Михаил Козаков: «Ниоткуда с любовью…»
(воспоминания друзей)
Автор-составитель Елена Тришина
Оформление переплета Андрей Рыбаков
Автор фото на переплете Кирилл Козаков
Оформление вкладки иллюстраций Аида Сидоренко
Автор-составитель сборника Елена Тришина и «Редакция Елены Шубиной» благодарят за предоставленные фотографии: Директора музея театра «Современник» Татьяну Прасолову, Кирилла Козакова, Регину Козакову, Марка Хромченко, Людмилу Хмельницкую, Ирину Селезневу, Андрея Житинкина, Александра Стернина, Иосифа Райхельгауза, Инну Милорадову, Игоря Штернберга, Владимира и Екатерину Мирзоевых, Дмитрия Брикмана. В книге также использованы фотографии из архива киноконцерна «Мосфильм» и агентства «РИА Новости»
© Тришина Е. Н., 2019.
© ООО «Издательство АСТ», 2019.
* * *
Мы живем для воспоминаний, пока, разумеется, еще живем.
Михаил Козаков
«И это всё в меня запало, и лишь потом во мне очнулось…»
Впервые имя – Михаил Козаков – громко прозвучало в середине прошлого века.
Блистательным было его появление в фильме Михаила Ромма «Убийство на улице Данте», затем – в роли принца Гамлета в спектакле Охлопкова на сцене Театра им Маяковского. Тогда и началась его полувековая шекспириада – от Гамлета до Лира.
Мастер художественного слова – это определение по праву относится к Козакову – актеру, режиссеру и писателю.
Мастер, создавший целую плеяду образов, порой диаметрально противоположных – Дзержинского и Фауста, Дон-Жуана и дядюшки Адуева. Мастер – поставивший культовый фильм «Покровские ворота» и тончайшую драму «Маскарад». Мастер – остро чувствующий ход поэтической речи. Мастер – написавший ироничные и щемяще откровенные книги о времени и о себе – «Рисунки на песке» и «Третий звонок», составившие «Актерскую книгу».
Он не забыт зрителями и читателями.
Я же помню его всегда. Он был моим близким другом.
Лена, дорогая! Спасибо Вам за то, что терпите меня. Это нелегкий труд!
Спасибо Вам, мой старинный бесценный Друг!
Миша Козаков 11.03.2004
P. S. Надписано по пьяни – оттого и правда. М.К.[1]
Дружба наша возникла в начале девяностых. Возникла на таком открытом полигоне не очень внимательного отношения близких ему людей, как я думаю. Ему нужно было делиться, разговаривать с человеком, безусловно его понимающим, душевно ободряющим, и одобряющим, что немаловажно.
Разговоры наши чаще всего велись днями, когда он был один дома, либо по телефону по ночам, когда все засыпали. Почти тайно. Хотя никакого романа между нами никогда не было, так сложилось, и последние жены его, хоть и недолюбливали меня за оккупацию части его души, понимали это.
Мы всегда оставались на «Вы». Он в шутку называл меня сестрой, я – никогда не называла его братом. Он для меня был кем-то старшим, не обозначаемым родственными именами. Но нам некогда было препарировать наши отношения, нужно было донести-передать нечто более важное.
Он никогда не поздравлял меня специально ни с какими праздниками, он вообще не признавал этих условностей глупых. Но в каждый мой день рождения, когда за столом собиралась семья и гости какие-то, раздавался его звонок «просто так». Только однажды он пришел на мой юбилей в ресторан, где был ближний круг, и совсем не пил, и мучился, пока не стал читать стихи – больше никто, естественно, ничего в тот вечер и не говорил.
Он не раз выручал меня с работой. Я же уходила из каждого несправедливого, по моему мнению, места, даже очень престижного и выгодного, по мнению других. А он каждый раз тут же предлагал мне работу – то с книгой, то со сценарием, а однажды просто с перепечаткой – ничего другого под рукой у него не было.
Мы с ним вместе делали его двухтомник «Актерская книга». Я, естественно, в качестве редактора. Работалось очень тяжко, но вместе с тем я понимала, что лучшего автора у меня никогда не будет. Он был придирчив в мелочах и соглашался в главном. Потом очень обижался, когда в поздних разговорах я забывала какой-то мелкий эпизод его жизни. Он тогда восклицал возмущенно: «Это же в нашей книге было!»
Говорил ли Козаков обо мне с кем-то? Писал ли? Да. Немного. Скажем, в «Актерской книге» в главе о Бродском:
Был еще один эпизод в моей жизни, связанный с Бродским. Оказавшись на гастролях в Германии, я по просьбе родителей Бродского послал ему письмо о них, о нашей читательской любви к нему и т. д.
Ответа я тогда не получил. Но он, однако, был. Да еще какой!
В 1977 году на юбилее Юрия Петровича Любимова в Театре на Таганке ко мне подошел Володя Высоцкий, только что вернувшийся из Америки. Он отозвал меня в сторону и сказал, что привез мне оттуда подарок – книгу Бродского с дарственной надписью мне! Я подпрыгнул от радости. Лучшего подарка я не мог даже предполагать!
– Володя! Как я могу ее получить?
– Погоди, я еще не распаковал вещи. Позвоню и передам тебе. Рад?
Но Володя книгу эту мне так и не передал. То ли посеял ее, то ли по ошибке дал кому-то почитать. Боже, как я расстроился!
Прошло двадцать лет. И вот перед православным Рождеством 1998 года звонит мне моя приятельница Елена Николаевна Тришина и говорит:
– Миша, вас просит позвонить Нина Максимовна, мама Володи Высоцкого. У нее для вас сюрприз.
У меня аж сердце ёкнуло: неужели?
Так и есть! Разбирая какой-то Володин сундук с журналами, привезенными из Америки в 1977 году, восьмидесятипятилетняя Нина Максимовна обнаружила тонюсенькую книжку-малышку Иосифа Бродского «В Англии». Книга издана тиражом в шестьдесят экземпляров, тридцать из которых пронумерованы. Мой – за номером пятнадцать, с надписью.
Чтобы читатель понял и оценил смысл ее, прошу представить титульный лист. По двум сторонам арки-ниши две фигуры. Одна – из мрамора обнаженная мужская скульптура, другая – скелет. В нише: «Стихи И. А. Бродского». А вот надпись, сделанная в августе 1977 года:
Входящему в роли
Стройному Мише, —
Как воину в поле
От статуи в нише.
Итак, спустя двадцать один год «награда нашла героя». В январе 1998 года я получил двойной привет с того света…
Надпись на первом томе «Актерской книги»:
Дорогая Леночка!
Вот мы с Вами и дожили. До чего? Время покажет. Но мы это сделали, а сие уже кое-что…
Спасибо Вам, мой старинный бесценный Друг!
Миша Козаков
26 окт. 2006 г.
Прошло много лет…
Козакова помнят. Фильмы его часто повторяют по телевидению. Книги переиздают – в них то, что он сам считал главным:
Вообще я считаю себя в первую очередь актером, во вторую – режиссером, в третью – чтецом и только потом я – «бумагомаратель». Однако может так случиться, что через много лет все забудут про мои роли и мои спектакли, а книга как раз и останется для людей, которые будут интересоваться театральным процессом в те времена, когда я проживал на земле.
Он действительно о себе все сказал сам. Казалось, дополнить нечего. Но, говоря словами Давида Самойлова: «и это всё в меня запало, и лишь потом во мне очнулось…»
Мне захотелось сейчас поговорить о нем с людьми, которых он любил. С близкими ему по духу, с теми, кто почти никогда не рассказывал о нем откровенно и просто, без лишней патетики.
Из этих разговоров и получилась книга, в которой я постаралась остаться «за кадром», а собеседники мои свободно и непричесано вспоминают Мишу – Мишку – Мих-Миха – ММ.
Некоторые друзья и близкие пожелали самостоятельно написать о нем: Регина Козакова, Елена Коренева, Михаил Мишин, Инна Милорадова, Владимир и Екатерина Мирзоевы, Юрий Рост, Дмитрий Брикман.
В книгу вошли также отрывки из книг Леонида Зорина, Александра Ширвиндта, Анатолия Равиковича, Юлии Эйдельман.
Мне хотелось, чтобы на этих страницах возник воображаемый диалог Козакова с теми, кто его вспоминает, – именно поэтому в главы включены отрывки из его книг и наших интервью разных лет.
Как я выбирала собеседников? Вспоминала наши с Мишей разговоры о его друзьях, встречи у него дома, на творческих вечерах. Звонила по телефону, произносила это имя – Михаил Козаков – и сразу навстречу распахивались воспоминания.
Мы встречались, вспоминали, смеялись, плакали, ругали кого-то, умилялись чему-то. И всегда он был с нами. Для кого-то – молодой, неизвестный мне, для кого-то – в самом расцвете сил и славы, для кого-то – уже усталый и больной, но всё еще блистательный.
По чувству – это были разговоры со своими. Их оказалось ровно сорок – Мишиных друзей – «вспоминателей», как он сам называл. Сорок – число круглое и абсолютно случайное, но мистически выражает собой совершенную полноту.
Удивительно – но у меня не сохранилось записей наших с ним долгих разговоров. Вот нелепость: мне, наверное, следовало записывать за Мишей всё – беседы, звонки и пр. А я считала это мелочностью, даже каким-то предательством – фиксировать на бумаге воздушное.
Вот лишь несколько записей:
Кризис по-творчески
Записано в августе 2009-го
Человек устал.
Человек устал служить искусству.
Человек устал служить искусству и общаться с публикой.
Человек устал также находиться дома.
Человек устал находиться дома, рядом со своей женой, устал от необходимости быть с ней в каких-либо отношениях, всё равно: в плохих – хороших.
Человек решил заболеть. И заболел.
Сразу все вокруг засуетились, забеспокоились, стали устраивать ему консультации с лучшими специалистами, с самыми лучшими. Положили его, наконец, в самую хорошую больницу.
Он обрадовался даже – отправил жену отдыхать, далеко, надолго, на целый месяц, чтобы не маячила и тоже отдохнула. Друзья стали его активно навещать, привозить фрукты и новые книжки, выслушивать внимательно, расспрашивать про состояние – дыхание, дефекацию, волнение, потение и сны…
Публика, в лице медперсонала, терпеливо делает вид, что им неизвестно его творческое происхождение, и безжалостно колет во все доступные сакральные места. Публика, в лице пациентов, встречая его в больничном парке, издали приветливо улыбается, осторожно подходит за автографами, не надоедает разговорами.
Он повеселел. Сейчас ведет переговоры с другой самой хорошей больницей – на предмет консультаций, и даже возможности пролежать у них еще месяц…
Не хочет выздоравливать.
Он реально талантливо вошел в болезнь. Он делает всё очень талантливо.
Весной 2010 года, после долгого и трудного гастрольного тура по Америке, он уехал в Израиль. Никто не думал, что насовсем. Никто не посмел подумать, что мы больше никогда не увидимся. Но там его настигла болезнь.
Он часто звонил мне оттуда. Я знала, что сам он с телефоном разобраться не может – он никогда не ладил с техникой. Мобильные телефоны презирал, в Москве ночью звонил по городскому. В Тель-Авиве телефон ему приносили и настраивали младшие дети – Миша и Зоя. Бывшая жена Аня.
Он всегда подробно расспрашивал, что происходит у нас, куда ходим, что смотрим, о ком говорим. Делился планами, собирался ставить совместный российско-израильский спектакль.
Сначала он разговаривал бодро, потом не очень, и в конце января следующего, 2011 года – уже с трудом, хрипя в трубку.
В начале февраля стало понятно, что дни его буквально сочтены. К нему полетели прощаться старшие дети – Катя и Кирилл.
Я передала ему с Кириллом подробное, как он просил, письмо и маленькую посылочку. Понимала, что читать он уже не может, но всё же…
Писала ему о своих интервью с О. Аросевой, В. Васильевой – его коллегах и старых знакомых, о телевизионной «Театральной летописи» с Петром Фоменко, о неизвестном ему, поразительно талантливом актере Алексее Девотченко, тоже читающем Бродского, о спектакле «Калигула» Э. Някрошюса – словом, обо всем, что видела своими глазами уже без него. Приветы передавала от Юрского и Шифрина, с которыми специально разговаривала накануне. О мистических совпадениях с ними упоминала.
Мистические совпадения случались у нас с Мишей очень часто, случаются и сейчас, когда его нет. Он появляется в моей жизни, когда мне плохо, или когда мне нужно принять какое-то важное решение. Козаков возникает на экране, или читает стихи по радио, или книга его открывается на нужной странице…
Приветы шлет.
Летом 2008 года во время поездки в Италию Козаков начал писать роман «Флорентийской сон», одним из первых читателей и редактором которого мне посчастливилось быть. Роман остался незаконченным из-за болезни и смерти ММ.
Он открывался щемящими по своей откровенности и боли строчками:
В зеркале ванной комнаты трехзвездочного отеля во Флоренции, где они поселились, он правым и тоже глаукомным глазом смутно увидел, что левый, вообще ни черта не видящий, кроме света, отъехал в сторону от оси и чуть вниз и выглядит как глаз абсолютно слепого человека. Абсолютно мертвое выражение.
– Это что-то новенькое, – подумал он, – как же это будет выглядеть на эстраде при исполнении стихов? Или, может быть, за очками не почувствуется и публика не обратит внимания? Хотя – черт его знает…
Лучше всего уже довольно давно он себя чувствовал только во сне…
И где-то в середине романа – снова больные строки о стихах, которые он читал в последнее время в концертах:
И он вновь вспомнил свои любимейшие стихи – посмертно опубликованные строки своего покойного великого друга Давида Самойлова:
Лет через пять,
Коли дано дожить,
Я буду уж никто —
Бессилен, слеп,
И станет изо рта
Вываливаться хлеб.
И кто-нибудь мне застегнет пальто.
Неряшлив, раздражителен, обидчив.
Уж не отец, не муж и не добытчик…
Порой одну строфу пролепечу,
Но записать ее не захочу.
Не дай дожить! Испепели мне силы!
Позволь, чтоб сам себе глаза закрыл.
Чтоб заглянув за край моей могилы,
Не думали: «Он нас освободил».
Поговорим о Михаиле Козакове, ниоткуда, начиная с его детства, и далее, далее, далее… с любовью…
Елена ТришинаАвгуст 2019
Гляди вокруг, кому еще ты нужен, кому теперь в друзья ты попадешь.
Иосиф Бродский
Сергей Юрский
Человек увлечения
[2]
Мы были в особых отношениях. Мишу Козакова я знал семьдесят лет нашей общей жизни.
С Мишей Козаковым мы никогда вместе не работали.
С Мишей Козаковым мы никогда не прерывали связей. Это были пунктирные связи, но они были постоянными в течение семидесяти лет.
Я случайно пришел во Дворец пионеров, в кружок художественного слова к Б. Ф. Музалёву, где занимались и другие семиклассники: Сережа Юрский, Вера Карпова, Таня Доронина.
К этому времени мои увлечения балетом, медициной, химией и прочим прошли, и я уже твердо решил стать актером.
Михаил Козаков
Всё началось с ленинградского Дворца пионеров. Мы были чтецами. Миша всегда вспоминал нашего учителя, поэтому и я назову Бориса Федоровича Музалёва, который вел эту студию.
Тогда, в конце сороковых, считалось, что заниматься театром, т. е. перевоплощением, в молодом возрасте не стоит. Мало того, это вредно. Я сейчас думаю, что те времена были правы. Но тогда мы рвались именно к перевоплощению.
Миша Козаков – это, прежде всего, человек, полный увлечений. Он постоянно увлекался. В отличие от меня, который тоже имел увлечения, он никогда не разочаровывался. Просто на смену одного увлечения приходило другое, как бы наползая.
Он поступил в Москве в Школу-студию МХАТ. Преподаватели Школы-студии приезжали и к нам в Ленинград отбирать абитуриентов. Я не прошел. Миша приехал и сказал мне:
– Не обращай внимания, это ошибка, что ты не прошел. Значит, на следующий год ты поступишь.
А я уже поступил в университет и сказал ему, что, может быть, потом пойду в театральный в Ленинграде. Он не стал меня слушать. Он был увлечен идеей, что мы должны оба учиться во МХАТе и вместе идти одной дорогой. Он приехал к моему отцу Юрию Сергеевичу и к моей маме Евгении Михайловне – он знал их обоих; он вообще поразительно умело общался с людьми старшего поколения, они его все обожали. Он был дитём элитарного круга, и в мое отсутствие устроил у меня дома разгром моим родителям. Упрекнул их в том, что они упустили мальчика.
Он строил мою судьбу, потому что был увлечен МХАТом.
Он увлекался всем. Он увлекался театрами. И тогда на некоторое время театр, которым он увлекся, становился для него абсолютом. Он находил и слова, и настроения, вовлекал в свою любовь множество людей. Я был одним из них.
Он увлекался женщинами. И тоже никогда не разочаровывался, а просто приходили новые увлечения. На моих глазах это случалось.
В своих увлечениях он был неостановим, и у него появлялись какие-то шоры на глазах, и предостерегать его или сопротивляться его увлечению было невозможно – он обладал колоссальным темпераментом.
Он увлекался жанрами, разными жанрами жизни.
Актерство! Конечно, Миша Козаков был в первую очередь знаменитым, выдающимся, признанным актером.
Он был, безусловно, пленником своего несоответствия – внешнего и внутреннего. Внешне он был идеальным исполнителем, скажем, Николая Ставрогина из «Бесов» Достоевского. Отрицательная фигура, которая притягивает к себе, а внутри которой – пустота и холод. А у Миши были жар, тепло и наполненность. Поэтому амплуа, которое ему избирали с младых лет и в кино и в театре, часто вело его в персонажи, которые были ему несвойственны. Он их прекрасно играл, потому что был прекрасным актером. Парадокс! Но это несоответствие существовало. Многие роли – по внешности, не его. Это было и его победой, и его тревогой.
Его жизнь долго не пускала в режиссуру. Но если выбирать из всего, что я знаю о Мише, наверное, я бы выбрал режиссуру – то, в чем он не успел развернуться. Вот тут было сильно всё, что он делал: и «Визит дамы», и «Безымянная звезда», и «Фауст», и последний его фильм, снятый в Париже про эмиграцию, – «Очарование зла». Само название – это тоже заноза любого человека любого поколения. Он говорил о поколении чуть старшем, чем наше. Но и о нашем тоже.
И в распределении ролей, и в некоторых сценах там были совершенно замечательные находки. Но съемки затянулись: то денег не хватало, то еще какие-то проблемы были – и с выходом фильма задержалось всё. Я помню, как он переживал.
У Козакова-режиссера очень многое могло быть впереди, просто жизнь подошла к концу.
Он написал прекрасные книги.
Актерские книги. Мы все разные, разные и наши книги. Я же, как и Сергей Юрский, к тому же режиссер, и книги наши отчасти режиссерские. Режиссер монтирует книгу, как фильм.
Михаил Козаков
Ему было что рассказать, он обладал не только острым пером, но и юмором. И жутковатой даже откровенностью, на которую не все способны. Чаще всего он писал не сочинения, а виденное – но оно было преобразовано его увлечением.
Когда он посмел рассказать о своих связях с КГБ, я внутренне, а затем и словесно его упрекнул:
– А зачем? Если ты мне хотел это рассказать, так я это видел – мы жили в одно время. Я тоже всё понимал. Ты себя поставил в такое положение, когда нужно либо оправдываться, либо говорить о тайнах, не способствующих дальнейшей жизни.
Он даже не понял, про что я говорю. Потому что эта тема торчала, как заноза. А он занозы не прятал, не обмазывал их мазью, чтобы не очень болело. Он их выдирал, причем не тайно, не в углу, а как писатель, как артист – публично.
Так же он рассказывал о своих увлечениях театрами, о разрывах, обо всем. Он был очень хорошим писателем.
Он, безусловно, был просветителем. В этом был и его конек, и это давало ему энергию. Он требовал, чтобы его просвещение было принято, чтобы воздух просветительский проник в людей. По-моему, он даже грешил этим в чтении стихов. Он разъяснял, не в поэтов входил, а в публику. Но это достоинство человека, который не просто сложные стихи нес в массы, а делал инъекцию стиха.
Он увлекался поэтами. И когда приходило увлечение, это было заучивание множества стихов, обязательно общение – независимо от того, жил поэт рядом или в другом городе. Тогда надо было ехать к нему или с ним вместе куда-нибудь ехать. Увлекался ли он поэзией сам? Я подозреваю, что, наверное, но он никогда не читал своих стихов. Но миновать этого он не мог в принципе, и это могла быть тайна, нежелание сопоставлять себя с теми, которых он называл великими.
Я испытал шок, когда застал его увлеченным мною. Это было лет десять назад, в пригороде Москвы, где шли семинары с актерами, приехавшими со всех концов страны. Он не знал, что я буду тоже участвовать в семинаре. Я приехал раньше, зашел его послушать – и услышал панегирик себе. И вот тут я был поражен, еще раз увидев, что такое его увлечение. Тогда он нашел и слова, и фразы, и темперамент доказательств, чтобы сказать: вот на кого обращайте внимание. Но я о многих людях слышал от него в эти периоды; вся его жизнь была сменой увлечений.
Так он увлекся идеей эмиграции. И были основания. И это тоже было не унылое: «Что делать? Придется…», а это было увлечение. И я общался с ним в Израиле, я застал период его увлечения ивритом, и он играл на иврите. Он был уже знаменитым актером и мог выбирать роли. Он выбрал самую «говорливую» роль в «Чайке» – Тригорина. И читал мне на иврите:
– Послушай-послушай…
Хотя потом сбивался и говорил:
– Я же не могу! Я знаю, как это звучит у Чехова! Как я могу это на другом языке произносить?
И не разочарование в Израиле, а увлечение новой жизнью в Москве, в России, привело его обратно в девяностые годы, которые многие называют проклятыми; я их никак проклятыми назвать не могу. И Миша никак не мог их назвать проклятыми. Ему было безумно интересно, и он так же увлеченно приехал сюда. А возраст-то уже был серьезный.
Он немножко подогревал себя в своих увлечениях созданием антрепризы, где он будет всё определять. И сделал необыкновенно хорошие спектакли, например «Бах и Гендель» или «Возможная встреча», и сам играл. Я видел несколько его спектаклей.
А его телевизионный театр! Это как раз то, чего ему не хватило. Но сам этот жанр был убит временем. Спектакли были убиты шоу. А шоу он не занимался. Не увлекался.
И тогда он стал делать на эстраде портреты своих любимцев. На моих глазах он делал Бродского. С музыкой – ему казалось, что это обязательно должно быть так. Тютчева он делал с моей дочерью Дарьей. Тут я просто был свидетелем. Когда он влюбился в Тютчева – гениального поэта, но поэта, который не может выдержать, на мой взгляд, целого вечера внимания к себе. А Козаков, увлекшись, делает только целый вечер. Только! Он и женщина – его любовь – и музыка.
Мы никогда не играли с ним вместе. Это с одной стороны – парадокс, а с другой – слишком параллельная жизнь. И его чуткость: есть своя опасность в этой слишком параллельной жизни. Он занимался режиссурой, и я занимался режиссурой. Я стал строить свой театр, и он стал строить свой. Он никогда не вмешивался в мои дела, но когда он пришел на мой спектакль как зритель, актеры говорили, что такого шумного и заинтересованного зрителя они не видели. Я увидел тогда еще одну его особенность: он был совершенно изумительным зрителем, если ему нравилось, и скучающим, молчащим и надувшимся, когда ему не казалось это интересным. Но уж если ему нравилось, он требовал, чтобы его увлечение разделили. Он устраивал фейерверк своих личных реакций.
Только один раз он мне позвонил, я думаю, это было лет за пять до его ухода, и сказал:
– Давай вместе сыграем «Ветер шумит в тополях»!
– Нет, Миша, не надо нам этого делать. Потому что это для камерного зала. И для наших, специальных зрителей, а не для тех, которые придут на наши имена.
Так и не состоялось. Жаль? Конечно, жаль. Но такое было лишь однажды во всей нашей долгой жизни.
С Мишей было трудно. Я от многих это слышал, от тех, кто с ним работал. Слышал о придирчивости, неуступчивости, даже гневе. Это всё было правдой. Но так как я не был многим, для меня он трудным не был.
Мы иногда по пять-шесть лет не видались, не перекрещивались дороги. Но уж телефон бывал всегда. И после какого-то периода кто-то из нас обязательно объявлялся. Удивительным был всегда разговор с ним. Он не высасывал, а наполнял.
Я припоминаю наш разговор, возможно, из последних в его жизни.
Перед отъездом он снова попробовал увлечься Израилем. Он думал, что ограниченный болезнью глаз, он мало что сможет уже сделать. Он ехал туда лечиться. Дня за четыре до его кончины я звонил ему в больницу, зная уже, что всё плохо и дни его сочтены. Он отвечал на все мои расспросы о болезни очень кратко. Он сам расспрашивал, что делает тот, что делает другой, что делаю я? Почему не замечаю того, что заметил он? Волновался о делах в «Современнике» – театре его давнего увлечения. Он спрашивал, что я прочел? Говорил, что сам уже не может читать, но вот это (он называл книгу), видимо, очень важно.
Таков был Миша до своих фактически последних минут. И он ушел, распахнув дверь в никуда и смело захлопнув эту дверь. Никого не посвятив в то, что было с ним по последним мучениям и ощущениям приходящей темноты. Он был героем!
Миша Козаков…
Я необъективно люблю, ценю и очень высоко для себя ставлю эту удивительную натуру.
Александр Ширвиндт
Почти родственник
[3]
Мечта выйти на эстрадные подмостки зародилась еще на студенческой скамье. Не у меня одного. Мы кончали театральные вузы: Михал Михалыч Козаков – мхатовский, я – вахтанговский и решили сразу по окончании блеснуть в концертах. Блеснуть надо было, говоря языком нынешних философов, «однозначно», но блистать оказалось не в чем.
В Москве были два знаменитых закройщика – Затирка и Будрайтис. Они шили только элите – в основном литературной, иногда – актерской. Наши мамы посчитали, что раз мы всё-таки доползли до диплома, то заслуживаем вознаграждения. Наши мамы были дамы, плотно связанные со всей богемной знатью.
Они скооперировались, подкупили черного крепа и пошли клянчить, чтобы Будрайтис сшил детям двубортные костюмы. Добились. И Будрайтис, у которого шили Погодин, Чуковский, Светлов, Маршак, Михалков, брезгливо занялся двумя испуганными худыми галчатами.
Из материала, что набрали мамы, можно было скроить шесть костюмов. Он сшил два одинаковых двубортных шкафа, и мы, совершенно не разгибаясь и не сгибаясь, от него вышли. Тут же поехали к Аркаше Арканову, который тогда еще учился на врача, но тяготел к чеховской традиции, и сказали: «У нас замечательная задумка – нужно выходить на эстраду». Арканов спросил, что за задумка. Мы выложили идею: Козаков появляется из левой кулисы, я – из правой, мы медленно идем в одинаковых костюмах и встречаемся в центре сцены. На этом замысел заканчивался.
Арканов сказал, что идея интересная. И сел писать…
Прошло больше полувека – костюмы истлели, Арканов пишет.
В ожидании аркановского шедевра мы по счастливой случайности попали в поле зрения филармонического чтеца Всеволода Николаевича Аксёнова.
Он в Концертном зале имени Чайковского читал литературно-музыкальные композиции «Эгмонт» и «Пер Гюнт». Конструкция представления была такова: Большой симфонический оркестр под управлением Амосова, перед ним, в центре – красавец Аксёнов, а между оркестром и красавцем на нескольких стульях сидела, как воробьи на высоковольтных проводах, группа подыгрывающих партнеров.
Партнеры, по замыслу премьера, должны были быть хорошенькие, прилично одетые, молодые, но абсолютно «зеленые» и бездарные, чтобы оттенять солиста. Мы с Михал Михалычем Козаковым подходили стопроцентно.
Загвоздка состояла в том, что при наших элитных костюмах черные ботинки у нас были одни на двоих, но так как партнерствовали мы Аксёнову не вместе, а по очереди, то, «отыграв», я плюхался рядом с Михал Михалычем, молниеносно под стулом мы менялись ботинками – я напяливал какую-то желтую жуть, Козаков всовывался в черноту и выходил к Пер Гюнту.
На этом наше с Козаковым стремление к эстрадному Олимпу не закончилось. Уже будучи архизнаменитым артистом (он был знаменитым, но бедным, а я просто бедным), Козаков вспомнил о нашей юношеской мечте и призвал меня к очередным авантюрам.
В то время у Николая Охлопкова шел нашумевший патриотический спектакль «Молодая гвардия», где Эммочка Сидорова играла Любку Шевцову и кульминацией роли была лихо поставленная сцена, в которой два подвыпивших эсэсовца заставляют Любку танцевать для них на столе, глумясь при этом нещадно.
Козаков в том спектакле не играл, а я вообще работал в другом театре, но жажда славы и денег не знает границ. И Михал Михалыч, выкрав из театра две эсэсовские фуражки и повязки со свастикой, уговорив Эммочку и меня, а также милого театрального музыканта, который на баяне должен был имитировать немецкую губную гармошку, погнал нас по концертному марафону. Свастики очень хорошо читались на наших двубортных мундирах, репетировать было недолго, ибо вся тяжесть зрелища лежала на хрупких Эмминых плечах, а мы с Михал Михалычем, вальяжно развалившись на стульях, пьяно орали: «Шнель! Шнель!», закинув ноги на стол, где мучилась под баян Эмма Сидорова…
Номер имел зрительский успех – приглашения сыпались, гонорары росли, мы обнаглели и стали подумывать о второй паре черных ботинок, но…
Прошла уйма лет, а я как сейчас помню последний выход с этим скетчем.
Шел концерт в Высшем техническом училище имени Баумана. До отказа набитая студенческая аудитория. В закулисную часть сцены нет отдельного входа, и артисты идут на подмостки через весь зал и через него же уходят, отвыступав. И вот мы, в очередной раз понадругавшись над Сидоровой, привычно засунув под мышку эсэсовские фуражки и стыдливо прикрыв рукой свастики на рукавах своей двубортности, пробиваемся через зрителей к выходу. В самом конце зала, прямо перед дверью в фойе, на приставном стульчике сидит очаровательная интеллигентная девушка в очках. Когда мы поравнялись с ней, она подняла на нас огромные, полные ужаса и сострадания глаза и тихо спросила: «И вам не стыдно?»
Больше мы Любу Шевцову не пытали.
Михаил Козаков вывел меня и в кинематограф. Первый фильм, в котором я снялся, – «Она вас любит». Я учился на четвертом курсе, а Козаков уже снялся у Михаила Ромма в «Убийстве на улице Данте». Его тут же пригласили в картину «Она вас любит» сыграть молодого кретина. И он начал сниматься, но его позвал Охлопков на роль Гамлета, и он, конечно, всё бросил. А киногруппе сказал: «Я вам привезу такого же». Приволок меня и всем рассказывал, какой я гениальный. Первый и последний раз он так обо мне отзывался. В киногруппе все были в трауре: Козаков привел вместо себя какую-то испуганную шпану. Но выхода не было, и я стал сниматься.
Заработав на этом фильме, я в складчину с родителями приобрел первую свою машину – старую «Победу» – у мхатовского артиста Станицына, который менял свой автопарк.
Через сорок три года после съемок картины «Она вас любит» я получил от своего друга Козакова интеллигентнейшее письмо. Тогда это еще было разрешено, а сейчас, может быть, напечатают только ради светлой памяти Михал Михалыча.
Ну что, Шурёнок? Ё…ло шестьдесят пять? А куда мы на х… денемся? Иду, как всегда, вдогонку: в октябре можешь мне ответить виртуозным трехэтажным, которым ты всегда владел лучше меня, твоего ученика. И хотя ты, б…, всю нашу сорокапятилетнюю совместную и параллельную жизнь держал меня на задворках, предпочитая мне других, несомненно, более блестящих и достойных твоей дружбы, я, сукин ты сын, тебя очень люблю! Ты, сука, почти родственник…
Помню Скатертный. Маленького, нежнейшего папу Толю, его скрипку. Маму Раю, что первая помогла мне стать миллионером, установив не положенную мне ставку 13 рублей 50 копеек в обход всех законов. Она, в отличие от тебя, мудака, не засыпала от скуки, слушая мои стихи.
Помню сакраментальную бутылку водки, разбитую нами в Парке культуры и отдыха имени Горького. А старый Новый год в ресторане гостиницы «Советская», куда мы с тобой, водила х…в, добирались на станицынской «Победе», заправляя радиатор мочой…
А ночные посиделки в ресторане «Внуково», куда добирались уже на двух «Победах» – твоей и горемыкинской…
Историческое наше фото после опохмелки в фотографии Наппельбаума или другого еврея с Женькой Евстигнеевым. Два черных креповых костюма со свастикой для фрагмента из «Молодой гвардии» и праздничной халтуры по клубам Москвы.
Ну и, конечно, свадьба, Таточка, ее родня, ты… и я при сем.
Дальше начиналась совсем взрослая и, как выяснилось, длинная жизнь. Полагаю, ее можно назвать счастливой, что у тебя, что у меня.
Мы отцы, деды, даст Бог, станем прадедами. Мы много видели, много пережили, увы, уже многих похоронили…
Что мне пожелать тебе, хрен ты моржовый, в середине пути от одной круглой даты до другой? Что тебе, б… ты эдакая, не хватает? Всё у нас с тобой, мудаков, есть: прошлое, настоящее, надежда на будущее…
Разве что здоровья. Тебе, Таточке, родным, близким.
Всё остальное при нас и в наших руках.
Обнимаю тебя от всего сердца, мысленно (только мысленно!!!) выжираю за тебя литра полтора водяры, после этого посылаю всех на х… и по обыкновению падаю в канаву.
19. VII.99Твой Миша Козаков
К несчастью, Мишки уже нет. И я не получу от него очередное лирическое поздравление к юбилею.
Марк Хромченко
Портрет Дориана Грея
[4]
Я, наверное, был самым древним из Мишкиных друзей. У него были друзья, близкие по творчеству: Вика Некрасов, Дэзик Самойлов, Мика Голышев. А я был немножко из другого мира. Но я знал его как облупленного, по-человечески знал. У нас был общий быт, жизнь была.
Но, как ни странно, осталась от того времени только одна общая фотография.
1957 год, зима. Как-то звонит мне Миша: приезжай в ЦДРИ, тут мой приятель-художник из Ленинграда.
Я приезжаю – художник Илья Глазунов с женой развешивают картины для выставки. Я впервые вижу его картины – Оттепель, он еще студент. С ним жена Нина Бенуа, красавица. Они тогда в Москве останавливались в квартире Лили Брик – ночевали у нее в ванной: накрывали саму ванну деревянным настилом и так спали. Мы с Глазуновым как-то сразу подружились.
Проходит время, и вдруг Илья звонит мне, что выставку не откроют – худсовет запретил. Я еду в ЦДРИ. Какое я имел отношение к искусству? Косвенное. Я ведь только что закончил мединститут и работал на санэпидемстанции. Но я был знаком со знаменитой балериной Ольгой Лепешинской. А она была председателем Совета ЦДРИ и весьма влиятельной особой.
Я позвонил ей, пожаловался, что выставку талантливого художника не открывают, – она вмешалась. Собрался весь синклит ЦДРИ. Выставку открыли. И мы с Мишей, конечно, были почетными гостями на вернисаже – половина зала были актеры Театра Маяковского, где Миша уже блистал, а половина – врачи санэпидемстанции, где работал я. Так мы с Мишей открыли Глазунова. Тогда и была сделана фотография, на которой Клара Высоцкая, Миша и я.
Насколько я знаю, Миша с Ильей так потом особенно и не дружил.
А познакомился я с Козаковым в октябре 1952 года. Я был студентом третьего курса Первого медицинского института. Мои школьные друзья увлекались самодеятельностью, и мы пошли смотреть премьеру спектакля в ДК Энергетического института. Один из моих приятелей ухаживал за Соней Зайковой, которая потом была партнершей Миши – Офелией в спектакле «Гамлет» у Охлопкова. И Соня захватила с собой своего однокурсника – студента Школы-студии МХАТ восемнадцатилетнего Мишу Козакова. Смотрим вместе спектакль, возвращаемся домой, и тут оказывается, что мы с Мишей живем в одном доме – под номером 25 по улице Горького.
Надо сказать, что в это время семья Козаковых переехала в Москву, потому что в Ленинграде обстановка вокруг Мишиного отца – писателя Михаила Эммануиловича Козакова – стала невыносимой. Он подвергался гонениям. Ведь это на его довоенной пьесе «Когда я один» Сталин красным карандашом начертал: «Пьеса вредная, пацифистская». Семья поселилась в нашем доме артистов Большого театра, в квартире артиста балета Петра Глебова. Миша с отцом и мамой занимали одну комнату в трехкомнатной квартире, и наши окна располагались рядом, под углом друг к другу. И потом мы с Мишей там изрядно чудили. Протянули, например, веревки из моего окна – в его окно, по типу полиспаста, и передавали друг другу бутылки пива, отхлебывая по очереди. Дурошлепы, одним словом.
Я был старше его на два года, и мы стали играть в такую игру: он был Дорианом Греем, я – лордом Генри. И эта игра продолжалась какое-то время. И Миша, предложивший эту игру, оказался провидцем: портрет Дориана Грея после первых успехов начал меняться. Странное у меня по этому поводу возникало чувство.
Мы ведь дружили целых шестьдесят лет, но в нашей дружбе был период в пять лет, когда мы с ним не разговаривали. По причине его довольно бесцеремонного вмешательства в мои личные дела.
Как-то он позвонил мне по телефону и сообщил, со слов одного человека – моего соперника, – некие сведения, порочившие мою невесту. И поставил при этом ультиматум: либо он, либо она. Это был оговор, я был уверен в этом, но Миша не желал меня слушать. Он уже был известным артистом, уже побывал на шекспировском фестивале в Канаде, снялся в фильме «Убийство на улице Данте», словом, был в фаворе.
А дело было летом, мы с друзьями снова отдыхали в Мисхоре – золотая молодежь на Золотом пляже. Мы приехали втроем: Коля Леонов – будущий знаменитый автор детективов, Миша Островский – академик ныне, сын знаменитого композитора и я. А Козаков, вернувшись из Канады, примкнул к нам. И мы проводили там потрясающее время – наши лежаки спускались прямо к морю, над нами свисали гроздья винограда. Веселая жизнь!
А когда возвращались, Козаков улетел в Киев на какую-то пробу и там встретил моего соперника – Митю Федоровского. Я как-то несколько раз встретил этого Федоровского рядом с моей невестой-красавицей – советской Джиной Лоллобриджидой, как ее называли, солисткой балета Театра Станиславского и Немировича-Данченко Наташей Павловой – и пообещал набить ему физиономию.
Вот он и наговорил Мише что-то, оборвавшее нашу дружбу. Миша так и не рассказал мне, что там за тайна была. А я выбрал невесту, которая вскоре стала моей женой.
Так на пять лет мы с Мишей расстались. Он в это время много играл, женился на Грете Таар, с которой дружил еще со школы, у них родились дети – Катя и Кирилл.
Все эти годы я общался с его родителями. Это были чудесные люди. Михаил Эммануилович к тому времени много болел. А Зоя Александровна стала моим ближайшим другом. Она была редким человеком по тем временам, который абсолютно не скрывал своей радости, когда помер Сталин. Помню, как курила она одну за другой папиросы «Беломор», как-то пританцовывая и приговаривая: «Мы нищие, но гордые». Жили они действительно очень тяжело.
Когда мы с Мишей так глупо расстались на несколько лет, Зоя Александровна всё делала для того, чтобы я оставался рядом. И друзья наши тоже страдали от этого. И вот Коля Леонов, решивший нас примирить, позвал нас с Мишкой в ресторан ВТО. Посидели мы там очень хорошо, выпили не помню сколько. Вышли, нашли какие-то урны на улице, нахлобучили их себе на головы и, изображая древних рыцарей, распугивая прохожих, почти перекрыв движение по улице Горького, двинулись с песнями к телеграфу. Как нас не задержали – не знаю. Правда, Коля тогда еще работал в МУРе, возможно, это нас и спасло.
Так мы с Мишей помирились. Он тогда жил тоже на улице Горького, у кого-то из друзей в комнате в коммунальной квартире. Оба мы к тому времени уже расстались со своими первыми женами и чувствовали себя свободными от всяких обязательств.
А потом началась Мишина история с его будущей второй женой Медеей. Миша в это время служил в «Современнике», с Таней Лавровой играл «Двое на качелях». Они уехали на гастроли в Баку, и он там сломал ногу. Вообще, Мишке с этими переломами не везло: то ключицу сломает, то руку, то ногу. Таня вернулась в Москву, а Мише загипсовали ногу, и он улетел в Тбилиси к друзьям. Такая была Майя Кавтарадзе – дочка знаменитого Сергея Ивановича Кавтарадзе – Миша потом посвятил ей целую главу в своей книге.
И там он познакомился с Медеей – родственницей Кавтарадзе. Можно представить себе, как он выглядел – Грушницкий и Печорин в одном флаконе. На костылях! Хорош собой! Известный актер! Через какое-то время в Тбилиси состоялась свадьба. Мы с Зоей Александровной единственные прилетели из Москвы.
Свадьбу с Медеей охраняло огромное количество милиции – ходили слухи, что невесту хотел отбить какой-то опасный поклонник. Свадьба проходила в старинном тбилисском дворе со знаменитыми балконами. На следующее утро новобрачных под охраной отвезли в аэропорт, и они улетели в Москву. Жить им было негде, и я Мишке дал ключи от своей квартиры. А мы с Зоей Александровной продолжали еще гулять по Грузии с моими друзьями.
Мы с ним не раз жили друг у друга. Как-то, расставшись с очередной женой, я переехал к Мишке – он жил тогда вблизи площади Маяковского. А в это время снимался «Трактир на Пятницкой» – телеспектакль, где был задействован весь «Современник». После спектаклей в театре все уезжали на съемки на площадь Журавлева. А уже после сьемок вваливались всей компанией к Мише, и к этому времени я накрывал на стол.
Наутро Мишка просыпался поздно, разглядывал себя в зеркале, похлопывая по щекам, и удрученно произносил:
«И вот эту морду я должен нести советскому зрителю?»
Я часто бывал у Миши в «Современнике», приятельствовал с Олегом Ефремовым. Мы жили в одном доме. Как-то в 4 часа ночи звонит мне: «Лапуля, водка есть?» Я поднялся к нему, посидели, поговорили. Он договорился до того, что создает партию, альтернативную коммунистической. Я попытался соответствовать.
Это были Мишины подарки – он дарил себя и своих друзей. Я ведь был тогда простым, молодым – в общем, никому не интересным. Но меня тянуло в этот мир, и Миша в этот мир меня ввел.
Тогда, в молодости, Мишу постигла роковая напасть: он стал пить. И выпивал очень сильно. Он был молод, здоров и как-то справлялся с этим, хотя ему в жизни это стало очень мешать. Вот тут, как я считаю, портрет Дориана Грея и стал меняться…
Я с ним единственный раз работал в творческом контакте, как говорится. Он же всё время был в поиске, и у нас с ним возникла идея сделать композицию по стихам Тютчева «О, время, погоди!» – о любви Тютчева и Денисьевой. У меня была дореволюционная книжка с этой историей, и я придумал драматургическую историю. Он сделал телевизионный спектакль, где Тютчева играл Олег Ефремов, Денисьеву – Алла Покровская. Позже вышла пластинка с этой же композицией, где Козаков читал на два голоса с Беллой Ахмадулиной. А в 2006-м он сделал спектакль по этой же композиции с Дарьей Юрской.
Когда Миша снимался в своем первом фильме «Убийство на улице Данте», была у нас с ним интересная история. Мы собирались с ним вместе на пляж, я был на папиной машине, а Мише нужно было ненадолго заехать на студию – досняться в каком-то эпизоде, и я поехал с ним. В том эпизоде, где немецкий офицер заходит в кафе, нужен был молодой человек для массовки. И Миша предложил Михаилу Ромму меня, раз уж я всё равно был рядом. Таким образом, те, кто меня знает, могли на 3–5 секунд проезда кинокамеры меня увидеть. За это я получил нагоняй от отца. Он сказал: «Уж если быть в искусстве, то первачом! Ты – Хромченко!»
Когда я вижу, какие сегодня происходят метаморфозы с нашими известными деятелями культуры, невольно задумываюсь: каким бы был Миша сегодня? Он был абсолютно антимеркатилен, практически – бессребреник. Он переезжал из квартиры в квартиру исключительно со своими книгами и пластинками. Его волновал лишь один вопрос: он должен был обеспечить своих младших детей, дать им образование. И он этот свой долг исполнил.
Идеи новые есть, но тут я уже от себя не вполне завишу. Надо вписаться в планы театра, а для антрепризы искать эти проклятые деньги, если хочешь поставить и сыграть то, что просит душа.
Найду денег – поставлю в антрепризе, не найду – не поставлю. Сегодня ведь всё так. Всё подчинено зарабатыванию денег, везде и всюду – и в большом кино, и на ТВ, а теперь уже и в театре. С одной стороны, понятно: капитализация, рынок рейтинг и еще Бог знает что. Но сколько же можно всюду опускать планку? Грустно… Но я как могу борюсь, и порой не без успеха.
Михаил Козаков
Когда Миша уезжал в Израиль в начале девяностых, я приезжал к нему. Мы встретились и простились. Вернулся – и снова были «не разлей вода».
Он плохо переносил одиночество. Когда расставался со своими женами, он свое одиночество компенсировал выпивкой и работой. И это чередовалось бесконечно.
В последнее время его часто постигали разочарования. Фильм, который он снял и на успех которого возлагал большие надежды – «Очарование зла», – положили на полку, снабдив невнятными объяснениями. Старый друг, в театре которого он осуществил постановку, не стал продлевать прохождение и торопливо расплатился с ним, небрежно протянув гонорар, завернутый в газету. Миша даже хотел швырнуть ему эту подачку в лицо, но сдержался.
На таком эмоциональном фоне он решился снова уехать в Израиль.
Там он узнал, что уже был очень болен. И на сей раз мы с ним даже не попрощались.
С моей точки зрения, Мише очень повезло со стартом.
Его Гамлет воспринимался восторженно – он был нервен, красив, эмоционален. Я всё время думаю: если бы он попал в руки Питеру Бруку, а не Охлопкову, эта работа была бы совершеннее. После Шекспира Охлопков стал давать ему роли в пьесах Погодина и Софронова.
Он снялся в очень популярных фильмах. Эта популярность легла на его неокрепшую душу, выдержать такое было очень трудно. Его спас «Современник» с Ефремовым, а потом – Эфрос.
Я думаю, он родился не там и не тогда. Он для этой страны был слишком интеллигентен, слишком образован и слишком свободолюбив. Он ведь с детства был окружен незаурядными людьми. Выросший на таком бэкграунде, он всю жизнь искал нечто подобное.
На мой непрофессиональный взгляд, Миша был хорошим актером, интересным кино-телережиссером. Но более всего – этим навсегда застолбил свое место в Пантеоне нашей культуры – был Голосом великой русской поэзии!
Скольких своих современников он познакомил с поэзией Бродского! У меня есть несколько любимых книг, которые он мне подарил с дарственными надписями: «Беседы Соломона Волкова с Бродским» и «Бродский о Цветаевой». Я и сейчас, открывая томик любого поэта, слышу Мишин голос, его манеру чтения.
Как у Арсения Тарковского: «Эту книгу мне когда-то в коридорах Госиздата подарил один поэт…»
И поэзия его спасала.
Мария Кнушевицкая
«Он всегда оставался джентльменом»
[5]
Мы с родителями жили в общежитии Большого театра, прямо над дирекцией. Ванной комнаты не было, воду грели на керосинках, нас, детей, купали в корытах. Меня – вместе с Мариком Хромченко.
Мы с Мариком дружили, вместе гуляли с няней. И как-то на одной из прогулок я, рассердившись не помню уже на что, укусила его за нос. Шрам остался надолго. Он объяснял уже в зрелом возрасте: «Меня женщина укусила».
Именно Марик познакомил меня с Мишей Козаковым. Мы учились в творческих вузах. Миша – в Школе-студии МХАТ, я с Ширвиндтом – в Щукинском. У нас была большая общая компания.
А в Серебряном Бору была дача Большого театра. На зимние каникулы ее обычно отдавали нам – студентам, и нас туда набивалось столько, что ставили добавочные кровати. Мы жили в одной комнате с Юлей Гиндельштейн – падчерицей Диты Утёсовой. Наша комната была первой, и в ней всегда все собирались на нетихие посиделки. Огромное место в комнате занимал «многоуважаемый шкаф» весьма солидных размеров, с выдвижными ящиками.
В 1955 году Мишка тоже приезжал туда. Он тогда был одержим Полом Скофилдом, которого видел в «Гамлете» Питера Брука. И он нам начинал в бешеном темпе читать монологи по-английски, хотя сам не знал английского, да и ни одного языка ведь не знал, в отличие от меня, воспитанной француженкой. Он влетал к нам в комнату, буквально вспрыгивал, взмывал на кровать, потом на спинку и оттуда – на высоченный шкаф. И там читал на некоем подобии английского «Быть или не быть». Это было невероятно интересно.
Вообще, когда он чем-то увлекался, он был совершенно неудержимым. Он в этом жил. Мы – на лыжах, Мишка – с Гамлетом.
Потом приехал туда наш друг Шурик Ширвиндт, и мы запойно играли в карты. Шурик был у нас, как говорится, не оприходован, т. е. не зарегистрирован, и мы его прятали всё в том же громадном шкафу. Носили ему из столовой выделенную от наших порций еду. Директором там был некий человек, ходивший в белом халате и в зеленой велюровой шляпе. Заходит он как-то к нам и хочет с нами поиграть в карты. Мы – в ужасе, у нас Шурик в шкафу, неизвестно, сколько он там выдержит. Директор посидел, поиграл с нами, и говорит: «Ладно уж, вынимайте своего приятеля из шкафа. Давайте его оформим по-человечески».
А мне тогда папа привез из Швеции потрясающий лыжный костюм – красный, с белой отделкой, и шапочку с помпоном. При нашей всехней бедности я выглядела роскошно. Увидел меня Мишка на лестнице и воскликнул:
– О! Сольвейг идет!
Мишка всегда замечал красивых девушек, и они с ним вечно кокетничали. Но что интересно: если он влюблялся – всё! Тут он шел с остановившимся взором, ни на кого не обращая внимания. Помню, уже намного позже я встретила его на Тверской. С колоссальным букетом белых роз он несся куда-то.
– Мишка, ты куда?
– Ой, всё – опаздываю!
– Ничего, она розы всё равно примет.
– Это же Наташа Бессмертнова танцует!
Он мне еще импонировал тем, что знал и любил настоящую музыку. Возможно, это было влияние нашего дома Большого театра, но и родители его сыграли тут большую роль. Мы ходили на спектакли наших друзей-музыкантов, бегали на прогоны, на спектакли.
Он учился на четвертом курсе, когда начал сниматься в «Убийстве на улице Данте». И у нас всех не было даже никакого намека на зависть. Наоборот – мы радовались, что вот один из нас уже так далеко шагнул. И потом он нас всех пригласил на просмотр на Мосфильм. Фильм был замечательный. Там же в эпизоде снимался и наш общий друг Марик Хромченко.
Миша стал невероятно популярным после этого фильма. И он нам потом рассказал, что, когда они фотографировались после окончания съемок, Ромм сказал ему:
– Миша, прости меня: положительного героя ты не сыграешь никогда.
А что касается Гамлета у Охлопкова, то для нас это снова был «один из нас и – Гамлет»! Он был до того хорош, до того красив, что и говорить нечего.
Но увидев Скофилда, он сошел с ума, тот был для него эталоном актера.
Придворные кинулись к Гамлету, желая его обезоружить, и вот тут Скофилд с диким криком, с воем завертелся на одном месте с вытянутой в руках рапирой, описывая ею круги вокруг себя. Придворные бросились врассыпную, и тогда он убил Лаэрта, не фехтуя, а как убивают, в один прием… И угаснул сам. Последнее, что мы запомнили: «Дальше – тишина».
Михаил Козаков
А когда они с Шурой Ширвиндтом увлеклись бегами, они же всех лошадей знали, ходили их кормить. На бегах сидели Михаил Михайлович Яншин, Пров Садовский с секундомерами, следили за всем, что происходило. А наши почтительно стояли в сторонке и наблюдали.
Как-то они решили взять с собой и меня с моим мужем Мишей Рапопортом:
– Развиваем Мирке азарт!
Приехали, какие-то деньги куда-то надо ставить, «двойные-тройные, в длинную играть».
Я ничего понять не могу. Но смотрю: у Мишки с Шуркой даже лица изменились! Глаза другие! И побежали лошадки. Звонок какой-то! Я воскликнула:
– Ой, ребята, смотрите, какая лошадка!
Они мрачно посмотрели на моего Мишу и сказали:
– Рапопорт, убери это отсюда.
Азарт у меня так и не развился. Деньги все проиграли.
Как-то звонит мне Миша:
– Мирка, ты дома? Можно, я зайду?
Заходит.