Мария рассказывала домашние происшествия, последние прочитанные книги, то, о чем думала с тех пор, как не виделась с Сабиной. Внимательная к окружающему, она по временам в точных и прочувствованных выражениях отмечала свойство местности или волнение, которое испытывала. После чего, казалось, вещи, о которых она говорила, ее уже больше не занимали, переставали присутствовать в ее жизни. Ее последовательный и ясный ум расправлялся с явлениями формулой.
— А я говорю, не взлетит.
Происходит запуск, ракета взрывается не взлетев.
Это минутами досаждало Сабине, смущало и разбивало в ней ту тайную подавленную силу, с которой она ощущала радость.
— Ну что, накаркала?
Мария говорила, а г-жа де Фонтенэ, опустив голову, вбирала в себя кочующую лихорадку нарождающегося лета, лихорадку, подобную ветру над бархатистыми растениями, берущую душу и распаляющую ее на тонкие, жаркие желания.
— Служу Советскому Союзу.
К вечеру, как в полдень, опять прозвенел колокол, серебряный, фарфоровый монастырский звон, пляшущий по листве и призывающий к обеду.
* * *
Сабина, одетая во что-то легкое и кружева, стояла на крыльце с непокрытой головой. Сумеречная грусть, от которой вздрагивают деревья, стекала по ее волосам, по ее боязливой коже в широкую ее душу.
Иван перед свадьбой красит свой член в зеленый цвет.
Она глядела на погасшее небо и на ласточек, пролетающих, не двигая крылами, накренившимися, как валкая лодка… Она думала обо всем, чего ждала от жизни и чего не было.
— Это зачем? — спрашивает его приятель.
Все же, раз есть это нежное, алое небо, это тепло, пахнущее акацией, эта лихорадочность разнеженной земли — любовь и счастье тоже необходимы и возможны. Не ее слабая, болезненная любовь к Анри, а чудо неизбежной любви, которое привело бы к ней сейчас, в это мгновение, из глубины сумерек — незнакомца, который бы ей сказал: «Кто вы и кто я — безразлично, но весь этот лиловый вечер, вся весна, все мое желание и все наше мечтающее тело хотят, чтобы вы шли со мной…»
— Если Машка спросит: \"Почему у тебя это зеленого цвета?\", я ей скажу: \"А где ты другой видела?\"
Мария позвала Сабину, ее ждали к обеду. Тогда она пошла к остальным, в столовую, пахнущую первой клубникой.
* * *
Разговор двух кадровиков.
Затем в звонкой, низкой, почти пустой гостиной, вокруг стола, где между двумя горшками бегоний стояла желтая лужа света от лампы, потянулся в терпеливых играх вечер; выкрикивали карты. Сабина немножко засыпала, ее belle-mère обмахивалась веером, не столько из необходимости, сколько из желания взволновать вокруг воздух, привлечь на себя внимание.
— Слушай! Ты теперь евреев берешь на работу?
— Беру.
Поднявшись к себе в комнату и растянувшись на кровати, с еще раскрытыми глазами и горящей свечой, Сабина думала, мечтала. Напротив, на стенке висел портрет юной женщины, в овальной раме. Внизу надпись:
— А где ты их берешь?
* * *
Генриэтта-Анна де Рошгранд,
маркиза де Фонтенэ,
умершая в 1771 г.
Сидит мужик на кухне, читает газету. Вдруг звонок в дверь. Он открывает и видит — стоит обезьяна с ведром и шваброй и говорит:
Сабина глядела в это смеющееся лицо, розовое, под узкой, напудренной прической, на платье, обшитое галунами, на легкомысленные руки, перевитые гирляндой из роз.
— Я из КБО, пришла к Вам окна мыть.
Смех на этом искусственном и очаровательном лице был так ребячлив и непрерывен, что казалось, в какой бы тени ни пребывала отныне женщина, так смотревшая на мир, она все еще смеется этим смехом.
Он говорит:
Сабина из самой глубины братственной души созерцала теперь это существо минувших дней, которое, обманывая природу румянами щек и пудрой волос, некогда имело о вселенной самое тонкое и вымышленное видение.
— Проходите, пожалуйста, в комнату.
Как у смерти хватало смелости прикасаться к этим тонким и поддельным женщинам, сплошь переряженным, бросавшим в любовь и страдание мнимые тела и комедийные волосы и принимавшим, в смертный час, тайну таинств с изящной и смеющейся любезностью.
А сам сел и стал газету читать.
Сабина отяжелела, глаза ее затуманились и горят. И вот уже чудится ей, что пастель улыбается своим красным ртом и начинает:
Вдруг звонок опять. Открывает, а там опять обезьяна стоит. Мужик возмущенно говорит:
«Сабина, по моему платью soie dauphine, в разводах, и по ленте, которая окружает мою шею, ты видишь, что я жила в шаловливый век Регента и Людовика Возлюбленного. Я обитала в Версале и нескольких замках на берегах Уазы.
— Да сколько вас еще будет?
Я любила наслаждение, все мы любили наслаждение, мужчины и женщины без страха и сопротивления уступали прелестному влечению, толкающему их друг к другу. Мы украшали природу и наряжали жилища для любви и удовольствия. Мы в течение всех часов нашей хрупкой жизни увешивали стенки, ширмы, и фонтаны в садах, и храмы в парках розами, вьющимися лентами, голубками и раковинами.
Обезьяна отвечает:
Раковина — основа и знамение нашего времени, и это легко понять, ибо воистину из раковины Афродиты вышла наша надушенная, влюбленная и божественная эпоха.
— Да я все та же, просто у Вас подоконники скользкие.
Мы вели, под звуки клавесина, медленные, изнемогающие танцы, горячившие нам глаза и изображавшие жадность, вздох и обмирание.
* * *
Мы любили рощи, листву, росу. Мы одинаково преуспевали в чувственных песенках и в смелых речах; наше непочтительное неверие было у нас на языке, как зеленый плод, коего горьким, кислым и острым вкусом мы наслаждались.
К дочке приезжает в гости мать. На пороге ее встречает зять:
Мы любили любовь, это была единственная забота нашей жизни, у нас не было другой.
— Надолго ли к нам приехали?
Мы не были легкомысленны. Мы были философами, энциклопедистами, геометрами, химиками или астрономами, смотря по любовникам. Мы помогали в работе Руссо и Вольтеру. Они писали нам мадригалы, а мы написали им несколько глав к их книгам.
— Да пока не надоем.
Мы любили любовь, и некоторые из нас служили ей с темной дикостью. Вздохи бедной Леспинас заставляют еще на земле дрожать руки, перевертывающие страницы ее книги.
— Значит, чайку не попьете с нами?
* * *
Мы оставили после себя миру тонкий, раздражающий и глубокий запах. Шелковые платья, облегавшие наши танцующие ноги, благородно расстилаются на диванах прекрасных жилищ. Эстампы, изображающие нас за плетением полевых гирлянд или освобождающими птиц из тростниковой клетки, безумят чувствительные души. Соломенные шляпы и листва на наших головах глубже ранили желание, чем обнаженные бедра древних нимф.
На Птичьем рынке мужчина продает комара в банке с надписью:
Ах! ты не знаешь, как мы смеялись и резвились в рощах, под звук волынок Рамо, тогда как Ватто, грустный из-за всех нас, плакал от шума юбок из скрипучего шелка…»
\"Заменитель мужчины — цена 50 рублей\".
Сабина проснулась поздно утром, удивленная стуком подъезжающей коляски.
— А как им пользоваться? — спрашивает покупательница.
Она выглянула в окно и, ничего не видя, наспех завернулась в халат и, придерживая его на груди, сошла вниз.
Это приехал Жером Эрель, она забыла, что его ждали сегодня утром.
— Разденьтесь, лягте и выпустите его из банки. Если что не так — вот телефон.
Встрече с ним она обрадовалась, он приносил ей парижский воздух, воспоминание о ее доме. Но ей было неприятно за свою одежду: она испытывала нечто вроде стыда, смущения за это утреннее лицо, еще так близкое ко сну и вставанию.
Придя домой, женщина открыла банку, комар сел на потолок и сидит себе. Пришлось звонить по телефону. Мужик сразу приехал, разделся и говорит комару:
Жером восхищал мать Анри, которой он изъявлял уступчивость молодого, скромного родственника, уважение и почитание титула.
— Смотри внимательно, показываю последний раз.
Ожесточенная и шумная, она пользовалась этим, чтобы посвящать Жерома в мельчайшие неприятности своей жизни, характера, здоровья. Молодой человек, казалось, слушал ее не с родственным участием, которое было бы невоспитанным, но с откровенным и усидчивым вниманием. Это, главным образом, и раздражало Сабину, когда она о нем думала — эта его привычка не отличать удовольствия от скуки, ценного от посредственного. Руководствуясь каким-то сухим и стоическим тщеславием, он, казалось, все, что делал, считал достаточно интересным и приятным уже потому, что это делал он. Сабина подумала, что в поверхности вся его сущность: вежливость заменяет ему сердце, воспитание — героизм. Он бы легко пошел на смертельную опасность из-за самого обыденного пустяка. Качество цели его не занимало.
* * *
Все же она, на другой день, согласилась с Марией, что в деревне он приятен.
После венчания в церкви жених подошел к священнику:
Во время прогулки по лесу с Сабиной он с внезапной доверчивостью стал говорить о себе приятно и просто.
— Сколько я Вам должен?
В этот день, после завтрака, Анри стал настойчиво уговаривать двоюродного брата идти с ним на рыбную ловлю:
— Только вы не будете говорить, у рыбы тончайший слух, у меня в книге говорится… — Он разглагольствовал теперь уже научно о вещи, к которой, в данную минуту, устремлены были все его желания.
— Все зависит от красоты Вашей супруги.
— Я лучше останусь, — ответил Жером и покосился на Сабину, смеясь и подтрунивая над Анри. Сабина тоже засмеялась, это окончательно рассеяло смущение; у них теперь была общая тайна: добродушная насмешка над Анри.
Жених сунул святому отцу 20 копеек. Тот оскорбительно подошел к невесте, заглянул под вуаль и молча вернул жениху гривенник.
«Этот мальчик может сделаться мне другом, — подумала молодая женщина, — и я тоже могу ему быть полезной».
* * *
Ее воскресающая жизненность вселяла в нее жажду добра, дела, в котором она бы главенствовала. Ей хотелось испытать на Жероме свое умение, тем более, что он был одновременно и ясным, и скрытным и что требовалась хитрость для распознания этого нрава.
Официант подходит к посетителю:
— Что будешь есть, уважаемый?
Несколько соседних помещиков приезжали иногда с визитом к г-же де Фонтенэ, матери Анри; она устраивала им стремительный, бурный и дикий прием, похожий на похищение. Сабина, Мария и Жером, сидя немного поодаль, в каком-нибудь уголке гостиной, забавлялись торжественностью любезных движений и пустотой речей.
— Шашлык.
— Как люди счастливы, — говорила Сабина, — что у них такая любовь к пустякам, что они любят не только главное в жизни! Вот, например, г-жа де Плесси, некрасивая, стареющая, с хромоногой дочерью, которая вдобавок не выходит замуж, — у нее только и забот, что дворянская книга.
— Так.
— Она думает, — сказал Жером, — что платья из жесткого шелка и накидки со стеклярусами — наивысший идеал красоты…
— Цыпленок табака.
— В ее глупости и тщеславии есть героизм, — продолжала Сабина, — она бы из вежливости отдала визит зимой, несмотря на грипп. Об этих вещах она будет думать в лихорадке, в предсмертном поту. Для всех этих людей светская невоспитанность — больший ужас, чем все несправедливости природы: старость, болезнь, смерть. Они плачут и кричат лишь о том, о чем прилично кричать и плакать.
— Хорошо.
— В этом, — сказал Жером, — есть известное изящество…
— Зелень.
— Прекрасно.
— Да, — сказала Сабина, — но в этом меньше принуждения, чем природной бедности. А потом, — прибавила она буйно, словно желая наполнить весь воздух своей волей и вздохами, наконец, свободно, — я, я люблю природу, силу и жизнь, все, что кричит, что бросается и падает, всю человеческую невоспитанность, такую трогательную и чуткую.
— Виноград.
— Отлично.
— Фрукты.
— Тоже неплохо.
— Коньяк — 200, сухого — бутылку.
— А я люблю порядок, — удостоверил Жером, — вы, — продолжал он тихонько, — вы — другое дело, вам лучше знать.
— Извини, дорогой. Есть только морковные котлеты и чай.
— Какой он вдруг милый, — воскликнула Сабина, глядя на Марию.
— Чего же ты раньше не сказал?
И они все вместе рассмеялись над непривычной лестью Жерома.
— Хорошо говоришь.
Вечером, вернувшись в свою комнату, чтобы переодеться к обеду после маленькой прогулки с Марией по июньскому солнцу, цвета подсолнечника, Сабина с удовольствием нашла у себя на столе письмо от Жерома Эреля.
* * *
Это было несколько детское, длинное письмо, безо всякой надобности, с почтительными, старательными и сложными фразами. Некоторые описания напоминали сентиментальное сочинение. И письмо это оканчивалось разом, обрывалось двусмысленно и умело.
Некто пытается вскочить в трамвай, но попадает под колеса и лишается обеих рук. Ничуть не смутившись, он вскакивает в следующий трамвай и вновь неудачно: ему отрезает ноги. Беднягу вносят в вагон, чтобы отвезти в больницу, но тут он открывает глаза и требует:
Оно обрадовало Сабину, любившую чувствовать свою значительность; это делало ее веселой и физически гордой.
— Прошу всех предъявить билеты!
Молодая женщина весело оделась и, закалывая перед зеркалом волосы, наслаждалась горячим изображением своей юности и красоты.
* * *
В гостиную она вошла с намеренно-рассеянным видом и поблагодарила Жерома небрежно и все же неявно для остальных.
В застойные годы мужик жалуется друзьям:
«Как странно! — подумала она. — Мне хорошо только, когда тайна и приключение, иначе я робею, дружба меня стесняет, даже Жером до сих пор меня смущал…»
— Вам всем жены по 3,5 рублей дают на обед, а мне только рубль.
Она радовалась этой маленькой победе, одержанной над его мрачным и замкнутым умом. И это удовлетворение рассыпалось в смех, в вспышках взгляда, в учащенном внимании к Анри, к которому ее дружески приближала всякая радость.
Друзья ему посоветовали любить жену покрепче, как положено. После напряженной ночи мужик засыпает и думает: \"Вот теперь она мне утром рублей пять даст\".
После обеда, во время карточной игры, Сабина постоянно чувствовала на себе бешеный взгляд молодого человека, эти серые глаза, затемненные душой.
Утром проснулся — жена на работу ушла, на столе 50 копеек и записка:
\"С жиру, гад, бесишься!\"
Она ощущала его, не видя, всем своим существом и сердцем. Это ее восхищало, и, оживленная и свободная, она отвечала на эти настояния счастливой развязностью, уверенными, властно-дружескими движениями.
* * *
— Жером, — внезапно говорила она, кладя ему руку на руку, — я запрещаю вам бросать эту карту, это слишком глупо, возьмите ее назад.
После акта девушка говорит парню:
И он, удивленный, смущенный, смеясь под конец, глядел ей прямо в ее прекрасное, радостное лицо.
— А я СПИДом болею.
Дни проходили, сокращенные постоянными встречами, разгоряченные молчаливым толкованием слов и взглядов. Сабина была довольна; кроме этого, она ничего не знала. Она говорила себе: «Этот мальчик в меня влюблен» — и эти слова окружали ее словно солнечным дождем, за которым ничего уже не было видно.
— А я тоже.
Она жила стремительно: одеваясь, выходя, смеясь, все начиная сызнова.
— А я пошутила.
Вечером, когда Жером садился за рояль и пел, она чувствовала такую радость, что боялась, как бы это не отразилось на ее лице, и пересаживалась спиной к свету.
— Значит, больше шутить не будешь.
Когда она говорила ему: «Спойте это», а Мария: «Нет, вот это», Сабина рассматривала ее с простодушным и гневным удивлением, как если бы молодая девушка присвоила себе право, принадлежащее отныне только ей.
* * *
Однажды вечером он пел, обращая к ней улыбку, один из этих разнеживающих романсов, где звуки, смешиваясь со стихами, создают пейзажи и счастье.
Автобус стоит на остановке. Шофер достал бутылку:
Сабина, в смущении, смотрела на него с жадностью.
— Будет ли кто?
Нежные веки молодой женщины и ее улыбка трепетали, как звезды в ночи.
Все молчат.
Любопытная и своевольная, она наблюдала лицо молодого человека, черный и белый блеск зрачков, белокурые волосы с розовыми отсветами, — и потом закрывала глаза, и душа ее следовала за другой душой до самого дна поющего горла.
Выпил, покурил. Достает еще одну:
— Будет ли кто?
Но с такой поразительностью она редко ощущала, обыкновенно она была легкомысленной и тщеславной; самым определенным из ее занятий было, проснувшись ночью, пересчитывать года молодого человека и собственные — они были ровесники — и радоваться, что столько лет им еще быть друг для друга совершенно теми же: ей — красивой и доброй, ему — предупредительным, избалованным, застенчивым и благодарным.
Молчат. Выпил. Надевает мотоциклетный шлем:
Хотя г-жа де Фонтенэ и не созналась своей belle-soeur во внимании Жерома, ей не сделалось неприятно, когда та его заметила и ей о нем сказала, думая открыть Сабине тайну:
— Ну что, смертнички, поехали?!
— Я уверена, что он начинает тобой увлекаться, обрати на него внимание.
* * *
На рынке женщина обращается к продавцу:
— Ты думаешь, вот безумие! — ответила Сабина.
— А где же Ваша лошадь?
И хотя она и защищалась с виду, но любопытство Марии ее радовало, она любила все, что усиливало ее нарождающееся чувство. И когда Мария, впоследствии, перестала наблюдать за Жеромом и говорить об этом, Сабине стало досадно.
— Какая лошадь? Я продаю кроликов! Вы куда смотрите?
Ни о чем не думая, она и не думала о возвращении в Париж, когда однажды утром Анри объявил ей, что его зовут обратно и что они уедут из Брюйер на следующий день.
— Как куда? Я смотрю на ценник.
Мысль об отъезде их всех опечалила. Решено было, что Мария с матерью тоже скоро вернутся в Париж и что Жером пока погостит у них еще несколько дней.
* * *
Но веселье исчезло, никто не ценил остающихся минут.
— Мама! Помнишь, ты мне как-то сказала, что путь к сердцу мужчины лежит через желудок?
— Как же мы проведем наш последний вечер? — говорил Анри, блуждая в день отъезда вместе с другими по саду. Он держал сестру под руку и тяжело висел на ней.
— Да, моя милая.
— Я устала и остаюсь здесь, — сказала Сабина, указывая на деревянную скамейку, прислоненную к старому, заросшему плющом, орешнику.
— Так вот, я хотела тебе сказать, что прошлой ночью я открыла новый путь.
— Тогда я тоже остаюсь, — вздохнул Анри, огорченный отъездом, и, увлекая за собой сестру, растянулся на траве, по другую сторону аллеи.
* * *
— Я тоже, — сказал Жером, опускаясь возле лежащего Анри.
Мужчина купил новые ботинки. Пришел домой, а никто не замечает. Сходил в душ — выходит голый в новых ботинках. Жена спрашивает:
Сабина с той стороны смотрела на них.
— Что это у тебя висит?
Анри, хотя и огорченный предстоящим отъездом, — он привыкал к месту, как только в нем поселялся, — все же спокойно наслаждался прекрасной тенистой листвой; он брал от воздуха не благоухающую нежность, шедшую к нему от ближней корзины с резедой, но здоровящий кислород.
— Это указатель на новые ботинки.
Он говорил по-детски весело:
— Лучше бы ты шляпу купил.
— Прекрасный вечер, кажется, ветер немного меняется…
* * *
Он не думал, что движения природы способны давать благоразумным людям нечто другое, чем жизнь и здоровье.
Женщина рассказывает подругам:
Жером сидел на траве, напротив Сабины; приподнятые колени немного закрывали ему подбородок. От времени до времени он подносил к губам стебелек и кусал его. Было удивительно жарко. Жером жаловался на жару. У него был тот угнетенный и оживленный вид, то светлое, розовое и легкое лицо, которое летом бывает в юности.
Так как он сидел ниже Сабины, она немного видела его руку в рукаве полотняной рубашки, с твердыми, отстающими манжетами. Белая глянцевитая рука, пальцы тонкие, несколько широкие в нижних суставах.
— Представляете, сплю я как-то одна в квартире и слышу шорох. Зажгла ночник и вижу — по комнате шастает мужик, явно вор, но симпатичный. Ну я и говорю ему, чтобы через два часа и духу его не было.
Она говорила и смеялась со всеми ними. Глядя на Жерома, она испытывала удовлетворение, уверенная в своей власти над ним, радуясь господству над этим восприимчивым и юным умом.
* * *
Ее умиляло то, что он этим прекрасным спадающим вечером сердится на жару, и то, как он, сражаясь с комарами, отбрасывает руками воздух; эти движения сдвигали его шляпу, и она соскальзывала назад. Сабина находила его очаровательным, с его детским раздражением, и минутами они глядели друг на друга без особенной глубины и пронзительности, но с полной и ясной страстью.
Американец, англичанин и русский хвалятся, что заставят кошку есть горчицу.
— Значит, — вздыхал Анри, который тем более жаловался, что не чувствовал большого огорчения, — мы после обеда садимся в поезд и к ночи будем в Париже, — вот весело! И еще эта светская жизнь; Сабина будет отрывать меня от занятий, чтобы таскать по балам.
Американец хватает кошку и запихивает ей горчицу в пасть.
— Попробуйте сказать, — перебила Сабина, у которой страсть к чужой точности была развита до крайности, — попробуйте сказать, что я вас часто заставляю ходить по балам, я ложусь в десять… Вот ложь!
— Это насилие, — протестует русский.
И пока она так, шутя, ссорилась, она думала о другом своем, — новом сердце, менее жаждущем покоя, о новом взгляде своем на мир.
Англичанин кладет горчицу между двумя кусками колбасы и кошка ее съедает.
Мария молча смотрела в сумерки.
— Это обман! — протестует русский, после чего мажет кошке под хвостом и кошка с воем вылизывает.
— Ах, Сабина, — прошептала она, — какое розовое небо! Эти полоски, как вычесанная шерсть, точно птичьи лапы тащат все это розовое!
— Обратите внимание, — говорит русский, — добровольно и с песней.
— Да, — ответила ее belle-soeur, чьи глаза, жадные на горизонт, слегка улыбались, — глядя на это небо, представляешь себе Восток, жаждешь какой-нибудь сказочной местности, где солнце над песками, как апельсин, истекающий соком.
* * *
— Слышите, синица? — спросил Жером. — Она точно острит клюв о сочную, надтреснутую сливу.
Прохожий бросил монету в чашечку слепого. Монета выскочила из чашечки и покатилась по тротуару, но человек в темных очках быстро ее догнал.
— Правда, — ответила Сабина, задумавшись.
— А я думал, что Вы слепой, — сказал прохожий.
Тень опускалась, она уже не видела руки Жерома, лежащей на траве.
— Нет, я не слепой. Я его замещаю, пока он сидит в кино.
Он подошел и сел рядом с ней, говоря, что устал от лужайки.
* * *
Он зажег папиросу.
Василий Иванович провалился на экзаменах в Военную академию.
При свете восковой спички она увидела эту руку с восхитительной зеленовато-голубой жилкой, приведшей ее в смущение, когда она представила себе драгоценную струю крови.
Петька спрашивает:
И тем временем, как молодой человек, с лицом, запрокинутым в вечер, тихонько напевал, Сабина, отговорившись свежестью, встала, ушла, чтобы только не схватить этой руки, опершейся рядом с ней о скамейку, и не прижать ее без памяти к лицу.
— Что тебе задали по математике?
IV
— Описать квадратный трехчлен.
Никогда еще г-жа де Фонтенэ не была такой деятельной, как со своего возвращения в Париж.
— Ну и что. Описал?
Пьер Баланс смеялся над ней за ее привычку ежеминутно повторять: «Господи, сколько у меня дела на завтра! Никогда не хватит времени…»
— Что ты Петька! Представить страшно.
Все ее столь спешные дела заключались в поездках к портнихе, где она заказывала платья по старинным портретам, и к антиквариям, где не могла не поддаться искушению купить какую-нибудь саксонскую вазу или кусок старого цветастого шелка.
* * *
Жером Эрель питал тонкое, женское пристрастие к эпохе Людовика XV, круглой и усыпанной букетами.
«Когда он вернется из Брюйер, он найдет у меня эти новые безделушки, — это его позабавит», — думала Сабина.
В церкви молится грузин, чтобы Бог помог купить ему машину, а рядом молится русский, чтобы Бог помог ему купить пол-литра.
За пять дней разлуки она получила от него два письма: одно длинное, почтительное и сдержанное, другое, с описаниями природы, напоминающими нарисованную картинку и сентиментальными, как херувим.
Она, улыбаясь, вспомнила, что, не считая этих вежливых писем и учащенных любезностей, он еще ничем не сказал ей о своей любви. «Бедный, — вздыхала она, — он не решается».
Грузин:
Она предвидела очаровательное парижское лето с ним, удивленным и счастливым ее дружбой, и потом долгие совместные дни в Дофинэ, в имении Анри, где они жили с июля до ноября.
— На тебе 10 рублей и не отвлекай Бога мелкими просьбами.
«Деревня ему идет», — думала она, воскрешая в памяти всю повадку и лицо Жерома, его романтические волосы, его серые глаза, цвета легкого тумана, холодные и зачастую жесткие, где мысль и выражение медленно поднимались со дна замкнутой, тайной души.
* * *
Она находила в нем сходство с Адольфом Бенжамена Констана, с Вертером, с любовником Манон, и так простодушно переносила на него любовь к этим героям, что он представлялся ей действительно исполненным их лихорадки и грусти.
Диалог в двадцать первом веке.
В видимой жизни молодой женщины ничто не изменилось.
— Скажите, а противогаз не мешает Вам в интимной жизни?
— Ну что Вы, наоборот. Во-первых, жена в нем молчит. Во-вторых, я не вижу ее лица. А, в-третьих, когда я затыкаю клапан, она хоть немножко начинает шевелиться.
Она была привязана к Анри. Она не думала, что поступает дурно, занимаясь Жеромом, это было не больше, чем если бы она внезапно пристрастилась к живописи и часто посещала залы Лувра.
* * *
И потом, она не задумывалась, она жила в легком волнении, в ощущении растущей жизни и бесконечности.
Ночь. Стук в дверь.
Более общая непринужденность дружески приближала ее к Пьеру Балансу. Ей понравилось говорить с ним. Она восторгалась его ясными, подчас суховатыми мыслями, как бы зажатыми между его узких глаз.
Хозяин: — Кто там?
Но она сравнивала его и всех остальных с Жеромом, и все казались ей настолько меньше ее двоюродного брата, что она не могла не верить, что они от этого страдают, что это отнимает у них все возможности радости и любви. Мысль, что у Пьера была любовницей актриса, которая его любила, ослабляла ее и печалила.
Голос:
Но каковы бы ни были ее удовлетворенность и сладкая беззаботность, все же г-жу де Фонтенэ подчас, после чтения прекрасной книги или возвращения из театра, что-то отрывало от Жерома.
— Это я — Тыбыдымский конь.
Она чувствовала себя тогда созданной для других земель, товариществ по храбрости и мятежу этим безумцам, пронзающим историю копьем и всю земную тень — одним-единственным желанием. И ей хотелось за раз и доктора Фауста, юного и таинственного, в сумерках, на маленькой площади его городка, и вишен Флоренции…
Хозяин:
Но любопытство, в которое ввергал ее характер Жерома, быстро и резко возвращало ее к приключению, при всей своей незначительности, усложнившемуся неизвестностью.
— Иди отсюда.
Молодой человек вел себя у г-жи де Фонтенэ по-прежнему; только большая свобода в речах и общая непринужденность свидетельствовали о том, что он чувствует себя здесь желанным и нужным и радуется этому.
Голос:
— У меня Пьер, у тебя Жером, — говорил Анри жене, когда та его спрашивала, что он сегодня собирается делать. — Предоставляю тебе музыку! О, с наслаждением! — добавлял он, зажимая уши уже от одного вида вечно раскрытого рояля.
— Вот так всегда. Тыбыдым, тыбыдым, тыбыдым…
Жерома, казалось, иногда смущало добродушие Анри и настойчивость Сабины, уговаривавших его остаться обедать, тогда он отказывался с редким упорством.
* * *
Г-жа де Фонтенэ хотя и видела в этом благоразумие, обычное для Жерома, но все же раздражалась, не находя нужным прибегать к осторожности в такой невинной связи и не понимая, как можно отказываться от самого приятного.
На скамейке сидит старичок и плачет. Подходит прохожий узнать в чем дело.
Она не встречалась с двоюродным братом вне присутствия Анри, Пьера или Марии, только что вернувшейся в Париж; но, не видясь с ним отдельно, г-жа де Фонтенэ тем не менее чувствовала по полному доверию Жерома, по властности, с которой он советовал и отсоветовал ей то или иное, по кокетству, наконец, с которым жаловался на малейшую неприятность, — что он в ней нуждается и что он ее любит.
— Мне 78 лет, — всхлипывает старичок. — Дома меня ждет жена-красавица. Она меня так любит, так любит…
Временами ей бы хотелось на этом лице большей страстности, большей свободы и щедрости в этой душе; но в другие минуты внезапная бледность молодого человека убеждала ее в энергии, глубокой и открытой.
— Ну так вставайте и идите к ней.
Даже Анри, мало наблюдательный в жизни, однажды сказал:
— Я адрес забыл.
* * *
«Как раз эти характеры, осторожные и терпеливые, и являются самыми упорными и лучше всего хотят то, чего хотят». «Вот именно», — подумала тогда Сабина. Она справилась у мужа о жизни Жерома в Париже, трудолюбивой жизни, где не было места любви; и молодая женщина улыбнулась до самой глубины успокоенного сердца.
В случае чего — как будем воевать с Китаем? Ведь их миллиард с лишним?
Жером Эрель, представленный г-жой и м-ль де Фонтенэ нескольким подругам, встречался с ними в домах, где они бывали вечером, проводил с ними время и уходил тотчас же после их ухода. Он приглядывался к туалету Сабины, хвалил ее, смотрел ей вслед и часто упрекал ее за смех с другими мужчинами.