– Хорошо.
– Но на судне еще есть несколько человек вашей прислуги…
– Поговорите с ними, господин капитан. Я предложу в виде компенсации денежное пособие и помогу с работой на берегу.
– Слушаюсь, сэр.
Мишель закуривает, спохватывается и предлагает сигарету капитану. Тот тоже прикуривает и некоторое время мужчины молчат, глядя на воду.
– Завтра вы становитесь на переоборудование. Оформляете документы на передачу судна и поступаете под командование Адмиралтейства.
– Что делать с интерьерами? – спрашивает Бертон.
– Ничего не делать. Нашим раненым нужен госпиталь, капитан, исходите из этого. Все остальное не имеет значения.
– И как долго это продлится, господин Терещенко?
– Я не знаю, Ларс. На быструю победу надежд не осталось. Война будет долгой. Очень долгой. И мир после нее станет другим…
– Могу я повидать семью?
– Конечно. Вы свободны до конца работ на «Иоланде». И экипаж тоже. Сроки возвращения к командованию судном согласуете со своим новым начальством.
– Я был рад работать на вас, сэр! – говорит Бертон и подносит ладонь к козырьку своей капитанской фуражки.
– Я был рад иметь на своем судне такого капитана.
Туман окончательно заволакивает гавань.
– Могу я предложить вам выпить, Бертон, – спрашивает Терещенко, бросая окурок в воду.
– Конечно, сэр.
– И мне очень хочется напиться…
– Поддерживаю, сэр. Мне еще никогда не приходилось напиваться с работодателем.
– Все когда-нибудь случается впервые.
Февраль 1956 года. Архив КГБ СССР
Трещит мотор проектора. Музыки, обычной для немого фильма, нет – только неприятный раздражающий треск. Изображение проецируется на белую ткань экрана – это кадры старой хроники времен Первой Мировой, 1915 год.
Снежные поля с черными воронками от разрывов на них. Разрезы окопов. Снова прыгают по рытвинам коробочки бронемашин. По ним лупит из орудий замерший на рельсах бронепоезд. Бежит по полю неровная цепь бойцов. Пулеметный расчет за работой.
Титр: Несмотря на тяжелые погодные условия, русские войска ведут наступление на юго-западном направлении.
На экране солдаты в французской форме.
Союзники отважно сражаются с врагом на европейском театре военных действий.
Пейзаж сменяется на весенний.
На экране последствия газовой атаки на Ипре. Камера бесстрастно показывает искалеченные ипритом трупы, раненых…
Титр: Действуя с настоящей тевтонской жестокостью, Германия на Западном фронте применила против войск союзников отравляющий газ, что привело к гибели нескольких тысяч человек.
Кружатся в небе самолеты. Разбегается по полосе огромный по тем временам «Илья Муромец». Стоят возле биплана несколько человек в летных шлемах.
Снова кадры взлетающих самолетов. Воздушный бой. Падающая машина. На поле лежат обломки фюзеляжа с черным крестом на боку.
Титр: Авиация сил Антанты безраздельно владеет небом.
На экране панорама Киева.
Титр: Киев готовится к приему раненых.
Здание нынешней клиники «Охмадет». Чистые палаты с одинаковыми кроватями, застеленными белым бельем, со стоящими «парусом» подушками.
Терещенко во главе делегации двигается по проходу между рядами кроватей. В людях возле него безошибочно угадываются влиятельные чиновники.
Титр: На средства сахарозаводчика Михаила Терещенко в Киеве открыты два новых госпиталя.
Войска тоскливо бредут по непролазной грязи. Усталые лица. Потухшие глаза. Ноги в обмотках тонут в жидкой глине. Вязнут в жиже колеса обоза, пушечные обода.
Люди с неразличимыми серыми лицами стоят у полуразрушенного сарая.
Перед ними солдатский строй с ружьями. Сбоку стоит офицер. Он взмахивает рукой – и солдаты поднимают винтовки, направляя их на людей у сарая. Еще взмах руки – и из ружейных стволов вырываются облачка дыма. Люди у стены падают.
Титр: Расстрел дезертиров по приговору военно-полевого суда.
По изображению бегут коричневые разводы. Плывет горящая пленка, на экране видны «пузыри».
Проектор сбивается с ритма и останавливается.
Возле него суетится капитан. Никифоров сидит в кресле перед экраном.
– Да не суетись ты так, Володя! Это же не оригинал?
– Нет, копия, – отзывается тот. – Склейки из разных фильмов, но все они 1915 года выпуска. Хроники крутили в кинотеатрах перед сеансами.
– Мы в детстве, когда рвалась пленка в кино, кричали: «Сапожник!», – улыбается Никифоров.
– Мы тоже, – кивает капитан. – Я сейчас склейку сделаю…
– Брось, лишнее. В принципе, все, что нужно, я увидел.
– Хорошо. Тогда – 1916-й?
– Основные события.
– В конце 1915-го Терещенко полностью прекращает деятельность, связанную с литературой и искусством, и сосредоточивается на политической деятельности. В первую очередь он закрывает издательство «Сирин»…
1915 год. Петроград. Издательство «Сирин»
В комнате, которую занимало издательство, только Пелагея и Михаил Терещенко.
На столах макеты книг, несшитые тетради, книги в обложках.
Разора еще нет, но видно запустение – тут уже не кипит работа.
– Значит, все… – говорит Пелагея.
Она грустна, чуть не плачет.
– Прости, сестренка. Вот кончится война, и мы с тобой сделаем новое издательство. И назовем его «Феникс».
Пелагея перебирает книги, лежащие на столе.
– Блок, Белый… Первый и второй том готовы. Мишель, давай хотя бы закончим работу!
– Пелагеюшка, – говорит Терещенко терпеливо. – Сестрица! Издание еще год готовить! Деньги, время, люди… Но это еще полбеды! Ты же видишь, сегодня люди не покупают такие книги! Слишком серьезно, слишком умно, слишком актуально! Люди хотят отдохнуть, а не напрягать мозги! Пинкертон, Чарская с ее влюбленными гимназистами, Майн Рид… Символисты были хороши в мирное время, а у войны свои герои. Между Белым и Буссенаром читатель выберет Буссенара. Зачем делать то, что уже никому не интересно?
– Ты не хочешь тратить деньги на книги?
– Мы с тобой достаточно их истратили. Сегодня лучше купить для фронта корпию, бинты, лекарства. Построить еще один самолет, в конце концов. У нас еще будет время заняться искусством. Я тебе обещаю.
Он обнимает сестру за плечи.
– Не печалься, сестрица. Война не навечно.
Пелагея резким движением сбрасывает его руку.
– Если всего этого не будет, – она показывает рукой на разбросанные тетради, – то за что мы воюем? Ты же сам был готов на все, чтобы их романы прочли люди? А сейчас рассказываешь мне про Буссенара?
– Не драматизируй, Пелагея!
– Ты отнимаешь у меня все, – кричит она, не сдерживаясь. – Эта работа, эти люди – это все, что у меня было! Понимаешь? Все, что у меня было в жизни! Вчера было! А сегодня ничего нет! И это не война сделала – это сделал ты, братец! Зачем?
– Что «зачем»?
– Зачем ты давал мне надежду, если собирался все отобрать?
– Пелагея! Пойми! – он хватает ее за руки, но сестра вырывается. – Пойми ты! Дело не в деньгах! Дело в том, что это никому, слышишь, никому уже не надо! Война поменяла все!
– Это не война, – говорит Пелагея севшим голосом. – Это ты! Ты все поменял! Все! Оставь меня…
Она идет к дверям ссутулившись, словно старуха.
– Пелагея! – зовет Терещенко. – Послушай, если ты хочешь…
Хлопает дверь.
– Вот черт! – шепчет Михаил, ломая спички. Он закуривает в конце концов, но тут же давит сигарету о подоконник, оставляя черный след, словно жирную запятую на белой краске. – Черт! Черт! Ну что же это за напасть такая…
Февраль 1915 года. Петроград. Государственная Дума
Терещенко на трибуне, зал внимательно слушает.
– Еще раз вернусь к основным тезисам доклада. Наша задача сегодня – комплексное перевооружение армии в соответствие с требованиями времени. Войну не выиграть без современной артиллерии, без бронированных машин, без авиации, которая из экзотической игрушки становится ударной силой. Если мы не поймем это сейчас, то уже завтра нас заставят это понять наши противники, с успехом осваивающие новые типы вооружений. Наша задача— поставить на службу отечеству последние достижения военной науки. Вот тогда мы начнем побеждать не числом, а умением! У меня все, господа…
Члены Думы аплодируют, но, надо сказать, вяловато.
В коридоре к Михаилу подходит Гучков. Рядом с ним невысокий человек со смешной прической, мышиного цвета волосы стрижены «ежиком», который так и хочется потрогать.
– Михаил Иванович! – говорит Гучков, пожимая Терещенко руку. – Знакомьтесь, Александр Федорович Керенский, наш коллега, фракция трудовиков.
Керенский жмет руку Терещенко специальным рукопожатием, на лице бывшего эсера вежливая улыбка. Близко посаженные серые глаза смотрят благожелательно, но холодно. Манерами Керенский похож не на политика, а на актера, правда, хорошего, исполняющего роль политика.
– Прекрасная речь, Михаил Иванович! Просто превосходная!
– Благодарю вас, Александр Федорович!
– Я слышал, вы часто бываете на фронте?
– Да, я возглавляю миссию Красного Креста.
– Похвальная самоотверженность! – кивает Керенский. – Но меня больше интересует ваше мнение как члена военно-промышленного комитета… Кстати, Михаил Иванович! Почему вы до сих пор не вошли ни в одну из партий? Я уверен, что любая фракция приняла бы вас с большим удовольствием!
– Мне кажется, – говорит Терещенко, – что это излишне. Служить Отечеству, не будучи зависимым от партийных решений, куда удобнее, да и правильнее…
Керенский с Гучковым переглядываются с улыбкой.
– Для того, чтобы провести в жизнь ваши предложения, – произносит с ухмылкой Керенский, – мало быть меценатом и промышленником. Нужен политический вес. А политический вес, дорогой Михаил Иванович, придают не идеи, а членство в многочисленной и влиятельной партии. Вы сами в этом убедитесь, обещаю, в самое ближайшее время…
Апрель 1915 года. Париж. Набережная Ситэ
По набережной неторопливо идут Терещенко и Луи Ротшильд. За ними катится огромный черный «роллс-ройс».
– Упор будет сделан на подрывную работу, – объясняет Ротшильд. – Вас будут ослаблять изнутри, пока внутренние проблемы не выведут Россию из игры надолго, если не навсегда – это весьма эффективно, поверь, Мишель. Ваши законы чрезмерно гуманны по отношению к дезертирам и агитаторам, и на это будет основной расчет немцев. Они уже сегодня ищут возможность внедрить этот план в действие.
– Ты говоришь о массовом дезертирстве?
– Я говорю о революции, на которую делают ставку в немецком Генштабе. Тебе ничего не говорит имя Александр Львович Парвус?
– Нет.
– Он известен также под фамилией Гельфанд. Гельфанд Израиль Лазаревич?
– Аналогично.
– А, между тем, именно Гельфанд сейчас в фаворе у Людендорфа, Мишель. С Россией не обязательно сражаться на фронте, ее проще одолеть изнутри. Это прекрасно понимают немцы и некоторые влиятельные круги, заинтересованные в выходе России из договора. И денег на это не пожалеют.
Они останавливаются у парапета, разглядывая баржу, проплывающую по Сене.
– Мне воспринимать твои слова как предупреждение? – спрашивает Терещенко.
– Возможно. Я не настолько хорошо понимаю происходящее в России, чтобы кричать «Волки!», но хочу услышать от тебя, друг мой… Это предупреждение?
– Возможно, – отвечает Терещенко, чуть поразмыслив.
– Дума работоспособна? Она контролирует ситуацию?
– Не уверен.
– Есть фракция, которая может взять на себя ответственность за решения?
– Единолично? – Терещенко улыбается. – Конечно же, нет! Эсеры, кадеты, трудовики, почвенники, эсдеки… Легче найти общий язык с дикими племенами, чем им между собой! Нет, Луи… Они не договорятся.
– Не удивляюсь, – пожимает плечами Ротшильд. – Самодержавие и незрелый парламентаризм – весьма опасное для государства сочетание. Отнесись к моим словам серьезно, Мишель. Постарайся, чтобы их услышал не только ты. Парвус – международный авантюрист. Но он еще и профессиональный революционер, хотя, как известно, одно другому не мешает. Написал несколько теоретических работ, участвовал в выпуске газеты «Искра». Переехал на Балканы, писал для финансовых обозрений, писал остро, невзирая на лица, был замечен, сотрудничал с турецкими финансистами, дал несколько дельных советов и прослыл весьма компетентным консультантом. Получал за это неплохие деньги, но основное состояние сделал на торговле оружием во время Балканской войны. Сотрудничал даже с заводами Круппа, хотя его несколько раз высылали из Германии и там выписан ордер на его арест. В январе этого года посетил немецкое посольство в Стамбуле, имел личную встречу с Гансом фон Вагенгеймом. Вы, кажется, с ним знакомы?
– Имел честь…
– Ну так вот… По моей информации, Парвус договорился с немецкой стороной о финансировании революции в России и получил не только политическую поддержку, но еще и немаленькие деньги. До того Парвус прощупывал почву в среде эмигрантов, искал тех, на кого сможет опереться при исполнении плана.
– Интригуешь?
– Излагаю. Фамилия Ульянов тебе знакома? Он подписывает статьи псевдонимом Ленин. Работал в «Искре», известен в революционных кругах. С 1905 года живет в Европе. Склочный характер, со всеми ссорится, груб, не стесняется в выражениях. Властный. Родной брат народовольца Александра Ульянова, повешенного за попытку цареубийства. В России его фактически не знают…
– Я с ним знаком, – говорит Терещенко. – Ехали как-то в одном купе, совершенно случайно. Крайне неприятный тип. По риторике – людоед с юридическим образованием…
– Вот даже как? – сдержанно удивляется Ротшильд. – Я думал, что ты о нем и не слышал никогда… Но… Мир тесен. Ульянов – эта та фигура, на которую Парвус собирается опереться в России.
– Странный выбор, – замечает Терещенко, закуривая.
– Любой выбор кажется нам странным, если мы не обладаем достаточной информацией, – парирует Ротшильд. – Революционная эмиграция – это та же Дума, только с другой стороны границы. Интриги, взаимное недоверие, нелюбовь. Но добавь к тому еще и нищету, полулегальное положение, риск в любой момент быть арестованным и высланным, скудность пожертвований и полное отсутствие перспективы. С 1905 года и по сей день эти люди живут ожиданием нового шанса захватить власть и вернуться в Россию хозяевами. Ленинская фракция – большевики – многочисленны по нашим меркам, имеют последователей на родине и совершенно беспринципны в выборе союзников и методов. Идеальный вариант использовать подобную публику для организации хаоса в стране. При хорошей финансовой поддержке такие вот якобинцы – лучший выбор, а вовсе не странный. Ни одна из партий, заседающих в Думе, на сотрудничество с немцами не пойдет, а ленинская фракция – с удовольствием! Я думаю, Парвус нашел отличную альтернативу любой думской партии, связанной обязательствами, легальной, а значит, ручной. На вашем месте я бы подумал о том, как противостоять немецкому плану уже сейчас, не дожидаясь последствий.
– Я обязательно учту сказанное тобой…
– Не сомневаюсь, – говорит Ротшильд, жмурясь на солнышке, как довольный кот. – Понимаешь, Мишель, война – утомительное занятие, особенно для тех, кто действительно воюет. В окопах вши, грязь, там часто убивают. Самая привлекательная идея для солдата – закончить это немедленно. Он не думает о последствиях, он хочет домой. О последствиях должны думать вы – те, кто взял на себя ответственность руководить страной. И чем раньше вы это сделаете, тем больше у солдата шансов вернуться домой живым. Если сработает план Парвуса, друг мой, то это будет не только концом войны, но и концом России, во всяком случае той, в которой ты живешь. Наше дело предупредить вас. Сделать что-то за вас не в наших силах. Возможно, идея Гучкова – это выход из ситуации.
Терещенко с удивлением смотрит на Ротшильда.
– Ты в курсе предложения Гучкова?
Ротшильд едва заметно улыбается.
– Слышал кое-что… Самодержавие – действительно не лучший вариант управления страной. Но, раскачивая лодку, надо помнить о том, что в реке встречаются крокодилы…
Июль 1915 года. Киев. Андреевская церковь
Перед алтарем стоит Пелагея Терещенко в роскошном свадебном платье. Рядом с ней жених – Михаил Дембно-Чайковский. Видно, что будущий супруг помладше суженой, и, хотя Пелагея Ивановна изо всех сил изображает на лице счастье, получается это у нее не очень.
Гостей много. Небольшая церковь переполнена.
Прямо за спиной венчающихся можно рассмотреть и мадам Терещенко, и Михаила с Дориком и его супругой, и Елизавету с Николенькой, и супругов Ханенко, в общем, вся большая родня Терещенко собралась на свадьбу в том же количестве, что раньше собиралась на похороны.
Гудит, словно главный колокол, голос священника. Молодые меняются кольцами, летят под ноги брачующимся розовые лепестки.
Терещенко стоит рядом с Елизаветой Михайловной. Они не смотрят друг на друга, но когда молодые проходят мимо, Михаил все же говорит матери:
– Поздравляю.
– Благодарю, – отвечает мадам Терещенко тихо, чтобы ее не слышал никто, кроме сына. – Если тебе интересно, я благословила этот брак.
– Ну что ж… – отвечает Михаил так же тихо. – Должно же кому-то в семье повезти больше.
– Ты считаешь, что ей повезло? – бровь Елизаветы Михайловны насмешливо изгибается. – Она бежит от меня, и скатертью ей дорога. Засиделась.
Они спускаются по лестнице, и мадам Терещенко опирается на руку сына.
– Никто из вас не понимает, что я всегда забочусь о том, чтобы вам было лучше. Разве такой муж должен быть у Пелагеи?
– Это муж Пелагеи, – говорит Терещенко. – Это ее выбор, мама. Ты можешь быть не согласна с ним, но ты обязана его уважать.
Взгляд Елизаветы Михайловны строг и презрителен.
– Когда я умру, – шепчет она, – вы поймете, что потеряли. Вы поймете, что я была единственным человеком, который любил вас просто за то, что вы есть. И я всегда, слышишь, всегда желала вам только добра и говорила правду, которую вы не хотели слышать… И Бог с вами!
Шофер открывает перед ней дверку авто и мадам, ступив на выдвижную ступеньку, опускается на заднее сиденье и распахивает кружевной зонтик. Рядом с ней садится Николенька, потом Елизавета, выглядящая растеряно.
Лимузин отъезжает, оставив Терещенко перед ступенями церкви.
Июль 1915 года. Киев. Особняк семьи Терещенко на Бибиковском бульваре
В бальном зале продолжается торжество – сверкают огромные люстры. Кружатся пары под звуки оркестра, приглашенного из Киевской оперы. Лакеи разносят шампанское, в приоткрытые окна врывается вечерняя прохлада.
Терещенко подходит к Пелагее и Дембно-Чайковскому, только закончившим танцевать.
– Вы позволите?
После секундного колебания, сестра протягивает ему руку, а жених с улыбкой кивает:
– Ну конечно же, Михаил Иванович!
Звучит вальс.
Пелагея с Михаилом скользят по навощенному паркету словно профессиональные танцоры, ими можно любоваться.
– Ты уверена в том, что делаешь?
– Да.
– Любишь его?
– Пока не знаю, но обязательно полюблю. Он хороший человек.
– Даже с очень хорошим человеком сложно прожить жизнь, если ты его не любишь.
Она смотрит ему в глаза и взгляд у нее твердый, словно у Елизаветы Михайловны.
– Я полюблю его, Миша. Не мучайся, я тебя простила. Возможно, все к лучшему. Нельзя же всю жизнь влюбляться в поэзию и поэтов, правда? Наступает время любить тех, кто дает тебе покой, а не остроту чувств. Я свой выбор сделала, и ты ни в чем не виноват. Надеюсь, что ты будешь заезжать к нам в гости. Мы с мужем собираемся жить в Европе, будущим детям полезнее горный воздух и теплое море…
Она улыбается.
– Я всегда ненавидела Петербург, даже когда его любила. Эта вечная грязь, слякоть, запах сырости… Посмотри на меня, Миша! Разве я похожа на несчастную женщину?
Мимо них вальсируют Дембно-Чайковский и младшая Елизавета Терещенко. Вмиг Пелагея выскальзывает из объятий брата, и вот уже Елизавета кружится с ним дальше. Глаза у нее на мокром месте.
– Что с тобой, Лизонька? – спрашивает он. – Ты не рада за сестру? Тебя кто-то обидел?
Лиза кусает губу, и ей удается сдержать слезы.
– Ты разве не понимаешь, Миша? Я теперь осталась одна. Я теперь осталась один на один с ней!
Терещенко не надо объяснять, кого имеет в виду сестра.
Елизавета Михайловна любезничает с женой губернатора, но – Михаил может поклясться – ни на секунду не выпускает их из поля зрения.
Вальс летит над залом. Свет льется из окон особняка вместе со звуками музыки.
6 августа 1915 года. Польша. Крепость Осовец
Раннее утро.
Немецкий офицер проверяет направление ветра. Ветер, очевидно, дует в нужную сторону, так как офицер удовлетворенно кивает головой.
Немецкие солдаты за низким бруствером открывают вентили на пузатых зеленых баллонах, из них с шипением вырывается газ. Если смотреть сверху, то вся линия соприкосновения похожа на долину гейзеров – вверх бьют струи газа, пригибаются к земле и затягивают всю нейтральную полосу. Серая завеса, похожая на дымовую, ползет в сторону русских окопов.
Ее и принимают за дымовую.
– О, дыма пустили! – говорит подпоручик с русской стороны, глядя на немецкие позиции в бинокль. – Сейчас в атаку пойдут!
И обращается к вестовому.
– Сообщи в штаб, немцы готовят наступление на 13-ю роту!
– Слушаюсь, господин подпоручик! – и бежит, не зная, что это поручение продлило ему жизнь на несколько часов.
Дым все ближе.
Русские войска вглядываются в наползающее облако через прицелы своих винтовок и пулеметов. Ждут, когда из завесы появятся силуэты врагов.
Облако накрывает окопы и в этот момент над линиями обороны рождается утробный стон, переходящий в крики боли и агонии.
Хлор стекает в траншеи и сжигает глаза и легкие солдат и офицеров.
– Газы! Газы! Газы! – кричит кто-то в этом аду и захлебывается своим криком.
Ветер неумолимо несет смерть на русские позиции.
Начинает работать немецкая артиллерия. Снаряды, начиненные отравой, взрываются на редутах крепости в расположении гарнизона.
От германских окопов в сторону Осовца идет цепь войск с закрытыми противогазами лицами.
В русских окопах противогазов нет. Умирающие закрывают лица тряпками, но газ ослепляет и убивает их.
Вот немцы проходят первую линию обороны – десятки и сотни лежащих на земле трупов, агонизирующие тела отравленных. Вторая линия – мертвые везде, смотрят в небо стволы пулеметов, валяются на земле винтовки и защитники крепости.
И тут из ядовитого тумана появляются люди. Они обожжены, безглазы и кашляют кровью, но они идут в атаку на наступающих немцев. Их много. Они так страшны на вид, что у видавших виды немецких вояк от страха подгибаются колени. В тумане вспыхивают вспышки выстрелов, орут умирающие. Немцы бегут прочь. Атаку возглавляет молоденький подпоручик, что разглядывал позиции врага в бинокль во время начала газовой атаки. Он изуродован и слеп на один глаз, но солдаты идут за ним, похожие на мертвецов, поднявшихся из могил. Кромсают плоть штыки, палят винтовки. Отвоевывая потерянные позиции, на немецкие окопы катится волна контратакующих русских войск. Падает подпоручик, горлом у него идет кровь, но контратаку умирающих возглавляет другой молоденький офицер.
В русском тылу грузят на подводы пораженных газами, раненых. Их сотни. Телеги переполнены.
– Быстрее, быстрее давай! – отдает приказы врач. На нем перепачканный кровью и рвотой некогда белый халат. – Грузи и езжай, ради Бога! В Белосток давай, в Белосток!
6 августа 1915 года. Польша. Госпиталь в Белостоке
Тут тоже командует врач:
– Места готовьте! Разверните дополнительный перевязочный пункт! Быстрее!
С повозок сгружают медикаменты и перевязочный материал. Рядом с повозками, на которых красный крест медицинской службы, Михаил Терещенко.
– Вам тут вовсе не надо быть, Михаил Иванович! – говорит начальник госпиталя, пожилой мужчина в полковничьем мундире. – По нам в любой момент могут ударить!
– Что там произошло? – спрашивает Терещенко, прислушиваясь к близкой орудийной стрельбе. Наступление?
– И наступление! И газами нас, паскуды, атаковали! – сообщает полковник медицинской службы. – Езжайте вы скорее отсюда, Михаил Иванович! От греха подальше!
Разрывы снарядов все громче и громче. Если посмотреть на запад, то видны дымы.
– Выгрузим все – и я поеду, – говорит полковнику Терещенко. – Не ранее.
– Тогда поторопитесь, – обрезает его полковник. – Мне еще вас тут не хватало!
Терещенко идет вдоль обоза. Выгрузку снимает кинооператор. Он крутит ручку и постоянно оглядывается. Видно, что ему не по себе.
Мимо Терещенко пробегает санитар с сумкой через плечо. Михаил оглядывается.
– Саша! Вертинский!
Санитар поворачивается и на лице его расплывается улыбка.
– Миша! Ты?
Они обнимаются.
– Какими судьбами?
– Да вот, привезли груз Красного Креста! А ты-то что тут забыл?
– А я, Михал Иванович, уже год как санитаром служу, – сообщает Вертинский. – С санитарным поездом езжу с фронта и на фронт.
– Так ты же не врач! – удивляется Терещенко.
– Так я и санитаром не был, – улыбается Вертинский. – Пришлось научиться. Я теперь по перевязкам специалист – врачи позавидуют!
Во двор госпиталя въезжает первая телега с ранеными – это те, кто уцелел после газовой атаки. Бегут санитары с носилками, пострадавших несут в здание, и становится понятно, что та суета, что царила тут только что, – это была и не суета вовсе.
– Никогда бы не подумал… – говорит Терещенко. – Вот, честно, Саша, никогда бы не подумал…
– Я и сам бы не подумал, Михал Иваныч. Война за меня подумала. Зато кокаин мне уже без надобности. Я о нем и думать забыл, веришь?
Воздух рвет свистом, и неподалеку от них разрывается первый долетевший снаряд. Взлетает вверх земля, осколки секут здание госпиталя, дырявят брезент медицинских палаток. Летят выбитые стекла. Кто-то кричит от боли и начинает материться со стоном. Второй снаряд попадает в поленницу дров за оградой, и в воздух взлетает фонтан из поленьев.
– В укрытие! – кричит кто-то невидимый. – В укрытие!
Какое тут может быть укрытие?
Еще один снаряд попадает в водонапорную башню, под самую крышу, выбивая из стенки рыжий кирпичный фонтан.
Терещенко с Вертинским бегут по двору к низким сараям конюшен. Вертинский профессионально пригибается, пряча голову в плечи.
Грохот.
Снаряд попадает в телегу, из которой успели выгрузить раненых, и убивает лошадь. Обломки повозки и куски лошадиного крупа разбрасывает по двору. Взрывная волна поднимает Вертинского и швыряет его в сторону низкой кирпичной ограды. Она же сбивает с ног Терещенко и катит его по земле несколько метров. Остановившись, он вскакивает и на нетвердых ногах бежит к Вертинскому, помогает ему подняться. Вертинский контужен. Из носа идет кровь, заливая подбородок и грудь певца.
Они забиваются в угол между стеной ограды и зданием госпиталя. Вертинский трясет головой, словно побывавший в нокауте боксер, взгляд его нерезок. Терещенко сидит рядом с ним, закрывая голову грязными окровавленными руками.
12 января 1916 года. Петроград. Александровский зал Городской думы
У входа висит плакат: «Игорь Северянин. Боа из хризантем».
Зал почти полон. Публика весьма разношерстная – тут и курсистки, глядящие на поэта с восхищением, и зрелые дамы с привычно томными взглядами, студенты и юнкера, с десяток офицеров, пришедших с дамами, и молодая богемная поросль, то и дело аплодирующая мэтру по поводу и без него.
Неподалеку от Северянина сидят и Михаил с Марг.
Северянин читает свое «Мороженое из сирени», и Терещенко потихоньку переводит его стихи Марг.
Мороженое из сирени! Мороженое из сирени!Полпорции десять копеек, четыре копейки буше.Сударышни, судари, надо ль? не дорого можно без прений…Поешь деликатного, площадь: придется товар по душе!Я сливочного не имею, фисташковое все распродал…Ах, граждане, да неужели вы требуете крем-брюле?Пора популярить изыски, утончиться вкусам народа,На улицу специи кухонь, огимнив эксцесс в вирелэ!Сирень – сладострастья эмблема. В лилово-изнеженном кренеЗальдись, водопадное сердце, в душистый и сладкий пушок…Мороженое из сирени! Мороженое из сирени!Эй, мальчик со сбитнем, попробуй! Ей-богу, похвалишь, дружок!
Курсистки аплодируют, дамы млеют, молодая поросль негромко свистит, а основная часть публики остается равнодушной.
Северянин, вскинув подбородок, обводит зал жгучим взглядом и начинает декламировать заглавное «Боа из хризантем»:
Вы прислали с субреткою мне вчера кризантэмы —Бледновато-фиалковые, бледновато-фиалковые…Их головки закудрились, ароматом наталкиваяВластелина Миррэлии на кудрявые темы…
– Слушай, дорогая, – говорит Терещенко на ушко Марг. – Давай уйдем… Не могу больше слышать эту пошлятину.
Словно по команде, на другом конце зала встали несколько офицеров с дамами и направились к выходу.
Северянин продолжает читать.
Я имею намеренье Вам сказать в интродукции,Что цветы мне напомнили о тропическом солнце,О спеленатых женщинах, о янтарном румянце.Но японец аляповат для моей репродукции.
– Конечно, милый…
Терещенко и Марг встают и пробираются к выходу.
В коридоре курит офицер, рука на перевязи, на лице шрам.
– Что, господа? – спрашивает он. – Затошнило?
– Есть немного, – отзывается Терещенко.
– А ведь я его поэзию любил, – говорит фронтовик. – Я его стихи своей Клавдии читал на память, страницами! Господи! Ведь ни о чем все это! Все эти зальдись, зазвездись! Тут такое творится, а он…
Не имею намеренья, – в этот раз я намерен, —
несется им вслед из зала голос Северянина. Он прекрасно читает, ничуть не хуже, чем три года назад, когда его готовы были носить на руках, все так же сладко, певуче, страстно…
Вас одеть фиолетово, фиолетово-бархатно.И – прошу Вас утонченно! – прибегитеВы в парк одна, У ольхового домика тихо стукните в двери.
– Вы правы, капитан, – усмехается Терещенко. – Сейчас – это уже ни о чем. Он потерялся.
– Возможно, – отвечает капитан. – Поэзия нужна, но сейчас нужна иная поэзия.
Как боа кризантэмное бледно-бледно фиалково!Им Вы крепко затянете мне певучее горло…А наутро восторженно всем поведает Пулково,Что открыли ученые в небе новые перлы…
– Он обиделся? – спрашивает Марг, спускаясь по лестнице. – Он же видел, что мы ушли?
– Это не мы ушли, – говорит Михаил, поддерживая ее под руку. – Это он остался, Марго. Мне жаль.
Сверху доносятся аплодисменты.
– Он быстро забудет свою обиду, – добавляет Терещенко. – Ведь ему еще аплодируют, его еще читают. Поэты – они как дети. Они не могут без внимания.
Март 1916-го. Константинополь. Посольство Германии
День в Константинополе выдался совсем не весенним. Дождит. С проливов дует и вместе с ветром над городом несется мелкая водяная пыль.
Зябко.
Кутаясь в легкое пальто, из авто выходит невысокий человек средних лет. Он грузен и наделен лицом крупной лепки, выпуклым лбом, глазами навыкате, густой, аккуратно подстриженной бородой, усами. Человек спешит к воротам немецкого посольства, возле которых мерзнет и мокнет часовой, что-то говорит тому и входит в калитку.
За массивными дверями его встречает офицер – на лице недоброжелательность, но манеры безупречны. Гость оставляет пальто и шляпу в гардеробной – он лысоват, приземист, с чрезмерно короткими конечностями, что, впрочем, скрывается хорошей работой дорогого портного.
Офицер сопровождает его на второй этаж, стучит в двери и, получив разрешение, пускает гостя вовнутрь.
В комнате двое – оба в штатском, но с осанкой, которая мгновенно выдает в них военных.
– Садитесь, герр Гельфанд, – предлагает один из них, моложавый, бритый, с длинным белесым лицом, и гость садится.
Он спокоен. Умные выпуклые глаза смотрят внимательно.
– Итак, – говорит второй немец. Он в возрасте, с холеным тяжелым лицом и в пенсне. – Слушаем вас, герр Гельфанд.