Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 



МЫ НА ВОЙНЕ НЕ ВЫЖИЛИ.

МЫ НА НЕЙ ЗАНОВО РОДИЛИСЬ.



Особую благодарность за помощь в написании данной книги выражаю:

Моему многоуважаемому деду Владимиру Дерябину;







Новосибирскому краеведу Игорю Маранину;







Начинающей художнице Екатерине Вакуленко;







Петербургскому историку Алексею Котову;







Оршанскому историку Максиму Фингерусу;







Выборгскому историку Баиру Иринчееву;







А также многоуважаемому ветерану 1-го Белорусского фронта, кавалеру Ордена «Славы» III степени, покинувшему сей бренный мир весной 2017 года, Владилену Александровичу Орлову.



Глава 1.

Зачем самому рубить лес и ловить щепки?

Клубы дыма окутали станцию и людей, стоящих на ней. Паровоз, разрезая своей красной звездой воздух, начал уменьшать скорость, из окон вагона становилось все легче рассмотреть силуэты людей, но вскоре железная туша паравоза окончательно остановилась, тряхнув спящих. Проводники в синей форме, взяв с собой скрученные зеленые и красные флажки, открыли двери, и, выйдя на холодную станцию, принялись пускать клубы пара изо рта.

«Станция «Тайга», стоянка 30 минут» – кричала проводница, идя по дымному от папирос вагону.

Летову снились кошмары. Чуть ли не самые страшные за последнее время. Ему снились они, желающие отомстить ему. Они хотят убить его, но не делают этого, ибо жалеют, непонятно только с какого черта. Крик проводницы разбудил его, Летов вскочил с полки тяжело дыша: на лбу и лице был пот, глаза испуганно бегали по вагону, волосы слиплись и лежали на голове как какие-то куски темного дерева.

Летов тряхнул головой, трясущимися руками достал из кармана пачку «Норда» и, наконец, закурил. Закуривание хоть как-то помогало ему отойти от этих кошмаров, да и крепкий табак пробуждал неплохо.

Взяв своё длинное габардиновое пальто, разделенное двумя рядами пуговиц, Летов накинул его поверх помятого пиджака и пошел на улицу. Он уже давно спал в верхней одежде: старой плотной рубахе какого-то серо-коричневого цвета, сером пиджаке, с оторванной пуговицей, и потертых синих галифе – чуть ли не единственного, что осталось от работы в милиции. Единственная черная карболитовая пуговица, которая разбухла от воды, покрывшись небольшими бугорками, одиноко свисала на тонкой нитке в ожидании своего последнего падения. Черная кепка сохранилась лучше всего – лишь немного выгорела, да протерлась у козырька, а так выглядела как новенькая. Сапоги же оставляли желать лучшего – были сильно избиты.

Летову постоянно казалось, что сзади уголовники – привычка с лагеря осталась. Привычки были его обычным делом – в лагере он падал на землю, при шуме, напоминающем шум самолета, трясся при каждом взрыве породы. Теперь вот, на гражданке, надо будет отвыкать от лагерных привычек.

А может это не привычки, а ноющие рубцы на изорванной войной плоти души?

Впрочем, Летов сам был уголовник. Статья 138 УК РСФСР – «Умышленное убийство, совершенное в состоянии внезапно возникшего сильного душевного волнения». Стоит сказать, что Летов, даже спустя четыре года, сам не понимал, как мог сделать такое. Было ли это помрачение рассудка, порыв гнева, или что-то в этом духе – Летов точно знал, что он не мог себя контролировать в тот момент, просто не осознавал, что делал. Однако это нисколько не умаляло его вины – он это понимал, и это терзало его, как и сам факт совершения преступления.

В тамбуре уже стояли и курили молодые парни, проводник прыгал с ноги на ногу, дуя в ладони, а на перроне толпились пассажиры. Кто разминался, кто курил, кто просто смотрел сквозь клубы дыма на вагон.

Летов сел на скамейку, бросил докуренную папиросу и закурил новую. Помятая пачка уже заканчивалась – надо будет купить завтра, пока совсем деньги не кончились.

Его лицо отражало страшную тоску и пустоту. Глаза были пустыми, как стакан у алкоголика, черные волосы покрывали голову, а челка скрывала складки на лбу. Под глазами были мешки, страшные мешки, словно те мешки картошки, которые они собирали комсомольской бригадой Эйховского района до войны. Сами глаза были серыми, но какими-то преждевременно постаревшими, нос был острый, губы – обметанные, потрескавшиеся. Щеки давно покрылись морщинами и странными рытвинами, словно гнилое бревно. Руки были изуродованы сильнее всего – где стерты, где избиты, где с потрескавшейся кожей, где с мозолями. Рубаха и галифе же скрывали еще более страшные раны на теле – старые, времен службы в милиции, средней давности – времен войны, и новые – нанесенные уголовниками и рабочими инструментами в лагере. Плечи были широкими, но опустившимися – было видно, что пиджак чуток великоват, хотя до войны был в самый раз. Сапоги были старые, потертые. Характер же у Летова, по сути исчез – он просто существовал, с сильнейшей душевной болью. Свои страдания, в отличие от Горенштейна – своего друга войны, Летов не скрывал, ибо не от кого было. Иногда он мог всплакнуть, но умел себя сдерживать в нужные моменты. В последнее время, правда, участились кошмары, нервные тики и крики во сне, что немного настораживало Летова. Подобные странности у него начались еще в 42-ом, но в последний год они стали чуть ли не ежедневными – не было такого дня, чтобы у Летова не тряслась рука или глаз, или не снился кошмары. Хотя, самое страшное бывало при приступах галлюцинаций, но они были довольно редкими.

Странно, что большинство пассажиров, стоящих на платформе, прыгали или как-то интенсивно двигались, дабы не замерзнуть. Мороз на улице был огого! А вот Летову было нипочем – он не сильно боялся холода. Видимо, за долгие годы войны в холодных карельских краях, он уже привык к холоду, и начинал реально его ощущать лишь после того, как столбик термометра опустится ниже –20 градусов.

Вот докурена уже и третья папироса. Луна светила своими вездесущими, холодящими душу, белыми лучами, пробиваясь сквозь дым. Ее безразлично-губящий свет отсвечивал от потемневших окон вокзала, от запыленных окон поезда, от круглых очков проводника.

–Только бы поскорей смертную казнь ввели, а то дочку его охаяли, а этого выродка даже не расстреляют.



-Да введут поди. Найдут для кого, врагов у нас много. В 37-ом не всех гадов вычистили.



-Да, не всех. Так после войны новые появились. Война таких сволочей рождает.



-Согласен, после войны всяких бандюков куда больше стало» – переговаривались двое пассажиров близ Летова.

«Обо мне говорят. Я ведь тоже благодаря войне таким стал» – подумал Летов, давя сапогом окурок.

«Стоянка окончена! По вагонам!» – закричали проводники. Пассажиры бросили смолящие бычки, а кто-то смачно и быстро докуривал. Летов медленно поплелся в свой третий вагон. Вскоре он уже упал на койку, сняв сапоги, и стал пытаться уснуть. Проводники же начали свою «зеленую цепочку» – они принялись показывать зеленые флажки один за другим. Потом паровоз фыркнул, как лошадь, выпустил дым, проводники закрыли двери, и новые клубы окутали станцию. Вагоны, давя рельсы, пошли по ним медленно, словно черепахи. Вот и Луна постучалась в окно Летова, но ее стук заглушил скрежет колес, и Летов ее не пустил – он просто не услышал. Потом дым оттолкнул ее свет, а поезд начал ускорятся. Сначала он стал раненой лошадью, потом медленно скачущей лошадью, потом скачущей на полном ходу, а потом превысил и ее скорость – поезд, наконец, стал железной махиной, мощью техники и прогресса.

Летов лежал, придерживая рукой карман, где лежала она. Справка об освобождении, единственный документ. А в соседнем кармане деньги, что ему выдали на проезд в Канске: самое ценное что есть сейчас. В любом случае, матери уже нет, жены, детей – и не было, а друзья… либо погибли, либо вряд ли в Новосибирске. Горенштейн, поди, в Ростове у себя. А Леха… А Леха там, под Воронежем.

Летов вспомнил Леху. Его лучшего друга, того, с кем он дружил еще с детства. Да, они ссорились иногда, но это было так, мимолетно. Леха был будто братом Летову. Вместе они работали в милиции, вместе и на войну пошли. Вместе в плен попали, вместе и сбежали. А дальше…

Летова сильно тряхнуло, и он отвернулся, дабы не пугать лежащего рядом мужчину. Теперь перед глазами Летова была лишь старая перегородка, на которую падал свет луны – он таки достучался до бывшего старлея.

…На этот раз в окно стучалось солнце. Было ранее утро – поезд снова тащился как черепаха. Уже виднелись окраины Новосибирска – молодого города, рожденного Октябрем. Сквозь лучи солнца проглядывали силуэты вокзала, его прекрасные стены изумрудного цвета грели душу израненному Летову – он смотрел вдаль, сидя на полке, и вспоминал прошлое. Вроде как не очень давнее – 10 лет для 41-летнего мужчины не очень большой срок. Но оно казалось таким давним, таким туманным, будто он вспоминает свое детство в гнилом, унылом городишке Новониколаевске. Он вспоминал те годы, когда был лейтенантом милиции, когда вместе с Лёхой ловил всяких гадов, которые нарушали спокойствие его родного города. А где теперь те времена? Леха в братской могиле, Летов… А Летов уже не тот Летов – он больше не лейтенант милиции, и не старший лейтенант РККА. Он вообще черт знает кто. Он не выжил на войне. Он на ней заново родился.

Паровоз остановился и весь состав последовал его примеру. Дым опять начал стелиться по платформе, скрывая в своей серой пелене толпы людей. Проводница прошла, крича: «Новосибирск-Главный, стоянка 30 минут!»

Летов вставил ноги в свои сапоги, застегнул ворот рубахи, напялил пальто и шарф, достал из под койки потертый, взятый в качестве трофея в Выборге, чемодан, надел кепку и пошел прочь. У выхода из вагона уже выстроилась небольшая очередь, из отделений, словно крысы, выползали люди и все пытались прорваться вперед. Люди выходили, прощаясь и благодаря проводников, шли вперед, к вокзалу.

Летов уже шел через здание вокзала, смотря на раздираемые солнцем окна, в которых были видны кривые тоненькие деревья, растущие перед главной железнодорожной артерией Новосибирска. Аккуратно расталкивая толпящихся у касс людей, Летов наткнулся на двух постовых.



«Здравия желаю! Проверка документов» – четко проговорил старлей в синей шинели.



Летов спокойно достал из кармана справку.

«Так… Красноярский ИТЛ… справка №9987… Летов Сергей Владимирович, 1908… осужден Военным трибуналом 9-й гвардейской армии в 45-ом… ст. 138 УК РСФСР… отбывал наказание по 12 октября 1949-го… освобожден 12 октября… следует к избранному месту жительства Новосибирск до ст. Новосибирск-Главный… начальник лагеря Лекайнинов…» – бормотал старший лейтенант. – А за что сел?



-За убийство мирных жителей освобожденных территорий.



-Фрицев?



-Австрийцев.

Милиционеры пошли дальше, так ничего и не ответив. Летов немного постоял на месте, не в состоянии даже пошевелиться, а потом быстро положил справку обратно, рванув к выходу. На душе было еще более гадко, чем обычно. И вот вроде все правильно они сказали, правду же сказали черт возьми, а все равно тяжко. Правду иногда крайне тяжело принять, а если быть точнее – то ее иногда вообще невозможно принять. Вот человек и существует, страшно мучаясь от этой правды. Как Летов, с апреля 45-го.

Теперь осталось добраться до Первомайского района, расположенного у станции Инская. В ее сторону иногда ходили поезда, и Летов очень надеялся, что сможет сесть на один из них без долгих ожиданий.

И вновь поезд несся, показывая свою великую мощь. Домишки Новосибирска размыто виднелись из окон, повсюду слышался треп пассажиров, из него вырывался яркий женский смех, детский голосок, тихий говор бабушки и крики куриц в клетке. Летов дремал, но дремал очень тяжко – постоянно трясся, бормотал что-то во сне. Сидящий перед ним мальчик постоянно смотрел на дядю, на его потное лицо. Мальчик думал, и правильно думал, что дядя болен; хотел спросить маму, но та тоже спала.

Летову снился тот самый момент. На заваленном штукатуркой и обломками кирпичей полу, лежат тела двух гражданских. Женщина, лет сорока, в белой от известке одежде, и ее муж в черном костюме. Под их трупами уже растекаются огромные лужи крови, собирая в свою красную пелену кирпичную пыль и известку. Ноги женщины согнуты в предсмертной агонии, а лицо мужчины отражает невероятный страх и надежду на выживание. Летов уже начинал что-то отдаленно осознавать: туман помутнения рассудка постепенно сходил. В голове не было никаких мыслей, только крик и взрывы гремели в ушах, перед глазами было все какое-то мутное, будто на них пленку наложили. Летов рычал, как волк, его периодически трясло – в своих черных от копоти, и местами красных от крови руках, он сжимал автомат, сжимал железно. Вдруг он услышал какой-то шорох. Инстинктивно он понял, что это немец – в доме были ССовцы. Он резко повернулся и, даже не посмотрев на стоящего в дверях человека, пустил по нему очередь. Какой-то дикий крик вырвался изо рта убитого, и тот упал на заваленный коридор. Только потом Летов узнал, что это был семилетний мальчик, который прибежал домой, увидев своих родителей убитыми.

Вдруг Летов начал слышать крики той женщины и ее мужа, крики на немецком – они молили о пощаде. Но Летов в тот момент не слышал ничего, он лишь рычал. В тот момент не слышал, а сейчас… Вдруг Летов проснулся, издав громкий стон и сдавив лицо грязными руками.

Он вышел в тамбур. Холод окутал тело, изо рта шел пар, продирая холодный плен, слышался вой ветра и стук колес. Руки перестали трястись, и это немного обрадовало Летова – так закурить проще. До Инской оставалось ехать немного, как раз хватит на то, чтобы выкурить хоть одну папиросу. Поезд уже ехал как раненый конь, медленно крутя колеса по поверхности рельс, были отлично видны деревянные, прогнившие домишки Первомайки.

… «Инская» осталась позади, а Летов вышел на большую улицу. Он шел вперед, просто в никуда – идти то было некуда. Ледяной сибирский ветер обдувал его преждевременно постаревшее лицо, качал потертые полы габардинового пальто, пытался продраться в больной мозг, но черепная коробка, заботясь о ветре, его останавливала. Глаза Летова были абсолютно пустыми – в них не чувствовалась даже тоска. Чувствовал он лишь страшную пустоту, поняв, что уже окончательно потерялся в этом мире.

Камышитовая коммуналка, в которой он жил, уже давно сгорела. Еще в 1944-ом мама, собрав в кулак все знания, полученные в начале 20-х по Ликбезу, писала ему: «Сынок! Миленкий! Тут такое случилося: комнатка то твоя, згорела савсем. Помниш свой двухэтажный дамишко то, так вот, алкаш один там, старый хрыч, и сполил дом, да и сам згорел. В твоей комнате семья жила Жени Номенькова – может помниш его, он у тебя как-то свидетелем праходил, ты говорил как-то. Ну семья то успела выбежать, ну а алкаш этот згорел, да и дом тоже. Как вернешси, тебе новую комнатку выдодут – может ко мне поближе, а то далеко так живем ж!»

Бог знает, выдадут ему эту новую комнатку или нет. Теперь уже не важно – рядом с мамой или нет, на кладбище не бывает жилплощадей для живых.

И тут Летов вспомнил письма мамы о том, что она откладывает ему деньги! А в последнем письме, что она уже из больницы отправила, зимой 47-го, она сказала, что деньги тетя Лена сохранит. На душе стало совсем немного светлее – словно между огромными тучами открылся просвет, маленький просветик. Появилось куда идти хотя бы сейчас.

Тётя Лена в прошлые годы была лучшей подругой матери Летова и мамой Лёхи. Летов знал ее с детства, как, впрочем, и самого Леху, поэтому совершенно не сомневался в том, что деньги, накопленные мамой, тётя Лена сохранит. К тому же, ей было просто не на что их тратить – сын погиб, мужа поезд задавил у Инской еще в 46-м, как писала мама.

Вот и знакомые места. Одноэтажные деревянные, прогнившие домики, со старыми, потемневшими окнами, и покосившимися заборами. Земляная дорога, изъезженная повозками. Изредка встречающиеся каменные двухэтажки коммуналок – в одной из таких и жила тётя Лена до войны. Слева – отделение милиции, где-то вдалеке здание райкома ВКП(б). Совсем рядом стрелочный завод и магазин №21.

Бессмысленное и совершенно не греющее солнце принялось светить на эти гнилые дома, пытаясь то ли прожечь, то ли согреть их шиферные крыши. Солнечные лучи отражались от снега, стучали в окна пустых домов, чьи жильцы ушли или на работу, или на учебу.

Вот мимо пробежало несколько школьников, тряся ранцами. А вот и знакомый дом мамы Жени Номенькова. А вот и дом тёти Лены.

Летов открыл дверь двухэтажной коммуналки, от каменных стен которой веяло холодом. Дверь была старая, еще дореволюционная, на сильно скрипучих петлях, от которых пахнуло какой-то сырой гнилью. Наконец-то Летов увидел знакомое убранство коммуналки: длинный коридор с обшарпанными дверями, тусклый свет, стоящие на старых табуретках тазы, сидящий у двери и курящий трубку дед, телефон, висящий на стене у входа с толстенной телефонной книгой, натянутые веревки для сушки белья, и, конечно же, репродуктор в углу.

Дед, при виде человека в милицейских галифе сразу поднялся, а трубку спрятал за спиной. Летов лишь мрачно усмехнулся и пошел к четвертой комнате – в ней и жила тётя Лена.

Дед испуганно смотрел вслед Летову, думая, что это кто-то из милиции. Знал бы он какой из Летова милиционер…

Летов постучал по коричневой двери, и из-за нее послышался до боли знакомый голос тети Лены: «Входите!»

Дверь открылась, а Летов застыл на пороге. Малюсенькая, так знакомая комнатка тети Лены… Большое окно с поцарапанными рамами, старые, но чистые обои, одна кровать из тонких железных трубок, старенький стол у окна, забитый, по большей части, аккуратно лежащими друг на дружке книгами, висящие на стенах фотокарточки, на одном из которых и Летов с Лехой в детстве, у двери маленький шифоньер, а на самой двери вешалка, прогибающаяся от старого пальто тети Лены, которое она носила еще в 30-х.

Тетя Лена стояла с книгой в одной руке и круглых очках в другой. При виде Летова её челюсть немного приспустилась, а книга, издавая тихий шелест, начала медленно выпадать из рук. Казалось, что она простояла бы так целую вечность, если бы книга не рухнула на деревянные доски пола, разбавив эту молчаливую сцену грохотом своего падения.

«Ой!» – вскрикнула тетя Лена. Она подняла книгу, положив на стол, и с растерянным взглядом сказала: «Сереженька… миленький… родной… сколько лет… как же ты… как же ты так… Господи, да как же долго то…»

–Долго тетя Лена – пробормотал Летов – долго. К вам можно?



-Само собой, Сереженька! Конечно можно! Ой, сейчас, стульчик тебе поставлю.

Тетя Лена сначала мешкалась на месте, не зная, что делать, а потом, наконец, выдвинула из-за стола большой стул, на котором еще Леха сидел, и поставила его напротив кровати, упав на нее.

«Садись, родной» – сказала тетя Лена, указывая на стул.

Летов поставил у двери обшарпанный чемодан, снял пальто с кепкой, повесил на вешалку и, наконец, упал не на нары или сиденье поезда, а на знакомый стул. Казалось, что крюки вешалки закричали от радости: наконец использовали не один из них, а сразу два, да еще и незнакомое пальто повесили!

Тетя Лена была уже пожилая, поэтому называть ее надо бы было уже бабушка Лена, но Летову была привычнее приставка «Тетя». Ее седые волосы были аккуратно собраны на затылке, лицо стало сильно опухшим, а щеки изрезаны тонкими линиями сосудов. Большие старческие складки на лице совсем не сочетались с прекрасными голубыми глазами, по которым совсем не скажешь, что ей далеко за 70. Тетя Лена всегда была худая, но теперь, кажется, стала еще более худой, словно ссохлась. Эту худобу скрывал лишь пышный сарафан белого цвета, надетый поверх темно-синей рубашечки.

«Ну рассказывай, что да как. Я вот, как видишь, одна живу, уже давно. Одиноко как-то, ну да я читаю, вот так только от скуки и спасаюсь» – добро сказала тетя Лена, скрывая под словом «скука» слово «боль».



-Ну, а я… – начал Летов. – Я, сами знаете. Натворил плохого, вот и отплачивал по заслугам.



-Как же так? До войны сам преступления пресекал, и сам в лагеря сажал, а тут сам же «подвиги» своих врагов повторил.



-А вот война как-то перевернула все. Изменила она меня, переродила. Изменила до боли. Сам стал преступником, не знаю по чьей воле. Не осознавал я того, что делаю.



-Неужто так обозлился, что от ненависти аж рассудок помутнел?



-Видимо, да.



-Это ты из-за Лешеньки?

Лешенька… Летова как в мозг ударили чем-то тяжелым: его тряхнуло, стул, не готовый к такой резкой взбучке, заскрипел, но выдержал. Летов вспомнил крик Лехи, вспомнил, как он корчился в предсмертной агонии, задыхаясь и захлебываясь кровью. Вспомнил, как тащил его на себе, а на него лилась кровь из пробитой артерии.

Тетя Лена закрыла неровной от выпирающих сосудов ладошкой рот – поняла, что сказала не то, но было уже поздно. Летов же сильно сжал зубы: из глаз начинали капать триклятые слезы, как бы он не пытался их сдержать. В лагере всегда ржали от того, что он плачет, а тут вроде и можно поплакать, а не можешь – привычка сдерживаться не может пройти легко и быстро.

«Ты поплачь, Сереженька, поплачь. Я сама плакала долго» – пробормотала тетя Лена.

Летов же мотнул головой, надавил на глаза, и слезы сами собой ушли внутрь, раздирая своей кислотой душу.

Тут тетя Лена вскочила, взялась за сердце и начала быстро говорить: «Ой, как же это я забыла то! Сейчас чайку заварю, подожди, там вроде Валька на примусе воду вскипятила! Подожди минуточку, я сейчас».

Летов даже не успел ничего ответить, ибо тетя Лена сделала все быстро: схватила свою кружку, потом еще одну, давно не использующуюся, и выбежала в коридор.

Бывший старлей еще немного посидел, уставившись в пол, а потом резко встал, потер голову, помотал ей и, наконец, пришел в себя. Тетя Лена заваривала чай на кухне, так что Летов мог спокойно оглядеть ее жилище. На столе лежала стопка книг Достоевского, Шолохова, Ленина. Около нее стояли старенькие часы, а рядом с ними стопка треугольных, пожелтевших писем. Последним лежит письмо за 42-й год. Значит, это и есть последнее письмо Лехи. «Новосибирск, Первомайский р-н, улица Хрупкая, дом 16, ком. 4, Феофановой Елене Олеговне» – корявым почерком было написано на нем. Летов вспомнил, как они вместе писали письма домой – Летов маме, а Леха маме и жене. Летов так часто жалел о том, что выжил он, а не Леха, ведь Лехе действительно было куда идти и для кого возвращаться – и мама, и жена. А Летову что? В чем смысл его существования на земле? В чем смысл того, что он жив? Неужто от него может быть хоть какая-то польза? Но какая польза может быть от него сейчас? От него – больного преступника, со справкой об освобождении?

Тут мысли Летова прервала тетя Лена с двумя кружками чая.



-Вот, родной – сказала она – сейчас чайку попьем.

Тетя Лена поставила два граненых стакана с чаем. Один был поцарапанный, с отколотым кусочком, а второй блестящий, совсем не использующийся, словно только купленный. Тетя Лена вместо того, чтобы сесть на кровать, подошла к шифоньеру, открыла его, залезла в какой-то чемодан, и из кучи всякого тряпья достала мамин кошелек.



-Вот, мама твоя когда в больницу с сердцем легла, попросила меня ее сбережения для тебя схоронить. Не успел ты, не успел, Сережнька… Но я вот все уберегла. Держи, тут триста рублей. Мама тебе почти всю пенсию откладывала. А последнюю пенсию так вообще полностью отложила – ей эти деньги уже не нужны были.



-А вы тетя Лена? Вам не нужно? – мрачно спросил Летов.



-Да нет, ты чего! У меня пенсия есть, мне хватает. Да и на что мне тратить то. Хлебушек, молоко, да яиц иногда. Больше и не надо.



-Спасибо огромнейшее, что сохранили. Я бы сейчас без денег вообще не выжил, на работу то тяжело будет устроиться.



-Ну да, обратно в милицию уже не пойдешь.

Летов тяжело вздохнул, опустил голову, а когда поднял, лишь мрачно усмехнулся.

–На стрелочном заводе поди работка найдется – добродушно сказала тетя Лена.



-Да найдем работу, с голоду не сдохну – пробормотал Летов.

Тетя Лена думала, о чем завести разговор. Про Лешу нельзя – Летов тут чуть не заплакал, про маму его тоже не стоит. Прошлое вспоминать, так тем более для Летова это больно. Решила задать банальный вопрос: «Ты теперь куда?»

–В милицию, черт возьми. Паспорт получить надо – усмехнулся Летов. – Все на круги своя возвращается.



-Да уж, паспорт нужен, без него и комнатку не получить.



-Тетя Лена… А где маму то похоронили? Я бы съездил к ней, проведал хоть.



-Да там, за 19-м магазином кладбище небольшое. Вот там и схоронили.

Посидели еще минут пять молча. Тетя Лена внимательно оглядывала Летова, его сгорбленную спину, слипшиеся волосы, поношенные галифе, пока он быстро попивал чай, уставившись в стол и думая о чем-то своем.

–Ладно, тетя Лена, спасибо за теплый прием, за чай и за то, что сберегли деньжата – вставая тараторил Летов. – Огромное спасибо, я прямо не знаю, как вас отблагодарить.



-Просто сбереги себя – грустно сказала тетя Лена. – Видишь, у меня и Лешенька, да и муж мой не дожили, так ты хоть сбереги.

Летов кивнул головой, положил кошелек к справке в карман пиджака, попрощался с тетей Леной и вышел в коридор, где все также дымил дед, опять вскочивший при виде Летова.

«Я не милиционер, отец» – мрачно сказал Летов, застегивая пальто.

Дед даже и не подумал садиться – вдруг странный товарищ врет, дабы проверить его.

На улице ветер уже стих, облегчив жизнь пешеходам. Летову жутко хотелось выпить – благо, продмаг был рядом с домом и Летов, не долго думая, приобрел там столь желанную чекушку.

В самом продмаге речь шла о том, что на Инской нельзя купить детской одежды.

–Да ладно дите не одеть-то – злобно говорила одна тетушка другой – так и себе, ни носочков, ни валенков не купить, а мужик то мой телогрейку никак сменить не может, все ему дурню говорю – съезди в город, купи уже одежонки себе, да нам с Манюсей.



-Так и не только одежды, хлеба после шести не купишь! А я вообще себе табуретку взамен той расхлябанной купить никак не могу.

Летова сильно удивил вид новых денег: их он еще ни разу не видел, хотя реформа была уже два года назад. Особливо ему понравилась огромная пятидесятирублевая купюра: на ней красовался портрет Ленина в овале, герб СССР и куча каких-то непонятных узоров изумрудного цвета.

Магазин №19 был в минутах десяти ходьбы от дома тети Лены. Бутылку Летов положил в карман пальто, из которого торчало прозрачное горлышко, закупоренное сургучом. Идя по узкой улице, Летов сильно боялся поскользнуться – коли рухнешь, то забор чей-то обязательно сломаешь, да и бутылка разобьется.

Так Летов шел, разрезая ветер, да осознавая полную и окончательную потерянность в этом мире. Только подумать, лет десять назад он был нужен этому району: он защищал его безопасность, а теперь он ему уже никак не может пригодится. Все, что было нужно Летову – исчезло, как и исчезло все то, что было нужно от Летова. Ни дома, ни матери, ни кого-то, кто ждал его – никого не было. Только холод и снег, которые поджидают всегда и всех.

Глава 2.

«Как странно быть живым в чернеющем нигде»…



--Дельфин

Бывший старлей сидел у могилы. «Летова Надежда Антоновна. 05.08-1877 – 07.12.1947» – такая скромная надпись была на табличке, прибитой к уже немного сгнившему деревянному кресту, вокруг которого ютились такие же гнилые собратья. К крестам были прибиты таблички, в основном, с именами либо женщин, либо стариков, либо детей. Взрослые мужчины лежат не здесь, а где-то очень далеко.

Летов присел на корточки, ощутив сильную боль в коленях. Полы пальто утопали в белом ледяном болоте, а Летов смотрел на небольшой бугорок земли, припорошенный снегом. Взгляд его отражал безнадежное отчаяние, какое-то непреодолимое желание оказаться там, под этим крестом. Надеясь на то, что хотя бы алкоголь поможет, Летов зубами сорвал сургуч с бутылки, и чуть не выплюнул его по привычке, поняв, что здесь не место – мусорить в новом «доме» мамы нельзя.

Первый глоток. Водка ответила теплом, в мозг ударило что-то тяжелое, но не рвущее. Полегчало на несколько секунд – как только горячительное пролилось внутрь организма, все мысли вернулись на прежние места, словно стая собак, испуганная выстрелом, вновь сбегается к недоеденной добыче.

«Ну вот мама, я и дома. Как же вышло то – совсем немного не дождалась. Ты прости меня, что я после войны так надолго задержался. Моя это вина, только моя» – бормотал Летов.

Так он просидел с час. Мыслей не было, были лишь воспоминания, которые атаковали воспаленные извилины мозга, как пикировщики атакуют извилины траншей. Летов вспоминал, как делал с мамой арифметику, как они с ней, Лехой и тетей Леной ездили в Бийск на выходные, как он праздновал свою первую награду, полученную за задержание банды грабителей, и, наконец, как мама со слезами на глазах провожала его на фронт. Все это перемешалось, нарушив осознание времени: Летов уже не понимал, давно ли это было, недавно ли…

Попрощавшись с мамой и выпив еще немного водки, Летов отряхнул пальто от талого снега и пошел на выход. Кладбище напоминало некоторые места Карельского перешейка: небольшие кресты, подобно карликовым березам, стояли рядом друг с другом.

Теперь нужно было в милицию. Была она рядом, но с бутылкой водки, торчащей из кармана, туда идти нельзя. Поэтому Летов встал у какого-то забора, поставив чемодан на небольшой бугорок земли, достал из него носок, и им же заткнул бутылку, вертикально поставив ее в чемодан.

Знакомое здание милиции даже немного согрело душу Летову. Большой зеленый забор по периметру и двухэтажный желтоватый домик, с треугольной серой крышей, одиноко стояли на углу двух разъезженных улиц. У входа стоит стенд с фотографиями отличившихся милиционеров, у двери висит коричневая табличка, а старые окна бросили в лицо Летову знакомые занавески, лишь в паре мест закрытые линиями прикленных на клейстер газет – так милиционеры скрепляли трещины в стеклах. У входа стояло двое постовых в синих шинелях, опираясь на крышу вмерзшей в землю темно-синей милицейской «Победы» с красной линией по бокам, а рядом с ней ожидал очередной поездки ее друг – зеленый «ХБВ»1. Лестницу к отделению отремонтировали: уже в 41-м она так сильно прогнила, что казалось, вот-вот проломиться.

Летов открыл калитку забора и пошел ко входу. Постовые внимательно его оглядели, но не остановили, продолжив курить. Дверь в отделение была все та же: толстая, коричневая, похожая на те двери, которые в фильмах про революцию матросы открывали ударом ноги. Внутри все осталось как прежде: у входа сидел в будке дежурный с телефоном, который останавливал всех входящих.

«Обождите, товарищ» – спокойно сказал дежурный. Он поставил еще пару подписей в каком-то документе, а потом оглядел Летова, спросив: «В к кому, или по какому вопросу?».



-Я паспорт получить – сказал Летов. – На основании статьи 38 (39) Положения о паспортах.



-Вы не похоже на цыгана… Сидели?



-Да. Прибыл из Канска.



-Справка есть?



-Само собой.



-Фотокарточки?



-Нет.



-Надо сделать, как минимум две.



-Сделаем.



-Ну вот как сделаете, так и приходите. Вы только поторапливайтесь: без паспорта жилье то не получить.

Летов усмехнулся, кивнул и уже думал идти, как вдруг услышал до боли знакомый голос. Он обернулся и увидел человека, который стоял оперевшись на стол, и что-то оживленно говорил. Волосы были черные и кудрявые, а голос немного картавый, но очень жесткий и прямолинейный. Летов не мог поверить, он стоял и, обомлев, смотрел на эту широкую спину, в синем кителе, ожидая, когда этот человек обернется. И он обернулся…

С минуту они стояли и молча смотрели друг на друга. Глаза человека в синем кителе отражали невероятную радость, ее же отражали и глаза Летова.



«Серега» – пробормотал человек в кителе.



«Веня» – пробормотал Летов.

Они бросились на встречу друг другу и сильно-сильно обнялись. Так они простояли еще долго, шепча имена друг друга. Летов даже всплакнул – слезы уже стали частью его жизни. Потом человек в кителе оттолкнул его и громко-громко сказал: «Боже ж ты мой, Серега, сколько лет сколько зим! Как же я рад! Сейчас, подожди чуток».

Человек в кителе поставил подпись под протокол осмотра места происшествия и отдал его дежурному.

«Пошли» – весело сказал человек в кителе, тряхнув Летова за плечи.

Летов недоумевал: откуда он здесь? Это был его лучший друг, единственный, оставшийся в живых друг – Веня Горенштейн. Родился он и жил до войны в Ростове на Дону – городе, который спрятан в южных теплых краях так далеко от Новосибирска. Родом он был из еврейской семьи, и, как Летов, до войны служил в милиции – это была главная причина, по которой два солдата сдружились. Познакомился с ним Летов в марте 1943-го, когда прибыл в состав 23-й армии: тогда они были командирами рот в одной дивизии и вместе воевали. Впервые Летов встретился с Горенштейном в штабе, когда только прибыл в состав армии – Горенштейн сразу произвел на Летова впечатление, показавшись каким-то двуликим. С одной стороны, чувствовалось, что он постоянно переживает и сильно страдает, но, с другой, было видно, что он очень веселый человек, и всегда старается таковым быть, даже если на душе у него полный мрак. В дальнейшем так и оказалось, собственно, это и стало второй причиной дружбы между двумя офицерами: они были похожи тем, что у обоих было горе, которое они могли друг от друга не скрывать. Горенштейн был помладше Летова, на четыре года, но эта разница в возрасте ничего не меняла – они искренне дружили и могли говорить друг другу настоящую правду без прикрас и замалчиваний.

Горенштейн был чуток пониже Летова, но в целом, телосложение у них было одинаковое: широкие плечи и мощные руки. Волосы у Горенштейна были черными, как гудрон, и очень кудрявыми, лицо какое-то мрачно-веселое, если можно так выразиться, глаза, как и волосы, были тоже темными – темно-серыми. Нос был притупленный, а губы разной толщины: нижняя толстая, верхняя в разы тоньше. Шея была длинная, как у гуся. На лице же у него теперь, как и у Летова, было много складок и морщин, только мешки под глазами не так выделялись, как у Летова. На лбу у Горенштейна был большой и длинный шрам, который он получил в боях на Вуосалми в 1944-ом. Одно из самых удивительных в этом человеке было то, что, несмотря на свою чисто еврейскую кровь, в голосе Горенштейна не было ни одного оттенка акцента, сохранилась лишь сильная картавость и частое использование слова «таки». Когда он говорил, даже самые мрачные речи, на душе было немного смешно из-за его полудетского, картавого голоса, сохранившего какой-то юношеский запал. Когда Горенштейн говорил, его лицо было обычно каменным, лишь в конце войны у него иногда начинал очень заметно дергаться глаз. В умении жестикулировать Горенштейну нельзя было отказать – не было ни одной его речи, в которой он бы не разводил руками или не пытался бить кулаком воздух.

Горенштейн повел Летова в свой кабинет. Коридоры отделения изменились: стены покрасили – нижнюю половину в салатовый, а верхнюю в белый. Полы так и остались скрипучими, а двери местами все-таки заменили с коричневых на темно-синие. Летов, шагая по этому коридору, вспоминал свое прошлое, героическое милицейское прошлое, пытаясь еще слышать все, что оживленно говорил Горенштейн, часто разводя руки. Летов вспоминал своих товарищей, которые, как писала мама, почти все погибли на фронте. За всю прогулку по отделению он не встретил ни одного из знакомых, ни одного из тех, кто работал тут до войны…

Вот они дошли до конца коридора на первом этаже. Последним, девятым кабинетом был кабинет заместителя начальника отделения, в которое и завел Летова Горенштейн – удивлению бывшего работника отделения не было предела – это был его бывший рабочий кабинет. Его убранство тоже не изменилось: окно только потемнело, да хлама на столе было поменьше. А в остальном все осталось как раньше: оконная рама была все такой же обшарпанной и обстрекавшейся, над столом висел все тот же большой портрет Иосифа Сталина, на самом столе, в окружении стопок бумаги, завернутых в упаковочную бумагу вещдоков и окурками, стоял черный карболитовый телефон с диском, такая же черная полукруглая, настольная лампа, чья лампочка была максимально нагнута над бумагами, графин, с надетым на горлышко граненым стаканом, полукруглая, тяжелый штамп, истасканная Летовым до предела, коричневый стаканчик с тремя карандашами в нем, тяжелая, граненая, уже облипшая пеплом пепельница, с кучей окурков в ней, а на самом краю толстущая старая папка с уголовным делом. Когда дул ветер, он качал стекло, и то стучало об оконную раму – не было этой войне предела. Столик с примусом, стоящий у двери, ожидал Летова и вот, наконец-то, дождался.

«Ну, садись. Это просто какое-то… какое-то чудо!» – весело и оживленно говорил Горенштейн. Теперь он точно был радостным, хоть и ненадолго – Летов словно солнце забрел в эту серую, туманную тундру в душе Горенштейна.

«Ты как здесь, откуда?» – весело спросил Горенштейн, очищая пространство на столе, кидая в сторону кучи бумаги.



-Из лагеря – мрачно ответил Летов. – 12-го числа откинулся, пару дней ошивался там, в Канске, ну, а потом сюда поехал.



-А зачем в отделение пошел?



-Паспорт хотел получить, да сфотографироваться забыл.



-Не волнуйся, все сделаем – усмехнувшись пробормотал Горенштейн, бросая в стакан обломки карандаша. – Паспорт выдадим в короткий срок, паспортный отдел позаботиться, не боись. Комната у тебя есть?



-Нет. Сгорела моя комната к чертям.



-А мама? Ты же про маму столько рассказывал!



-Умерла она. Года два назад уже. Вот, с кладбища пришел.

Горенштейн сильно помрачнел, видимо, вспомнив свою маму. Он немного помешкался, даже положил в рот папиросу, но потом откинул ее в сторону – не было желания курить.



-Прости – мрачно сказал он.



-Да ничего. Привыкший. Ты лучше расскажи, как тут оказался? Я то понятно, домой вернулся, а тебя как занесло в наши края, ты ж Ростовский.

Горенштейн усмехнулся, опять решил закурить, но на этот раз вообще сломал папиросу, и, тихо матерясь, высыпал ее остатки в пепельницу.

–Семья у меня была – начал он. Жена Люся, дочка Таня, сын Яков и Марк. Мама с папой жили на соседней улице, из окна нашей квартиры было видно окно их комнаты. Нам отдельную квартиру выдали, как многодетной семье, да и вообще, за заслуги мои.



-Ты рассказывал, помню – прервал Летов.



-Да… Они мне еще в сентябре 42-го писать перестали. Я тогда все понял, ну, ты помнишь, я тебе много про это говорил… – голос Горенштейна словно потонул в море боли, стихнув, а Летов лишь кивнул в ответ. – В июне 45-го я вернулся в Ростов, а до Берлина я таки дошел, жаль, что без тебя… Правда, очень жаль. Так вот, возвращаюсь я значит. Дом, где мама с папой жили – сожгли, но наша с Люсей квартира целой осталась. Во время оккупации там ССовцы жили, а мне местные и рассказали, что моих-то повели вместе со всеми к Змиёвской балке. Там их всех и убили. Родителям и жене просто мозги вышибли, а детишкам губы ядом смазали, выродки. Как оказалось, там еще 27 тысяч похоронили наших, ростовских ребят. Ну, мне квартиру выдали обратно, я там попытался жить… Но это не жизнь была – я ревел от каждой стены. От каждой стены, от каждой царапины на полу веяло воспоминаниями о них.

Тут Горенштейн начал плакать. Он засунул кулак в рот, и стал сжимать его, но слезы все равно текли – Летов даже поразился такому до жути знакомому способу борьбы со слезами. Перед глазами Горенштейна стояли сцены, как они с Люсей качали кроватки с дочкой и двумя близнецами-сыновьями. Втянув слезы обратно в душу, а, вернее, в тот ее участок, который отвечал за боль и занимал процентов 90 поверхности, Горенштейн был готов говорить вновь.

–Так вот – продолжил он. – Постоянно вспоминал, постоянно. Особенно я не мог находиться в комнате: там на полу были царапины от кроватки, в которой мы укачивали их. Я ревел постоянно, все время! Я попросил переселить меня в другую квартиру. Переселили, но ничего не изменилось – выходил из дома, и постоянно вспоминал как гуляли мы тут с ними. Работать я в милиции устроился, само собой, но работать не мог вообще. Сначала плакал, даже в кабинете плакал, потом пил, да так, что очухивался по ночам где-то в грязи. Как-то глаза открыл и вижу, что лежу в огромной луже, где-то в поле. Рядом коровы бродят, траву едят, меня обнюхивают. Ну, я на следующий день пришел, попросил перевести себя куда-нибудь. Варианта два было: либо в Свердловск, либо в Новосибирск. Ну, я тебя вспомнил, ты столько про Новосибирск рассказывал, чуть ли не каждый день. Да и встретиться надеялся – помнил же, что тебя лет на пять посадили. Вот и перевелся. А тут сразу же направляют сюда, в Первомайку. Вдвойне хорошо – ты ж говорил, что тут живешь! Вот, судьба и свела.



-Да, это какая-то непонятная удача… И вправду судьба… Неужто после такой полосы неудач и черноты, хоть метрик удачи появился на этой хреновой дороге, а?



-А почему нет? Едешь, едешь, дорога земляная, размытая, а тут бац, и на тебе гравийка!



-Гравийка только это на метр или два только. А потом опять грязь, может еще более вяская.



-Мыслями мы с тобой не сильно изменились. Душой вот только поменялись, наверное, на обоих такие испытания выпали. Ты как перенес все это?



-Я сам не знаю. Там, в ИТЛ, каждый день ждал, когда мне перо в бок воткнут. Не воткнули. Били часто, ржали, сам дрался, но не убили. Не знаю только почему.



-Быть может чтоб мне жизнь облегчить?



-А я облегчил?



-Само собой, дружище! Ты хоть и стал более мрачным да побитым, как и я, но слушать меня и понимать не разучился. Может, даже наоборот.



-Да, на обоих на нас испытания выпали. На тебя, правда, в разы тяжелее.



-Я не знаю как вынес это все. Когда тогда, в Ростове был, раз шесть пытался застрелиться. И в рот ствол совал, и к виску пробовал… Но не мог я, не мог! Понимал, что рано, что нужно еще что-то от меня в этой жизни.



-И правильно понимал.



-Ну, как видишь, да. Бандюков мы не мало тут поймали. Недавно вот поймали ублюдка такого: он людей грабил, кошельки там отбирал, кольца, вещички какие получше, а тела под поезда на Инской бросал, вроде как несчастный случай. Вот на четвертак сейчас и отправится, выродок.



-А правда у вас тут лагерь для пленных открыли?

Горенштейн аж покраснел от злости. Кровь прильнула к его желтоватому лицу, руки затряслись, и он со страшной злобой в громком голосе заговорил: «Да уж, приютили это говно! Нашли, б…ь, кого держать тут! Эти выродки работают, да работают мало, их надо заставлять по 24 часа в сутки вкалывать и дерьмо жрать! Понапривозили тут эту нечисть недобитую»

Летов лишь кивнул в ответ, ибо был во всем согласен с Горенштейном. Он же откинулся на спинку стула, резко снял с графина стакан, до краев наполнив его водой, и жадно выпил.



-Разгорячился – сказал он. – До сих пор не могу свыкнуться с мыслью, что их нет. Они мне снятся, Серега! Ты понимаешь какого это, знать о преступлении, но не знать, кого наказать и кому мстить.



-Еще хуже, когда ты знаешь о преступлении, и одновременно знаешь что виновен в нем лишь ты – мрачно сказал Летов.