— Ты мне кого-то напоминаешь, — говорит он. — У тебя нет семьи на севере?
— Нет. — Винс берет ломтик хлеба.
— Может, из других мест, где я мог тебя видеть?
Винс вздрагивает.
— Я ничего не вижу, — говорит он. — Я почти не вижу ваши лица.
— Ешь, — велю я. — И возвращайся в кровать.
— Мне нужно ведро.
— Я принесу.
— Надо вылить.
— Я знаю.
* * *
Время обеда. Незнакомец рассматривает меня поверх тарелки серебристо-голубыми глазами — цвета намерзшего льда на лобовом стекле в январе.
Сид явился на закате, после того как я увидел твою лодку. Два события, происходящие в одно время, не связанные и при этом связанные — об этом есть книга, «Коллизия сущностей». Я читал ее в световой камере прекрасным весенним днем, когда яркий свет проникал сквозь линзы, окрашивая их в пурпурный и зеленый, оранжевый и розовый — психоделический калейдоскоп. На это могут потребоваться дни, годы, тысячелетия, крик со звезд, эоны спустя услышанный на Земле. Я никому не рассказывал о тебе. Ты застенчив, ты должен мне доверять. Ты мне доверяешь? Я так тебя подвел.
Хочу сказать тебе, мне так жаль.
— Кто готовил? — поинтересовался Сид.
Я положил вилку и нож рядом и выровнял.
— Я.
— Мог бы получше взбить тесто. Жаба получилась плосковата.
— Жаба — это сосиска.
— Нет. Жаба — это тесто.
— Ты сделал отверстие в тесте и засунул туда сосиску.
— Эти сосиски выглядят как дырки. Они и есть дырки.
— Это долбаные консервы, — вмешивается Билл. — Называй их как хочешь. — Билл берет свою тарелку, собираясь подняться на маяк и поработать туманной пушкой. Он поджимает губы. Может, он подцепил ту же заразу, что и Винс. У меня предчувствие, что мы все ее подцепили и к утру будем мертвы.
Сид продолжает есть. Я слышу, как он перекатывает языком тесто во рту. После ухода Билла кто-то произносит:
— Он меня боится.
Это Сид или я?
— Это пищевое отравление. — Незнакомец вытирает пальцы кухонным полотенцем. — У вашего парня. Съел то, что не стоило есть.
— Что?
— Эти конфеты были для Билла. Только он не стал их есть.
Он улыбается, и все становится на свои места. Как детали головоломки.
— Но мы справимся, — говорит Сид. — Ты уже все понял, старичок, не так ли? У тебя хорошие мозги. Будет грустно, когда смотрители вроде тебя станут ненужными. Чем ты займешься, а? Тридцать лет — долгий срок для человека, которому не для чего жить, кроме хорошенькой жены. Но время от времени ты задумываешься, как бы ты жил без нее.
Смотреть на него — все равно что стоять на краю. Входить в комнату, где меня не ждут. Я не могу отменить то, что увидел своими глазами. Внутри мрак, он заполняет нас.
— Кто ты?
Тишину нарушает громыхание сверху, одинокий призыв туманной пушки — как будто киты перекрикиваются сквозь толщу черной воды. Вопросы без ответов.
— Утром я уеду, дружище. Не волнуйся на этот счет. — Потом он поворачивается к настенным часам и добавляет: — Без пятнадцати девять. Мне пора спать.
— Без пятнадцати девять, — повторяю я.
— Время ложиться спать и время вставать. — Он подается ко мне. Эти зубы. — Всегда так было и будет. Каждый день. День начинается, и день заканчивается. Так мне даже не приходится задумываться об этом.
* * *
Когда в полночь я поднимаюсь наверх, Билл сидит в камере и держит палец на курке. Голова поникла на грудь. Он не слышит мои шаги. Я останавливаюсь рядом с ним так близко, что вижу полоску розовой кожи под ушами, которой касались пальцы Хелен. Я хочу спросить его, как он собирался выйти сухим из воды.
Меня наполняет кровь; она течет по моим органам, сердцу, сосудам, я мешок с кровью.
— Билл.
Он дергается, пушка внезапно стреляет.
У-у-у-у-у-у-у-у!
— Вот дерьмо. Что?
— Ты уснул.
— Извини.
— От тебя никакой пользы, если ты спишь на посту. — Мне хочется встряхнуть его. Но здесь ты.
— Который час?
Он встает. Чуть не падает. Он бесполезен, крот, вылезающий из норы.
— Что-то не так? Ты ужасно бледен, Билл.
Он не смотрит мне в глаза.
— Просто устал.
— Ладно. Ты скоро уедешь. Будешь на берегу раньше нас, ты же ждешь этого с нетерпением, да, дружище? Скажешь Хелен, что я скоро буду с ней? Передай ей это от меня.
Я вижу, что он думает, не сказать ли мне, почти открывает рот: непроизносимые слова, которые можно так легко произнести.
— Ну же, Артур, — говорит он, и я не могу понять, чего он хочет.
— Топай вниз.
Он делает, как велено. Я стряхиваю сигарету.
* * *
Тридцать девять дней на башне
В два часа ночи я проверяю фонарь, горелку, перезаряжаю пушку, записываю данные о видимости и направлении ветра — я уверен, что это восточно-юго-восточный, но пользуюсь компасом, чтобы проверить. После поступления на службу я с удовольствием вспомнил старые приемы и полезные умения. Нас учили, как повесить дверь или пришить пуговицу, как печь хлеб, чинить электричество, готовить еду и зажигать огонь. Все, что полезно знать, но мужчины на суше не умеют и половины, особенно шить и готовить. Потом нас инструктировали, что делать с освещением, как оно работает и как его чинить, если что-то сломается. Все это кажется мне полезным — ни капли тщеславия, стремления самоутвердиться, ничего материалистического или не относящегося к делу. Думаю, если бы так сложилось, я неплохо мог бы жить один. Хелен никогда не думала, что ее задача заботиться обо мне, это против ее природы — считать, что женщина за это в ответе, и в то же время ей это не по душе — знать, что я не нуждаюсь в ней в практическом смысле.
Жаль, что она не знает, как она нужна мне в других смыслах. Невидимых. Важных.
Я мог бы говорить ей об этом много лет, но никогда не говорил. Почему? Если бы она была здесь, я бы смог сказать ей все то, что не могу произнести на берегу. Прости, все наладится, если бы мы только могли начать все сначала.
Меня тревожит тот день, когда смотрители больше будут не нужны. Кто я без маяков, без этого мира, без моей жены? Когда автоматизация захватит все, мы вымрем. Я слышал, это уже происходит по всей стране, и к этому готовятся — говорят, это прогресс, и маяк «Годреви» уже так работает со времен войны. Скоро, и я не хочу думать когда, но скоро мою работу будет делать машина. Эта машина не будет нуждаться в башне, как я, не будет любить ее, как я. Техника может зажигать маяк и стрелять из туманной пушки, но она не сможет заботиться о маяке, а о маяках нужно заботиться, об их телах и душах. Башня будет пустовать, скучать по обществу предыдущих десятилетий, сигаретах на кухне, собраниях перед телевизором, дружбе и секретах, которые когда-то здесь царили, и это место больше не будет нужно человеку.
* * *
Позже, намного позже, когда мое дежурство закончилось, темная ночь сменялась занимающейся зарей. В спальне я недооценил расстояние между кроватью и трубой и ударился бедром. Винс храпит. Он слишком длинный для своей кровати, и его ноги свешиваются с края, время от времени подергиваясь, словно крыло раненой крачки, пытающейся улететь с пляжа. Я прижимаю ладонь к его лбу. Храп моментально прекращается. Винс открывает один блестящий глаз.
Далеко за окном, в милях отсюда море высыхает и наступает земля.
Там мигает свет или это на воде?
Те, кто строил эти башни, специально сделали так, чтобы спальни смотрели на сушу. Смотритель ложится спать, зная, что его маяк светит на дом и домашним нужен этот свет. Они не хотят, чтобы мы слишком много думали о море внизу, чересчур спокойном и глубоком, небезопасном. Когда смотритель в кровати, его одолевают воспоминания, и в этот момент ему нужна уверенность, что земля там, — так ребенок прислушивается к шагам отца посреди ночи.
Мы все связаны с землей — с тех пор как первые земноводные выползли на землю, наши ласты захлопали по песку и наши жабры вдохнули воздух.
Свет на берегу уютно поблескивает, а потом внезапно становится ярче, сильнее, настойчивее, и я знаю, что это ты. Я знаю, ты там и разговариваешь со мной. Я понимаю, что ты говоришь. Что я должен сделать.
Я вдыхаю запах твоих волос и чувствую нежный затылок, и постепенно, постепенно я засыпаю, и твой свет у меня перед глазами.
37. Билл
Портфель
Мне было семь, когда я узнал, что убил ее. Мой брат засандалил мяч мне в голову и сказал:
— Не рыдай, Билли-плакса; убийцы не должны плакать.
Когда я спросил старика, что он имел в виду, он поднял взгляд от тарелки с яичницей и сказал мне, что я достаточно взрослый, чтобы знать: мое рождение ее прикончило.
Это слово вызвало в памяти закатившиеся глаза овец, крики в газовой камере, брызги крови на скотобойне. Я что-то подозревал и раньше. Взгляды учителей и родителей моих друзей — жалость и отвращение. Перешептывания: бедный мальчик, она была такой доброй, слишком доброй, чтобы заслужить такой бессмысленный конец. Бессмысленный — в результате не могло получиться ничего хорошего. Огромная фотография на комоде в прихожей — словно святыня. Мне никогда не объясняли, почему мамы нет. Тем не менее ожидалось, что я буду любить ее и чувствовать вину, пусть даже не знаю, за что, и подумаю дважды, перед тем как позволить себе рассмеяться или обрадоваться, потому что за это заплачена слишком высокая цена. Предполагалось, что смерть забрала не того. Я не стоил такой жертвы.
Это была единственная фотография моей матери. Такой она и осталась в моих мыслях навсегда, застывшая в одной позе и нежно улыбающаяся. Я никогда не видел ее сердитой, грустной, громко смеющейся в ответ на шутку — только это доброе терпеливое лицо, смотревшее на меня, когда я возвращался из школы или после того, как меня били братья.
Никто меня не простил. Только она.
Когда я встретил Хелен Блэк, она напомнила мне ту фотографию. Но на этот раз я мог поговорить с ней, прикоснуться, взять за руку.
Я хотел рассказать ей обо всем, что она пропустила, об отце и его наказаниях, о том, как он входил в мою комнату с ремнем в руке и садился на край кровати, и о том, что она могла бы спасти меня, если бы была там в лучах света из коридора. О кузине из Дорсета и море, которое я ненавидел, но которое стало моей судьбой. О том, что мне пришлось смириться с тем, что я всю жизнь буду делать то, что от меня хотят. И что это привело меня на маяк, к образу жизни, от которого не убежать.
* * *
Пятьдесят пять дней на маяке
Я просыпаюсь утром, в спальне тихо. Слабый свет просачивается в щелочку между занавесками. Комната пустая.
Я смотрю наверх. Койка механика заправлена, словно на ней никто не спал. Винса нет. Меня охватывает приступ паники, как будто я спал так долго, что за это время все умерли или уехали.
Через три дня я буду на берегу. Ей больше не придется лгать ему, мне или себе. Не теперь, когда Артур знает.
Конечно, он знает, придурок.
Артур нашел цепочку, которую я однажды днем украл из «Адмирала», когда Дженни была в городе. Если бы меня кто-то спросил, я бы сказал, что пришел к ней домой повесить полку. Я не собирался ничего брать, просто хотел вдыхать ее запах — платки, духи, пижама. Я хранил эту подвеску в кармане брюк, которые были на мне, когда она меня поцеловала, а теперь ее там нет. Он взял эти брюки без спроса.
Этому человеку терять нечего.
Может быть, я всегда хотел, чтобы Артур все узнал. Он сам навлек это на себя.
Я лезу в свой ящик в поисках сигарет. Внутри моя рука натыкается на шуршащий бумажный пакет. На секунду я удивляюсь. Потом до меня доходит. Это конфеты, которые дала мне с собой жена. Как давно я там был. Я достаю их, они сильно пахнут цветами, но не так, как три недели назад. Я думаю, не съесть ли мне конфету. Напоследок в знак честности. Да, я попробовал. Очень вкусные, спасибо.
Но вместо этого я несу их на кухню и выбрасываю в ведро.
* * *
Артур сидит за столом с книгой.
— Туман расчистился, — говорю я, стоя у раковины и стараясь не поворачиваться к нему лицом. — Где Винс?
— Наверху.
Питьевая вода имеет привкус соли и водорослей.
— А Сид?
Артур говорит, он уже уехал, должно быть, уплыл на утренней лодке.
Я поворачиваю кран. Он продолжает капать.
— Кто был на лебедке? — спрашиваю я.
— Не я.
— Значит, Винс.
— Нет.
Больше ГС ничего не говорит. Прежний Артур выяснил бы все — как Сид смог добраться сюда в густой туман, как он себя вел и что говорил. Вместо этого ни слова, и в этой тишине мы последний раз в жизни ощущаем взаимопонимание.
* * *
Винс изучает журнал погоды. Я думаю, сейчас он спросит о Сиде, и не знаю, что ответить, насколько откровенным могу быть, но не стоило волноваться. Он занят другим.
— Посмотри на это, Билл.
Линзы фонаря поблескивают. Я делаю шаг вперед.
— Иди сюда, — говорит он. — Видишь?
Я наклоняюсь над его плечом и читаю.
— Я думал, что это относится к прошлому году, — неуверенно продолжает Винс. — Вот что мне пришло в голову, когда я увидел эти записи. Это не может быть правдой. Какие-то ошибки. Я думал, это старые записи, ГС, должно быть, что-то попутал. Но вот что я увидел, Билл. Этот месяц.
Он показывает на мешанину букв и цифр, нацарапанных черной ручкой ГС, петли и узлы, сходящие на нет. Нажим в некоторых местах был настолько сильным, что перо прорвало страницу. «Море бушует. Хаос. Бурная пена. Жуткий шторм превращается в ураган…»
— Десять, одиннадцать, двенадцать баллов, — читает Винс. — У нас никогда не было двенадцати баллов. Это неправда. Ничего такого не было.
В этот момент я вижу сумку. Она лежит на первой ступеньке маленькой лестницы, ведущей к фонарю: маленькая, квадратная, не привлекающая внимание. Винс ее не заметил. Это не брезентовая сумка, какую носят механики, а портфель. Гладкий, компактный и блестящий.
— Билл, — спрашивает Винс, — что нам делать?
Цвет у портфеля такой же, как у волос Сида. Такой же неописуемый. Мы все понимаем. Артур это знает, и я тоже. На самом деле этот механик — никакой не механик. Обычный человек не может исчезнуть из башни бесследно. Точно как тот серебряный человек, который вышел из изгороди перед «Санбим-Тэлботом» в 1961 году, сначала один раз, потом еще.
— В чем дело, мужик? — Винс закрывает журнал. — Тебе все равно?
Я вспоминаю тайник с сигаретами, которые мой брат хранил дома в застекленном шкафчике. Как я курил в тени на пороге в ожидании, пока они вернутся, а на улице шел пахнущий металлом дождь.
Бежать.
— В чем дело? — повторяет он, поворачиваясь, чтобы посмотреть, куда я уставился.
Я подхожу к портфелю, опускаюсь на колени, щелкаю замками и удивляюсь, когда они открываются.
— Билл, — тревожно говорит он. — Что там? Дай посмотреть.
Я смотрю. Не могу.
— Ничего, — отвечаю я, захлопывая портфель. — Он пустой.
Иногда дома Дженни ловит стаканом паука. Она не любит пауков, поэтому делает это быстро, словно не хочет ни думать, ни видеть его, просто накрывает, ловит и уносит. Я поднимаю этот портфель таким же движением, не думая, уношу на смотровую площадку и швыряю далеко в море.
38. Винс
Нежность
В первый день обучения я услышал, что он лучший. Мне сказали, что Артур Блэк — самый лучший компаньон. Обычно о главных смотрителях не говорят. Дурная слава — не самая хорошая штука. Например, ГС на «Скерриз» расхаживал по маяку совершенно голый, видимо, потому, что никто не мог ему запретить, а дома жена не разрешала. Этот мужик выполнял всю работу абсолютно без одежды — от замены кожуха до мытья полов — и только во время готовки заставлял себя надеть фартук. Все ужасно боялись его еды и старались не ходить следом за ним по лестнице. Но чтобы имя человека было известно по хорошему поводу — это редкость. В день, когда я начал работать с Артуром Блэком и познакомился с его спокойным достоинством, добрым сердцем и светлой головой, я понял, что никогда не встречу никого лучше.
Уже много дней мы видели только туман — но он писал совсем другое.
«Артур уже не тот, что раньше. Совсем другой человек».
Что-то произошло. Не знаю что.
Мой ГС ведет себя странно. Очень странно. То, что я прочитал в журнале, не имеет никакого смысла. Я сломал себе голову, но все время прихожу к одной мысли.
Артур постарел. Он ошибся.
И я не позволю другим подозрениям прокрасться в мою голову.
* * *
Двадцать дней на башне
Море напоминает акварель, залитую лимонным светом. Но во время своего дежурства я смотрю не на океан, а на землю. Изучаю далекую береговую линию в бинокль, высматриваю этого типа Эдди, потому что я готов поспорить, что он вернется, непременно вернется, и неизвестно еще, как его зовут на самом деле. Должно быть, сейчас он делает доклад своему начальству; они разрабатывают план, как любые профессионалы. Лодка отходит от набережной, точка превращается в отпечаток большого пальца, быстро приближается, она будет здесь сегодня, завтра…
Тук-тук.
Я знаю, кто там.
Пытаюсь отвлечься делами. Моя рубашка воняет, носки нужно заштопать, но мне нравится это занятие, оно позволяет мне сосредоточиться на том, что я делаю, и я перестаю чувствовать себя диким, я снова человек, и в этом есть подлинное чистое удовольствие.
Я смотрю в бинокль.
Познакомившись с Мишель, я подумал: ничем хорошим это не кончится. Эрика расскажет ей, что я наделал, и это будет конец. Эрика позволит нам сблизиться, а потом отнимет ее у меня. Так все делали, каждая семья, и они ожидали от меня каких-то чувств в ответ, но после шести или восьми раз ничего не остается. Потом тебе говорят, что ты холодный, странный, никто не хочет иметь с тобой дело, с тобой что-то не так.
Но Эрика ничего не сказала. А теперь я первый раз могу поверить в наше общее будущее, в то, что мы с Мишель можем жить вместе. Иногда мне кажется, она похожа на маяк, вот почему меня так тянет к ней, ну или почему меня изначально потянуло к ним: темнота, много воды, а потом внезапно загорается свет, ярче которого ты еще не видел, и у тебя нет выбора, только стремиться к нему и надеяться, что он тебя примет.
Я не позволю этому свету погаснуть. Никто мне не помешает. Ни Эдди. Ни кто-то другой. Спустившись на кухню, я засовываю руку в щель под раковиной. Она размером с кирпич; если у вас тонкие запястья, как у меня, вы сможете изогнуть руку и просунуть ее туда. Секунду я паникую, думая, что Эдди нашел его, но нет, он там.
Я достаю пистолет и проверяю, что он заряжен.
И когда я думаю о том, что увидел в журнале погоды… что, если я ошибаюсь, а Билл прав? Тогда остается только одно. Мне придется позаботиться об этом. Мне самому.
Через какое-то время на башне все может пойти наперекосяк. В учебке меня предупреждали, что так может случиться. Будь осторожен на маяке, иначе он сведет тебя с ума. Мне очень жаль ГС и Билла. Если Сид вернется, если он приведет Эдди… Мне правда очень жаль.
* * *
Днем приходит плавучая база «Трайдента», чтобы пополнить запасы воды. Некоторые морские станции имеют возможность фильтровать дождевую воду, и мы тоже можем обеспечивать себя так водой месяцами, но поскольку мы очень далеко от берега и у нас мало места, нужно, чтобы привозили свежую. Танкер называется «Дух Иниса», что бы это ни значило. Артур сказал, что это имя уэльского чародея. Лодки как только не называют.
— Майк, это ты? — кричит Билл с выступа.
— Привет, Билл! Хочешь что-то передать на берег?
— Я — нет.
— Скоро домой, да, дружище? — говорит рыбак. — Сколько дней?
— Три.
— Желаю тебе удачи. Прогнозируют шторм. Причем сильный.
— Приезжал Сид, починил нам генератор, — внезапно говорит Билл. — Ты его знаешь?
— Кто такой Сид?
— Крупный такой парень. Провел у нас пару дней.
Майк Сеннер качает головой:
— На берегу сказали, что ваш ГС отменил вызов.
— Когда?
— Когда у вас сломался генератор. — Майк подносит ладонь козырьком к глазам и прищуривается. — Я скажу им, чтобы они занялись этим делом.
— Они точно никого не посылали? — спрашиваю я.
— Сюда давно никто не заявлялся, — говорит Майк. — Такая погода, это просто невозможно. Если бы объявился какой-то сумасшедший, мы бы об этом знали.
— Никто не видел его на берегу?
— Боюсь, что нет.
Билл вздрагивает. Но я знаю. Люди Эдди отлично умеют оставаться невидимыми.
— Я им передам, — говорит Майк, — если вам так хочется. Но не думаю, что они поверят, Билл. Что здесь был кто-то, о ком они не знают. Они скажут: «Ни одна живая душа не могла это сделать, старина Майк; ты же знаешь, ни одна душа».
X. 1992
39
Миртл-райз, 16
Вест-Хилл
Бат
«Рэббитс Фут Пресс»
Тандем Паблишерс
Бридж-стрит, 110
Лондон
26 августа 1992 года
Уважаемые господа,
В настоящее время я оказываю помощь вашему автору Дэну Шарпу в деле исчезновения на маяке «Дева». Предполагаю, он публиковался в вашем издательстве под псевдонимом, и буду весьма благодарна, если вы назовете мне его настоящее имя.
С нетерпением жду вашего ответа.
С уважением, Хелен Блэк
40. Хелен
Она приехала рано и могла бы войти и ждать его внутри. Но она осталась на улице, несмотря на дождь, и наблюдала за входом в кафе с противоположной стороны улицы. Вскоре он появился — тоже пришел раньше, но всего лишь на минуту. Мокрые волосы, капли влаги на пальто. Его походка, форма головы — все это было так знакомо, почему она раньше не замечала? Она не могла поверить, что не видела этого раньше. Мишель права. Когда Дэн Шарп занялся этой книгой, он сказал прессе, что его вдохновляют любовь к морю и интерес к этому происшествию. Хелен не сомневалась в этом, но он был не до конца честен.
После того как он вошел, она решила, что даст ему немного времени, чтобы обсохнуть и собрать свои заметки. Она готова для последнего признания. Теперь она знает, кто он.
Она рассказала ему все, кроме одного, самого важного события, но она ему не лгала, просто не раскрыла всю картину.
До этого она чувствовала дискомфорт. Он пишет о пиратах и приключениях на море. Но теперь она признала в нем родственную душу.
В конце концов, она не могла выносить мысль, что он узнает об этом от кого-то другого, что он напишет об этом в книге со слов другого человека, тогда как она десятилетиями пыталась найти подходящие слова. Это важно для всей истории. Это важно для Артура, для понимания того, кем он был и что мог сделать.
Она накинула капюшон куртки и перешла через дорогу.
41. Хелен
Как хорошо сесть. Автобус высадил меня далеко отсюда — моя вина, я могла бы научиться различать их, но я не могу запомнить маршруты, какой идет сюда, а какой нет. Все в порядке. Чайник чаю, пожалуйста.
Я начну с начала; вариант не хуже любого другого. Только память так не работает, да? Она состоит из моментов, которые всплывают в странном порядке. Порой вспоминаешь что-то очень странное, например, супружескую пару, у которой мы снимали летний дом. Меня всегда поражало, что владелец дома никогда не работал по понедельникам. Никогда не работал и никогда не будет работать, сказал он мне; он всегда предупреждает об этом на собеседованиях. Потому что он не хочет испытывать это чувство, которое охватывает тебя по воскресеньям, когда надо готовиться к работе и все кажется — как бы точнее выразиться? — не совсем в порядке. Я думаю, что чем сильнее травма, тем крепче мозг цепляется за незначительные вещи. Так проще справиться. В некотором роде я многим обязана человеку, который не работал по понедельникам.
Нашего сына звали Томми. Так что, конечно, эта история началась не в летнем домике. Она началась за шесть лет до того, когда я обнаружила, что беременна. Сначала у меня был шок. Признаюсь, что мне понадобилось какое-то время, чтобы привыкнуть. Не то чтобы я не хотела ребенка. Просто я не считала, что ребенок — это венец всего; мне было комфортно без того, чтобы стремиться стать матерью.
До смерти Томми я думала, что его зачатие было случайным, но сейчас я так не скажу. Иначе получается так, будто мои мысли о том, что его не ждали, стали причиной того, что он умер. Его всегда ждали, и поэтому удивление, охватившее меня тогда, когда я узнала о беременности, кажется мне невероятным. Мы не планировали его, но он никогда не был нежданным.
Мы с Артуром не знали, как справимся или какими родителями будем, но кто это знает? Вы можете только начать и стараться изо всех сил.
Томми был славным малышом. Я не специалист по детям, но по сравнению с тем, что было у Дженни, он был просто чудом. Он хорошо спал и ел, начал ползать в семь месяцев и ходить в пятнадцать, и бог мой, какая жалость, что ты все забываешь. Ты думаешь, что будешь помнить мельчайшие подробности, потому что каждая из них тебя захватывает — что они едят, какие звуки издают, эти маленькие кулачки и машущие ручки, тонкие волосики на затылке и нежные круглые плечики, когда ты их купаешь… Но нет. Ты не можешь. Каждую неделю твой ребенок превращается в другого, он крупнее, знает больше, и я не думаю, что ты можешь запомнить все эти личности. Это все равно что узнать десять разных человек за два года. Но у нас было кое-что общее, у Томми и меня: мы любили друг друга. Мы были друзьями. С того момента, как он родился, у него была особенная улыбка только для меня.
Вы грустите. У вас нет детей? Что ж, так проще. Мне проще говорить с вами об этом. С родителями чувствуешь себя заразным, как будто они боятся, что это ужасное, немыслимое несчастье может передаться им. Или возникает ощущение, что они слушают твою историю, но не слышат ее, потому что они слишком сосредоточены на мысли: слава богу, это случилось не с нами.
Когда меня спрашивают, есть ли у меня дети, я отвечаю по-разному. Иногда я говорю нет, и это правда, у меня нет ребенка. А иногда я говорю да, у меня был сын, но он умер. И знаете, о чем мне хочется, чтобы они спросили? Как его зовут. Я хочу, чтобы они спросили, как его зовут. Но они качают головами и говорят: «Простите, должно быть, это ужасно», — и я киваю и говорю: да, да, конечно.
Редко кто спрашивает его имя. В смерти он безымянный. Он не может быть настоящим ребенком. Не может быть Томми, потому что это значит, что никто из нас не застрахован от такого несчастья.
Да, я считаю себя матерью: мать, которая потеряла ребенка при рождении или перед его рождением, все равно остается матерью. Матери вроде меня, потерявшие ребенка, всегда спрашивают, как его зовут. Так их можно отличить от остальных. Долгое время после смерти Томми я пряталась от людей, и никто не мог понять, что со мной происходит, но потом я вступила в группу поддержки, и это принесло мне утешение. Горе может делать тебя удивительно одиноким. Не успев это осознать, ты уходишь в себя и потом можешь уже не вернуться полностью.
Мне помогли вернуться эти матери. Я бы хотела, чтобы это был Артур, но нет. В нашей группе мы называли детей «банда», мы праздновали их дни рождения, но не в трагическом смысле, а просто в знак признания. Это все, чего я хотела, — признание. Артур никогда не говорил о Томми. После похорон его имя ни разу не слетало с губ моего мужа. Он не хотел видеть его фотографии, делиться воспоминаниями. А мне, наоборот, это требовалось, чтобы чувствовать, что Томми со мной. Я не могла притворяться, будто его никогда не было.
С вами я притворялась, да. Вы не хотите спросить почему? Может, потому что вы со мной тоже притворялись — обычное дело для людей. Так легче, чем быть самим собой, так проще мириться с неизбежным. Вы знаете, что скорбь очень сильна. Я плакала, плакала и думала, что никогда не перестану. Неделями я лежала в постели, дрожа и думая, что слышу его голос, тихий шепот: «Мамочка». Так продолжалось месяцами. Горе сбивало меня с ног. Оно продолжает это делать, но теперь я чувствую его приближение и поэтому могу устоять. Раньше оно лишало меня равновесия. Я чувствую запах Томми на его вещах, и кажется нереальным, что его нет. Как это возможно, чтобы его запах был, а его самого не было? Все эти вещи ждут его, а он не возвращается. Вы понимаете, почему я держала эти мысли при себе.
Артур вернулся на «Деву» сразу после гибели Томми. Я думала, мы уйдем со службы и посвятим себя друг другу, но нет. Когда он был на маяке и я оставалась в коттедже одна, я по ошибке срезала корочки с тоста и покупала молоко, забывая, что больше некому его пить. Бутылки стояли в холодильнике много дней, потом я открывала крышки, чувствовала кислый запах и выливала молоко в раковину.
Мы с Артуром все больше отдалялись друг от друга. Я всегда недолюбливала башню, но после этого я ее возненавидела. Каждый раз, глядя на нее, я думала, какое же она чудовище. Я хотела, чтобы он утешил меня, но вместо этого он давал утешение «Деве» или она ему, и это звучит странно, но именно так я чувствовала. Я понимала, что смерть Томми выявила то, что было в нем всегда, — отстраненность. Артур сказал мне, что ни один человек в здравом уме не захочет работать смотрителем маяка. Тогда я часто вспоминала эти слова.
Я знаю, он очень любил Томми. Поэтому он так и не смог справиться с его смертью. Или скорее принять ее. Посмотреть ей в глаза, как надо поступать с такими событиями, иначе они будут преследовать вас всю жизнь и неожиданно наносить удары.
Я много раз хотела больше никогда не видеть своего мужа. Поэтому, когда они исчезли, я испугалась, что навлекла это на них своими желаниями. Ведь тогда я больше не была бы связана с маяками. Могла бы уехать от моря. Больше не надо было бы сидеть на кухне в «Адмирале», прислушиваться, как Артур сортирует свои камни или царапает карандашом по бумаге, решая кроссворд, и не понимать, почему он не может просто обнять меня и сказать, что тоскует по нашему сыну так же, как и я.
Теперь я понимаю, что Томми просто хотел быть с отцом. Артур был ему нужнее, чем мне, и это правильно, так и должно быть. Море забрало Артура, потому что в море мы потеряли нашего мальчика. Иногда море кажется мне огромным языком, слизывающим людей вокруг меня, и, если я подойду слишком близко, он лизнет и проглотит меня тоже. Поэтому я живу здесь.
Томми только что исполнилось пять лет. Летний домик был чудесным местом; он не заслуживал такой истории. Люди, которые сдали его нам, мужчина, не работавший по понедельникам, они тоже этого не заслуживали. Но случается все что угодно, в самый обыкновенный вторник, когда ты выходишь из ванной. Без предупреждения. То, о чем ты беспокоишься, обычно не происходит. По крайней мере, не так, как ты думаешь.
Наш мальчик с нетерпением ждал каникул с отцом, которого почти не видел. К этому времени Томми начал интересоваться работой Артура, его приездами и отъездами. Ему было любопытно, почему папа уплывает на лодке на маяк и возвращается с историями о штормах и контрабандистах, которые я считала большей частью вымышленными, но, может, это была правда. Томми скучал по отцу. Артур никогда не писал мне, но иногда он писал Томми, однако эти письма попадали к нам только в хорошую погоду, когда находился моряк, готовый туда отправиться. Артур писал Томми, что на закате на «Деве» загорается свет, это он говорит сыну «Спокойной ночи». Когда Артур был на башне, мы с Томми говорили о его работе, и я придумывала истории не только для Томми, но и для себя. Дети видят мир таким чудесным. Он говорил, что его папа становится солнцем, когда солнце ложится спать, и много лет спустя я думаю, что это лучшее описание.
Он утонул в лето коронации
[14]. Было прекрасное утро. Я захотела полежать в ванне после завтрака. Это была очень глубокая ванна на четырех лапах, и я отмокала в ней, пока вода не остыла, а потом я услышала крики Артура с первого этажа. Когда я вышла, он стоял в дверях, опустив руки по швам и развернув ладони к потолку. Белый как мел. Мне потребовалось несколько секунд, чтобы понять, что он весь мокрый.
— Где Томми?
Но Артур просто смотрел на меня, и это было все равно как выплеснуть ведро воды в попытке разбудить слабоумного, который все равно не просыпается.
— Я потерял его, — сказал он.
— Что? — спросила я. — Где?
Мы словно говорили о ключах от автомобиля.
— В море, — ответил он.
— Где в море?
— В море, — повторил он.
Томми не умел плавать. Только с нарукавниками. Именно их я выглядывала, выйдя к этой ужасной воде; я искала красные и желтые нарукавники, которые надевал Томми. Я была уверена, что замечу их. Но не готова к тому, что увижу их на пороге рядом с резиновыми сапогами, которые мы привезли с собой, но еще не обували.
Исчез. Нет, Артур не сказал, что он исчез. Потерял.
У меня возникла иррациональная мысль, что все еще может обойтись; Томми в любой момент может выйти на пляж, течение принесет его к берегу. Но когда море делало для меня что-то хорошее?
Не знаю, что случилось потом. Должно быть, в какой-то момент мы позвали на помощь, потому что появились люди, приехала «Скорая помощь», и меня закутали в одеяло, хотя мне не было холодно.
Через два дня его тело выбросило на берег. Крошечный, посиневший, с пятнышками на коже, он был одет в зеленые плавки, которые мы купили ему в магазине четыре дня назад. Артур сказал, что пойдет на опознание, но я должна была увидеть его своими глазами. Он казался не мертвым, а спящим. Я поцеловала его в лоб, и мне показалось, что он совершенно нормальный, просто холодный. Меня сразила мысль, что душа покинула его тело, они больше не держатся за руки. Осталось только тело, а душа ушла. Кто-то найдет в этом утешение, но не я. Я тревожилась, что телу будет одиноко без души, в нем не будет света, ничего, что согреет его. Из-за мысли об одиночестве я не хотела, чтобы Томми похоронили. Это меня мучило. Я не могла избавиться от мысли, что он лежит в морге, холодный и покинутый, а потом в гробу, а в конце концов его опустят в землю. Я и сейчас думаю, если бы мы его похоронили, я бы до сих пор не могла бы спать при мысли о том, что его косточкам одиноко в земле. Мы кремировали его. Я не хотела, чтобы что-то осталось.
Они пошли побултыхаться в воде. На мелководье, сказал Артур, поэтому он не захватил нарукавники. Томми был в воде по пупок, Артур повторял это снова и снова, и я мечтала, чтобы он прекратил, потому что эти слова заставляли меня вспоминать о том, как Томми был младенцем, и пуповина связывала его со мной все эти месяцы, пока я берегла его, и только двадцать проклятых минут я была в ванной. Артур отошел, чтобы взять фотоаппарат. Только пара шагов до порога. Томми всегда был любопытным мальчиком, должно быть, он сделал еще пару шагов и ушел под воду. Там было сильное течение. Он поскользнулся, не смог найти опору и утонул. Так я это представляю. Быстро и безболезненно. Когда Артур вернулся с фотоаппаратом, было уже слишком поздно. Вина — зверь, которого я должна была прогнать. Если бы я позволила ей завладеть мной, я бы убила Артура на месте. Я бы задушила его во сне. Но ему не нужны были мои слова, чтобы считать себя виноватым. Не понимаю, как это вообще можно пережить, потому что печаль давит сама по себе и без вины. И я знаю, он винил себя, и в этом был корень всего остального. Вот почему он не мог смотреть на меня, прикасаться; вот почему он предпочел маяк.
Конечно, мне приходило в голову, что он хочет уйти вслед за Томми. Снова быть вместе с ним. И эти чувства росли и росли у него внутри, пока не взорвались. Я не могу представить, чтобы он сделал что-то с Биллом, Винсом или с собой, не могу, но я считаю, что в определенных обстоятельствах человек способен на что угодно. В подходящий момент. Просто у людей не всегда есть возможность показать, на что они способны. Суть в том, что жить взаперти на маяке — ненормально для человека. «Трайдент» никогда в жизни не признает, что им не следовало заставлять людей выполнять эту работу, никого и никогда, потому что это неестественно и рано или поздно случаются трагедии.
Когда мы с вами познакомились, я не могла говорить о часах. Но теперь могу. Восемь сорок пять — это время, когда Томми умер. Часы на «Деве» остановились в восемь сорок пять. Я продолжаю думать, что это какая-то ошибка. Кто-то ошибся на пять-десять минут, и тогда это просто несчастливое совпадение. Но люди любят совпадения, не так ли? А это захватывающая подробность. Я никогда не забываю о ней. Она все время у меня в голове.
Что, если виноват Артур? Что, если, что, если, что, если. Бесчисленные варианты событий не произошли. Что, если бы я не встретила его? Что, если бы он не поздоровался со мной в той очереди на Паддингтоне? Что, если бы мы не устроились на работу в «Трайдент»? Что, если бы мы не поехали в отпуск, что, если бы тот летний домик не построили или если бы тот человек решил работать и по понедельникам, заработал бы больше денег и купил бы дом не здесь, а за границей, например среди холмов Тосканы? Что, если бы я не решила принять ванну? Иногда я думаю, что, если бы у меня была возможность поговорить об этом с Дженни Уокер, рассказать ей о себе, она бы поняла. Поняла мой промах с Биллом. Мою единственную ошибку. Иначе мне нет прощения.
Дело не только в Билле, да, наверное, не только в нем. Я даже согласилась, чтобы Мишель съездила в Корнуолл от моего имени, но это была глупая идея, это должна сделать либо я сама, либо никто. Но я верю, что, если бы я могла наладить отношения с Дженни, если бы я могла все исправить, из этого получилось бы что-то хорошее.
Да, есть слова, которые я должна была сказать, но, к несчастью, не сказала. Ни Артуру, ни Томми — а теперь уже слишком поздно. Их не вернуть.
Но для остальных еще не поздно. Еще можно зажечь свет.
42. Дженни
После того как она умолкла, они долго сидели рядом на кровати. Ханна сидела тихо и неподвижно, выпрямив спину и сложив руки на коленях. Дженни с преувеличенным вниманием рассматривала покрывало, которое купила давным-давно: желто-розовые цветы, мягкая и скатавшаяся после многочисленных стирок ткань.
Внизу хлопнула входная дверь, это ушел последний гость. Грег зашел к ним, но Ханна попросила его извиниться и проводить гостей.
Она повернулась к матери и переспросила:
— Ты хочешь сказать, что пыталась…
Дженни вытерла нос рукавом.
— Я не знаю, что я пыталась сделать, милая. Я никогда не хотела причинить ему вред. Поверь мне. Я только хотела, чтобы он…
— Что?
— Чтобы он снова был моим мужем.
Сквозь открытое окно доносилось тарахтение газонокосилки с соседнего двора. Привычный звук, который теперь воспринимался острее.
— С детьми так обычно и бывает, — сказала Ханна. — Ты думаешь, что ловко скрыла от них что-то, но ничего не получается. Нельзя. Ничего не скроешь.
Дженни не поднимала взгляда от вышивки. Она много раз спала под этим одеялом с Биллом, по утрам к ним на кровать забирались дети. Эти бесценные моменты.
— Что ты имеешь в виду?
— Что я знала, — сказала Ханна. — В глубине души. Я помню, как ты стоишь на кухне. Папа собирается уезжать. Ты плачешь и не разговариваешь с ним. Я почувствовала запах белизны. Фантики для конфет; этикетка на бутылке. Я не поняла, что происходит. Решила, я все придумала. Ты же моя мать. Ты не можешь сделать ничего подобного. А теперь ты рассказываешь мне, что я была права.
Ханна умолкла. Дженни заставила себя поднять взгляд.
— Ты помнишь его? Ты всегда говорила, что да.
— Да. Я помню, как он целовал меня перед сном. Каждый вечер, когда он был дома и думал, что я сплю. Он приходил и гладил меня по щеке. Я помню, как сижу у него на коленях, а он читает мне сказку на ночь. Помню, как он пах. Креозотом и табаком. Мы ходили во двор посмотреть на луну после заката, когда небо было чистое. Я так и представляла себе маяк. Как луну.
Дженни никогда в жизни не было так стыдно.
— Когда тебе семь лет, — продолжила Ханна, — кажется, как будто жизнь состоит из отдельных моментов. Частей картины, которые никак не связаны. И только потом ты начинаешь складывать их воедино.
— Теперь ты можешь это сделать, — сказала Дженни.
Ханна покачала головой. Снаружи по дороге проехали дети на велосипедах. Их крики достигли крещендо и стихли вдалеке.
— Когда ты сказала мне, что папа неверен, — созналась Ханна, — это должно было стать шоком. Но не стало, мама. Я уже знала. Мы с тобой были в гостях у Хелен. Сидели в гостиной. На полке за фоторамкой лежала папина ракушка. Она была непохожа на те, что он вырезал для тебя; эта была предназначена для возлюбленной, а не для жены. Она пыталась спрятать ее, но недостаточно хорошо. Я бы узнала его ракушки где угодно, даже на пляже среди миллионов других.
Розовые узоры поплыли у Дженни перед глазами.
— Ты так крепко сжимала мою руку, когда мы шли домой, — сказала Ханна. — К чаю был тост с фасолью. Ты сожгла хлеб и отскребала подгоревшую часть над раковиной.
— Да.
Ханна смотрела на нее влажными глазами.
— Почему ты ничего мне не сказала?
— Как я могла?
— Не тогда. Потом. Когда ты сказала мне о его романе.
— И чтобы ты ужаснулась?
— Я не в ужасе.
— А должна бы.
Дженни впервые увидела свою дочь другими глазами, не как ребенка, ее ребенка, но как женщину. Беспокойство, собравшее в складки кожу у нее на лбу. Готовность понять, которая никогда не давалась Дженни. Выслушать и не судить.
— Я знаю, как ты его любила, — сказала Ханна. — И какую боль он причинил тебе своим поступком. Это тебя не оправдывает, мама, нет. Но… — Она помолчала, подбирая слова. — Полагаю, с этим ничего не поделаешь. Есть только «но». Всегда есть другой взгляд на вещи, не так ли? Всегда есть что-то еще.
— Что же ты обо мне думаешь? — спросила Дженни.
— Что ты злилась и грустила.
— Мне так жаль, так жаль, моя милая.
— А ему?
— Что?
— Ему тоже было жаль?
— Не знаю, — ответила Дженни. — Я много чего не знала о Билле.
Ханна протянула ей упаковку «Клинекса». Их пальцы соприкоснулись.
— Я думала, ты меня ненавидишь, — сказала Дженни.