— Но если Стефанию повезли в склеп, расположенный в галичанских землях, то, получается, что Марцин или его посыльный должны были сходить в Австрийское консульство — выправить бумаги для перевозки тела через Радзивилловскую и Бродскую таможни.
— Саме так!
— Значит, Понятинского можно подозревать в том, что это он или же кто по его поручению выкрал из кишиневского конверта письмо Гологордовского? — Степан утвердительно кивнул головой. — Но ежели идти дальше… Неужели это он мог убить Ежи, а потом еще и сестру?
Степан только развел руками:
— Эти Понятинские имеют славу странных. Оба неодружені. На балы-маскарады, приемы разные, каких в Одессе хватает, почти не ходят…
— Не ходили.
— Так — не ходили. Всё больше друг с дружкой общались. И я довольно легко могу поверить, что пан Марцин стрельнул пана Ежи, считая, что тот плохо влияет на сестру, мешает ей жить. Совсем трудно представить, что он мог убить сестру. Хотя кто знает, какие они «странные»… Возможно, и такое, что Понятинский — не убийца, но письмо велел похитить, поскольку узнал о нем и посчитал, что там нечто может портить репутацию ему или его сестре.
— Пан Марцин утверждал мне, что людей такого высокого рода, как Понятинские, ничто скомпрометировать не может.
Степан только отмахнулся:
— Та ну… Брехни панские! Они любят о себе такое говорить, особенно магнаты. Но я ж и не заявляю, что это именно он сделал. Пан Марцин мог это сделать, а может быть, вовсе ни при чем. Слухай, что далее…
— Постой, Степан, тут такой еще вопрос. На отпевании не было Ланжерона. На кладбище он появился?
— Не, не было. Но там, во гробе, был один дорогой венок с двумя лентами в разные стороны, на одной — французская лилия, на другой — русский орел. Может, это как раз от Ланжерона.
— Почему он не пришел на отпевание?
— Та тут много чего быть может. Ревнощі разные, к примеру, от нынешней его жены. Или его прежние дела с поляками. У него, говорят, в войну в Польше коханка была. Еще — могли быть какие-то свои отношения с Понятинскими, со Стефанией. Думаю, нам это неважно… Ты слухай, что я еще скажу. Я ж прежде всего сходил на могилу Гологура-Гологордовского.
— И что там нового?
— Ничего!
— Ничего нового?
— Ничего вообще нет. Ни могилы, ни креста с надписью «Григорий Гологур» и пометкой J. H.
— Быть того не может!
— Ось і я так подумал. И перешел на католическую часть кладбища да побродил по ней в ожидании похорон пани Стефании. Но что ж я там увидел?
— Могилу Гологордовского?
— Так! Его уже перезахоронили. И надпись на кресте, да не том, что был, из двух кривых досок и трех гвоздей, а хорошем, солидном кресте, уже правильная — Jerzy Hologordowski. Так вот, процессия с гробом Стефании остановилась у этого креста, и впечатление было такое, что отпевают не столько ее…
— Да, конечно, ее же в храме отпели.
— …сколько Гологордовского. И последнее важное наблюдение с цвинтаря. У его креста было два венка. Один — с бело-красной лентой, другой — с красно-белою.
— И что сие значит?
— А вот не знаю. То есть не совсем не знаю. Наполовину. Скорее всего, перезахоронение Гологордовского организовал Понятинский. Так что один венок — почти наверняка от него.
— Вопрос в том — от кого другой?..
Натан начал припоминать статьи о флагах во французской Encyclopédie. Понятно, что белый и красный — польские цвета. Но флагов с такими же цветами в Европе столь много… Особенно среди германских государств. К тому же эти европейские войны вообще всю геральдику перевернули. Да еще это могут быть и цвета от семейного герба.
Из размышлений вывели слова Степана:
— Так, много что может быть…
Тут оба почувствовали, что засиделись и мысли замедлились. Чтобы размять ноги, прошлись по хутору. Степан увлеченно рассказывал обо всех постройках, возах, волах, конях, о каждом дереве, каждом кустике, любой травинке. Из его описаний выходило, что у всех этих сущностей есть свои характеры и предпочтения. Натан подумал, что такое описание может заставить иначе взглянуть на формулу философа: «Всё действительное — разумно».
Потом вернулись в беседку. Выпили еще прохладного киселю, принесенного Ярыной из погреба. Степан набил новую трубку. И продолжили разговор, вернувшийся всё к тому же, с чего начинали. Если не думать, что Гологордовского убил Понятинский, то кто еще мог это сделать? Скорее всего, «сослуживец», он же — тот друг, которого, по словам Спиро, Ежи в последние дни начинал опасаться. Об этом человеке известно только то, что он занимает некий пост, довольно важный, в какой-то из одесских канцелярий, а также то, что он в одной из европейских войн последнего времени был в армии, союзной армии Герцогства Варшавского, в которой служил Гологордовский.
Эти знания были, конечно, очень важными, но они давали слишком большой круг людей, коих можно было подозревать в убийстве «дворянина из лавок». Генерал-губернатор Ланжерон сам в прошлом имел успешную воинскую карьеру, во многих войнах поучаствовал. При нем в канцеляриях было весьма много чиновников, бывших армейских. Хватало и тех, что военными не были, однако любили рассказывать о доблестных делах с намеками, что они к армии тоже каким-то образом причастны. Отличать одних от других было довольно трудно. И тут дело продвинула бы помощь Вязьмитенова, если бы он с его полномочиями захотел обратиться в военное подразделение канцелярии. Но, как мы помним, именно это ведомство было первым, отказавшимся давать информацию.
Что до второго признака. Сделаем допущение, что «сослуживец» служил в российской армии. И что же это дает? После поражения Четвертой антинаполеоновской коалиции Александр I заключил с Наполеоном Тильзитский мир. И целых пять лет Россия была союзником как Франции, так и Герцогства Варшавского. В том числе, во время войны Пятой коалиции русские части воевали вместе с французами и поляками. В детстве, в 1809 году, Горлис видел австро-польскую частицу этой войны. Скорее всего, Гологордовский подружился с «сослуживцем» именно там. И Понятинский упомянул тот год отдельно. Но, может, это оттого, что та война прошла через земли Понятинских. Были же и другие войны, знакомство могло состояться в иное время и в других местах, после того или до. То есть подозревать приходилось многих и многих…
И вдруг Степан развернул разговор в неожиданную для Натана сторону:
— Друже мой Танелю, а не рассмотреть ли нам твоих сообедников?
— Кого? — не сразу сообразил Горлис.
— Ну, твоих разноканцелярщиков, с кем ты на обед нынче ходишь.
— А-а-а, Горенко, Далибич и Шпурцман. Да, можем рассмотреть. Но отчего именно их? Просто для примера, чтобы логику отточить?
— Может, так. А, может, и не только так…
— Но какие еще есть поводы для этого?
— Черт его знает. Твоя правда тут тоже имеется. Хочется на ком-то глаз остановить, хоть к чему-то прицепиться. А так чтобы больших резонов — их тут, пожалуй, нет. Вот и смотрю, за кого бы поговорить, к кому бы придраться.
— А с этой троицей что не так?
— Ты чаще рассказывать за них стал, мнения их передавать.
— И что с того? Это ж мне выгодно было с ними на обед сходить, речи их послушать, настроения в канцеляриях узнавать, новости какие-то. Я сам рад был с ними пообедать.
— Сам ли? Ты же раньше с ними на обеды ходил совсем редко. Или не так?
— Так, вроде… Ходил, бывало. Но реже, чем в последние полторы недели.
— А теперь — раздумай, припомни. Уверен ли, что это ты первый захотел с ними на обед пойти? Или всё же в начале этих походов именно они, кто-то из них, первый предложил тебе? А потом уж ты, согласившись, решил, что это твоя идея была…
Горлис задумался. Это был такой вопрос, в котором ему трудно было оставаться вполне объективным. Если честно, Горенко, Далибич, Шпурцман и раньше частенько звали его идти обедать. Но такая, довольно постоянная компания, как в прошедшие полторы недели, не складывалась. Однако, в том числе, и по вине самого Натана. Всё же обед в трактире стоил не так уж дешево. По крайней мере, намного дороже, чем еда, и тоже вкусная, ждавшая его чуть дальше, дома. Из-за этого субъективного фактора трудно было измерить, кто в большей степени был инициатором того, что теперь компания сложилась — эта троица, кто-то из нее или Горлис?
— Даже не знаю, Степко, что сказать. Может, ты и прав. Но ведь мне самому для нашего расследования эти разговоры были полезны. А было ли сие нужно тем троим, кому-то из них? Ну, чем я мог быть полезен, я ж о ходе следствия не делился?
— Впрямую нет. Но твое общение с Дрымовым и даже самим Вязьмитеновым ни для кого секретом не было. Потому для человека, в это дело вовлеченного, может быть, даже убийцы, важно было всё. Твоя реакция на чужие высказывания, твои слова, то, какие вопросы ты задаешь, куди беседу правишь…
Натан еще раз по-честному попытался восстановить ход своих обеденных разговоров с Горенко, Далибичем и Шпурцманом. И понял, что ничего существенного, полезного при нынешнем развороте дел припомнить не может. Даже догадался почему. Он тогда чувствовал себя охотником, а своих собеседников — загонщиками. Он улавливал их мнения, пересказы, факты — чтобы охота была успешной. Он совсем не следил за их реакцией на себя самого. Натан тогда не предполагал, что всё может оказаться наоборот: кто-то из этой троицы — охотник, двое других — загонщики, а Горлис — жертва.
— Интересная мысль, Степко. Для меня неожиданная, но интересная. Давай! Давай представим, что кто-то из этой троицы и есть «сослуживец».
— Ага. Тогда говори. Насколько ты знаешь — кто из них служил в армии, кто нет?
— Ну, поскольку Шпурцман служит в канцелярии по военному ведомству — он точно армейский. О Далибиче точных сведений не имею.
— А он из каких сербов, из тех, что за Обреновичей или за Карагеоргиевичей?
— Бранимир — из сербов, уже тут родившихся. Так что он за Романовых и славянскую империю. По высказываниям довольно боевой — в гармонии с его именем. Да еще Бессарабская область, в канцелярии которой он служит, пограничная, так что в ней бывших военных много… Ну и Горенко — он из иностранного отдела генерал-губернаторской канцелярии. Служил ли — не знаю. Но помню, что при расправе с Бужским мятежом его к делу звали… — (Тут Кочубей зло прищурился.) —…Что, конечно, не совсем по воинской части. С другой стороны — при войнах, перемириях, мирных переговорах дипломаты часто рядом с военными. Горенко вполне мог быть на какой-то войне вместе с Гологордовским и, значит, считаться его «сослуживцем».
— Так, да… Значит, у всех шансы есть быть убийцей… Ты говорил, Бессарабскую канцелярию, в которой Далибич работает, в Кишинев переводят?
— Да. Давно уже начали. Но всё никак не кончат. В России это долго. А чего ты спрашиваешь?
— Письмо в цесарское консульство оттуда отправляли.
— Ну и что? Мы же точно знаем, что его отправила именно Фина.
— Знать-то знаем. Но слово уже прозвучало — Кишинев. Вот почему письмо оттуда отправлено было?
— Да потому, что в одесской почте письмо на одесский же адрес просто не приняли б.
— Это понятно. Но тут может быть и в другом дело. Ведь Далибич, верно, в Кишинев регулярно ездит?
— Ну да. Наезжает по делам.
— А если он «сослуживец», так, может, у них с Гологуром по какой-то причине это было постоянное место для отправки разных писем. А потом Гологур к «сослуживцу Далибичу» доверие потерял. Однако считал важным отправлять письма именно из Кишинева. Может такое быть?
— Может. Но очень уж смелое предложение. В воздухе, не заземленное.
— Добре. Тогда перейдем к следующему варианту. Горенко ж у вас в иностранном отделе работает?
— Да.
— Значит, если что, идти в консульство о чем-то говорить Вязьмитенов по канцелярскому расписанию, скорей всего, поручил бы ему?
— В том отделе еще люди есть. Но из нашей троицы — да, ему.
— А там, в консульстве, письмо кто-то и выкрал. Почему бы это не быть Горенку?..
— Да, Степко, нам осталось еще придумать, почему в консульство могли послать не кого-то другого, а именно Шпурцмана. Хотя… Тут долго размышлять не нужно. У Шпурцмана немецкий — как родной. Для доверительного разговора с Фогелем очень удобно.
— Гарно. Выходит, у всех троих одинаковые шансы быть злодеем.
— И у этих троих, и у многих других. Я ж говорю: тут подозревать — многих и многих. Надо еще обдумать.
— Так, треба… Я подумаю, и ты подумай. И гарненько думай. А то мне десять тысяч Понятинского для хозяйства сейчас очень нужны!
В такой шутливой форме Степан дал свой вариант дележа гонорара (ежели таковой появится). Натан, прикинув вклад каждого, счел такую пропорцию не просто справедливой, но и весьма благородной со стороны своего товарища. Степан и Натан пожали руки, скрепляя договоренность.
Глава 24,
в которой Горлис пытается найти разгадку на кладбище, а находит отдохновение и умиротворение дома
Выйдя из хутора Кочубея, Натан решал, что делать дальше.
Усталость и напряжение последних дней сказывались. Распаренная весенняя теплынь навевала дрему. Однако Горлис подумал, что, в отличие от Кочубея, еще не был на кладбище, не видел могилы и креста Гологордовского. Обязательно нужно сходить. А вдруг он подметит нечто этакое, чего товарищ не заметил? Надо сходить, тем более тут близко…
В католической части кладбища Натана охватило странное волнение. А ведь ежели что с ним в Одессе случится, то и его здесь похоронят. От таких мыслей захотелось проверить, не забыл ли на сей раз взять с собой верного Дици. Проверил потайные ножны — всё в порядке, взял. Вскоре вышел к той части католического участка, что прирастает новыми могилками. Вот и крест Ежи Гологордовского с полагающейся надписью. И два венка — один побольше, дорогой, другой поменьше, проще и дешевле. Оба — с двуцветными лентами. И цвета те — белый и красный. Тот венок, что побольше, конечно, от Марцина Понятинского. Но от кого второй? А может, от Фины? Натан отметил, что даже не вполне представляет, из какого города, из какой страны происходят Фина и Росина. В Италии тоже хватает флагов и гербов с бело-красными цветами — Савойя, Генуя… Но девушки на эту символику меньше внимания обращают. К тому ж они артистки, для них родина — там, где сцена. С другой стороны, Фина ведь знала о польском происхождении любимого, могла в честь этого ленту выбрать. Но тут другая закавыка — итальянка, кажется, так и остается в неведении относительно судьбы Ежи. Или, может, она знает больше, чем рассказывает Росине?..
Натан взял в руки меньший венок, всмотрелся в него, пощупал ленточку, как будто через сие прикосновение мог понять, ощутить, кто принес сюда этот предмет.
Он не бывал в комнате Фины, в отличие от общих комнат их квартиры — прихожей, туалетной, гостиной. Но видел, как она одета. Из этого у Натана складывалось представление, что венок, находящийся перед ним, не мог быть выбран и оформлен этой женщиной — артисткой, оперной. Таковой оказался бы более кружевным, изящным. Здесь же — оба венка, принесенные к кресту Гологордовского, были… мужскими — торжественно строгими.
Натан оставил венок и чуть отошел от креста. Чтобы зреть и его, и всю могилу. Слева от нее увидел четыре глубокие вмятины, оставшиеся от церемонии отпевания, когда тут днем стоял гроб Понятинской. Вспомнил ее — несколько заносчивую, но всё же, кажется, неплохого человека. Смерть вообще примиряет со многими недостатками в ушедших людях. Подумал, что в отношениях Ежи и Стефании была какая-то почти шекспировская сложность, страстность, трагедийность. Жаль, что он не успел при жизни познакомиться с «дворянином из лавок». Думается, им было бы о чем поговорить. Вспомнил также надпись Inconstant, вырезанную на ручке кресла. Она казалась более важной, чем парадная, на хуторском доме. Та большая — напоказ. А на кресле — для души, для себя.
Мелькнула шальная мысль: вырезать это слово на кресте.
Но зачем, что за детство?..
Горлис оглянулся по сторонам. Еще увидит кто, заподозрит в чем-то дурном, в обрядах каких-то сатанинских…
Но некое упрямство, действительно отчасти детское, требовало сделать эту надпись, тем более что вострый нож был с собой и просился в дело. Душа Гологордовского, ежели увидит сверху, наверняка будет рада. Вправду, чего трусить: решил — так делай.
Натан зашел за крест, достал Дици. И на поперечной планке католического креста вырезал слово, много значившее для человека, здесь упокоенного, — Inconstant. Погладил пальцами сделанную надпись. А потом подумал, что еще чего-то не хватает. И на столбовой части креста, над Inconstant, высек букву S, да этак — красиво. Правда, посреди буквы сучок попался, так что середина S вышла как бы раздвоенная. Что ж, пришлось еще добавить вензелей, чтобы было видно, что буква заглавная. В честь женщины и имени, столь много значивших в жизни покойного, — Stefania. Сделал шаг назад, дабы полюбоваться своею работой. Славно получилось. Казалось, что возвышенная S, отталкиваясь от земного праха Inconstant, стремится в небо и улетает в него.
Что ж, теперь можно ехать к себе.
Едва добравшись домой, он хотел сразу прилечь. Впрочем, нет. Сперва встал за бюро да наново полистал бумаги Гологордовского, надеясь разглядеть в них нечто ранее не замеченное. Нет, не получилось, нужно всё же отдохнуть. Перед тем, помня об осторожности, собрал трость и нож в ДициЖака да положил у изголовья кровати так, чтобы выглядели они невинной тростью, которую, в случае чего, удобно было выхватывать. И лишь после этого заснул глубоким, спокойным, предвечерним сном. Почти без сновидений. Вместо них были какие-то сумеречные, в серо-черной тональности, обрывки непонятно чего. На грани сна и яви он вновь почувствовал горячие быстрые поцелуи. «Роси-и-ина», — захотелось сладко сказать.
Но, открыв глаза, Натан увидел, что это Марфа-Марта, устроившаяся рядышком с ним. Вновь чрезвычайно обрадовался, что не успел молвить запретного слова. В Одессе темнело по-южному быстро. Они же с Марфою всё целовались и целовались. И не хотели торопиться, переходить к чему-то иному.
— Мар-т-а, — с изнемогающей нежностью произнес он.
— Что? — вскинулась она, не признав себя в таком варианте имени. — Перепутал меня, что ли, с кем-то?
— Что ты! — улыбнулся он, нежно водя указательным пальцем по ее лицу, будто набрасывая контуры миниатюры. — Как же можно тебя с кем-то перепутать?
— Но ты ж, барин, знаешь, мое имя — другое.
— Что имена… — сказал Натан. — Мы их даем людям, предметам, явлениям. Но они все так обманчивы и текучи — как вода. Ты — Марфа, Марфочка, Марфушка, — повторял он, каждый раз ударяя на первый слог.
— Да-а-а, говори-и-и, — шепнула она ему в ухо.
— Но это же имя у других народов, в разных странах чуть другое. Марта! И я подумал, что так тебя звать буду.
— Да? — Она посмотрела на него большими удивленными девичьими глазами, будто и не тронутыми семейной болью, казарменной грязью, мужниными побоями.
Натан подумал, что при женщинах, которых любит и которые старше его, он как будто оказывается более зрелым и опытным. Или, может, это им самим хочется, чтобы так выглядело, и они его к таким ощущениям подталкивают? Кто ж знает. Нелегко понимать женщин.
— А почему же Марта? Зачем?
— А затем, что это будет твое имя — мое, только для меня. И ты с ним будешь — моя. Всегда и только моя.
— Твоя… — подтвердила перенареченная Марта.
Ему захотелось развидеть ее. Зажгли несколько свечей. А платий не снимали. Не желая торопить чего-то или боясь что-то спугнуть. Снова долго и мучительно сладко целовались.
— Да — Марта! — сказала она. — Как же хорошо это, как правильно. И нет никакой Марфы — дурынды, битой и жалкой. Мой-то сегодня опять… А есть Марта. Любимая.
— Всё так, — подтвердил Натан и сжал ее крепко, до хруста.
Вдруг раздался стук в дверь.
Экая неловкость! К Натану никто не приходил просто так. Тем более в воскресенье вечером. Конечно же, первой мыслию было: а вдруг Марфин муж или Росина (к примеру, спектакль отменили)? Что ж делать — ситуация получалась вполне водевильная, однако же, по возможным последствиям не смешная.
Стук меж тем повторился.
А свечи в комнате зажжены — понятно, что в доме кто-то есть. Можно, конечно, игнорировать стук. Но и это было как-то неловко.
А назойливый стук гостя длиться мог долго, уж ежели кому-то что-то нужно. Что же делать? Изображать теперь дело так, что приходящая солдатка хозяйствует по дому, а он занят делом, было уже не убедительно. И к тому же — вот оно, последствие их новых отношений — Натану нынче стыдно было просить Марфу-Марту столь быстро и резко перейти от роли любимой к роли наёмной хозяйки-за-всё-в-ответе. Нужно было нечто иное придумать. И быстро.
Глянул на недавно купленный красивый индийский paravent (ширму то бишь.) Тот стоял чуть в сторонке как главное, пожалуй, украшение его большой комнаты, ни на что больше не годясь. И вот, кажется, настал срок пригодиться. Остро чувствуя себя героем водевиля, Натан завел Марфу за paravent. А сам пошел открывать дверь.
— Кто там? — спросил Горлис, подойдя к двери.
— Генрих из Митавы, — был ответ, произнесенный с интонацией, отчасти шутливой.
Глава 25,
а в ней мы узнаем, как правильно возвращать долги, хранить бумаги и где лучше держать оружие
Натан не сразу сообразил, кто способен так ответить. Но уже через несколько мгновений догадался: Шпурцман. Кто бы мог подумать — Шпурцман!
Неужели их со Степаном предположительные рассуждения оказались настолько точными? Но не мог же немец подслушать их в «шалаше» Кочубея. И никаких оснований подозревать в чем-то Натана у остзейца нет. Но всё же стало как-то неуютно, зябко, до холодного ветерка в затылок. Ей-богу, лучше бы уж пришла Росина или даже унтер.
— Видите ли, господин Горли, — молвил войдя Шпурцман. — Последний раз при обеденных расплатах в кофейне я задолжал вам рубль с полтиной. И как честный человек просто не могу закончить неделю с таким дебетом. Извольте получить долг!
Горлис усмехнулся, приняв рубль с полтиною. Бог его знает, может, всё и вправду так. Шпурцман, как говорили, действительно был щепетильно точен в денежных расчетах.
— А еще я принес небольшую бутыль рейнского. Отчего-то грустно стало к вечеру. Захотелось поговорить с добрым приятелем, — произнесено было вроде бы искренне.
Шпурцман достал из сумки посудину, по виду — и вправду рейнского.
Ситуация оставалась двусмысленной. Действительно, остзеец был его хорошим знакомым, так что выпроваживать сразу неловко. Но он — один из тех, кого они со Степаном могли подозревать в убийстве. А вдруг — небеспочвенно?! Тогда бы лучше от такого гостя избавиться. Однако если Шпурцман и вправду пришел с чем дурным, то он всё равно так просто не уйдет…
Если же — возвращаясь к первой версии — это обычная стадия перехода отношений отдаленно дружеских к таким, что подразумевают совместные возлияния, то что ж… Почему бы нет? Вот только Марфа-Марта…
Они сходили на кухню, взяли стаканы, что-то из сладостей и прочей провизии. Вернулись в большую комнату, сели за стол, друг напротив друга. Налили по чуть-чуть и выпили за дружбу. Шпурцман хотел продолжить разговор на немецком. Однако, помня, что Марфа сего языка не понимает, Натан попросил говорить по-русски, уверяя, что еще не вполне избавился от остатков акцента и потому хочет совершенствовать русскую речь. Шпурцман не стал спорить.
Разговор зашел о текущих событиях в городе, о разных канцелярских делах. Гость был хорошим собеседником — в меру остроумным, но без кичливости, что обладает таким ценным свойством; в меру откровенным, но без злопыхательства по поводу чужих неудач и неловкостей. Разговаривая с ним, Натан подумал, что, видимо, и вправду хорошо иметь такого друга… И тут вдруг вспомнились слова, приписанные греком Спиро Гологордовскому, — о том, что шляхтич в последние дни опасался друга.
«Да-да. Всё именно так! — одернул себя Натан. — Нельзя расслабляться. Что с того, что оснований подозревать именно Шпурцмана не больше, чем в каких-то иных случаях. Но всё же они есть — а значит, нужно быть осторожнее, пока это общение не закончится… Господи, а как же Марфа-Марта — несчастная, так и стоит, не дыша, за этим паравентом. Причем столь тихо, что Шпурцман и не догадывается о ее присутствии. Верно, у нее такие навыки появились, когда от мужа люто пьяного пряталась. Так, надо сейчас поскорее допить эту бутылку и раскланяться с дорогим, однако непрошеным гостем».
Но, как назло, немец неловко дернул рукой и уронил свой стакан на пол, разбив его.
— Ах, какая жалость! Простите, Горли, я заплачу или принесу новый.
— Пустяки, Шпурцман. Дело — копеечное. Сейчас я достану другой стакан, и мы успешно допьем, что осталось.
Натан вышел на кухню. А когда через несколько мгновений вернулся, то увидел, что Шпурцман уже не сидит за столом, а стоит перед бюро. А там… Там лежали записи Гологордовского… Причем он помнил, что сложил их с главным словом «сослуживец» на первой странице. Худо… Если действительно злодей — Шпурцман, то совсем худо.
— Прощу прощения, любезный Горли, я встал, чтобы к вам идти, но тут глаз сам упал на сии бумаги. Это просто «Уэверли»
[42] какой-то. Не знал, что вы исторические романы пишете. Да еще и на русском!
Говорено было с такой обезоруживающей простотой, что Натану очень хотелось верить в искренность сказанного.
— Оставьте, Шпурцман, мне неловко, если мои маленькие тайны станут достоянием общества.
— Ну что вы! Это вы меня простите за негодное поведение. Читать чужие бумаги на бюро — так низко. Но право же, уверяю, вышло совершенно случайно… Признаться, я очень люблю автора «Уэверли». Всё, что из-под его пера вышло, читал. Счастлив буду, милый Горли, если и у вас получится.
— Рано еще говорить об этом. Так — лишь наброски.
— Да? И о чем же ваш роман? У меня в жизни было много разных сюжетов, войн, драм. Ей-богу, могу быть полезен вам как исторический источник.
Натан Горлис почувствовал, что начинает уставать от этой затянувшейся игры в кошки-мышки.
— Мой роман, — сказал он, — должен вам понравиться. Книга будет об одном человеке происхождения знатного, но из семьи обедневшей. Он был любящим юношей, храбрым воином, он был хорошим другом. У него много чего бывало в жизни. Но не хватало удачи. А главное — его обманула судьба. И предал друг.
— Печальную историю вы описываете.
— Весьма печальную. Что может быть хуже предательства?!
— Я не предавал Ежи. Не предавал, — произнес вдруг Шпурцман, отбрасывая иносказания. — Он вправду был хорошим человеком. И хорошим другом. Но…
— А кто ж его предал? И отчего с ним случилось то, что случилось?
Шпурцман налил вино, что оставалось в бутылке, в принесенный стакан и опрокинул его по-русски одним махом.
Натан посмотрел в его глаза и увидел в них невысказанную боль. Безо всяких метафор «невысказанную», потому что не было возможности кому-то ее высказать. И она вся внутри копилась.
— Гологордовского предал собственный разум. И часть его сознания, которая развернулась да пошла противоходом всему остальному. Оттого с ним и случилось то, что случилось. Вот так… Насколько я знаю, вы иногда общаетесь с Кочубеем из усатовских казаков.
— Общаюсь.
— Тогда, верно, должны знать о бунте Бужского казачьего войска, бывшего о прошлом годе?
— Знаю.
— А отчего он был? Оттого, что казаков, героев последней турецкой кампании, — уж я-то знаю — войны, между прочим, принесшей нам Бессарабию, вольных людей с их старыми клейнодами, правами и привычками велено было перевести в число обычных военных поселенцев — почти крепостных! Тот бунт подавили. Но сейчас, насколько мне известно, опять неспокойно… А что в Одессе и ее окрестностях? Вы слыхали эту ужасную казацкую песню с грубостями в адрес императрицы?
— Нет! — сказал Натан, пожалуй, даже слишком поспешно.
— Часть черноморцев на Кавказ ехать не хочет. Но зачем, скажите мне, отправлять их туда, на войну с кавказцами в непривычных для казаков условиях? Тем самым обрекая на излишние, бессмысленные траты в живой силе! Здесь же рядом — граница с Сиятельной Портой. И все же понимают, что лет через десять новая война с турками будет. Чтоб отбивать у них новые земли, что лежат за Бессарабией, Буджаком. И так — пока до Константинополя-Царьграда не дойдем. Не разумнее было бы оставить казаков здесь — пускай живут, да в хороших условиях, в сытости? Чтобы плодилися для войска побольше! И пусть готовятся к войне в условиях, столетьями привычных, в каковых они сильны.
Натан подумал, как много точек совпадения у сказанного Шпурцманом с тем, что говорил ему Степан про земли, которые Потёмкин отписал казакам-черноморцам, да тут же Екатерина II назад забрала.
— Вот вы, Горли, ведаете ли, что такое «валахская язва», «молдавская проказа», «дунайская горячка»?
— Нет, — сказал Натан, слегка вздрогнув от перечисления болезней, которые, будучи собранными вместе, звучали особенно грозно.
— И дай бог вам не знать. А я ведаю! Ибо в сих краях с турком уже воевал. Сырые места с миазмами, обильные разными гнусами, жаркое лето, им способствующее, — вкупе приводят к эпидемическим болезням. От этого русские солдаты мрут здесь больше, нежели от битв и ранений. Казаков же, к сему приспособленных, мы шлем на Кавказ, где, в свою очередь, им всё чуждо и незнакомо. В чем тут ratio?
— Вы, правы, Шпурцман, во всем правы…
— И это только ежели о казаках говорить, — продолжил остзеец, вдохновленный поддержкой. — А ведь еще имеются и греки с арнаутами. Хорошие воины, особенно на море. Однако тут вместо этого промышляют контрабандой, иногда еще разбойничают да притоны держат в откупных питейных домах. И это не всё… Много разного другого народа с Балкан в Русланд приезжает. В том числе военного, имеющего опыт войны с османами — те же болгары… И это всё пропадает втуне. А вместо этого… Казаков — в чужие Кавказские горы, остальных — в холопы или на каторгу. Греков — в разбойники. И всюду — прямые, как доска, планы военных поселений. Вы, кстати, о них знаете?
— Только в самых общих чертах.
— Долгая история. В России такое ранее тоже бывало. Но тут император Александр, насмотревшись на опыт немецких государств времен европейских войн, решил сделать русский вариант ландверов и ландштурмов
[43], чтобы на случай повоевать — иметь большие резервы. Проблема, однако, в различии исполнительности и бюрократии — русской и прусской. Потому в Русланде подобные проекты ущербны. И эта мысль заглохла бы, когда б не генерал Аракчеев… А о нем вы хорошо знаете?
— Нет. Знаю, что влияние имеет и скоро в Одессу приехать должен.
— Человек не только энергичный, но и бескорыстный. Что для России большая редкость. Я был под его началом в Або в шведскую войну. Но потом меня перевели на австрийскую войну в части генерала Сиверса, направлявшегося в Краков…
«Тесен мир, — подумал Натан. — Стало быть, и Шпурцман проходил через мои Броды в войну 1809 года. Верно, тогда же, в Кракове, он стал «сослуживцем» для Гологордовского».
— …Аракчеев поначалу был против организации поселений. Но, получив приказ императора, начал его выполнять со всем тщанием. И я уверен, что доведет до завершения. Вместе с тем Алексей Андреевич сейчас разрабатывает реформу открепления крестьянства, подобно тому, как это у нас в Курляндии и Эстляндии было… В прошлом году я ездил в Петербург с большим отчетом. Аракчеев обрадовался, увидев меня с бумагами из Одесской канцелярии. Он с большим вниманием выслушал мои рассуждения. И дал специальное задание: на образце недавно завоеванного Буджака разработать совершенно новый формат военных поселений. Кои бы гармонично объединили лучший опыт немецких ландверов и ландштурмов, британской Ост-Индской компания, греческого каперства и малороссийского казачества. Получив сие задание, я лишь об одном жалел. Угадайте о чем?
— Даже предположить не смею.
— О том, что русские поторопились изгнать отсюда ногайцев. При правильном обращении и организации из них была бы прекрасная легкая конница. В лучшем смысле «дикая»! Да поздно, они уже не здесь… Знаете ли вы, что, уезжая надолго, император оставляет Аракчееву carte blanche?
— Фигурально?
— Материально! Листы с подписью, в каковые можно вставлять любые распоряжения и хоть какие суммы. Редкое доверие, ни разу не обманутое. А я, можно сказать, был одесским Аракчеевым при Аракчееве настоящем. Под поставленную задачу он мне давал безотчетные суммы — с условием, что к приезду Александра I в Одессу вчерне всё будет готово для представления проекта всеохватывающей системы военных поселений иного типа — более эффективных. Пока — для начала — в междуречье низовий Дуная и Днестра. В этом плане должна сочетаться дисциплина с инициативностью и даже доходностью. При том сему краю мог быть обещан некий особый статус. По аналогии с Доном — Земля Войска Буджакского.
— Так вот оно что! Вот отчего эти бюрократические двусмысленности с Бессарабской областью, с ее руководством, канцеляриями.
— Именно оттого. Не один я полагаю, что глупо превращать казаков и иных инициативных людей в крепостных рабов. Это ж вопреки тому, что в мире деется! Вот даже африканскими неграми торговать запретили.
— Но пока лишь северней экватора.
— Да, господин Горли. Ну а разве мы с вами находимся южнее?
— Нет. Северней, разумеется, — усмехнулся Натан.
— И в моих остзейских краях крепостное право как раз сейчас отменяют. Сначала в Эстляндии, теперь в Лифляндии и родной мне Курляндской губернии. Сие — ход истории, противиться которому бессмысленно. Я горячо принялся за дело. Однако уже на первом этапе понял, как трудно вести переговоры, обладая исключительно официальным статусом. И тут мне, как я тогда думал, повезло. Я встретил в Одессе Ежи Гологордовского.
— Извините, а откуда вы его знаете?
— По совместному пребыванию в Кракове. Знавал его там как толкового военного, обладающего немалыми дипломатическими способностями. В австрийскую кампанию 1809 года обстановка в Кракове и округе была непростая — все со всеми конфликтовали, никто никому не доверял. Что долго говорить! Довольно будет сказать, что в одном случае Ежи просто спас мне жизнь, погасив назревавший и безнадежный для меня конфликт. А в другой раз я его спас и… еще одну даму, уже от наших солдат… И вот в прошлом году я взял его на довольствие, уговорив — для большого дела — согласиться на маскировку под торгового человека, уездного мещанина Гологура. И он начал вести переговоры со многими заинтересованными сторонами. До поры до времени — вполне успешные. Мой, теперь уж наш план начинал обретать всё более ощутимые абрисы. Мог ли я представить, какую ошибку совершал, делая ему подарок на Рождество?
— Чем же может быть страшен рождественский подарок?
— Что вы спрашиваете, когда сами знаете?!.
Горлис удивился такому ответу. Но не стал выводить собеседника из какого-то заблуждения. А тот тем временем и сам продолжал:
— Да, это был шутливый набор, состоящий из двух предметов. Гравюра с изображением брига L’Inconstant, на котором Наполеон вернулся во Францию. А также пьеса L’Inconstant французского автора, с частичным переложением на ноты в виде десятка арий на французском и итальянском языках. Музыка была какого-то анонима, но, насколько я успел заметить, прочитав несколько страниц, довольно грамотная. Особенно вот это место удачное. — Шпурцман напел музыкальную фразу, в которой Натан узнал отрывок арии, исполнявшейся Финой в Одесском театре. — И гравюру, и партитуру я встретил одним декабрьским днем в Красных рядах. Такое совпадение показалось мне чрезвычайно забавным. Вспомнив, что обязан Гологордовскому жизнию, я решил сделать ему такой милый рождественский подарок.
— Роковое решение…
— Да! Сам я видел смысл такого Präsent’а в шутливом иллюстрировании латинского изречения о зыбкости славы мира. Но я не учел, что воевал преимущественно с другой стороны, против Бонапарта. А Ежи — всегда и только вместе с французской армией. Я не представлял, что у него может быть столь горячечное отношение к Наполеону. Коварство положения, однако, заключалось в том, что внешне он оставался почти таким же, что и раньше. Первый раз я насторожился, когда увидел надпись Inconstant большими деревянными буквами на фронтоне дачного дома. Но я наивно подумал, что сие — столь же шутливый знак уважения в ответ на мой подарок. Потом в нашем Театре прошла комическая опера L’Inconstant с узнаваемой мелодией. Когда я спросил Ежи, как ему удалось десять арий превратить в спектакль, он только загадочно улыбнулся. Но и это меня успокоило. Я ошибочно увидел в том шутливое отношение к L’Inconstant, похожее на мое.
— А когда вы впервые заметили беспокойство?
— Некое странное возбуждение в Ежи я почувствовал еще в феврале, когда все узнали о скором восшествии на шведский престол Бернадота
[44]. Однажды, уже в марте, приехав в дом на Средние Фонтаны, я увидел на стене подаренную мной гравюру, оправленную в дорогую золоченую рамку. Само по себе это было невинно. Но, посмотрев в окно, узрел, что нет чудесной робинии, которую я сам сажал! И каждую весну ждал ее цветения и аромата. Выйдя меж делом во двор, я понял, что дерево спилено. Причем срез пня абсолютно чистый, определенно — робиния не была больна. Ответ Гологордовского на мой вопрос, зачем спилено здоровое древо, мог представляться шуткой, иронией, сарказмом. Но мне показалось, что он произнес его совершенно серьезно.
— Что ж он сказал?
— Он сказал: «Дерево мешало. А мне нужен хороший, ясный вид с моей Эльбы». С Эльбы, видите ли, Наполеон этакий!.. И в целом он начал разговаривать со мной, как Бонапарт с Пруссией. В тот раз я ничего не сказал. Однако начал наводить справки околичными путями. Новости, открывавшиеся мне с каждым днем, показывали ситуацию всё более безнадежную. За два с половиною месяца Ежи разрушил всё, что мы создавали вместе с ним и другими. Люди готовы были поверить в некое новое подобие сторожевых линий, ландмилицких корпусов, каперских флотилий и участвовать в сём. Однако вице-королевство Параталассия, управляемое вице-королем Ежи I Гологордовским-Чарторыжским, это уж слишком.
— Позвольте, он что же, так и писал — вице-король Ежи I?
— Нет, это я уже гиперболизировал. Но по смыслу — к тому было близко, особенно в переговорах с глазу на глаз. До приезда императора и Аракчеева оставалось полтора месяца, а наш проект был разрушен, на месте почти завершенной постройки оказались руины. Притом еще — деньги израсходованы…
— …А доверие Аракчеева не оправдано.
— Если бы только это. В новом варианте действия Гологордовского имели все черты государственной измены.
— В чем же?
— Создание в пределах Российской империи некоего не утвержденного высочайше государственного образования — вот в чем! Но Ежи при этом был уверен, что всё прекрасно. Я пытался вразумить его, убедить покаяться, хотя бы… Хотя бы во имя Стефании!.. — При упоминании сего имени лицо Шпурцмана искривилось от боли. — Вина за ее смерть — тоже на Ежи, а не на мне! Он будто заразил ее своим безумием. И она бросилась на меня с ножом. Я же… Видит бог, я не хотел… я не мог хотеть ей дурного. Но в какой-то момент потерял контроль над собой. И тогда сыграл солдатский опыт, военная привычка. Когда же я вполне овладел ситуацией, она была уже мертва. И вы в щелке двери — привязанный к креслу… А всё же могло статься иначе! Ведь Аракчеев может быть не только жесток, но и великодушен. Тщетно. В общении со мной Ежи только распалил себя, отчего высокомерие сменилось гневливостью и угрозами. Я тогда почувствовал себя тем самым Современным Прометеем, Франкенштейном, которому суждено пострадать от созданного им же чудовища
[45].
— Генрих! — впервые за всё время их общения Натан назвал Шпурцмана по имени. — Генрих, я готов быть вашим капитаном Уолтоном
[46]. Я хочу помочь вам и скажу то же, что вы говорили Гологордовскому. Покайтесь!..
Но собеседник продолжал, будто не слыша его:
— А вы умны, Натаниэль. Даже не ожидал — при вашем малом опыте и слабом знании русской жизни. Не знаю, как вы обо всем дознались, однако же, вам это удалось… Сегодня мне захотелось прийти к могиле Ежи. И я увидел вас — издалека. Наблюдал, как внимательно и проницательно вы смотрели на венки. Тотчас понял, какую неосторожность совершил, прикрепив свою ленточку. Ведь так нетрудно догадаться, что бело-красная лента на венке от Понятинского символизирует Герцогство Варшавское, а красно-белая на моем венке — Герцогство Курляндское. Потом вы ушли. И к могиле подошел я. Когда зашел за крест, то увидел полную разгадку, самонадеянно оставленную вами на кресте несчастного. Надпись Inconstant, показывающую, что стало причиной необратимых изменений в Ежи. А над ней — большая S, готического шрифта, с двойной серединой — безошибочно указывающая на автора рокового подарка: Spurzmann!
Горлис окаменел от услышанного. Слова о небывалом уме и проницательности, в иной ситуации лестные, сейчас звучали дико.
— Знаете ли, — сказал Натан, стараясь говорить с успокаивающей интонацией. — Всё не так. Я в своих умозаключениях не заходил столь далеко. Суть истории — в другом. Из вашей робинии Гологордовский сделал кресло, которое я нашел в скалах над морем. На его подлокотнике он вырезал слово Inconstant. Я решил, что оно дорого для погибшего, и решил воспроизвести его на кресте. Что до S, то она не готическая, просто у меня нож соскочил на твердом сучке. И означает сия литера не Spurzmann, а Stefania. Видите ли, в честь Понятинской Ежи в письме европейскими языками все буквы S, даже строчные, делал заглавными. Я решил, что его душе и сей знак будет приятен.
Шпурцман помрачнел. При этом глаза его нехорошо заблестели.
Он встал из-за стола. В задумчивости сделал несколько шагов в сторону от Натана.
— Какая смешная история. Воистину — комическая опера L’Inconstant. То была увлекательная завязка. А теперь — достойный финал…
— Генрих! Я снова скажу вам то же, что вы говорили Ежи. Покайтесь! Это проще, чем вы думаете. Остановите этот Danse macabre
[47]. Поймите, это как на войне. Всё очень просто: чтобы замириться, нужно просто перестать стрелять. И покаяться. Во имя Стефании!
— Заткнись, Biscay-Missgeburt
[48]! Что ты знаешь о войне! Что ты знаешь о Стефании!!!
До того разговаривавший спокойно, Шпурцман резко, сразу перешел на истерический крик. Одновременно он полез в карман сюртука за маленьким пистолем. Время будто замедлило свой ход. Пока немец доставал оружие и поднимал его, чтобы направить на хозяина дома, Натан схватил собранного уже ДициЖака. Далее нужно было увернуться от пули так, чтобы одновременно поразить противника фехтовальным выпадом. Это было одно из самых частых упражнений, даваемых ему дядюшкой Жако. Тот объяснял, что трюк — от безысходности — рискованный, особенно, если соперник опытен. Однако шансы есть — половина на половину…
Но тут случилось нежданное. Сделав два шага от стола, Шпурцман оказался совсем рядом с паравентом. И за мгновение до того, как он нажал на курок, из-за ширмы молнией метнулась Марта. Раздался выстрел, она упала. Натренированным выпадом Натан беспрепятственно воткнул ДициЖака в сердце остзейца. Тот ударился о стену и осел по ней на пол.
Горлис бросился к любимой, которая была еще жива. Но жизнь уходила из нее. И очень быстро. Пуля и тут попала в сердце. «Маль-чи-шечка…» — произнесла она. «Марта! Марта!» — восклицал Натан, целуя ее лик. Она же из остатних сил отвела его лицо — чтобы последний раз посмотреть в глаза. «Марта…» — сказала, слегка приподняв уголки губ, в чем можно было угадать улыбку. И это было ее последнее слово.
V. Натан Горлис. Судьба
Париж — Марсель
Постойте, а о коммерческом коллеже мы уже говорили? Нет? Только упомянули? Ну, так надо ж рассказать!.. Натан Горлис, после смерти родителей решивший, что детство его кончилось, а юности нет и не будет, в Париже, тем не менее, оказался именно в этой славной поре жизни. Он как бы вернулся в несколько видоизмененное прошлое. И снова был мальчишкой, мальчишечкой, любимым сыном, только теперь уж — единственным. При этом Эстер считала, что ему с его быстрым счетом, обаянием, ловкостью и знанием языков нужно продолжать развивать негоциантские способности. А для этого следует поступить в коммерческий коллеж (в квартале Маре было достаточно всяких школ, коллежей, пансионов; а в особняке на улице Шарлеманя, отобранном императором у иезуитов, располагался Лицей Карла Великого, с которым все эти институции сотрудничали). Жако был против, говоря, что для управления пекарней с лавкой имеющихся знаний хватит (из чего можно заключить, что он видел в Натане своего наследника). Но спорить с женой не стал.
Так Натан вернулся в учебу. Теперь уж системную и коллективную. И примерно в то же время он нашел хорошего друга. Замечали, как часто бывает, что люди, ставшие друзьями, не просто непохожи, но являются внешними противоположностями? Так сталось и в этом случае. Будущий лучший друг Натана, подтянутого, худощавого, тонконосого и тонкогубого, был полноват, круглолиц, румян, с широко распахнутыми глазами, толстыми губами и дородным носом. Юноша со своей семьей недавно переехал откуда-то из провинции и жил в соседнем доме (на углу рю дю Тампль и рю Пастурель). Парень приходил за свежим хлебом для семьи. Купив его, заговорщицки подмигивал, отщипывал изрядный и, по-видимому, самый вкусный кусок, поскольку съедаем тот был с великой скоростью. Естественно, что многажды повторяемый ритуал уже создал у них ощущение дружеской близости.
Поэтому, когда однажды под вечер они столкнулись нос к носу, то приветствовали друг друга таким примерно диалогом: «Ты?» — «Я!» — «Ты чего?» — «Ничего!» — «Ты как?» — «Никак!» И оба рассмеялись — от глубины вопросов и оригинальности ответов. «Я — Бальссá», — сказал его новый приятель. «Просто Бальсса?» — спросил Натан, не придумав иного, более остроумного вопроса. «Нет, что ты? Конечно, не просто. Зови меня… м-м-м… Друг-Бальсса!» — «Договорились». — «А тебя как звать?» — «А я…» — начал Натан и остановился, не зная, как представиться, хотелось продолжения игры, легкой и молодцеватой в духе «Друга-Бальсса». Потому, вспомнив сходу имя одного из поставщиков дядюшки Жако, он решил назваться его именем: «Я — Рауль!» — «Просто Рауль?» — поинтересовался Друга-Бальсса, зеркально повторяя его же прием. И тем самым облегчая выбор ответа: «Нет, что ты? Конечно, не просто!..» А к выдуманному Раулю Горлис решил добавить свое настоящее имя, дабы в дальнейшем не путаться и сразу откликаться, когда друг будет звать его: «Разумеется, не просто. Я — Рауль-Натан!»
Только так и звали они друг друга с тех пор: Рауль-Натан и Друг-Бальсса. И ни буквой короче. Естественно, дружба только упрочилась после галантной охоты на девушек, красивейших в квартале Маре и нескольких соседних. Ну и последовавших за этим драк с конкурентами. Причем в ходе Faustkampf’а
[49] Друг-Бальсса показал себя тоже очень неплохо. Так что, отбив «своих» девушек и заслужив внимание, они угощали и развлекали их, как могли. При этом Натан ловко превратил свой недавний недостаток в новое достоинство. Он презабавно изображал преодоленный им польско-еврейско-немецкий акцент, притом еще неплохо каламбуря. И тем доводил слушателей до смеховых колик в животе. Что, кстати, в голодный год отвлекало от мыслей о еде, довольно назойливых.
Возвращаясь к книгам… Как мы уже знаем, любя по-прежнему «Простодушного», в Вольтере в целом Натан несколько разочаровался. А вот что касается «Писем из Одессы», то в Париже было столько нового, разнообразного и интересного, что он о них… попросту забыл! До тех пор пока не услышал имя премьер-министра Франции — Арман-Эммануэль дю Плесси де Фронсак де Ришелье (это если кратко, пропуская пару имен и титулов, после Реставрации вновь вошедших в моду). Да-да, тот самый одесский дюк де Ришелье из второй любимой книги. Впрочем, знание это, само по себе, мало что давало, поскольку на заседание Кабинета министров Натана пока не приглашали. Но со временем Ришелье избрали во Французскую академию. И вот это уже было интересно. Потому что раз в год в качестве действительного академика Дюк читал публичную лекцию в большой аудитории Сорбонны. Причем на эту лекцию мог прийти любой из великовозрастных школяров. Посетителей на лекции, признаться, было немного. Но Горлис — был! (Друг-Бальсса, стервец, обещался присутствовать, да так и не удосужился.) Как Натан настраивался на этот поход, на эту встречу! Как живо, в лицах, представлял свой подход к одесскому градоначальнику и французскому премьер-министру! Знали б вы, сколь остроумен и точен был в этих гипотетических диалогах Натаниэль Горли!
Но куда что утекло?.. На лекции-1816 приблизиться к ожившему герою зачитанной книги юноша так и не решился. Пришлось ждать целый год. Причем уверенности, что Натан сможет подойти к Ришелье в 1817-м, тоже не было. Помог случай. Когда лектор сказал, что, по имеющейся у него точной информации, его добрый друг и покровитель император Александр I дал Одессе, кою он, Ришелье, создавал и строил, права порто-франко и что после этого у города, и ныне успешного, будущее поистине великое, в мозгах Натана нечто вспыхнуло яркой мыслию. И просветлело. Вспомнился восторг, испытанный при чтении книги Сикара. Вспомнилось порто-франко в Бродах, деловые мечтания отца и главное — надежды, возлагавшиеся на него, Натана.
Он решился подойти к вельможе. А тот и вправду оказался в общении совсем не вельможным. Ришелье просветлел, едва заслышав одно только слово «Одесса». Услыхав же, насколько Натан осведомлен в одесских делах, Дюк просто заискрился. И сказал, что ежели юноша захочет, то он поможет ему добраться до Одессы, причем самым комфортным и быстрым образом. Через две недели из Парижа в Марсель выедет дилижанс со специальным предписанием. А там уж будет ждать корабль, идущий в Одессу почти напрямую. Ежели студиозус собирается принять участие в таком великом деле, как возведение Одессы, то в силах премьер-министра оставить за ним место и в дилижансе, и на корабле. И в истории!
Натан не знал, что ответить, но и молчать долго было неудобно. «Ваша светлость…» — «Не надо “светлостей”! Ну, так что, юноша, решайтесь. Вам сколько? Восемнадцать? Зрелый возраст, лучший для мужчины. Пора браться за свое дело». — «Надо делать вермишель», — понимающе кивнул Натан. «Да! — воскликнул Ришелье. — Именно так. Вы, юноша, даже представить не можете, сколько в Одессе хлеба из Подольской и других губерний!» Слова его отца, Наума Горлиса, повторенные Дюком едва ли не дословно, многократно усилили впечатление. И сделали едва намечавшееся решение необратимым.
Вот только сказать об этом дома было мучительно трудно. Тетушка Эстер расплакалась. Но дядюшка Жако утешил ее с обычной для него доброй грубоватостью, сказав, что любит племянника не меньше. Однако тот — мужчина. И должен утверждаться в жизни. Хочет в Одессу — пусть едет. Вот он, Жако, когда посчитал нужным, пошел в армию. И никто не мог его остановить. И он, Жако, дошел до Аустерлица и Пресбурга, о чем будут помнить в веках. (Про Москву дядюшка вспоминать не любил — говорил, что пальцы на ногах, отмороженные и отпавшие, начинают болеть.) А если мужчину с молодых лет держать под мамкиной-тёткиной юбкой, то толку с него не будет! И тетушке пришлось успокоиться, взяв с Натана обещание писать письма.
При этом было еще одно соображение, о котором никто не говорил, но в уме все держали. Весной 1817 года в голодной Франции и полуголодном Париже люди грамотные знали, что хлеб в Европу привозится из Одессы, поскольку по иронии небес в Русланде лето в 1816 году было. И очень даже хорошее, с богатым урожаем! Посему эта страна воспринималась как место надежной и спокойной сытости, которой нельзя не пожелать родному человеку, любимому племяннику…
В последний вечер перед отправлением Жако презентовал племяннику трость, но отнюдь не новомодную, легкую, гнущуюся и бесполезную для всего, кроме франтовского шика. Подаренная трость, сделанная по заказу, внешне тоже выглядела весьма изящно, но она была металлической и достаточно тяжелой, чтобы при ловкой обороне сломать кость нападавшему. А, кроме того, в особые пазы трости быстро вставлялся нож Дици, наподобие штыка. Отчего она превращалась в еще более грозное оружие. Проделав сию манипуляцию, Натан обнаружил, что трость, совмещенная с ножом, отцентрована столь точно, что ею можно не просто драться, но практически фехтовать. Юноша порывисто обнял дарителя.
«Если нож у тебя Дици, то пусть будет и трость — Жако», — сказал дядюшка, довольный своим подарком, а еще более тем, насколько рад одариваемый. «А всё вместе — ДициЖак!» — предложил Натан. «Хм-м-м… Неплохо. Но где же “о” потерялось?» — «В пазах застряло». На том и порешили.
Так Натан Гóрлис, записанный в новеньком паспорте как подданный Французского королевства Натаниэль Горли´, весной 1817 года покинул Марсель, чтобы через несколько недель прибыть в Одессу.
И остаться там навсегда.
Ну, и в истории тоже. Иначе бы мы о нем тут столько не писали…
Часть VI
От сумы и тюрьмы не зарекайся, а имей сто друзей
Глава 26,
в каковой Натан понимает, что настало время искать помощи у частного пристава, полицейского Дрымова
Отойдя от слезной истерики, Горлис вновь начал вполне осознавать реальность. За окном — темный-темный вечер.
Шпурцман, пораженный в сердце и умерший мгновенно, смотрел в противоположную стену пустым взглядом. Марта же, угасшая на руках у Натана, уже мертвою оставалась сейчас в его объятиях. Слезы еще продолжали душить Горлиса, но, увы, случившегося не изменишь, а значит, нужно жить с тем, что есть. Надобно решать, как поступать дальше. И пусть даже давясь слезами, но делать то, что дóлжно.
Вспомнились во всей полноте уроки Видока по тому, как выходить из подобных затруднительных ситуаций. Прежде всего отказался от первой мысли перенести тело Марты на кровать. Это привело бы к сомнительным версиям и пересудам. Оставил ее на полу, там же, где и подхватил, где и слышал от нее последние слова. Но, в знак уважения к ней, подложил под голову подушечку. Посмотрел со стороны — что ж, это выглядело достойно и по-христиански, без фривольностей. И в то же время давало представление о картине, получившейся в момент смерти. Убитый убийца Генрих Шпурцман сидел, прислонившись к стене, начавшие холодеть руки, так и поддерживали его с двух сторон в прежнем положении. Так что его тело не требовало прикосновений. Пусть пришедшие увидят всё, как есть.
Посмотрел, что с паравентом. Он не сломан — что ж, тем лучше, значит, можно сложить его и спрятать за шкап. Делать сие следует аккуратно, дабы не повредить слой пыли на верхней части ширмы. Теперь ничто не указывало на то, что паравент сыграл хоть какую-то роль в произошедшем. На всякий случай поправил тщательнее кровать, чтобы она выглядела совершенно заправленною. Ах да — одну подушку он же вытащил. Сделал небольшой беспорядок, соответствующий сему действию.
Платок! Где же замужний платок Марфы-Марты? Его отсутствие вызовет много вопросов. Нашел — оказалось, он завалился за кровать. Посмотрел на мертвую Марту, разревелся совсем уж белугою. И не смог себя заставить одеть ей платок на голову. Это сейчас казалось насилием или даже надругательством над ее… над их любовью. Потому просто положил платок рядом с подушкой, на которой лежала ее головушка.
Нужно как-то невинно объяснить присутствие Марты в его доме в столь поздний час… Трудно что-то придумать. Она, кажется, сказала, что ее муж зачастил буянить, сегодня опять начал драться. Видимо, пьян… Может, это назвать причиной ее прихода? Нет, нет, муж в России имеет полное законное право на избиение супруги. А вот ее укрывательство Натаном не будет принято с одобрением. Значит, должна быть некая другая причина.
Гость! Натан якобы заранее знал о гостевом приходе. Шпурцман мертв, опровергнуть это не сможет. Он холост. Людей особо близких у него в Одессе, кажется, нет. Расписка! Только бы она нашлась. Да — нашлась. Карандашом написанная. И как сего раньше не заметил! Видимо, старина Фогель подарил Шпурцману, когда тот приходил в консульство.
А в расписке — обещание вернуть 1 ½ рубля до конца недели. Все знают болезненную щепетильность остзейца. Остальное можно додумать, сказать, что, когда позавчера расходились после обеда, Шпурцман между делом бросил, что ежели господин Горли не против, он придет в воскресенье с бутылочкой рейнского. К Натану гости приходят редко, потому он попросил уважаемую солдатку и в святое воскресенье прийти помочь ему принять гостя. Она милостиво согласилась. А идти домой не торопилась, поскольку муж напился пьян, буянил. Ждала, пока он уснет. Всё вместе выглядит довольно стройно.
Осталось только придумать, из-за чего произошел конфликт. Видок говорил, что всякая фантазийная версия должна быть максимально близка к действительности. Допустим, ссора выросла из записок Гологордовского. Натан, относясь к Шпурцману по-дружески и без подозрений, и не думал прятать бумаги, которые читал последние дни. Однако остзеец, нарушив все правила приличия, начал рассматривать их, когда Натан на мгновение вышел из комнаты. Зачем Горлис вышел на кухню? Разбитый стакан! Чтобы попросить Марфу убраться в комнате, собрать осколки, протереть разлитое вино. Шпурцман, прочитав в рукописи слово «сослуживец», посчитал, что он разоблачен, и впал в неистовство, достал пистолет для выстрела. Марфа, пришедшая убраться, стояла рядом, попыталась его остановить. Но, увы, лишь сама погибла.
Для поддержания этой версии взял кухонную тряпку Марфы-Марты, протер разлитое вино. Мазнул ею по костюму остзейца, слегка замарав его. И положил тряпку рядом с уже холодной правой рукой Марты. Всё, более нельзя тянуть, нужно ехать к Дрымову на Форштатскую…
Закрыл дом на все замки и пошел искать извозчика. Поймал довольно быстро. И это был Яшка-ямщик. Просто совпадение, ничего особенного, но всё же оно показалось некой доброй приметой. Дорогой определился с еще двумя важными вещами. Почему ДициЖак, пущенный в дело, был готов к тому, собран? Так он последние дни, после двух шумных смертей в городе, всегда собран — у человека, помогающего уважаемой одесской полиции в расследованиях, достаточно поводов быть настороже. Тут будет к месту вспомнить слова Вязьмитенова, мовленные Горлису, что смерть аристократки Понятинской также не должна остаться безнаказанной.
Что еще… Конечно же, нельзя раскрывать, что записки Гологордовского были взяты у Росины. Но откуда же они? Нашел. Но где? На хуторе? Станут искать извозчика, который туда возил. В рыбной лавке? Как, ежели она заперта? А очень простой ответ. Бумаги подброшены — неведомо кем. Некий доброхот не захотел, чтоб о нем узнали. Однако же аноним очень желал помочь следствию…
Вот и Форштатская, дом в I квартале, где жил Дрымов. Афанасий открыл дверь в виде совершенно свойском — в домашнем халате и ночном колпаке, отчасти похожем то ли на турецкую феску, то ли на греческий фареон. И с трогательным томиком Михайла Ломоносова в левой руке. Увидев господина Горлижа в такое время и с таким выражением лица, Афанасий сразу понял, что случилось нечто чрезвычайное.
— Афанасий, расследование закончено, — выпалил Натан. — Убийца дворянина Гологордовского и графини Понятинской — чиновник военного ведомства генерал-губернаторской канцелярии Генрих Шпурцман.
— Благодарю, господин Горлиж. Но что ж сейчас. Я бы утром…
— Афанасий, дело в том, что Шпурцман еще успел убить солдатку Марфу, каковая помогала мне принимать его как гостя.
— Ох ты гос-с-споди, — шумно выдохнул Дрымов и перекрестился. — А что Шпурмцан? Бежал или же задержан?
— Шпурцман — убит.
— Кем?
— Мною… Несчастная хотела остановить его. А он, целясь в меня, попал в нее. И я заколол его.
Дрымов еще раз шумно выдохнул воздух, выпучив глаза. И быстро перекрестился, шепча что-то скороговоркой. Натан из всего успел разобрать только «Помяни, Господи».
Следом Дрымов задал еще несколько вопросов об обстоятельствах и отсутствующих свидетелях произошедшего. Услышав ответы, нахмурился. Горлис разумел, по какой причине.
— Афанасий, я понимаю все возникающие осложнения. Французский подданный убил русского чиновника, офицера из военного ведомства. Да еще рядом — застреленная жена русского унтер-офицера…
Дрымов сразу не ответил, но начал действовать — сбросив колпак и халат, принялся споро облачаться в служебный зеленый мундир. Одновременно задал важнейший в данной ситуации вопрос:
— А что с твоим-то пистолем, господин Горлиж?
— Лежит в другой одежде. Заряжен был давным-давно. Последний раз стрелял в твоем присутствии, помнишь, когда мы селедку все вместе хоронили. Так что запаха свежего выстрела нету. Когда приедем, ты сам первым делом нюхай, фиксируй.
Яшка по предложению Горлиса безо всякого залога, на доверии, ждал у подъезда. Так что в Натановом доме они оказались очень скоро. Увидев два неподвижных тела, одно барское, беспомощно прислоненное к стене, другое женское, с трогательной подушечкой, подложенной под голову, Афанасий не так чтобы расчувствовался… Хотя нет, вот именно что расчувствовался. По работе он к другим смертям привык — безобразным, пьяным, в грязи и блевоте. А тут по общему виду людей и места, по всему антуражу чувствовалось нечто совсем иное. Какой-то возвышенный сюжет из другой, не привычной для частного пристава жизни. Оттого Дрымов продекламировал строки, как показалось Натану, из того же стихотворения, что и «Звездам числа нет, бездне — дна».
— Сомнений полон ваш ответ
О том, что окрест ближних мест.
Скажите ж, коль пространен свет?
И что малейших дале звезд?
Несведом тварей вам конец?
Кто ж знает, коль велик творец?
[50]
Закончив декламацию, Дрымов занялся делом. Перво-наперво оглядел и понюхал Натанов пистолет, лежавший в кармане сюртука, хранившегося в шкафу. Подтвердил, что тот в последние часы не использовался, выстрелов не было.
— Что ж, господин Горлиж, я тебе верю. Но история, я бы сказал, сложная. Будет серьезное разбирательство. Полагаю, тебе лучше сесть в «холодную».
— Почему?
— Дабы успокоить наше чиновничество, особливо военного ведомства.