А. Якубовский
В лесной сторожке
1
Листва рябин привяла. Среди ее зеленоватой оржавленности висели ягоды. Те что покраснев были ничего себе на вкус, но желтые пронзительно и горько кислы. За этими жиденькими рябинами поднималась крыша лесной сторожки.
На ней росла березка, уже оголившаяся.
Мы остановились (а надо было уходить — все бы тогда было в порядке).
Отец поправил на плече мешок, называемый «сидором», а я опустил на траву оглобельки тележки.
Мы стояли и смотрели на сторожку.
Деревенские не врали, называя ее развалюхой: труба ее заржавела и погнулась, ставень висел, открыв радужное стекло, похожее на лужицу около бензоколонки, крыльцо проросло травами. Старик говорил: абсолютно неизвестно, что нужно сторожить здесь, в двадцати верстах от ближней деревни, и деревенские люди правы, называя ее развалюхой.
Я кивал ему: Старик был молодец!
Эта поездка спасала меня от школы и давала возможность жить в лесу вместе с отцом целый месяц.
Редкий случай! Мой Старик — профессиональный фотоохотник, он вечно мотается. Это лето, к примеру, снимал чешуекрылых Алтая. Бабочек.
И покосившаяся, темная изба показалась мне обомшелым чудом, стоящим (для меня) среди восхитительно пустого огорода с редкими гнездами увядшей картошки.
Я прямо-таки дурел от радости.
…Мы стояли. Старик говорил своим застуженным голосом, что вот сейчас мы войдем не в сторожку — в свою новую, лесную жизнь. И будет видно, хорошо ли нам в этом лесу и сторожке. А нет, так уйдем отсюда и поживем в стогах.
Мой Старик всегда так: если перед вами хорошее, он напомнит о том, что оно может быть плохим, и наоборот.
Я слушал и пялился на голубые старые доски, на травинки, прицепившиеся к ним, на ржавые моховые подушечки, что легли в щели.
И думал, что друг Петька и во сне не увидит такую замечательную сторожку. Мне хотелось дико заорать и подпрыгнуть.
Но я стоял молча — Старик был рядом.
2
Мы открыли дверь, вошли в сторожку. Сначала я, затем отец.
В окошко величиной в тетрадь пробивался свет. Спящим медведем виделась кровать, заваленная вязанками травы, высохшей до ржавого цвета.
Пол был удивительный, горбыльный. Печка, сделанная из железной бочки, стояла на громадной глиняной лепешке. В ней кто-то ворочался. Кто? Я ждал птицу, но вылезла крыса с большим вялым хвостом.
Она провезла хвост к двери и выскочила наружу. И мы остались вдвоем с отцом.
— Вот, — сказал мой Старик. — Здесь-то мы с тобой и поживем. (А лучше было уйти в стога!)
— Крыса… Недобрая это примета…
Он задумался, поджимая губы. А мне было хорошо — и никаких! Плевать, что я задержался на год в восьмом из-за схваченного зимой плеврита и мне перестала даваться математика.
Плевать на крысу, жившую в печке!
Здесь хорошо, и все!
— Я бы жил здесь лет сто!
— Тогда займемся делом.
И до позднего вечера мы возились в лесной сторожке.
Старик вычистил печку — я пучком сосновых веток подмел пол, травой заткнул дыры в стенах.
Старик переделал кровать.
Он выбросил ржавую труху, оставил голые доски (они лежали на четырех сутунках). Я с поля на тележке привез здоровенный ворох соломы.
Ездил несколько раз.
Я исцарапал соломой руки и вспугнул огромнейшего зайца. Даже глазам не поверил: во какой был заяц!
Это был здоровенный, как собака, заяц-русак!
Он ускакал от меня с презрительной медлительностью. Будто знал, что ружье Старик мне не дает.
Заяц скакал, только хвост мелькал. Я схватил валявшуюся палку, но из леса выскочила собака, грязная и куцая. И погналась за ним в молчании. Я так изумился, что не засвистел ей, не крикнул.
…В тот вечер я утопил сторожку в золотых ворохах соломы.
Затем мы поужинали хлебом и помидорами и легли спать.
Я было начал рассказывать Старику о зайце и собаке, но прислонился к горячей и широкой его спине и уснул.
3
И не успел увидеть сна — меня будили дым и холод.
Я сел, промаргивая глаза, и увидел: Старик стоял на коленях перед печкой. Он раздувал огонь, покашливая от дыма.
Красные отсветы мяли и плющили его лицо.
Еще я увидел солнце в окне и крохотного мышонка, сидевшего на полу, в солнечном пятне. И мне стало весело продолжением вчерашней веселости.
Я проскочил мимо отца, выбежал на крыльцо и вспугнул с ближней осины черного тетерева.
Вокруг был туман, терпкий и холодный, лежала изморозь на траве, и в золотом дыме утра тетерев летел на поля.
Озябнув, я горбился, сохраняя в себе тепло.
Вышел отец и сощурился на черную летящую точку. И сказал, здесь хорошо.
Затем он сходил за малоформаткой. И, защитив объектив ФЭДа блендой, делал снимки против света.
Он то приседал, то вставал на цыпочки, снимая меня, сторожку, рябины, все…
Я попросил аппарат и снял его самого.
…Быстро теплело, пахло дымом, вдали пролетали тетерева.
Я очень любил Старика.
Потому, что видел его редко. А еще за то, что он взял меня с собой в такое превосходное место, когда шел учебный год.
Я побежал к рябинам и выбрал самые красные кисти, нашел калину и взял ее лучшие ягоды. Все это принес отцу. Сказал:
— Вот тебе витамины. Ешь, пожалуйста.
Старик всхлипнул (он у меня сентиментален) и быстро ушел в сторожку. И крикнул мне — через дверь, — чтобы я поскорее нес топлива.
Я принес.
Печь дымила. Пахло гарью. Старик варил кашу с салом.
Я же стал прогуливаться в рябинах. И нашел два желтых окурка и новенькую винтовочную гильзу.
Кто мог здесь охотиться с винтовкой?
А вот у нас ружье двадцатого калибра, двуствольная тулка дико тяжелого веса. Знакомые охотники удивлялись ей и говорили:
— Пищаль…
Била тулка прескверно, и Старик, выравнивая бой, заряжал ее огромными зарядами. При выстреле она лягалась, как лошадь.
Бродя в рябинах, я понял себя. Теперь мне ясно, что я стану делать, когда вырасту: буду охотником.
Я еще походил, размышляя о Петьке, не отпущенном с нами.
Старик свистнул, звал меня есть кашу.
4
Это здорово — есть кашу в лесной сторожке!
Мы сидели на кровати, горячие миски держали на коленях.
Мы ели пшенную кашу с салом, и Старик говорил, что он хочет вырастить из меня человека (будто я обезьяна). А для этого нужно беречь маму: с логикой он не в ладах. Петька бы уличил его и поднял крик, но я умею говорить со Стариком.
— Ладно, пап, — говорил я, жуя кашу. И следил, как мышонок грыз что-то посредине пола.
Это был недавно рожденный мышонок, хвост и уши у него прозрачные и не по росту большие. Как у Петьки…
— И не забывай обливаться холодной водой.
— Сделаю, пап.
Затем я вымыл миски и котелок в ручье, и мы пошли смотреть все вокруг.
5
Мы прошли опушкой, вышли к копнам и наткнулись на куропаток. Стали взлетать, как ракеты, пестрые большие птицы. Одна ударилась о копну и упала. В глазах у меня зарябило, я кинулся схватить птицу.
Старик, понятно, фотал меня.
Пальто он расстегнул, кепку повернул козырьком к затылку, в руках его был любимый ФЭД.
Птица улетела, а я ощутил, что щека поцарапана. Она — горела. Все горело вокруг меня — желтый лес, озимь, хромировка камеры.
— Ты чего не стрелял? — закричал я сердито: щека болела.
Старик вежливо ответил, что мы-де инспектируем здешние места. И заверил — снятые им кадры удачны.
Еще говорил, места эти глухие, дичь чувствует себя вольно, можно хорошо поработать здесь: аппаратура есть, и пленки достаточно.
Я молчал, сердясь на него. Царапина что, она заживет. А из этих идиотских снимков будет сделан альбом для гостей, и те обхохочут меня тысячу раз.
…Мы обошли поле и снова вспугнули куропаток. Но теперь Старик выстрелил.
Он вскинул ружье — одной рукой! — и выстрелил два раза подряд. Взорвался в стволах бездымный порох, на колючее жнивье упали птицы: две. Попал!
Я подбежал и схватил их. Поднял. Теплая кровь обожгла мои пальцы.
Я кричал:
— Куропатки! Куропатки! Куропатки!
Старик улыбался мне, склоняя голову набок.
Очки его блестели, за спиной был сосновый лес, называемый бором. И над всем — полем, лесом и мной — плавала отцовская широкая улыбка.
Я простил его.
Он положил куропаток в ягдташ и отдал его мне: неси!
— Какие бывают куропатки? — спросил он.
Я ответил с молниеносной быстротой:
— Серые, белые и каменные.
— А эти?
— Серые.
Но Старик объяснил мне, что куропатки белые. Что в Сибири на полях толкутся именно белые куропатки.
— А еще какие?
— Серые.
— Правильно! — одобрил Старик. — Мы должны их найти: они вкусные, мы станем их стрелять себе на еду. Но не забывай — только на еду! И всегда бей наверняка — птицам больно. Тот, кто причиняет боль без крайней необходимости, страшный человек, — внушал он.
Старик велел мне взять ружье и идти полем, чтобы получился снимок «Молодой охотник». Затем он даст снимок на городскую выставку и, быть может, напечатает его в журнале. И все потому, что мой отец замечательный фотограф.
С тех пор как биологи зачислили его к себе лаборантом, он стал фотографом животных. Он их гениально снимает и уже два раза падал с дерева.
…В сторожке я ощипал куропатку, а Старик сварил из нее очень вкусный суп. (Картошку и лук я нашел в огороде.)
И снова мы сидели с горячими мисками на коленях.
Старик, хлебая, вытягивал шею. Очки в тонкой железной оправе потели в супном вкусном пару.
Поев, мы сидели на крыльце. Старик учил, как вести себя в лесу: ночевать, разводить костер, стрелять лесную дичь. Мне же хотелось спать. Слушая, я подпирал веки пальцами. И вдруг заснул.
6
Проснулся «а кровати-медведе.
Вскочил — никого… Я испугался и выбежал — нет папки! Закричал — Старик не отозвался.
И хотя вокруг был клонившийся к вечеру день, мне стало страшно.
Мне казалось, что отец ушел и умер, я его не увижу. Никогда! Я стал звать его и увидел: Старик быстро шел из леса. Закричал мне:
— Что случилось?
Я подбежал — лицо его было удивленным и сердитым.
— Где ты был? Я так боялся за тебя.
Старик сказал, что гулял в лесу (там, кстати, можно будет поохотиться с телевиком на синиц-аполлоновок) и нашел вкусные грибы.
И вывалил из карманов эти грибы, сделанные как бы из мокрых оберточных бумажек. Пахли они гнилушками, а назывались осенними опенками.
Затем пошли прогуляться. Мы перешли березовый лес, озимое поле и другой лес, сосновый. За ним был овраг, доверху полный осинами.
И, стоя у этого оврага, мы услышали глухие, как больной кашель, удары. Они возникали где-то очень далеко и перекатывались справа налево и обратно.
Отец сказал мне, что стреляют из большого ружья зарядами черного пороха. Очень красиво: из ружья вырывается светящийся клуб. Значит, мы не одни. Кто-то еще охотился здесь, в этих глухих местах. Это мне не понравилось.
7
На следующий день мы перешли овраг и потопали себе дальше. По дороге нам встретились сухие зонтики пучек. Старик учил меня отличить горькую пучку от настоящей — сладкой — по блеску кожицы.
Но кто в наше время ест пучки!
У ручья мы увидели босые когтистые следы. Старик заявил, что это след барсука.
— Снимем его, — предложил я. Мы стали искать барсучью нору: приняли его след за центр и стали ходить, словно привязанные к нему веревочкой.
Мы то поднимались по склону, заросшему сухими пучками, то спускались назад. Раз двести мы прыгали через этот ручей и все расширяли и расширяли круг.
Старик устал. Он дал мне ФЭД, и я стал ходить один. Барсучью нору я нашел на бугре, среди березок. Около широкого входа лежала надкушенная луковица сараны.
Такой аппетитный вид у луковицы!
Я догадался: пока мы ходили, барсук смотрел с высоты и надкусывал эту луковицу.
Я посидел около норы, положив фотокамеру на колени.
Я сидел — и барсук тоже. Он тоненько бормотал что-то под землей.
А с деревьев, щелкая, отрывались и падали листья.
8
Старик вдруг свистнул.
Я не видел его сверху, а только черемухи, около которых он сидел. Но когда перепрыгнул ручей, то уловил ветерок: он нес запах. Не отцовский, а чужой, густой, табачный.
Значит, кто-то пришел и будет совать нос в наши дела.
Взрослые любят совать нос в чужие дела, расспрашивать о школе и отметках.
Я шел, недовольный чужим запахом, как собака, и увидел, что отец не один, около него сидит маленький человек с большим ружьем.
Они беседовали. Поднимался дым: человек курил и беззвучно смеялся, глядя на меня. Должно быть, Старик проболтался о моих школьных делах.
Я пошел охотничьим утиным шагом. И, как всегда под чужим неприятным взглядом, меня пошатывало.
Я подошел и увидел — человек не смеялся, просто у него узенькие черные усы.
Оттого казалось, у него два рта, один черногубый, а другой красный. Сам он еще не старый и ловкий, в кожаной начищенной куртке. Такую я буду носить, когда вырасту, стану работать и у нас будут наконец деньги.
Человек весь кожаный — сапоги, штаны, даже кепка. А ружье у него черное и блестящее, с белыми металлическими штучками. Словом, охотничий пижон.
Нет, не буду носить кожаную куртку!
— Мой сын, — заявил Старик (он ужасно мной гордился). Двуротый посмотрел на меня и заговорил с отцом.
Оказалось, это он стрелял из крупнокалиберного ружья, черным порохом. (И провонял им насквозь.)
Около типа лежала дичь: коричневый глухарь, тетерева, куропатки и запретный для этого времени заяц.
Я сделал замечание, и двуротый вздернул вверх губу, показав крупные зубы. А вот нижняя его губа недвижна, отчего улыбка его какая-то цепная.
Он скалился тысячу лет. Наконец сказал:
— Во, желторотик, учит! — и повернулся к Старику. — Здесь много сохатых, советую обратить внимание.
— Редкое у вас ружье, — похвалил Старик, надев очки. — Стволы, я замечаю, дамасковые.
— Бельгийка, восьмой калибр, — хвастал двуротый. — Поднимает заряд в пятьдесят граммов. Как метлой метет! Грохнул по выводку куропаток — пятеро лапками затрясли. Но требует крупного черного пороха и гильз в семьдесят пять миллиметров. Заказываю токарям, три рубля штука.
— Могу вам указать выводок белых куропаток, а за это я вас сфотографирую. Снимок вам, снимок мне — на выставку.
— Нет уж, — ответил двуротый. — Я настрелялся, хватит.
— Мы слышали вашу канонаду.
— Я же не отказываюсь, — сказал охотник. — Поглядите-ка лучше на гильзы: таких больше на свете не найдешь. Не гильзы, а стаканы, я из них водку на охоте пью. Выпьем по гильзочке, а?
Охотник полез в сумку.
Старик отказался (он презирал выпивох), и охотник выпил сам. Сморщился, встал. Взял черное ружье, поднял вязанку дичи. И пошел скользящим шагом, словно на лыжах. Он был настоящий охотник. Не торопясь и не замедляя шаг, взошел на склон и исчез, оставив неприятное впечатление.
— Кто он? — спросил я.
— Браконьеришка, — презрительно ответил Старик. — Ну, как там наш барсук?
Мы сходили к норе. Отец подержал надкушенную луковицу и прикинул, где насторожит камеру с лампой-вспышкой, как протянет ниточку к спуску аппарата.
9
Обратно шли напрямую и уперлись в сухое болото с кочками и сухими камышами. Метелки его тыкались в лицо. Вспугнули уток. И Старик сказал мне: утки здесь выводились, когда была вода. И вот, по старой памяти, прилетают. (Кто мог знать, что и Старик, как те утки, позже вернется сюда?)
Надо было возвращаться прежней дорогой. Мы пошагали обратно.
…К сторожке подошли в густых сумерках. Окошко ее светилось.
Чужие? Старик велел остановиться и ждать, а сам пошел к окну.
Меня испугали неслышные движения Старика. Он двигался как тень, будто плыл в этих густеющих сумерках, взлетая потихоньку вверх.
Казалось, надо пугаться тех, кто пришел в сторожку, но испугали меня движения Старика. Вот и пойми человека!
Я подошел и тоже посмотрел: наша лампа ярко светила. Охотник, ухмыляясь своими усами, варил что-то.
Мы вошли.
— Я решил заночевать у вас, — сказал охотник. — Завтра потащусь дальше. Дайте свою тележку, а?
Он посмотрел на Старика и показал зубы.
— Где мы ее найдем? — спросил отец.
— Привезет дядька, это его сторожка. Ха-ароший мужик во всех отношениях.
Охотник засмеялся и потряс головой.
А я гордился Стариком — вот и тележку отдаст, и все, что у него ни попроси. И вообще замечательный человек, не гонит этого в шею. А мог бы — одной рукой.
Отец прилег на кровать; я сел рядом и положил на его плечо руку. Охотник варил суп.
— Дядька знатный! — пояснил охотник. — Когда с бабой ссорится, то сюда сбегает и охотится здесь. Так дадите телегу?
— Ладно, — сказал отец. — А где вы работаете?
— Есть одна шарашкина контора… Он что учудил, дьяхон-то мой? Бросил свою Жучку и хвост ей отрубил. И знаете, она озверела и охотится сама.
— Я ее видел, — сказал я. — Гнала зайца.
— Везет тебе, парень, в лотерею играй.
И позвал нас есть.
Старик достал сухари и помидоры, вынул брусок розового сала. Охотник поставил недопитую бутылку водки.
Мы сели рядом на кровати и хлебали суп, стуча ложками.
Я здорово наелся супа, помидоров и сала. Затем кипятили чай (мне пришлось сходить к ручью, и в темноте я шагнул в воду). Повесив носки у печки, я лег и слушал разговор, видел отца и охотника с его усатой улыбкой.
Печка раскалилась, охотник разделся по пояс. А утром не было ни его, ни тележки — легонькой, из дюраля, на резиновом ходу (на ней Старик возил свою тяжелую аппаратуру).
В этот день мы охотились с телеобъективом за синицами и приладили аппарат у барсучьей норы.
Вернулись в сумерках. И снова короткая ночь, утро, и опять у печки, раздувая ее, стоял на коленях отец.
В окно же, в мутное стекло, со смертной силой билась осенняя муха. Выбежав на крыльцо, я увидел сороку вместо косача.
Сорока пронзительно застрекотала, из огорода выскакнул заяц, неряшливый с виду.
Чудо! Только что огород был пустой, и вдруг заяц лениво скачет, будто никого на свете не боится.
Я заорал:
— Заяц! Заяц! Заяц!
Старик, сидя у печки, рассмеялся.
— Да ты посмотри на него!
Старик вышел из сторожки. Заяц подпрыгал к нам, сел, заморгал верхней губой. Смех!
Старик велел мне принести сухарь. Выйдя, я ахнул — Старик гладил зайцу длинные его уши.
— Трусь, — говорил он зайцу. — Живи, не трусь.
Заяц грыз сухарь, по временам вздрагивая шкурой.
Съев, поковылял прочь от нас. Уходя, одно ухо он повернул вперед, а другое назад, к нам, должно быть ожидая наших слов.
— Хороший человек живал здесь до нас, — говорил Старик. — Зайца приручил. В северных таежных избушках оставляют для других полезное — спички, хлеб, сахар, я сам ими спасался. В наших же сравнительно добрых к человеку местах, я считаю, надо оставлять после себя сделанное добро, скажем, птичьи кормушки, а?
— Хорошо, — ответил я.
И, вынув из кровати доску, мы сделали кормушки: вбили колышки, соорудили из прутьев навесы.
Затем я набрал рябины, дикой конопли, репейников. Все это мы со Стариком связали в пучки и развешали вдоль крыши сторожки, на изгороди.
Здорово получилось! Но мы хитрили, ставили кормушки с расчетом удобной фотосъемки из окна, двери и даже из щелей сторожки.
Окончив работу, отправились гулять и нашли выводок тетеревов, почти взрослых. Их подлое свойство — взлетают неожиданно. Я чуть не сел на землю.
Стрелять тетеревов Старик не стал — у нас еще была на еду куропатка.
А вот усатый обязательно бы выстрелил.
10
Старик занялся фотоохотой, меня же посадил дома наблюдать птиц. С утра я следил за кормушками и фотал птиц телевиком в сто восемьдесят миллиметров, большим и тяжелым.
День шел. Позавтракав, я чистил объектив, определял выдержку, взводил фотоаппарат и замирал на пороге. Будто коряжина или пень: караулил…
Первыми прилетали синицы: жуланы, аполлоновки, еще какие-то вертлявки.
Они скапливались на рябинах. И вдруг — нырком! — бросались к кормушкам.
Затем появились сороки. Этих интересовала наша помойка.
Они таскали кости, дрались, гонялись друг за другом. Смехота!
Сороки казались мне похожими на двуротого — человека с виду элегантного и кожаного, но не стоящего доверия. Старик сказал однажды о нем в разговоре:
— Ба-а-альшая скотина, браконьер…
В приморозки прилетали дрозды. Но эти бывали редко, они интересовались только рябиной, а ее везде много. Затем пришла куница…
На третьей неделе нашей жизни в лесу выпал легкий снежок. Будто мукой посыпало. Вместе со снегом (казалось, тоже с неба) просыпались звериные следы.
В сторожке ночами бывало люто холодно. И пришлось нам таскать сушняк, горы сушняка. Вот когда мы пожалели тележку. Но делать нечего, сами отдали.
В общем-то, дрова носил я — у Старика вечно находилось какое-нибудь заделье.
Я брал мешок, наталкивал в него сучья и нес. Мешок был не тяжел, скорее неудобен.
Часто, озябнув ночью, я просыпался и видел Старика, топившего печку. Он либо о чем-то размышлял, хмурясь, либо чистил оптику.
— Огонь, мой мальчик, — говорил он, подняв палец, — великое благо, а холод — зло, особенно для фотоаппаратуры: затворы ерундят. Вот, опять отказала «Экзакта». Я, понимаешь ли, пристроил ее на кормную площадку дятла, но вчера был заморозок, затвор у «Экзакты» промерз, и день просиял впустую.
А Старик не любил пустых дней. Но разве могут быть пустые дни здесь, в лесу?
…Со снегом к нам стала приходить куница.
— Знаешь, пап, — говорил я, — опять зверек приходил.
Я замечал маленькие четкие следы на тонком снегу. Они были продавлены до листьев.
Показал их отцу. Он объяснил: куница!..
Как ни странно, она ела подвешенную к крыше рябину. Я ее там однажды застал.
Зверек, коричневая змейка, струился среди кистей рябины. Но, возможно, куница ела и птиц, ночевавших в щелях крыши.
Старик устроил правильную фотоохоту: просидел с утра до вечера на пороге и снял-таки ее на цветную пленку.
— Цветной снимок куницы, — говорил Старик, — это большая удача.
11
Старик решил снять тетерева. Он вырубил несколько березовых жердей и на концы их посадил обожженные чурбаки. Затем мы сделали соломенный шалашик у берез, около поля (когда падал снег, оно казалось мне Ледовитым океаном).
Сюда, собирать оброненные пшеничные зерна и пообщаться, прилетали тетерева.
Мы ставили к березам жерди с чурбаками, и Старик забивался в шалаш.
Он ввинчивал в зеркалку телеобъектив с фокусом в тридцать сантиметров и зарывал ноги в солому: готовился ждать.
Я же, взяв палку, обходил поле по кругу, шел к тетеревиной стае так, чтобы она оказывалась между мной и чучелами.
Я покрикивал, свистел, бил палкой по стволам. Тетерева срывались и один за другим летели к шалашу. Общительные и глупые, они садились к нашим нелепым чучелам.
У поля держались три стаи: одна смешанная, одна сплошь из петухов-косачей, третья состояла из одних тетерок. А всего тетеревов было штук двести.
…Я не торопился: шел, хрустя листьями, пинал замерзшие грибы, стучал по деревьям, пугая дятлов и поползней.
Тетерева, склоняя головы, слушали и посматривали. Они шевелились на ветке, переступали. И вдруг срывались в полет и присаживались к чучелам.
Так мы охотились целыми днями.
Потом разводили костер и, развалясь на соломе, говорили. Старик любил рассказывать о разных случаях.
Есть у моего Старика телевик с фокусом в пятьсот миллиметров: он его употребляет в особенных случаях. А их у него навалом.
Можно сказать, если назревает какой-нибудь лесной случай, Старика туда обязательно принесет. На него биологи просто молятся, смешно глядеть.
Как-то на водопое он ждал сохатого, а пришел медведь. Другой бы врезал оттуда, а Старик отличное фото сделал.
Затвор аппарата щелкнул, и медведь услышал его, учуял отца.
И посмотрел.
Они смотрели друг другу в глаза и не дышали. И что же, первый моргнул медведь и, понятно, убежал. А Старик хочет встать и не может, ноги его не держат.
А раз в Кулунде сельские жители приняли его за шпиона и побили. Какими надо быть идиотами, чтобы Старика принять за шпиона!
12
Как-то, сидя у костра, мы услышали необычайно жесткий выстрел. Отец сказал, что это ударила трехлинейная винтовка.
Затем взревела машина. А вернувшись, у сторожки мы увидели лошадь с телегой. Я понял — кончилась наша замечательная жизнь в лесу.
Подвешенная торба скрывала морду лошади до глаз, добрых, с легкой радужкой, словно просветленный объектив.
Лошадь жевала и время от времени всхрапывала.
На телеге лежала груда мешков, ссохшихся, в бурых пятнах.
И вот еще что — телега и сторожка были, как сестры, похожи друг на друга. Не знаю чем, но похожи.
Мы вошли в сторожку и остановились: на кровати, примяв солому, лежал человек с бритой головой и бритыми отвислыми щеками. Как у собаки-боксера.
Он смотрел на нас очень сердито. Так лежать и так смотреть мог только хозяин сторожки. Значит, это и был хозяин, хвосторуб собачий. Он потребовал документы. Старик пожал плечами и показал. Бритый долго рассматривал паспорт, даже понюхал. Он кинул его на пол и велел уматываться из сторожки.
Так — брать ноги в руки и уходить.
Это был наглый и вредный человек, он принес нам беду. Так я его понял.