Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Вот свезло-то человеку, а? С толком деньги потратил и вас с носом оставил. Орел, с какого боку ни глянь.

— Шутишь? Ну-ну. А хочешь узнать, как Яшка меня вычислил? — спросил Виноградов с усмешкой. — За что я его убил?

— Я и так знаю, — ответил Опалин. И, прыгнув вперед, вырвал у эксперта пистолет, который тот достал втихомолку, рассчитывая прихватить с собой на тот свет своего врага. — Все из-за конфеты, которую Яша нашел в комнате Груздевой. Ты хорошо вычистил за собой, но конфета закатилась за горшки, и ты ее не заметил. А на ней остался след твоих зубов, с характерным дефектом. Я расспросил ребят и понял, что Яша позже спускался в цокольный этаж. Наверное, хотел узнать, что нового, и среди улик увидел не ту конфету, которую он нашел. Ты ее подменил, Аркаша. Не знаю, что ты ему наплел и как уговорил его встретиться с тобой в саду \"Эрмитаж\", но… тебе не стоило трогать парня. И еще я думал, откуда тот, кто предупредил бандитов, знал о Большой Пироговской — так ведь Яша упомянул при тебе об этом. Оставалось только понять, где ты мог прятать ценности — вряд ли на квартире, а вот дача, на которую ты нас приглашал в прошлом году, — другое дело. Я немножко подтолкнул тебя — послал в Орел несколько телеграмм и через Петровича дал знать, что вот-вот доберусь до главаря. Через границу кто ценности возил?

— Я ничего тебе не скажу, — прошелестел Аркадий. — Ничего.

— Ну и не надо. Сами найдем.

— Отвези меня в больницу, — попросил Виноградов. — Бери все, я никому не скажу. Только отвези…

— После того, как ты зарезал Яшу, убил своих подельников и бабу? Ну, нет… А ты еще что тут забыл?

Последний вопрос был обращен к Казачинскому, который неожиданно возник за окном. В руке Юра держал увесистый камень.

— Я, это… — пробормотал Юра, — за Виноградовым пришел. Из-за Яши… Я на квартиру, там Аркадия не нашел, разговорился с дворником, он мне сказал насчет дачи… ну, я и приехал… на электричке… Только не знал, куда идти, заплутал немного…

— Ну, молодец, — сказал Опалин после паузы. — А как ты догадался, что это он?

— Пошел в отдел кадров и попросил дела. Искал, кто раньше был связан с Орлом.

— Петрович уже наводил справки в отделе кадров, — заметил Иван. — И ничего не обнаружил.

— Да, но у Виноградова из дела почему-то пропали полгода, которые он провел неизвестно где. И они совпадают с тем временем, когда Марья Груздева сидела в тюрьме в ожидании расстрела. Я и решил, что он, а не Сергей был тем, кто ее спас. В смысле Сергей помогал, а задумал все Виноградов… Наверное, он как-то был связан с тюремной больницей, потому что женщина, которую расстреляли вместо Груздевой, была тяжело больна. Врачу проще осуществить такую подмену… И на Пречистенке семью отравили цианистым калием. Это не тот яд, который можно легко достать, но если ты эксперт угрозыска — другое дело.

— А ты сообразительный, — усмехнулся Опалин. — Что ж, хвалю… Камень-то зачем прихватил?

— Ну так… У меня же оружия нет пока… — Казачинский смущенно поглядел на камень и бросил его. — Я и решил, на всякий случай…

— Ну, на всякий случай и камень сгодится, — хмыкнул Опалин.

Он заметил, что Виноградов больше не шевелится, подошел и потрогал его пульс, после чего закрыл убитому глаза.

— Он умер? — спросил Юра.

— Как видишь. Придется тебе сейчас пилить обратно на станцию Немчиновка, связываться с Москвой и вызывать наших. Тут серьезные ценности, и оставлять их нельзя, так что давай, Юра. Чем быстрее мы с этим развяжемся, тем быстрее вернемся домой.

Глава 26. Парашютная вышка

Я пережил и многое, и многих, И многому изведал цену я. Петр Вяземский
Юра Казачинский устал. Мучило его вовсе не ощущение физической усталости, когда все мышцы ноют и силы остаются только на то, чтобы доползти до кровати, рухнуть на нее и забыться сном. Он устал, если можно так выразиться, морально. Смерть Яши, с которым он успел подружиться, сознание того, что человек, которого считаешь своим, может оказаться предателем, расправа, которую учинил Опалин, — все это произошло слишком стремительно и подействовало на него слишком сильно. Он чувствовал, что ему становится невмоготу. А ему хотелось чего-то светлого, хорошего, чистого. И он знал, в чьих силах его исцелить, — и стремился к этому человеку, как только Иван его отпустил.

\"Пойду к Рае, — думал Юра, — посмотрю в ее милые глаза, положу голову ей на колени, и пусть она говорит что угодно, буду слушать ее чудесный голосок…\" Но Рая была на даче и еще не возвращалась, он знал это, потому что звонил в квартиру ее родителей каждый день и выслушивал сухие ответы домработницы Ниловны, которая отчего-то его не жаловала. \"А ведь я могу навестить ее на даче, теперь, когда все кончено, — мелькнуло у него в голове, и он вцепился в эту мысль, как утопающий в спасательный круг. — Не знаю, где их дача, спрошу у Ниловны… Но, может быть, Рая уже вернулась?\"

Когда он добрался до ее дома, уже было довольно поздно, и вдоль московских улиц горели цепочки фонарей. Дверь открыла домработница. Это была дородная, плечистая, усатая баба неопределенного возраста, который, впрочем, был ближе к 50, чем к 30. Глазки-щелочки, волосы уложены в косу, несколько раз обернутую вокруг головы, число подбородков не поддается точному исчислению. Происходила она из глухой деревни и, попав в услужение к родителям Раи, занимавшим высокое положение, приобрела специфически развязные манеры, характерные для слуг важных хозяев.

— Ой, смотрите-ка, кто к нам пришел, — плаксиво промолвила Ниловна, хотя, кроме нее и Казачинского, вокруг никого не наблюдалось и смотреть было решительно некому. — Ну чего тебе?

— Рая дома? — пробормотал Юра, теряясь от этой агрессивной недоброжелательности, которую, как он чувствовал, он ничем не заслужил.

— Нету ее, нету, — решительно ответила Ниловна, — нету и не будет!

— Что ж она, на даче?

— Ну а где ж ей быть?

— А где у них дача?

— А зачем тебе знать-то?

— Затем, что хочу ее навестить. Адресок скажи, я туда съезжу.

Ниловна поглядела на него, качая головой.

— И не стыдно тебе!

— При чем тут стыд? — Казачинский знал, что нельзя злиться на эту говорящую шавку, состоящую при семье Раи, но все же начал раздражаться. — Я люблю Раю и хочу ее увидеть. Что тут такого?

— Любит он ее, как же! — закудахтала Ниловна. — Да все про тебя давно известно, можешь байки-то про любовь не рассказывать! Квартиру ты нашу любишь, вот что! Сам-то из подвала, живешь на окраине, вот и решил — на х… в семью пробраться! Ничегошеньки у тебя не выйдет, понял?

— Что вы несете? — растерялся Юра.

— Любовь-морковь! — презрительно сказала домработница. — Хватит уже рассусоливать-то! Тебе не Рая нужна, тебе жилплощадь наша нужна, связи ее отца! Ишь, хитренький какой! Думал, раз рожа смазливая, никто тебя не раскусит? И не таких раскусывали!

— Да ты спятила совсем, дура старая, — сказал Казачинский с отвращением. — Что ты несешь?

— Я спятила? — взвизгнула домработница. — Ничего я не спятила! Ишь ты какой! Ты что же, решил, я все это придумала? Ты ее отцу сразу же не понравился! Он сразу же сказал — не надо нам нищих, которые ни на одной работе не задерживаются! Живешь в своем подвале? Ну и живи! Наши хоромы тебе все равно не обломятся…

— Что ты мелешь, — возмутился Юра, — никогда ее отец такого не говорил! Я ему все рассказал, и кто я, и откуда, и он предложил мне поработать в его ведомстве, в угрозыске…

— Вот! — победно объявила Ниловна. — Этим ты себя и выдал! Мол, на все готов, лишь бы к вам пролезть! Да кто в угрозыск-то в здравом уме работать пойдет? Очень надо — бандитов всяких ловить, чтобы они тебя убили потом! Для порядочных людей есть порядочная работа… Если бы отец Раи захотел тебе помочь, он бы тебя в совсем другое место определил! Ты бы слышал, как он над тобой смеялся: \"Ничего у него в угрозыске не выйдет, а если его пристрелят, еще проще — избавимся от него раз и навсегда…\"

Казачинский похолодел. Нельзя сказать, чтобы он хорошо знал отца Раи, но, общаясь с ним, Юра заметил, что выражение \"раз и навсегда\" тот употребляет очень часто.

— Эх ты! — продолжала домработница, неверно истолковав выражение его лица. — Куда ты полез-то, дурья башка? Думаешь, Раю охмуришь, и дело в шляпе? Не для тебя красна девица росла! У нее уже другой есть жених, заместитель ее отца, человек серьезный, не то что ты! На дачу, видите ли, ты к ней собрался! — злобно передразнила Ниловна. — Да к ним на дачу сам товарищ Ягода ездит в гости, куда уж тебе, малахольному! Полез ты со свиным рылом в калашный ряд…

Казачинский стоял, испытывая ни с чем не сравнимое чувство унижения, которое было в тысячу раз хуже всего, что он пережил за последние дни. Он не знал за собой никакой вины, не строил никаких расчетов, но то, что его сначала разыграли в домино, чтобы от него избавиться, а теперь устами прислуги высказывали, что он недостоин их общества, — нет, это было слишком.

Он поднял глаза и в глубине квартиры увидел Раю. Она просто стояла и смотрела на него, но у него сердце оборвалось, когда он заметил этот взгляд.

— Рая! — крикнул он, не сдержавшись. — Рая!

Значит, Ниловна соврала и Рая была дома; а может быть, она даже не ездила на дачу; но почему… почему…

— Я же сказала, что выпровожу его, — проворчала Ниловна, обращаясь к девушке. — Я ему все высказала, честь по чести, чтобы он не думал, что тут дураки живут.

— Рая, это неправда! — возмутился Казачинский.

— Что неправда, Юра? — спросила Рая устало. — Папа прав: ты мне не пара. И… давай покончим на этом.

— Почему я тебе не пара? Я же на все был готов, чтобы ты… чтобы твой отец был мной доволен! Я… Рая! Посмотри на меня! Как ты могла поверить во все, что они… что они…

Он задыхался, ему не хватало слов. Рая поглядела на него и отвела глаза.

— Я думаю, Юра, тебе лучше уйти, — сказала она. — Мы не подходим друг другу. Ты хороший человек, но…

— Это правда, что у тебя есть другой? — перебил ее Казачинский.

— Это не важно.

— Не важно? Рая! Ты же знаешь меня, я всегда был с тобой честен! Я ничего никогда от тебя не скрывал… Почему, если ты меня разлюбила, ты просто не сказала мне… За что мне это все?

— Ты был такой настойчивый, — пробормотала Рая, — и вообще, знаешь, с тобой так трудно говорить…

— Рая, послушай, но это же неправда! То, что твой отец придумал обо мне… да он меня всего несколько раз видел! Как он может что-то знать обо мне…

— Юра, у меня болит голова, — пробормотала девушка, делая шаг назад. — И… хватит об этом, хорошо? Пожалуйста, уходи. Уходи и больше не возвращайся. И звонить мне не надо — я не буду отвечать.

Она скрылась в комнате, а Казачинский стоял, как пораженный громом, и опомнился только тогда, когда Ниловна с грохотом захлопнула дверь, прокричав на прощание:

— Нам тут примаков не надо!

Он не помнил, как вышел из дома. На улице его толкали — он даже не обращал внимания, шагал, как сомнамбула, наугад, плохо понимая, что происходит. Изничтожили, растерли — за что? Сколько раз говорили — и устно, и печатно, — что в Советском Союзе все равны, и вот, пожалуйста — он не подходит Рае, потому что беден, потому что ее отец принимает на даче Ягоду, а еще — имеет заместителя, который подходит дочери куда больше, чем бывший трюкач. Примак — в деревнях так называется нищий зять, который приходит жить к родителям невесты на все готовое. Примак… о-хо-хо… И само-то слово дрянное, а в устах такой, как Ниловна, и вовсе звучит как приговор.

Юра зашел в пивную, потом еще в одну, потом сел не в тот трамвай и оказался возле парка Горького. Доподлинно неизвестно, что он там делал, но вскоре после одиннадцати смотритель парашютной вышки вызвал милицию, пожаловавшись на то, что какой-то хулиган остался на верхней площадке после закрытия и, кажется, собирается оттуда спрыгнуть.

— Как же вы его пропустили? — мрачно спросил милиционер, которому вовсе не улыбалась мысль подниматься в темноте на высоту в 35 метров.

— Да на нем форма угрозыска была!

— Ну вот пусть угрозыск с ним и разбирается, — вынес соломоново решение милиционер и позвонил куда следует.

Освещенный парк сверху был виден как на ладони, и сбоку чернела лента Москвы-реки, а возле набережной стоял пароход-ресторан, все окна которого ярко горели. Оттуда до Казачинского доносились обрывки джазовой мелодии. \"Дослушаю, а потом прыгну вниз\", — решил он. Ветер шевелил его волосы. От выпитого пива он не опьянел, а скорее отяжелел и утвердился в своем намерении, что жить теперь ему незачем, а раз так, остается только умереть.

— Юра!

Он узнал голос Опалина и рефлекторно повернулся в ту сторону. И в самом деле, в нескольких шагах от него стоял Иван.

— Не надо ко мне подходить, — предупредил Казачинский. — Я все равно прыгну.

— Это ты из-за того, что я застрелил… — начал Опалин.

— Нет. — Юра мотнул головой. — Нет.

— Ты пьян? — на всякий случай спросил Иван.

— Пиво пил. Нет, я не пьян. Просто надоело все.

— Бросила, что ли?

— Кто?

— Ну, не знаю. Девушка твоя.

Казачинский вздохнул.

— Я в угрозыск пошел, потому что ее отец… в общем, он мне условие выставил. А сегодня оказалось, что он так от меня избавиться хотел.

— Как избавиться?

— Обыкновенно. Убили бы меня, как Яшу, то-то он был бы рад. И Рая тоже.

— Рая — это твоя девушка?

— Да. Мы познакомились, когда она на съемки пришла. Просто ей было любопытно, как фильм снимают. А я там трюк делал. Ну, стали встречаться… Я про ее отца тогда ничего не знал. Она мне потом рассказала. Да мне все равно было, понимаешь? Я же ее любил. Мне дела не было до ее родителей…

Опалин молчал.

— А ее отец — у, он величина. Фигура. Не сегодня завтра наркомом станет. С товарищем Сталиным в Кремле общается. Мне бы раньше понять, к чему все это мне говорилось. Мол, видишь, какие мы — советские господа. Правильно дворник на Пречистенке сказал: никуда господа не деваются. Ну, а из меня какой господин? Я всю жизнь товарищ. Не ровня я ей, короче. И выставили меня за дверь.

Иван видел, что его собеседник стоит у самого края, и лихорадочно соображал, чем его отвлечь. Сказать: так, мол, и так, твои переживания, дорогой товарищ, — чепуха на постном масле, выставила баба тебя за дверь — найди другую, было, мягко говоря, неумно. К тому же Опалин отлично помнил, каково это бывает, когда сердце рвется на части из-за того, что тебя не любят.

— Скажи, у тебя бывало такое, когда ты ни в чем не виноват, а тебя грязью облили с головы до ног? — неожиданно спросил Казачинский. — Рае про меня наговорили, что я хочу к ним в квартиру влезть, и карьеру сделать, и не знаю что еще. И она всему поверила! Зачем мне жить после такого, объясни?

— Жить надо для себя, а не для Раи, — упрямо сказал Опалин, — для работы, для своих близких, для друзей, которые тебя ценят. Жить, Юра, имеет смысл для тех, кому ты нужен, а не для всех остальных. Ну сиганешь ты отсюда, разобьешься насмерть, что твоя сестра делать будет? Рыдать у твоего гроба? А потом, если ей в жизни понадобится защита, кто ее защитит? Ты с того света не защитишь, для этого надо рядом находиться.

— Ну, Лиза… — пробормотал Казачинский растерянно. — Лиза-то да…

— И потом: Юра, ну чего ты добьешься, если убьешь себя? Близкие твои будут страдать, а эти, из-за кого ты тут оказался, — думаешь, им будет больно? Думаешь, они жалеть будут? Да они забудут о тебе на следующий же день. Даже раньше забудут! Пойми: ты же ни за что умрешь и плохо сделаешь только тем, кто тебя по-настоящему любит. Ты знаешь, что тебя Леопольд Сигизмундович хвалил? Это он-то, который никогда никого не хвалит… Курить не хочешь? — спросил Опалин внезапно. — А то говорю я тут с тобой, говорю…

— Ты, Ваня, хороший человек, — вздохнул Казачинский, который отлично понимал все хитрости собеседника. — Но…

Опалин, который только достал папиросы, застыл на месте.

— Хороший? Это я-то хороший? Я сегодня застрелил безоружного — и потерял товарища из-за того, что мало говорил ему, чтобы он не занимался самодеятельностью. Не вбил ему в голову, что этого — делать — нельзя! И он умер…

— Ты ни в чем не виноват, — сердито сказал Казачинский.

— Это ты так считаешь, а я считаю — виноват! И эта вина останется на моей совести и будет со мной, пока я не умру. Вместе с остальными, о которых я помню и которые себе не прощу, — но все же не стану из-за них бросаться с вышки. — Опалин достал коробку спичек и обнаружил, что все они кончились. — У тебя есть спички?

— Ну, есть, — буркнул Казачинский, подойдя к нему.

Потом они стояли и курили, глядя на иллюминацию на пароходе-ресторане.

— Веселится народ, — пробормотал Опалин, затушив папиросу. — Ну и правильно. Никто не знает, как жизнь повернется…

— Я не знаю, как мне жить теперь, — проговорил Юра. — Что мне делать? Из угрозыска же придется уйти…

— Это почему? Никуда ты не уходишь, все остается как было. Будешь в моей бригаде, а когда Леопольд решит, что тебе можно давать оружие, станешь полноправным сотрудником угрозыска, вот и все. Ну и УК учи, вместе с остальными книжками… Отец с сыновьями на жаргоне что значит?

— Револьвер с патронами, — проворчал Казачинский.

— А сидеть в бутылке?

— Сидеть в милиции.

— Видишь, сколько всего интересного ты у нас узнал, и это только начало, поверь мне. А что касается всего остального — знал бы я верный рецепт, как все исправить, сказал бы. Но в жизни случаются ситуации, когда остается только сжать зубы, терпеть и идти дальше. Это трудно, но ничего больше я тебе посоветовать не могу. — Опалин пытливо всмотрелся в лицо Казачинского. — Ну что, парашютист? Пошли, я тебя подвезу. Харулин внизу ждет в машине. Завтра опять на работу, между прочим…

— Я слышал, тебя куда-то посылают, — несмело заметил Казачинский, когда они шли к лестнице.

— Никто меня никуда не посылает, — проворчал Иван. — Под ноги себе смотри.

Внизу Опалин пожал руку милиционеру, который позвонил в угрозыск.

— Друга у него недавно убили, а еще девушка ушла… Психанул, в общем. Спасибо, что сразу дали нам знать.

Машина летела по вечерней Москве, вдоль бульваров, сияющих фонарями. Прохладный ветер бил Казачинскому в лицо, и он окончательно пришел в себя. Он старался не думать о Рае, которая засела в его сердце, как заноза, и лишь смутно надеялся, что однажды она выскользнет оттуда и перестанет его мучить. Как сказал Опалин, остается только ждать и идти дальше, невзирая ни на что. И потом, завтра будет новый день.

Дом на Солянке

Глава 1

Явление поэта

— Денег нет, — сказал кассир.

— Но позвольте… — начал Басаргин.

— Нет денег, Максим Александрович, — повторил кассир, и в его тоне собеседник уловил нечто вроде сочувствия. — Заведующий распорядился вам не давать. Вы, говорит, материал не сдали. Аванс брали и не вернули…

— Послушайте, — начал заводиться Басаргин, — это какое-то недоразумение. Глебову можно сколько угодно брать авансы и кормить всех обещаниями, Стеничу… а я только один раз… Я статью не сдал, потому что болен был!

— А Поликарп Игнатьевич в курсе? — мягко осведомился кассир. И хотя тон его был предельно корректен, по выражению глаз, по тому, как остро они блеснули под стеклами очков, стало ясно, что человек, сидящий за окошечком кассы в редакции \"Красного рабочего\", не слишком-то склонен верить в отговорки собеседника.

Басаргин смирился. В конце концов, если он поругается еще и с кассиром Измайловым, ничего хорошего из этого не выйдет. Кассиры — народ злопамятный и всегда найдут способ напакостить, если редакционный работник задел их самолюбие. Придешь, к примеру, деньги получать, а кассир раз — и перерыв объявит или просто захлопнет окошечко без всяких объяснений. Опыт научил Максима Александровича никогда не ссориться с теми, кто ведает финансами: это всегда выходит боком.

— Скажите, — начал Басаргин, нервно растирая лоб, потому что у него вдруг начала болеть голова, — а если Поликарп Игнатьевич…

— Если Поликарп Игнатьевич скажет, что можно, тогда другое дело, — с готовностью отозвался Измайлов. — А так, поймите, нехорошо выходит. Он сам велел — Басаргину авансов не давать…

Чертыхнувшись про себя, Максим Александрович отправился искать заведующего, а найти его было весьма непросто. Редакция \"Красного рабочего\" помещалась в огромном здании на Солянке, которое некогда было воспитательным домом, а при Советах превратилось в Дворец труда. Сюда, как спички в коробку, кое-как втиснули несколько десятков учреждений, в числе которых оказались издательства, редакции журналов и газет, художественная выставка, сберкасса, всевозможные профсоюзные организации, почтовое отделение и магазин. Каждое утро трамваи приносили к Дворцу труда сотни служащих, которые ручейками вливались внутрь и растекались по бесчисленным кабинетам. Жизнь кипела в бывших дортуарах сирот, стрекотали пишущие машинки, верстались газетные полосы, из курилки в курилку носились последние сплетни. Человек, который попадал в лабиринт коридоров дворца впервые, был, наверное, очарован здешней суетой, но Максим Александрович Басаргин шагал, как приговоренный к смерти, и думал только о том, что у жены Вари нет приличного зимнего пальто и, стало быть…

— А, Максим!

Кто-то с размаху хлопнул его по плечу, Басаргин дернулся и повернулся. Так и есть — Глебов, его манера. Степан Сергеевич Глебов был розов, щекаст, жизнерадостен, и глаза его взирали на мир с непоколебимой уверенностью в своих силах. Он всюду ходил с трубкой, но, разумеется, совсем не потому, что главный редактор \"Красного рабочего\" Оксюкович курил трубку. И авансы за статьи Глебову с легкостью давали, конечно, потому что считали его талантливым, а не потому, что он был вхож в дом Оксюковича на правах кого-то вроде жениха.

— Ну? Что? Как? Вообще? — в присущей ему манере сыпал отрывистыми вопросами Глебов и тут же, не дожидаясь ответа, продолжал: — Слышал новость? О Колоскове?

— Нет, — хмуро ответил Басаргин.

Колосков был заместителем главного редактора. В августе он ушел в отпуск и должен был отправиться на юг, где его уже ждала отбывшая ранее жена с детьми, но на место назначения не приехал. Среди сотрудников \"Красного рабочего\" ходил упорный слух, что Колосков сбежал к любовнице, но кем она была, никто не мог сказать по причине того, что зам умело скрывал свою личную жизнь.

— Нашелся! — Глебов залился счастливым смехом. — Видели его! В Харькове! Там у него пассия… Говорят, певица! И красоточка… Все на месте!

Басаргин слушал, насупившись, и думал: почему все вокруг считают Глебова ловким малым и вообще молодцом, который своего не упустит, между тем как совершенно очевидно, что Степа — самый обыкновенный круглый дурак. \"А может быть, он именно этим и берет, — мелькнуло в голове у Максима Александровича, — все видят, что он дурак, потому его не опасаются и хвалят, отлично зная ему цену\". Вслед за этим пришла другая мысль, куда менее утешительная: \"Но если он дурак, а я умный, почему я не могу выбить какой-то жалкий аванс? Почему…\"

— Степа, — прервал он поток фраз Глебова, который живописал пассию Колоскова, ради которой тот бросил жену и троих детей, так увлеченно, словно пять минут назад видел певицу своими глазами, — мне нужен Поликарп, где он?

Заведующий редакцией носил двойную фамилию Федотов-Леонов, которая ставила Басаргина в тупик — да, впрочем, не только его. Так или иначе, по фамилии заведующего никто не называл, а говорили коротко и просто: Поликарп.

— С утра был здесь, — сообщил Глебов. Он сунул в рот трубку, выпустил дым и небрежно добавил: — Он попросил у меня книжку моих рассказов.

Это означало, что Глебов навязал заведующему свою книжку. Степа был косноязычен, не умел придумывать сюжетов и считал, что стряпчий — это повар, но зато у него имелось неоспоримое пролетарское происхождение и три месяца пребывания в Красной армии под конец Гражданской войны. Сейчас, в 1928 году, ему исполнилось 27 лет, и он с энтузиазмом смотрел в будущее, веря, что лично ему оно принесет только хорошее. Максим Александрович Басаргин был на десять лет старше собеседника и весь свой энтузиазм давно растерял. Верил он, пожалуй, только в литературу, которую любил всем сердцем, — но не в литературу Глебовых. Для \"Красного рабочего\" Басаргин сочинял фельетоны, писал очерки, разбирал бы и шахматные партии, если бы ему это поручили. Все говорили, что у него легкий стиль, не подозревая о том, скольких мучений ему стоит эта легкость. Работой своей Басаргин тяготился и по вечерам сочинял комедию, в которой отводил душу. Весной он отнес пьесу в театр, но шел уже сентябрь, а о пьесе не было ни слуху ни духу. Значит, опять убогая газетная работа без надежды напечататься по-настоящему, отдельной книжкой, опять нужда, опять жалобы Вари…

И он опять не сможет ничем ей помочь.

— Леля, — спросил Глебов у проходящей мимо машинистки в вязаном жилете поверх белой блузки. — Поликарп сейчас не у себя?

Выяснилось, что заведующего недавно видели в кабинете Лапина, который руководил отделом \"За оборону СССР\". Лапин, человек с суровым обветренным лицом и колючими глазами, не пользовался в редакции особой популярностью. Он прошел всю Гражданскую, ходил с орденом Красной Звезды, после полученных на войне ранений и контузий хромал на левую ногу и был глуховат. Басаргин подозревал, что Лапин, который воевал по-настоящему, а не три месяца, в глубине души презирает своих коллег, людей в массе штатских и к боевым действиям равнодушных. Когда того требовали обстоятельства, он мог изобразить сердечность, но вообще предпочитал держаться особняком и даже в столовой обычно садился за отдельный стол.

— Интересно, что Поликарп забыл у Лапина? — спросил Глебов и, не дожидаясь ответа, высказал догадку: — Наверное, от Кострицыной прячется. Небось опять ему скандал устроила из-за своих выкроек.

Несколько раз в месяц \"Красный рабочий\" печатал уменьшенные выкройки одежды, и каждый раз происходило одно и то же: места никогда не хватало, в итоге чертеж втискивали на какой-нибудь огрызок в несколько квадратных сантиметров. Рассмотреть пояснения к такому чертежу можно было разве что с лупой, и то не всегда. Это являлось источником постоянных переживаний для создательницы выкроек Кострицыной, которая относилась к своему делу серьезно, обижалась до слез на такое отношение и самозабвенно ругалась с редакторами.

— Поликарп Игнатьевич, ну как вы могли? Вы же обещали! Опять люди жалуются, что ничего не разобрать… Да у вас реклама какого-нибудь \"Ночного экспресса\" больше места занимает, чем мои несчастные выкройки!

— \"Ночной экспресс\" — объявление коммерческое, за деньги, — отвечал заведующий. — Фильм с Гарри Пилем[67], сверхбоевик как-никак…

— Поищем Поликарпа у Лапина, — предложил Глебов, поворачиваясь к Басаргину.

Максим Александрович предпочел бы идти один, но Глебов увязался за ним. У Лапина они выяснили, что заведующий уже ушел.

— Кажется, он сейчас у Должанского, — сказал бывший военный.

Должанский занимался в газете поэтическим отделом и был известен тем, что каждому автору вежливо говорил, что его стихи обещают большое будущее. Но Басаргину приходилось наблюдать и другого Должанского, который так выразительно зачитывал вслух худшие места из графоманских виршей, которые ему присылали, что присутствующие буквально катались от хохота.

— Идем к Должанскому, — объявил Глебов, и вдвоем с Басаргиным они покинули кабинет Лапина с портретом Фрунзе на стене.

Максим Александрович повеселел, и даже голова у него перестала болеть. Ситуация стала казаться абсурдной, и по писательской привычке он стал прикидывать в уме сюжет: \"Учреждение, затерянное в недрах… ну, скажем, московского небоскреба… Служащие ищут начальника — и никак не могут его найти…\"

— Старик, я слышал, ты комедию написал? — донесся до него голос Глебова.

Максим Александрович вздрогнул и остановился возле стенда, который доступными средствами призывал к активной борьбе с пьянством. На самодельном плакате из бутылки вылезала зеленая змея и пыталась вцепиться в синего гражданина, нацелившегося эту бутылку выпить. Судя по решительному виду пьяницы, змее всерьез грозила участь быть употребленной на закуску. Между собой остряки Дворца труда называли этот плакат \"Призрак коммунизма\" и \"Чудное виденье\".

— Кто сказал… — начал Басаргин.

— Леля, — ответил Степа, усмехнувшись. — Сказала, что перепечатывала текст для тебя на машинке… И ты просил никому не говорить.

Писатель уже овладел собой и, как ему казалось, принял безразличный вид.

— Ну, слушай… Это так… Первый опыт… Пьесы вообще писать тяжело…

— Я знаю, — небрежно кивнул Глебов. — Сам собираюсь написать одну штучку… Ты куда свою пьесу отнес? К Мейерхольду? В Художественный?

— В Театр сатиры.

— Ну… ну… А что так? Думаешь, там больше шансов? Не, брат. — Только что Басаргин был \"стариком\", и вот уже Степа определил его в \"братья\", не замечая, насколько дико звучат такие перемены. — Дерзать надо. Надо дерзать… Сатира — это что? Мещанский театр, мещанская публика… нэпманы…

Басаргину сделалось скучно. Он отлично знал, почему Глебову хотелось попасть на сцену: театр был золотой жилой, драматурги получали не только гонорар за пьесу, но и отчисления с каждого представления. Именно поэтому в театр рвались все, кто с грехом пополам освоил правила правописания, — и именно поэтому в драматургической сфере так ожесточенно топтали конкурентов, не гнушаясь никакими методами. \"Ну а я? — подумал Басаргин. — Чего же хочу я? Ведь не ради же денег я затеял все это — точнее, не только ради денег… Хотя какая разница — все равно же ничего не вышло…\"

Когда Максим Александрович и его несносный спутник вошли в кабинет Должанского, тот говорил по телефону, время от времени делая заметки на лежащем перед ним листе бумаги. Заведующий редакцией стоял возле окна, засунув руки в карманы. Это был высокий, могучий человек, про которого ходили слухи, что ему довелось одно время быть на Волге бурлаком, чтобы прокормить семью. Он не говорил, а громыхал, и по лицу его, когда он заметил Басаргина, пробежала легкая тень.

— Поликарп Игнатьевич, — бодро заговорил писатель, — я согласовал тему с Эрмансом… — Эрманс был секретарем редакции. — Столетие со дня рождения Льва Толстого…

— Темы надо не с Эрмансом согласовывать, а со мной, — прогромыхал гигант. — Это во-первых. Во-вторых… вы меня простите, Максим Александрович, но о Льве Толстом в этом году только ленивый не писал… На кой черт нам сто первый очерк о Льве Толстом? Что он нам дает?

Басаргин молчал — и не потому, что ему было нечего сказать, а потому, что если человеку надо объяснять значение Льва Толстого, обсуждать с таким собеседником нечего. Должанский бросил на писателя быстрый взгляд и отвел глаза.

— Да, да… — бормотал он в трубку. — Конечно… это может быть интересно…

— А вы, Максим Александрович, подвели редакцию, — продолжал громыхать заведующий. — Обещали побывать на матче сборной Москвы против сборной Ленинграда, помните? Ну и кто выиграл?

— Пять — три, Москва, — бодро пискнул откуда-то Глебов.

— Я заболел, — мрачно сказал Басаргин.

— Да, как на футбол ходить, так все больные. — Поликарп Игнатьевич недобро прищурился. — А как авансы брать, так почему-то здоровые…

Басаргин мог ответить, что посещение матчей вообще не входит в его обязанности, отделом спорта занимается Стенич, но вспомнил, что тот был в отпуске и поэтому, собственно, злополучный матч свалили на него.

— Чего вы от меня хотите? — не выдержал писатель. — Чтобы я дал статью о матче, о котором все уже забыли? Я же не говорю, что не собираюсь отрабатывать аванс. Лев Толстой вас, очевидно, не устраивает — что же тогда? Нет, ну я не спорю — что такое Лев Толстой против футбола, — добавил он, саркастически скривив рот. — Я могу для отдела театра что-нибудь написать. Для изо. — Так назывался отдел о живописи, графике, скульптуре и архитектуре. — Даже для \"Науки и жизни\" что-нибудь наплести про омолаживание, о котором сейчас говорят столько чуши…

— Тяжелый вы человек, Максим Александрович, — вздохнул заведующий, качая головой. — Скажите, почему вы перестали писать фельетоны?

Вот, пожалуйста. Начинается.

— Я… кхм… Почувствовал, что стал повторяться… Послушайте, Поликарп Игнатьевич, к чему этот разговор? Вы не хуже меня знаете, что мои последние фельетоны не были приняты.

— И что?

— Так. Не хочется, знаете ли, работать впустую.

— Ты, старик, не прав, — вклинился Глебов. — У меня тоже не все принимают… так что ж теперь, не писать?

Заведующий пристально посмотрел на Басаргина, побарабанил пальцами по столу.

— Скажите, как вы смотрите на то, что мы отправим вас брать интервью у Горького? — неожиданно спросил гигант.

Даже не глядя на Глебова, Басаргин почувствовал, как тот замер и напрягся. Однако — неужели Степа претендовал на то, чтобы встретиться со стариком и выудить у него несколько абсолютно ничего не значащих шаблонных фраз? В этом году Горький вернулся в СССР после нескольких лет отсутствия, но ходили слухи, что он вот-вот снова уедет обратно в Италию. Ходили, впрочем, и другие: уехать ему не дадут, потому что время такое — пролетарские писатели нужны здесь, а не где-то за границей, где они общаются черт знает с кем.

— Мне с товарищем Горьким говорить не о чем, — твердо и четко промолвил Басаргин, глядя заведующему в лицо.

\"Взорвется? Станет кричать, что я ничего не понимаю? Ну и пусть\".

— О Льве Толстом могли бы поговорить, — мягко, к его удивлению, заметил заведующий. — Алексей Максимович же знал его… Что нам с вами делать, Максим Александрович? — сам себя спросил он и тут же ответил: — Вот что. Дайте нам рассказ. Для литературной странички. В завтрашний номер…

Басаргин похолодел.

— В завтрашний номер ведь рассказ Черняка взяли… — заикнулся было Глебов.

Заведующий махнул рукой.

— Плагиат. Из \"Сатирикона\"[68]. Думал, раз старый журнал, то никто не догадается, но я все равно вспомнил, где читал его раньше… Не слово в слово, но явно плагиат. Даже некоторые имена совпадают.

— Вы хотите, чтобы я написал рассказ сегодня и сдал его до вечера? — спросил Басаргин сердито.

— Так ведь аванс вы взяли? Вернуть его не можете? Конечно, нет. Дайте мне нормальный рассказ. С человеческой интонацией, как вы умеете — а вы умеете. И не надо мне говорить, что у вас нет темы для рассказа, что вы больны и прочее. Не надо! Все у вас есть. Поймите, Максим Александрович, когда Колосков вернется — а он вернется, — он опять поставит вопрос о вашем увольнении.

— Опять? — машинально переспросил писатель.

— Ну, да. Вы совершенно зря с ним повздорили, лишнее это. Он еще до отпуска хотел вас выставить, но… в общем, не важно. Напишите хороший рассказ, чтобы мне было что предъявить. Мол, вы ценный работник, сколько лет отдали газете. Анкета у вас, правда, нехорошая…

Сидевший за столом Должанский повесил трубку и, потирая переносицу, несколько мгновений задумчиво смотрел на исписанный лист на столе. Потом взял его и, изодрав в клочья, выбросил в мусорную корзину, уже наполовину наполненную обрывками.

— Пойду покурю, — неизвестно кому сообщил он и вышел из кабинета.

— Доклад бы вам сделать какой-нибудь на общем собрании, о первой пятилетке, например, — продолжал Поликарп Игнатьевич. — Ну, подумайте… Жду рассказ. И никаких отговорок, Максим Александрович!

Он удалился, скрипя сапогами. Басаргин предпочел бы, чтобы Глебов тоже убрался вместе со своей вонючей трубкой и оставил его одного, но Степа мешкал.

— Ты это серьезно, о Горьком? — спросил он наконец. — Но так же нельзя. Он живой классик.

— Сволочь он, — не удержался Басаргин и тотчас же об этом пожалел. Нашел с кем откровенничать, в самом деле. Разнесет Глебов эти слова по редакции, и представят его в контрреволюционном свете. Мало ему подозрительной анкеты и непролетарского происхождения!

— Не, ну, сволочь не сволочь, — промямлил Степа, в непритворном изумлении глядя на собеседника, — но ведь такой случай представляется… Он молодых писателей любит…

— Какой я молодой, — бросил Басаргин в сердцах.

Он был худощав, светловолос, выражение лица упрямое и ироническое одновременно. Глаза казались светлыми до прозрачности и, казалось, всякого, кто приближается к их обладателю, могли прочитать до самого донышка души, где плещется жижица затаенных страстей и дремлют чудовища, которым нужен только повод, чтобы пробудиться. И хотя костюм Максима Александровича явно не мог похвастаться новизной, носил его Басаргин, как принц в изгнании. Редакционные барышни находили писателя \"интересным мущиной\", коллеги считались с его мнением, а он — он являлся в редакцию, как на каторгу, и каждый вечер мучительно, неотступно думал, на что он тратит свою жизнь и когда наконец придет хоть что-то настоящее, ради чего…

Его отвлек тенорок Глебова, который никак не мог слезть с темы Горького и зудел:

— Все знают, что Алексей Максимович любит возиться с начинающими, советы дает, то-се… Зря ты о нем так, старик! Пришел бы на интервью, ну и… того… мог бы с ним поговорить заодно… Насчет твоих книжек. Ну, или пьесы… А что? Он мог бы похлопотать… наверное. Наверху его слушают…

Дверь отворилась, взвизгнув, как рыночная торговка, которой попытались всучить фальшивый червонец, и на пороге возникло новое лицо. Это был молодой брюнет угрюмого вида, одетый вполне по советской моде 1928 года, то есть черт знает как — в гимнастерке, темно-серых брюках и почему-то новеньких бежевых ботинках. Поверх гимнастерки красовался бесформенный черный пиджак явно с чужого плеча.

— Вам кого, товарищ? — спросил Степа.

Вместо ответа незнакомец смерил его взглядом и переключился на Басаргина.

— По-моему, ему Должанский нужен, — негромко заметил Максим Александрович коллеге.

Глебов развеселился: спасаясь от визитов самопровозглашенных поэтов, Должанский даже обзавелся дверной табличкой с надписью \"завхоз\", но ничто не помогало. Имя было на слуху, его знали, ему несли и несли километры виршей — нескладных, безграмотных, кое-как срифмованных, восхваляющих революцию, ругающих контрреволюцию — и как можно было предъявлять претензии к их авторам, когда ведущие журналы были забиты точно таким же псевдопоэтическим хламом, только срифмованным чуть лучше и написанным более гладко?

— А, значит, ты Должанского ищешь! — Степа приосанился. Сталкиваясь с неопытными новичками, он особенно остро чувствовал свою значимость, а ему ужасно нравилось быть значительной персоной. — Если у тебя стихи про революцию, они могут пойти к 7 ноября, а сейчас рано.

— Про революцию для нас Маяковский напишет, — не удержался Басаргин. — Черта с два он кому уступит свое место…

— Ну вот, видишь, — продолжал Степа, обращаясь к посетителю, который молчал, буравя его взглядом. — Про революцию, чтоб тебя напечатали, надо очень хорошо писать. Или у тебя про деревню? Лучше бы про завод, газета-то рабочая. Сразу же тебе скажу: лирика не пойдет, упадочное сейчас не годится. Нужно про классовую борьбу, актуальные проблемы…

Незнакомец вздохнул и полез в карман.

— Московское управление угрозыска, помощник агента Опалин, — заученной скороговоркой пробубнил он, предъявляя удостоверение. — Ваши документики, граждане, а затем мы с вами побеседуем под протокол.

Глава 2

Потревоженный улей

Опалин сразу почувствовал, что его собеседники насторожились. Румяный пижон с трубкой, тыкавший ему, нашелся быстрее, чем второй — худощавый остролицый блондин с прозрачными глазами и независимым выражением лица.

— Э-э… это вы по поводу украденной машинки пришли?

— Какой еще машинки? — хмуро спросил Опалин и прикусил язык, но было уже поздно. Надо было потянуть время, послушать, что они будут говорить, а теперь они точно знают, что он тут не из-за машинки вовсе.

— \"Ундервуд\", хорошая машинка была, — вздохнул блондин. — Весной пропала из кабинета машинисток. До сих пор не могут понять, как ее вынесли.

— 800 рублей стоила, — добавил пижон. — Тогда еще гражданин какой-то ходил по коридорам, книжки пытался продавать. Наверное, он ее и спер.

— Но если вы не из-за машинки, зачем же вы здесь? — осведомился блондин, испытующе глядя на посетителя.

— Вам известен гражданин Колосков Алексей Константинович? — спросил Опалин официальным тоном, который плохо вязался с его тонкой шеей и молодым лицом.

— Конечно, известен, он зам Оксюковича! — вскинулся пижон. — А что с ним такое?

Опалин кашлянул:

— Ну… пропал. Вот, разбираемся.

— Это вы зря разбираетесь, — не удержался Степа. — Он в Харькове, с одной… С любовницей своей, короче.

— Вы его там видели?

Вопрос был задан вполне вежливо, но Глебов почему-то смутился.

— Я… мне Марья Дмитриевна сказала…

— А Марья Дмитриевна — это кто?

— Тетерникова, наша старшая машинистка, — ответил за Глебова Басаргин.

— Работает в этом же здании?

— Да, — кивнул пижон.

— Вот и отлично. Давайте ее сюда.

На лице Степы выразилось смятение. Не то чтобы он не привык быть на посылках, но ему куда больше нравилось выполнять поручения лиц, более значительных, чем он сам, а Опалин с его юношеским лицом и странной одеждой не внушал достаточного пиетета. Помявшись, Глебов скрылся за дверью: он рассудил, что произведет в редакции впечатление известием о появлении агента, который расследует бегство Колоскова. На столе Должанского зазвенел телефон, но Басаргин и не подумал брать трубку.

— Я не знаю, что там сказала Марья Дмитриевна, — начал он, — но учтите, пожалуйста, что наши барышни любят пофантазировать…

— Это кто сейчас вышел? — спросил Опалин, покосившись на дверь.

Только теперь Басаргин разглядел возле его виска довольно широкий зарубцевавшийся шрам, отчасти скрытый давно не стриженными темными волосами. \"Однако… кастет, что ли? Нет, не похоже… А может быть, и кастет… Опасно у них там, в угрозыске, ох, опасно…\"

— Его зовут Глебов, Степан Сергеевич, — ответил он на вопрос собеседника. — Он тут работает.

— А вы?

Басаргин назвал себя и добавил, что тоже трудится в \"Красном рабочем\". В доказательство ему пришлось предъявить редакционное удостоверение с фотографией, печатями и подписями.

— Профсоюзная книжка у меня дома хранится, — пояснил он.

В то время профсоюзная книжка была основным документом, удостоверяющим личность, но так как далеко не все граждане состояли в профсоюзах, то показывали любой документ, который был под рукой. Мысленно Басаргин приготовился к вопросу о том, почему книжка находится дома, но Опалин ничего не стал говорить, а сел за стол и внимательно прочитал все, что значилось в удостоверении, включая адрес и телефон редакции.

— Вы хорошо знали Колоскова? — спросил он, подняв глаза на Басаргина.

— Мы работали вместе. Конечно, знал. А что с ним случилось?

— С чего вы взяли, что с ним что-то случилось? — осведомился Опалин неприятным голосом.

\"Щенок\", неожиданно рассердился писатель. Корчит из себя важную персону, пользуясь тем, что он представитель власти, у которого есть право задавать любые вопросы.

— Вы о нем говорите в прошедшем времени, — язвительно напомнил Басаргин. — Так, словно его больше нет.

И он с удовлетворением отметил, как нахмурился его собеседник. Тоже мне, вздумал таинственность разводить! Мальчишка.

— Ну, есть или нет, еще предстоит разобраться, — проворчал Опалин, исподлобья глядя на собеседника. — Знаете, обычно, когда люди исчезают, их потом находят… не очень живыми.

Выражение \"не очень живые\" живо напомнило Басаргину Матюшина, который в газете отвечал за хронику происшествий и периодически выдавал перлы вроде \"был убит насмерть\". Но тут вернулся Должанский и с удивлением поглядел на юнца, устроившегося за его столом. В нескольких словах Максим Александрович объяснил, в чем дело.

— Очень приятно, я Должанский, Петр Яковлевич… кхм… Да, конечно, можете взять бумагу. Чернила не очень, но уж какие есть…

Опалин стал заполнять протокол. Переписав из удостоверения Басаргина сведения о нем, он вернул писателю документ и стал задавать вопросы по существу. Когда Максим Александрович последний раз видел Колоскова? Не казался ли он встревоженным? Были ли у зама враги?

— Ну, видел его, — бормотал Басаргин, морща лоб, — в середине августа, перед тем, как он должен был уехать в отпуск… Где? Да здесь же… в смысле, в этом здании. Враги? Ну… мы не были с ним коротко знакомы, чтобы я знал такие, гм, интимные подробности…

Все происходящее начало его забавлять: серьезность агента МУУРа, который расследует таинственное исчезновение человека, удравшего к любовнице, казалась нелепой, вопросы — лобовыми и глуповатыми. \"Ему бы подучиться где-нибудь, — подумал Басаргин, заметив, что Опалин пишет с орфографическими ошибками, — лицо-то у него неглупое… А вот шрам нехороший. Кто-то пытался ему голову проломить… интересно, кто это был?\"

Меж тем Степушка Глебов суетился, бегая из кабинета в кабинет, и рысцой преодолевал извилистые и длиннейшие, как путь к духовному очищению, коридоры трудового дворца. Хотя Опалин недвусмысленно послал Степу за старшей машинисткой, инстинкт подсказал Глебову, что прежде всего о визите незваного гостя надо поставить в известность редактора.

Он метнулся к Оксюковичу, но узнал: тот только что уехал по делам в казенном автомобиле. Тогда Степа побежал искать заведующего и настиг его в одной из курилок.

— Поликарп Игнатьевич, там агент МУУРа… — выпалил запыхавшийся Глебов. — Про Колоскова вопросы задает…

Поликарп раздавил окурок папиросы и пожелтел лицом.

— Это Ксения, идиотка, везде бегала и требовала, чтобы ей вернули мужа, — проворчал он. Ксения Александровна была супругой без вести пропавшего зама. — Как зовут-то?

— Кого? — спросил Глебов, всем лицом, интонацией, наклоном фигуры и даже трубкой выражая готовность услужить.

— Да агента этого.

Фамилия незваного гостя меж тем вылетела у Степы из головы.

— Павлов, что ли, — неуверенно сказал он, поразмыслив. — Молодой совсем. Я ему сразу выложил, что Колоскова в Харькове с бабой видели. Он очень заинтересовался…

— Разве в Харькове? — хмуро спросил Поликарп Игнатьевич. — Я слышал, в Ялте…

— Да он бы в Ялту не поехал, там после землетрясения до сих пор дома рушатся, — жизнерадостно встрял Степа.

Грандиозное землетрясение[69] предыдущего года до сих пор аукалось Крыму, и хотя \"Красный рабочий\" время от времени публиковал бодрые заметки о том, что все санатории уже восстановлены и опасности для жизни нет никакой, ехали туда отдыхать в 1928-м лишь самые отчаянные люди. Насколько Поликарп знал Колоскова, к таковым зам не относился.

— Черт знает что такое, — проворчал заведующий. — Где сейчас этот Павлов?

— У Должанского. Потребовал, чтобы я привел Марью Дмитриевну. Это от нее я услышал насчет Алексея Константиновича…

— Ну раз Марья Дмитриевна сказала… — каким-то неопределенным тоном протянул Поликарп Игнатьевич.

Глебов постоял на месте, ожидая дальнейших распоряжений, но их не последовало. В курилку вошли посторонние, и Степа удалился, а заведующий отправился на поиски Матюшина.

— Вася, — с места в карьер начал заведующий, поймав репортера в коридоре, — я прямо удивляюсь, ей-богу. С угрозыском постоянно на связи, а нас предупредить не мог?

— О чем предупредить? — изумился тот.

— О том, что они агента к нам пришлют, насчет Колоскова.

Матюшин насупился. Он был мелок, рыжеват и невзрачен, страдал от язвы желудка и больше всего боялся, что она перейдет в рак, как у одного из его родственников. Положение Матюшина в редакции было незавидное, несмотря на то что рубрика \"Происшествия\" оставалась неприкосновенной и публиковалась в каждом номере. Он не любил материал, с которым приходилось иметь дело, и, хотя рисовался этаким циником, не мог избавиться от подспудного чувства неловкости, описывая приметы найденных трупов, разложившихся утопленников и рассказывая о задавленных трамваем детях. Больше всего он хотел попасть в рубрику о театре и кино, но там распоряжался вальяжный Гомберг, к которому редакционные барышни бегали за контрамарками и билетами на лучшие фильмы. Матюшин завидовал Гомбергу: еще бы, ведь тот вращался среди драматургов и киношников и всякий раз приносил в трудовой дворец свежие сплетни из этого манящего и далекого мира. Самого Матюшина в редакции с легкой руки Басаргина величали \"убитый насмерть\", из-за чего он сильно невзлюбил Максима Александровича. Ну подумаешь, допустил человек ошибку, так обязательно надо к нему цепляться. (Того, что такие ошибки он допускал постоянно, репортер, разумеется, упорно не замечал.)

— Ну она в угрозыск бегала… — промямлил Матюшин, почесав щеку.