема, мануфактурщики, занимавшиеся производством гвоздей в Глостере, и владельцы булавочных мануфактур в Ноттингеме примкнули к тем фабрикантам, которые сформировали так называемые организации самопомощи, или, говоря без обиняков, объединения для сдерживания роста цен и зарплат.
В XVIII веке мятежи и уничтожение машин были не редкостью. Уже в 1719 году бунтующих шкиперов из города Ньюкасл-на-Тайне встретил отряд солдат и военный корабль. В 1726 году в западной части страны вспыхнули бунты – рабочие громили ткацкие станки, а в 1749 году демонстранты заблокировали работу шелкопрядилен, хлопкопрядилен и чугуноплавильных цехов. В 1768 году разъяренные рабочие уничтожили прялки «Дженни», а спустя десятилетие та же участь постигла и машины Аркрайта. Первый закон, ограничивавший распространение профсоюзов, – Акт о профессиональных объединениях (Combination Act) 1721 года – запрещал квалифицированным портным вступать в «объединения, целью которых является необоснованное повышение заработных плат и сокращение рабочего дня». Созданная правовая база при поддержке работодателей сделала свое дело, и к концу века были приняты еще более строгие законы в отношении профсоюзов. В труде «Положение рабочего класса в Англии» 1845 года Фридрих Энгельс заметил: «История рабочего класса в Англии начинается со второй половины XVIII века, с изобретения паровой машины и машин для обработки хлопка»
[200].
Возможно, Энгельс неправильно истолковал символы социальных перемен в Англии и совершенно точно ошибся, рассматривая их на основе континентальных образцов: британская форма промышленного протеста не имела ничего общего с протосоциалистической резкостью агитаторов во Франции и Германии. В Англии это движение было более формальным, сдержанным и прагматичным; в некоторой степени оно основывалось на юморе и сарказме и подкреплялось глубоким уважением к государственным институтам.
Однако, без сомнения, в стране что-то происходило. Что-то доселе неведомое витало в воздухе промышленных городов и деревень. Один современник по имени Ричард Эйтон, общаясь с «людьми низших классов в Ланкашире», заметил в «Путешествии вокруг Великобритании» (Voyage round Great Britain; 1813), что они «прекрасно осознают важность своего труда». Эйтон отмечал, что они «грубы, вульгарны и дерзки… над ними господствует дух греха и разврата; однако пока рушится их моральный облик, силы ума ведут их вперед; они совершают беззакония, беспринципны, однако вместе с тем быстры, хитры и сообразительны». Неужели таков был новый вид труда, который породили фабричная система и промышленный прогресс?
26
На темной равнине
География британской промышленности XVIII века характеризовалась «медленным оттоком». Этот отток был в основном обусловлен перемещением населения из отдаленных сельских мест в промышленные районы на севере и в центре страны, где отмечался самый высокий спрос на рабочие руки. Действительно, кто согласится трудиться в полях за гроши, когда есть возможность работать на фабриках, получая за это заработную плату, на которую можно достойно жить? Ткацкие станки манили людей в города. Нельзя сказать, что миграция с юго-запада и юго-востока на север была неожиданной или массовой – это был постепенный, нарастающий процесс. Впрочем, незанятые работники охотно перебирались из сельской местности в ближайшие промышленные центры. Фактически процесс переселения представлял собой совокупность небольших перемещений на ограниченной территории. В связи с этим в течение всего XVIII века на время сбора урожая печи и кузни закрывали.
Тем не менее параллельно происходили медленные, но существенные изменения. Чарльз Дибдин в книге «Музыкальное турне господина Дибдина» (Musical Tour of Mr. Dibdin) 1788 года писал: «Мануфактуры, которые поначалу возникали в центральной части королевства, постепенно перемещаются на север, в Йоркшир, а затем на восток и на запад; причем самый масштабный и ошеломительный рост наблюдается на западе. Итак, от Лидса до Ливерпуля, включая такие города, как Брадфорд, Галифакс, Рочдейл, Манчестер, Уоррингтон и Престон, население радует глаз».
Металлообрабатывающая промышленность была сосредоточена в центральных графствах. Конкуренцию ей составляла набирающая обороты текстильная промышленность Ланкашира и Чешира, а также шерстеобрабатывающая промышленность в Уэст-Райдинге в графстве Йоркшир. В общем и целом так выглядела география распространения промыслов. К 1800 году самыми густонаселенными графствами Англии были Ланкашир, Уэст-Райдинг, Стаффордшир и Уорикшир (включая Мидлсекс). В результате в таких сельских районах, как Эссекс, Саффолк, Кент, Суррей, Беркшир и Гэмпшир, по мере исчезновения промышленности все активнее занимались земледелием.
Редкие промыслы процветали в небольших отдельно взятых районах. Так, Прескот специализировался на изготовлении деталей для часов, Чоубент и Ли – на гвоздях, а Эштон-ин-Мейкерфилд славился замками и петлями. Сырье для изготовления скобяных изделий добывали в различных областях. Олово и медь везли из Корнуолла; свинец был в изобилии в Мендипе, однако богатые залежи этого металла находились еще в Камберленде и Дербишире. Соль прочно ассоциировалась с Чеширом, а сланец испокон веков таился в недрах Камберленда и Северного Уэльса. Портленд служил источником камня. В XVIII веке Англия обладала обширной сокровищницей природных богатств, которые запросто можно было пустить в дело, что, в свою очередь, и стало толчком к промышленному прогрессу.
В результате каждая область и каждый город принципиально отличались друг от друга; в некоторых местах на работу набирали преимущественно женщин, в других ориентировались на циклические «подъемы и спады» в различных отраслях промышленности. Динамика цен зависела сразу от многих переменных. Кустарная промышленность формировалась за счет ремесленного или надомного производства. Когда в 1803 году банкир Оакс из города Бери-Сент-Эдмундс отправился в деловую поездку в Ланкашир, он заметил, что, прибыв в это графство, он будто «оказался в другой стране». Все было непривычным и новым; казалось, что даже люди здесь совсем другие. Историк и путешественник Джон Бинг писал в дневнике, что простой крестьянин из Кромфорда превратился в «нахального механика». Поэт Джозеф Хили, который позднее воспевал сопротивление при Питерлоо
[201], в 1777 году писал о рабочих стекольного завода в Стаурбридже, которые выглядели словно «полусгоревшие мертвенно-бледные животные». Это была совершенно новая нация.
Почему социальная революция произошла именно в Англии, а не во Франции или в Австрии? Ответ на этот вопрос можно найти у Дефо, который считал, что к началу XVIII века Англия стала «самой процветающей и богатой страной в мире». Во Франции, например, запасы сырья были скудными, а возможности инвестирования – ограниченными. Кроме того, в стране традиционно отдавалось предпочтение небольшим предприятиям с такой формой управления, которую более крупные фермеры Англии вскоре вовсе перестали использовать. Более того, в Англии фактически отсутствовал государственный или бюрократический надзор, который регламентировал процесс изменений; вместо этого правительство посредством ряда законодательных актов всячески поддерживало всех стремившихся изменить заведенные порядки, существовавшие в различных отраслях промышленности и производства. Расшатывание устоев, как это называли, на деле означало лишь отказ от старого порядка. Общепринятые традиции были признаны безнравственными, а привычные убеждения язвительно называли суевериями; приятные бонусы, которые рабочие привыкли получать на работе, вроде случайного куска материи или металла, теперь считались кражей.
История патентов, как мы уже видели, иллюстрирует продолжительный период изобретательства и расцвет научной мысли второй половины XVIII века. Такое развитие событий можно объяснить природным прагматизмом англичан. В те времена наука и производство были тесно связаны, а такие объединения, как Лунное общество Бирмингема, позволяли сотрудничать промышленникам, экспериментаторам и ученым. Плодами их совместной работы стали различные машины и оборудование, положившие начало техническому прогрессу. В условиях конкуренции и стремления к прибыли любой предприниматель мог заявить о себе. Современники отмечали, что, в отличие от других наций, в англичанах был силен дух стяжательства, им были свойственны напор и беспощадность в достижении поставленных целей. В совокупности все это производило необходимый эффект.
Отчетливее всего новый порядок проявлялся в промышленных городах. Некоторые из них, например Уиган, Болтон и Престон, называли фабричными. Они резко выделялись на фоне обычных городов. В большинстве случаев там отсутствовала какая-либо инфраструктура, не было церквей и больниц. Такие города создавались в тот момент, когда этому наиболее благоприятствовали промышленные условия, и в некотором смысле напоминали города периода золотой лихорадки 1849 года в Калифорнии. Один из посетителей свинцовоплавильных фабрик в Шеффилде заметил, что дома в городе были «темными и закопченными из-за постоянного дыма из кузниц». О городе Барнсли, известном как «черный Барнсли», писали, что «сам город такой же черный и закопченный, как все кузнецы, живущие там». От Рочдейла до Уигана, от Бери до Престона темное пятно дыма из фабричных труб росло и ширилось. В 1753 году Болтон был небольшой деревушкой с одной улицей, утыканной домишками с соломенными крышами и огородиками; двадцать лет спустя его население выросло до 5000 человек; еще через шестнадцать лет – до 12 000, а к началу XIX века – до 17 000 жителей.
Жилища в фабричных городах в основном строились вплотную друг к другу и имели по одной комнате на этаже; довольно часто в доме жило несколько семей, при этом многие селились в подвале, состоявшем из двух комнат, расположенных под землей и оборудованных маленьким оконцем в потолке. В отсутствие административного регулирования в строительной промышленности дома, как правило, были узкими, темными, а условия в них – вредными для здоровья. Даже некогда зажиточные дома превращались в трущобы, а мастерские строили прямо на огородах. Это был мир маленьких внутренних двориков, переулков и многоквартирных домов, имевших, как правило, один туалет на улице на четыре семьи. Новые улицы строились наскоро, без водоотводов, тротуаров или центрального освещения. Все казалось временным, самодельным, случайным и свидетельствовало о тревогах и нестабильности в этом новом рабочем мире.
В медицинском отчете, составленном в 1793 году доктором и исследователем брюшного тифа Джоном Ферриером для полицейского комитета Манчестера, говорилось: «В некоторых частях города подвалы настолько сырые, что, в сущности, непригодны для жизни… Лихорадка там обычное явление». Большой поток людей хлынул в отдельные районы, которые предлагали дешевое и небезопасное жилье. В конце XVIII и начале XIX века в Ланкашире было построено несколько тысяч домов, чтобы разместить 170 000 рабочих. Для преимущественно сельскохозяйственного района это были большие изменения. Ферриер писал: «Постоялец, только что прибывший сюда из сельской местности, часто вынужден ночевать в постели, пропитанной инфекциями от предыдущего жильца, или в постели, с которой каких-то несколько часов назад убрали тело человека, скончавшегося от лихорадки».
Впрочем, эти суровые условия сближали людей. Со временем жители городка, который еще недавно был трущобным поселком, развивали сильное чувство общности, которое в некотором смысле можно сравнить с «профессиональными объединениями» промышленных рабочих. Люди стремились найти тех, кто был близок им по духу, или хотя бы земляков, которые до переезда жили в деревнях по соседству. Соседи выстраивали глухую линию обороны, сражаясь с болезнями и безработицей; великодушное государство помогать им не собиралось.
В 1807 году поэт-романтик Роберт Саути посетил Бирмингем: «Над городом висело облако дыма… зараза распространялась и множилась. Повсюду вокруг нас… вдалеке виднелась башня какой-то фабрики; она изрыгала в воздух пламя и дым, поражая все вокруг испарениями металла. Народу здесь было не меньше, чем в Лондоне… Я нигде не видел такого количества детей, как здесь, в том числе и столь несчастных».
Год от года город разрастался с небывалой скоростью. Один из современников вспоминал: «Путешественник, посещающий его [Бирмингем] раз в полгода, полагает, что хорошо знает город; однако, приехав туда, скажем, осенью, он запросто может увидеть застроенную домами улицу на месте, где весной его лошадь щипала траву».
В ходе своей поездки мистер Пиквик
[202] посетил и этот «большой фабричный город» со всеми его «картинами и звуками, возвещавшими о жизни и деятельности», где «улицы были запружены рабочим людом. Гул, сопровождавший работу, вырывался из каждого дома, в верхних этажах все окна были освещены, а от шума колес и стука машин дрожали стены». Это была совсем не та привычно резкая музыка лондонских улиц, которую так хорошо знал Диккенс; этот шум был громче и сильнее. Если на улицах Лондона гудела пестрая и разношерстная толпа, то по улицам Бирмингема сновало множество рабочих. Здесь было не найти денди, или актеров, или «пытавшихся скрыть свою нищету франтов», или умалишенных, которые так часто появляются в романах Диккенса; всех их сменили трудяги, стремясь в бешеной гонке найти работу и освоить новое ремесло.
Бирмингем стал главной мастерской мира по изготовлению «безделушек». Там производили пряжки, хозяйственные мелочи, стрелковое оружие, замки, пуговицы, щипцы, табакерки и множество других мелких металлических предметов. Сотни мастерских и цехов работали в рамках единого производственного цикла, они независимо друг от друга изготавливали различные мелкие детали, чтобы потом собрать полноценное изделие, цепное колесо здесь, ремень – там. В процессе производства ружья передавались из цеха в цех, и работали с ними на каждом этапе только специально обученные рабочие. В этом и заключалась суть промышленной революции. Завод Мэттью Болтона в Сохо находился в двух милях (3,2 км) от Бирмингема, там трудилось около тысячи человек, которые обеспечивали то самое топливо, которое разжигало огонь торговли. К 1775 году Бирмингем стал вторым крупнейшим промышленным центром после Лондона. Будущее было за железопрокатным станом и паровой роторной машиной.
По словам одного современника, у жителей Бирмингема были грязные лица и не было имен, однако, по крайней мере, некоторые из них горели желанием творить и созидать. Первый официальный историк Бирмингема Уильям Хаттон в 1741 году писал: «Меня поразило место, но еще больше – люди. Им присуща такая живость, которой я никогда прежде не видел. Раньше я находился среди мечтателей, но теперь вижу здравомыслящих людей. Даже то, как они шагают по улице, говорит об их расторопности. Кажется, здесь каждый знает свое дело и с готовностью занимается им». Итак, разрозненные данные помогают сформировать представление о царившей в то время атмосфере, которой правил дух энергичности, упорства, рвения и производственного пыла. Вполне возможно, что именно атмосфера Бирмингема повлияла на то, что здесь были созданы все условия для возникновения диссентерства и радикализма, ставших двумя столпами городской жизни. Диссентеры играли важную роль в жизни города. Неслучайно Лунное общество, славившееся своими вольнодумцами и диссентерами, было основано именно в Бирмингеме. Его членами были зажиточные граждане, на чьи средства построили муниципалитет, зерновую биржу, театр, а также новое здание рынка и «благоустроили» главную улицу города Нью-стрит. Разумеется, было бы глупо сбрасывать со счетов исключительное упорство и своенравие «разросшейся, нищенствующей, трудившейся за гроши, наглой, развязной, подлой, шумной, тупой бирмингемской толпы». Вскоре они отомстили некоторым представителям диссентерской элиты города.