Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Но возбужденная, перестоявшая толпа возмущенно ревет:

– Ленин! Ленин! Речь!

Ленину помогают взобраться на крышу «паккарда», но авто слишком низкое, и его не видно. Посредине площади заводится угловатый «остин» и начинает продвигаться вперед, раздвигая людей бронированным лбом.

Терещенко видит Ленина, которого подсаживают на броню. Секунда – и Ульянов уже стоит на скользком обмерзшем железе, цепляясь за башню, выпрямляется. Теперь толпа может его лицезреть.

– Товарищи! – кричит Ленин на пределе голосовых связок. – Да здравствует всемирная социалистическая революция!

– Ур-а-а-а-а-а-а-а! – кричат люди, большая часть которых не слышит ни слова, но с охотой подхватывает это громовое «ура».

Дорик и Михаил тоже не слышат речь, до них доносятся обрывки слов:

– Участие в позорной империалистической бойне… ложью и обманом… грабители-капиталисты…

Шарит по площади прожектор, выхватывая головы, блеск штыков, фонарные столбы, на которых гроздьями висят те, кому хочется разглядеть маленького человечка на броневике.

– Давай выбираться, – говорит Михаил Дорику. – Как выглядит чума вживую, ты уже видел…



16 апреля 1917 года. Квартира Терещенко

Дорик и Михаил сидят в столовой. С ними усталая, сонная Марг. На столе почти пустая бутылка коньяка, стаканы, закуски. Дорик нетрезв, не так сильно, чтобы это бросалось в глаза, но его выдает быстрая и не совсем четкая речь, порывистая жестикуляция. Терещенко же трезв, несмотря на выпитое. Видно, что он очень зол.

– Не драматизируй, – говорит Федор Федорович, жуя лимон. – Все не так плохо. Царь отрекся. Великий князь отрекся. Самодержавия больше нет! Россия наконец-то в руках у людей, которые знают, что с ней делать! Ты же знаток истории, братец! Ты же знаешь, что плебс – всегда инструмент в руках людей образованных. Народ на улицах – это ключ от закрытых дверей. Воспользуйтесь им, вскройте двери, опрокиньте врагов, а потом дайте хлеба и зрелищ – и он сам вернется к мирной жизни! Что нужно крестьянину? Он счастлив работать на земле! Дайте ему эту землю, как обещают эсеры! Дайте! Пусть работает! Пусть будет, как в Америке! Не стали же они жить хуже после отмены рабства? Рабочие хотят восьмичасового рабочего дня? Отлично! Предложим им 12 часов и сойдемся на десяти. А потом доплатим за два внеурочных! И на заводах будет тишь да гладь! Солдаты хотят мира? Дадим им мир! Большинство из служивых крестьяне? Так пообещай им землю после победы, и они опрокинут швабов за полгода. Они сами развесят на столбах агитаторов и подарят России блистательную победу. Сами!

– Боюсь, ты не понимаешь всей сложности ситуации, Дорик…

– Я понимаю, что мой любимый кузен сейчас занимает пост министра финансов в первом за всю историю демократическом правительстве страны, – отвечает Федор с пьяным пафосом. – Ты же знаешь, я никогда не любил все эти твои революционные делишки, но готов признать, что был неправ! И я рад переменам! Я! Рад! Переменам!

Он смеется.

– Я думал, что революция – это нечто страшное. Но что я увидел? Я увидел толпы счастливых людей на площадях! Девушек-гимназисток, цепляющих красные банты на солдатские шинели! Оркестры, играющие на улицах гимн французской революции! Обывателей, интеллигенцию, которая выходит на демонстрации и митинги вместе с простонародьем, рабочими, солдатами и матросами! Мы первая страна в Европе, в которой слова «Свобода! Равенство! Братство!» станут реальностью в 20-м веке!

– Тебе надо было приехать на месяц раньше, Дорик, – говорит Марг, поднимаясь из кресла. – Когда на Невском стреляли из пушек… Вы простите меня, мальчики, но я спать. Просто нет сил…

– Спокойной ночи, сестрица, – Дорик целует ее в подставленную щеку. – Передавай привет маленькой Мими.

– Спокойной ночи, – Терещенко целует жену. – Я уйду рано утром, завтракайте без меня.

– Хорошо. Я попрошу Любашу, чтобы она оставила тебе завтрак на кухне. Доброй ночи.

– А ведь она права, – обращается к Дорику Михаил, сразу после того, как за Маргарит закрывается дверь. – Тебе стоило приехать раньше. Когда вешали и забивали насмерть жандармов в Петрограде, резали офицеров в Кронштадте и Гельсингфорсе. Поговорить с Сашей Гучковым. Он бы тебе рассказал, как разагитированные немецкими шпионами матросики убивали офицеров кувалдами, расстреливали, поднимали на штыки. А потом избрали себе судовой комитет из отборных мерзавцев и крикунов… Революция, дорогой кузен, это не только гимназистки, повязывающие красные ленточки на шинели солдатам. Это еще и солдаты, насилующие этих самых девочек в подворотнях…

– И от кого я это слышу? – поднимает брови Дорик. – От человека, который давал разного рода проходимцам деньги на революцию? От масона, который вместе со своими братьями готовил свержение самодержавия? Он убежденного либерала, который доказывал мне необходимость перемен в России? Вы бы определились, господин министр! Вы за революцию или против? Революции без насилия не бывает. Неужели ты этого не знал? Кровь уже пролилась, Миша, ее никуда не деть. Теперь от вас зависит, какие будут всходы. Вы хотели власти – вы ее получили! Тебе не кажется, что сейчас не время проливать слезы о жертвах революции? Хотя бы для того, чтобы их не стало больше…

Терещенко закуривает и подходит к окну.

За стеклами вьюжная петроградская ночь. Сугробы вдоль набережной, тусклые фонари. Ветер дует с Финского залива, пронзительный и сильный. Идущий по улице патруль буквально ложится навстречу порывам, чтобы остаться на ногах.

Дорик подходит и становится рядом. Он тоже курит.

– Что? Страшно, кузен? – спрашивает он, чуть погодя. – Страшно, что новые ветры сдуют вас к ядреной фене, как говорит мой лучший литейщик Фима?

– Страшно, Федя… – отвечает Терещенко. – Тебе ведь только кажется, что власть у нас. Нету у нас этой власти, мы только вид делаем, что правим… Мы сидим на кипящем котле с закрытой наглухо крышкой и надеемся, что он не рванет. Сегодня Россия – это бомба. А человек, которого ты видел на броневике – запал.

– Этот коротышка? – улыбается Дорик.

– Наполеон тоже был невысок.

– На этом их сходство и заканчивается.

– Отнюдь. Наполеон стрелял в роялистов картечью и стал новым императором. Он использовал революцию и подавление мятежа, чтобы занять французский трон. У Ленина та же цель, но несколько другие средства. Его задача – не подавить бунт, а раздуть костер. Чтобы захватить власть, ему необходим хаос, безвластье и сословная ненависть. Он готов сотрудничать с кем угодно. Немцам же нужно закрыть русский фронт – они больше не могут сражаться на две стороны. Если в России начнется гражданская война и революция, то вопрос о боевых операциях против Германии отпадет сам по себе. Такое вот трогательное совпадение интересов германского Генштаба и господина Ульянова.

– И что ты собираешься делать?

– Прежде всего – отрубить гидре голову.

– Убить Ленина?

Терещенко качает головой.

– Нет. Убивать бесполезно – есть кому занять его место. Дискредитировать Ленина и его движение. Германия все еще наш враг. Даже дезертиры ненавидят немцев, так что народ не поддержит тех, кто сотрудничает с противником. Доказать его связь с фон Людендорфом, с немецким Генштабом, показать, что большевистская партия живет на немецкие деньги и способствует развалу России…

– И такие доказательства есть?

– Такие доказательства есть.

– У тебя на руках?

– Пока – нет. Но обязательно будут.

– Хороший план, – говорит Дорик. – А ты не можешь сначала арестовать его? И расстрелять? А уже потом доказывать?

– Не могу. Все должно быть по закону.

– Тогда в твоем плане есть слабое место.

– Какое? – спрашивает Терещенко.

– У Ленина есть все шансы успеть быстрее…

– Ты неоригинален, – говорит Михаил, прикуривая новую папиросу. – Вы все говорите одно и то же, но забываете, что как только мы станем делать так, как они, то сами станем такими же…

– Так-то оно так, – ухмыляется Дорик. – Но в этой ситуации будет прав тот, кто успеет первым. Остальное, Миша, учитывать будет некому.

Терещенко качает головой.



Монако. 31 марта 1956 года. Набережная

Вдоль моря идут Терещенко и Никифоров.

Терещенко слегка раскраснелся, но походка по-прежнему тверда.

– Вы же знаете, – улыбается Никифоров, – что Владимир Ильич никогда не брал денег у Парвуса. Это давно доказанный факт, тому есть множество свидетельств, в том числе и самого товарища Ленина, его соратников.

– И пломбированного вагона не было? – спрашивает прищурившись Терещенко.

– Вагон был, – соглашается Никифоров. – С деньгами на дорогу помог Радек, помогли шведские товарищи…

– Как я понимаю, это не первый спорный момент в нашей беседе, Сергей Александрович. Так?

– Так.

– Как ни странно, в эмиграции у большевиков с деньгами было не очень. Пожертвований явно не хватало. Зарабатывали статьями, зарабатывали, продавая партийную газету. Вы, надеюсь, в курсе, какие бои вели ваши легендарные отцы-основатели вокруг газеты «Искра»?

– В общих чертах…

– Очень тяжело жить в чужой стране много лет, не имея дохода. Рассказывают, что Надежда Константиновна штопала Владимиру Ильичу пиджак и брюки…

– Скромность украшает…

– Украшает хороший английский костюм, Сергей Александрович. Заколка с бриллиантом на галстуке. Легкое шерстяное пальто от Баленсиаги. А выдавать вынужденную нищету за скромность… Это, пожалуй, чересчур…

– Эк вы всех изобличили, месье Терещенко! Иосиф Виссарионович, например, всю жизнь проходил во френче…

– Управляя судьбами ста пятидесяти миллионов человек единолично, можно позволить себе и один-единственный френч. Мы же не господина Джугашвили сейчас обсуждаем. С ним лично я не был знаком, в 17-м году о нем ничего не было слышно. Вокруг Ленина звучали совсем другие имена, куда более известные в революционных кругах – его соратники по партии, по подпольной работе, по эмиграции… Сталина среди них не было, поверьте. На тот момент я стал самым большим специалистом по большевикам, я знал всю финансовую подноготную Ленина, источники денежных поступлений, банки, откуда они поступали, людей, руководивших подставными фирмами, хозяев фирм настоящих… В то время господин Ульянов ничем, кроме своей фракции, не управлял. И вовсе не был так скромен в желаниях, как теперь рассказывает ваша пропаганда. Возможности были скромные, а это, знаете ли, совсем иной коленкор!

– Ну хорошо… Опустим этот момент.

– Как хотите, непринципиально… Я утверждаю, что живущие в бедности и забвении большевики почти одномоментно превратились в одну из самых состоятельных партий в России. И случилось это аккурат в момент приезда господина Ульянова в Россию. Знаете, Сергей Александрович, любому аудитору такой факт показался бы странным. Любому! Даже не очень умному и не очень опытному. Вчерашний нищий, не имевший средств не то что на покупку полусотни железнодорожных билетов, а даже нового пиджака и пары ботинок, свободно распоряжается миллионной партийной кассой. Ведет агитацию, выпускает газеты и многие тысячи листовок еженедельно, вооружает боевиков, привлекает на свою сторону профессиональных революционеров. Революционеры – люди идейные, но без денег нет революции. Богатая партия с агрессивным лидером привлекательна для авантюристов любого рода, они на избыток средств летят, как мухи на известный материал…

Никифоров смеется.

– Михаил Иванович! Пожалейте мою нейтральность, ради Бога! Я готов обсудить факты, но давайте вы воздержитесь от оскорбительных суждений… Я все-таки советский человек и коммунист…

– Ну, если вы считаете мои суждения оскорбительными – замолкаю. Только факты?

Никифоров кивает.

– Только факты, Михаил Иванович. Я не смогу их напечатать в СССР, эту часть разговора придется опустить… Но… Считайте, что вы меня вербуете. Я готов слушать…

– Договорились. Весной 17-го года я считал удачей несколько часов сна за двое, а то и трое суток.

Терещенко шагает размашисто, жестикулирует.

– Мы работали как проклятые: шла война, и на нее уходила большая часть привлеченных мною денег и жизненных сил. Военным министром тогда стал мой друг Гучков, человек амбициозный, умный и талантливый. Да еще к тому же начисто лишенный страха принятия решений. Но авторитарность сыграла дурную роль в его карьере – он совершенно не выносил, когда ему противоречили, и ненавидел назойливо дающих советы… Первое, что сделал Ленин, вернувшись в Петроград – выступил против продолжения войны. Этого было достаточно, чтобы привести Александра Ивановича в ярость.



Апрель 1917 года. Мариинский дворец. Кабинет Терещенко

– И мы ровным счетом ничего не можем сделать!

Гучков теребит пальцами воротничок рубашки и поводит массивной шеей. Лицо его налито багровым, пульсируют жилы на висках. А еще у него едва заметно подергивается щека. Видно, что Александр Иванович устал и едва сдерживает приступ ярости.

Он стремительно пересекает кабинет и садится в кресло.

– Ничего! – чеканит он, кромсая воздух ладонью.

– Я пока не могу обнадежить тебя, Саша, – говорит Терещенко. – Следствие идет, но медленно. Документы за рубежом, добыть бумаги сложно, но их добудут обязательно.

– А что здесь?

– Здесь работает армейская контрразведка – Алексеев и Деникин докладывают мне напрямую.

– Это при том, что я военный министр? – возмущенно пыхтит Гучков. – Они докладывают тебе?

– Таковы договоренности, – терпеливо поясняет Терещенко. – Ну, что ты переживаешь? Ты увидишь доказательства, как только я их соберу.

– Пока ты их неторопливо собираешь, эти мерзавцы свободно выступают в Петрограде! Бегают по казармам, словно тараканы по сортиру, мутят народ в окопах! Мы никогда не выиграем войну, если не остановим агитаторов!

– Имей совесть, Александр Иванович! Мои люди сейчас рыщут в банках Норвегии, Швеции и Франции. Мы нашли агентов в Германии, армейская разведка собирает для нас информацию о связях Ленина и Людендорфа! Это я-то не тороплюсь? Я тороплюсь! Я буквально выше себя прыгаю! Но я финансист, а не жандарм.

Гучков сдувается.

Наливает из графина на столе воды в стакан и залпом выпивает.

– Везде все плохо… – говорит он с грустью. – В армии – плохо, в тылу – плохо, в правительстве – плохо. Будь прокляты идиоты и их приказ № 1! Ты прости меня, Михаил Иванович, за грубость, но с этого момента у нас не войска, а бардак с блядями. Нас просто разложили изнутри, отъебли, как обозную девку! Кому нужна часть, не подчиняющаяся старшему офицеру? Какие выборные комитеты, влияющие на командование? Ну какому дегенерату пришло в голову, что армия демократический институт? Армии без дисциплины не бывает! Что, Керенский не понимал, что делает? Чхеидзе не понимал, что делает? Этот адвокатишка Соколов – бумагомарака, тоже ни черта не понимал? Тогда примите поздравления! Теперь и я ни черта не понимаю! Я – военный министр! Чем мне управлять? Солдатскими комитетами? Нахуй мне солдатские комитеты? Советами из нижних чинов? Нахуй мне советы из нижних чинов! Ни одна армия мира не обсуждает прямые приказы командования, ни один главнокомандующий не станет советоваться с ефрейтором о стратегии или тактике! Мы никогда не выиграем войну, Миша. Можно сколько угодно говорить, что положение на фронте обнадеживающе, но что толку? Мы гнием изнутри, разлагаемся! Не фронт гниет – тыл!

– Все так плохо?

– Настолько, – вздыхает Гучков, – что я каждое утро думаю об отставке. Ты же помнишь, как я мечтал, что мы поставим у руля российского корабля самых честных и компетентных людей страны? Сейчас я понимаю, что доставшийся нам корабль лишен руля и парусов, пробит ниже ватерлинии и помпы не справляются с работой. Мы тратим миллионы на войну, а здесь, в Петрограде и Москве, проигрываем бой продажной немецкой плесени! Их агитаторы шастают прямо в расположениях частей. Они – члены Советов, и их нельзя тронуть даже пальцем! Михаил Иванович! Дорогой! Обнадежь меня! Скажи, что мы избавимся от всей этой кайзеровской нечисти к лету!

Терещенко качает головой.

– Не могу ничего обещать. Мы должны иметь железные доказательства виновности Ленина и его людей – иначе не стоило начинать. Железные! Документы. Арест. Суд. Приговор. Стоит нам где-то дать слабину, и он вывернется.

– Смотри, Миша, – Гучков говорит серьезно, даже слишком серьезно. – Мы можем победить врага внешнего: Германия измотана, она устала воевать на два фронта, и стоит нам ударить как следует, и она тут же упадет! Но ни наша сила, ни наша победа ничего не стоят против врага внутреннего. Он каждую минуту грызет наши кишки. Сейчас наше стремление быть либералами играет на руку врагу. Разве перед лицом опасности можно заботиться о чистоте рук?

– Что ты имеешь в виду, Александр Иванович?

– Если у тебя нет серьезных доказательств, пусть в ход идут слухи. О немецких покровителях Ленина и должны судачить на каждом углу! В конце концов, ты всего лишь подготовишь общественное мнение.

Терещенко смотрит в лицо Гучкову, тот не отводит глаз.

– Александр Иванович! Я сделаю все возможное, чтобы Ленин был разоблачен. Но распускать слухи, не имея на руках железных доказательств – неправильно. Пусть его виновность определит суд. Наше с тобой дело – предоставить неоспоримые факты предательства.

– А если ты их не найдешь?

– Значит, я их не найду.

Гучков тяжело вздыхает. Видно, что он разочарован результатом разговора.

– Ты безнадежен, Миша. Тебе уже об этом говорили?

– Да. Совсем недавно. Мой кузен Дорик. И Маргарет того же мнения.

– Что и ожидалось… Боюсь, что на этом пути тебя ждут жестокие разочарования, друг мой. Сейчас не время для идеалистов, сейчас время прагматиков.



Апрель 1917 года. Христиания. Небольшой кабак возле порта

В кабак входит человек, одетый как моряк. Он невысок, широк в плечах. На голове – картуз с лакированным козырьком.

Человек садится у окна, что-то говорит подошедшей официантке. Пока он снимает картуз и короткий бушлат, женщина приносит ему кружку пива и тарелку со снедью. Стоит ей отойти от клиента, как в дверях кабака появляется еще один посетитель. Он тоже одет как моряк, но явно не той профессии. У него цепкий взгляд, на носу круглые очки, фигурой он долговяз и хрупок.

Пройдя через зал, он садится напротив первого посетителя.

Тот смотрит на гостя, но руки не подает – продолжает попивать пиво.

Официантка глядит на клиентов из-за стойки. Те разговаривают между собой, склонившись друг к другу головами. Слов не разобрать.

Вышедший в зал хозяин замечает странную пару.

– Что за люди? – спрашивает он негромко.

– Не знаю, – отвечает женщина. – Тот, что заказал пиво – русский. Говорит по-нашему с акцентом. Второй ничего не заказывал.

– Ну так пойди – спроси, что подать…

Официантка уходит. При ее приближении пара замолкает.

Хозяин смотрит на них, не приближаясь.

Женщина возвращается, наливает в кружку кипяток и щедро плещет в горячую воду из объемной бутылки.

– Грог, – констатирует хозяин. – Он англичанин?

– Да, – говорит официантка.

– Русский и англичанин, – улыбается кабатчик, закуривая короткую носогрейку. – Могу биться о заклад, они говорят о немцах…



Апрель 1917 года. Лондон. Уайтхолл Корт

Из автомобиля выходит долговязый человек в круглых очках, тот, что был в припортовом кабаке в Христиании. На этот раз на нем типично английский костюм, на голове – котелок. Он сосредоточен и неулыбчив – лицо словно окаменело.

Он ступает на тротуар, достает из жилетного кармана часы, сверяет время и входит в подъезд особняка.

Лестница. Коридор.

Человек в очках входит в кабинет.

Старые деревянные панели темного цвета. Шторы на окнах.

Огромный стол, за которым сидит немолодой хозяин кабинета – грузный, чтобы не сказать «толстый», мужчина преклонных лет.

Человек в очках садится напротив него.

– Как я понял, Битсби, – говорит хозяин, – вы вернулись с результатом.

Ни «здравствуйте», ни рукопожатия.

– Да, сэр, – отвечает Битсби. – Вот…

Он кладет перед толстяком небольшую, но достаточно пухлую картонную папку.

– Спасибо, Битсби, – говорит тот, начиная проглядывать бумаги.

Битсби, которому так и не предложили сесть, стоит прямой, как высохший ствол.

– Хорошая работа, Битсби, – говорит толстяк через некоторое время.

– Благодарю вас, сэр.

– Вы уверены, что источник достоверен?

– Думаю – да, сэр, – Битсби сдержан и лаконичен.

– Кто этот источник, Битсби?

Человек в очках едва заметно пожимает плечами – он удивлен вопросом.

– Есть человек из русских революционеров, который давно сотрудничает с нами. Не из идейных соображений, за отдельную плату.

– Очень прагматичный человек, – замечает хозяин кабинета не без иронии. – Никаких революционных идеалов… У вас все?

– Есть еще один вопрос, сэр, который я хотел бы обсудить.

– Говорите, – разрешает толстяк, откидываясь в кресле.

– Полученная нами информация позволяет предположить, что в ближайшее время между Стокгольмом в Петроградом будет налажено курьерское сообщение.

– Для чего?

– Для передачи документов между шведским «Ниа-Банком» и Сибирским банком в Петрограде. «Ниа-Банк» в Стокгольме получает деньги от берлинского «Дисконто-Гезельшафт», далее под прикрытием торговых операций деньги поступают в Сибирский банк. Все фигуранты по этому делу нам известны. Владелец «Ниа-Банк» – Олаф Ашер, но непосредственно деньгами для большевиков занимается Фюрстенберг-Ганецкий.

– Он же и будет курьером?

– Полагаю, что да. Слишком важны бумаги, которые нужно будет переместить через границу. Неразумно отдавать их в чужие руки. Торговая фирма – прекрасное прикрытие для операций по финансированию революции, но чувствовать себя в безопасности нельзя.

– Разумно. И в чем же заключается ваш вопрос, Битсби?

– Документы, собранные нашей службой, раскрывают механизм финансирования ленинской партии, но настоящие доказательства махинации – это фиктивный товарооборот. Если Ганецкий будет арестован с фальшивыми бумагами, то содержимое этой папки просто взорвет большевиков. В противном случае…

– Все будут знать все, – продолжает за него хозяин кабинета, – но ничего не смогут предъявить в суде…

– Да, сэр, – говорит Битсби. – Совершенно верно, сэр!

– Вы предлагаете сдать этого Ганецкого русским?

– Я предлагаю подумать, стоит ли нам это делать. А если стоит, то когда, сэр.

– Я понял вас, Битсби. Я подумаю.

– Благодарю, что выслушали меня, сэр.

– Не стоит благодарностей. Идите.

Битсби выходит.

Толстяк нажимает кнопку на столе. Входит секретарь – седой и солидный мужчина за сорок. Толстяк протягивает ему папку.

– Копию – Ротшильду, – приказывает хозяин. – Пусть отправят вечерним пароходом. Гриф – совершенно секретно. Везет курьер. Передать в руки лично. Еще копию – ко мне в спальню, почитаю на сон грядущий.

– Слушаюсь, сэр. Сопроводительное письмо будет?

Толстяк задумывается на миг.

– Да. Напишите так… Дорогой друг! Направляю тебе обещанное. Надеюсь, что смог тебе помочь. С наилучшими пожеланиями. «С».



16 апреля 1917 года. Петроград. День. Терещенко и Гучков едут на заднем сиденье автомобиля Терещенко

За окнами авто картина оттаивающего после зимы Петрограда. Черные пористые сугробы, лужи, грязь. Видно, что за улицами никто не следит – выглядит столица запущенной.

Машина едет мимо Александро-Невской лавры. Вдоль проезжей части идет манифестация – по виду это церковные странники, пришедшие в лавру на Светлую неделю. В руках у них красные транспаранты и флаги с надписями:

«Христос Воскресе! Да здравствует Свободная церковь!», «Свободному народу – Свободную церковь!»

– Я чувствую, что схожу с ума… – говорит Гучков, отворачиваясь от окна. – Позавчера я видел демонстрацию проституток на Литейном. Жаль, Лев Николаевич умер… Какой финал для «Воскресенья» пропал всуе.

– Это пройдет, – отвечает Терещенко. – Люди переболеют.

– Демократия – это не болезнь, – возражает Александр Иванович. – Просто это – не демократия. Похоже, Миша, мы допустили роковую ошибку. Происходящее не царапина, скорее – гангрена.

– Ты перестал верить?

– Ну почему же… Скорее, я до конца поверил. Миллион двести тысяч дезертиров, которые разбрелись по всей России, захватывают поезда и вокзалы, грабят и убивают. Где офицеры? Кто их слушает? У нас солдаты – свободные люди! Они не хотят на фронт, они не хотят воевать за интересы России! Митинг, красные знамена, эшелон едет в тыл. Несогласные гниют в угольных ямах. Штык – лучший аргумент, приказ № 1 – образец демократии. На подъездных путях возле Петрограда 4000 вагонов с мукой! 4000 вагонов! В городе – перебои с хлебом, но ломовые извозчики не хотят разгружать мешки! Мы – свободные люди, говорят ломовые извозчики! Мы не хотим разгружать хлеб! А когда Совет их уговаривает, тут же на митинг выходят пекари! Они тоже свободные люди! Они не хотят печь хлеб! Зачем? Пусть в городе громят лавки, пусть убивают и грабят! Ведь это свободные убивают свободных! Только рабы соблюдают порядок, да?

– Ты сгущаешь краски, Александр Иванович…

– Я недоговариваю. А ты делаешь вид, что не видишь или слишком занят бумажками, чтобы понять – сейчас не на фронте делается история, она делается здесь, в столице! На фронте мы видим лишь последствия разложения. Оглянись, Михаил Иванович! Полиции нет на улицах. Городовые, до сих пор не убитые нашими демократами, разбежались от греха подальше. Кто теперь защищает мирных обывателей? Красная гвардия! Сборище деклассированных типов и апашей! Тюрьмы пусты, Миша! Они нарушают свободы! Скоро мы увидим демонстрации уголовников с новыми лозунгами – мы не хотим жить согласно закону! Мы – свободные люди!

– Вчера я наблюдал, как люди собирались на митинг против пацифистов в Совете. Были плакаты «Пацифисты позорят Россию! Долой Ленина!»

– А сегодня, – с горечью говорит Гучков, – эти же люди аплодируют Ленину. Миша, такие вещи не должны решаться на митингах. Это – политика страны. Обыватель не должен иметь на нее влияния, пока нет государственных институтов, это влияние ограничивающих. Это в Англии – демократия и свобода. Это во Франции – демократия и свобода. В Америке… А в России ничего этого нет, зато есть анархия. А анархия в армии – верный путь к утере государственности. Разве мы этого хотели?

– И что ты предлагаешь?

– Ничего. Я не вижу выхода.

– Ты устал, Александр Иванович.

– Да, господин министр, я устал. Я ухожу.

– Ты шутишь?

– Нет, не шучу. Я не хочу иметь никакого отношения к катастрофе, что произойдет дальше. Глупо требовать результатов от пловца, связанного по рукам и ногам. Прошу тебя, Михаил Иванович, как друга – пока воздержись от огласки нашего разговора. Я сам сделаю заявление.

– Прости меня, Александр Иванович, – говорит Терещенко. – Я знаю, что ты отважный человек и много раз смотрел смерти в глаза. Но… Неужели ты струсил?

Не щеках Гучкова играют желваки, кулаки невольно сжимаются, но он сдерживается, глядя прямо перед собой.

– Если бы это спросил не ты… Никто и никогда… Не посмел… – отвечает он сдавленным голосом. – Я не струсил, Миша, я протрезвел. И я не ухожу от власти, ее у нас просто нет. У Совета – все рычаги, но ни капли ответственности. У меня же – полная ответственность, но ни одного рычага. Когда вопросы государственные решаются на митингах, то развал всей системы совершенно неизбежен. Наше падение – это вопрос времени, не более. Я не хочу принимать участие в фарсе. И ты прости меня, Михаил Иванович, что я тебя во все это втянул…



16 апреля 1917 года. Петроград. Улица Миллионная. Поздний вечер

В густой тени стоит мужчина в коротком пальто и картузе. Фонарь разбит, в полутьме виден только огонек тлеющей папиросы. Рядом с человеком в картузе останавливается пролетка, и он быстро запрыгивает в нее.

В пролетке еще два пассажира. Когда пролетка катится мимо уцелевшего фонаря, можно рассмотреть сидящих в ней людей.

Один – в морском бушлате и бескозырке, с одутловатой физиономией запойного пьяницы, второй – в армейской полушинели, перетянутой двойной портупеей, плосколицый, рябой, с неожиданно пышными черными усами. Извозчик явно на извозчика не похож – худое безбородое лицо со шрамом на левой щеке, нервное, дерганное. Один глаз прикрыт провисшим веком, но второй – бегающий, живой, злой. Тот, что стоял под фонарем, от своих попутчиков отличается – внешность у него неожиданно интеллигентная, и благообразное лицо портит только постоянно искривленный тонкогубый рот, в котором поблескивает золотая фикса.

– Второй этаж, – говорит фиксатый. – Хозяин – дома, на машине приехал. Охраны нет.

– Слушай, Профессор, а может, ну его? – обращается к фиксатому извозчик. – Улица не та, дом не тот, клиент на машине… Может, у него дома десять служивых с наганами? Лучше меньше, да лучше! У меня вот три наколки есть на хаты, где все чистяком! Возьмем на раз! Хабара меньше, но и маслину не словим…

– Не кипишуй, Одноглазый, – говорит Профессор. – Все путем… Нет там солдат. Я второй день за хатой смотрю – прислуга, жена с ребенком, авто… Куш за сто – возьмем много. Там и рыжье будет, и камни…

– А ежели хозяин борзеть будет? – спрашивает человек в черном бушлате.

– Порешишь ты его, Сазан, – небрежно говорит фиксатый. – И все. Ты что? Борзых мало видел? Батя?

– Ась? – отзывается человек в портупее.

– Мы с тобой первыми пойдем в квартиру. Ксиву готовь! А вы, братва, держитесь на полшага сзади. Как они дверь откроют, вламывайтесь за нами и бейте прикладами все, что подвернется. До того как возьмем рыжье с камнями, никого не убивать. Не стрелять. Если что, бейте по голове или штыком… Но без шума. Ясно.

– А кто на стреме? – спрашивает одутловатый.

Ему явно не хочется идти в подъезд.

Пролетка останавливается у особняка Терещенко.

Из тени выскальзывает невысокий человек в одежде извозчика. Берет коня под уздцы, и становится видно, что это женщина – сравнительно молодая, симпатичная, но с очень злым лицом.

– Вот она и постоит, – говорит фиксатый. – Тебе, что ли, лосю, на стреме стоять? Зина, ждешь здесь. Если что, свистишь. Или начинай шмалять, мы подтянемся.

Четверо мужчин выходят из пролетки. У двоих в руках трехлинейки с примкнутыми штыками – они держатся чуть позади. Фиксатый и человек в портупее идут первыми.



16 апреля 1917 года. Квартира Терещенко. Ночь

Терещенко и Маргарит в гостиной.

– Подумай, Марг, – говорит Михаил Иванович. – Речь ведь идет не о твоей или моей безопасности, мы говорим о безопасности Мишет. Я, как ты помнишь, был сторонником твоего приезда сюда, но… Даже Ротшильд говорил со мной о твоем отъезде во Францию…

Михаил по обыкновению курит у окна, Маргарит сидит на кушетке. Она уже одета по-домашнему – в красивый шелковый халат. Терещенко же только снял пиджак и распустил галстук. Он в жилете, брюках и рубашке с расстегнутым воротом. Вид у него усталый, даже изможденный. Глаза покрасневшие, с набрякшими веками.

– Я не уеду, – отзывается Маргарит твердо. – Давай даже не будем обсуждать такую возможность. Жена должна быть рядом с мужем в тяжелые моменты. Это ее обязанность – делить невзгоды.

– Марг, милая, – мягко продолжает убеждать Терещенко. – Это предрассудки, я не хочу от тебя жертв. Переехав в безопасное место, ты просто облегчишь мне жизнь. Я боюсь за тебя и Мими. Поверь, у меня есть основания переживать за вашу судьбу. Я не чувствую себя свободным, понимая, что из-за моих действий можете пострадать вы.

– Ты сгущаешь краски, Мишель, – возражает Маргарит. – Почему это должно коснуться нас? В Петрограде работают магазины и лавки, открыты театры… Ты же сам знаешь, что в хороших домах даже балы дают! Почему мы не можем жить своей жизнью? Ты, Мими и я? Зачем куда-то уезжать, когда и здесь все начинает налаживаться? Мне кажется, в феврале все было куда хуже!

– Я и в феврале просил тебя уехать. И в марте. И сегодня прошу: возьми Мишет в охапку – и поезжайте в Париж. Здесь ничего не налаживается. А когда все закончится, вы вернетесь. Или я приеду к вам…

Маргарит подходит к Терещенко и обнимает его сзади.

– И кто позаботится о тебе? – спрашивает она. – Кто накормит тебя, согреет воду для ванной, обнимет тебя ночью? Не пугай сам себя, и с нами ничего не случится…

Через окно видно, как возле дома останавливается пролетка и из нее выходят люди. У двоих за плечами поблескивают штыками трехлинейки.

Терещенко с Маргарит сверху наблюдают, как приехавшие входят в их подъезд.



16 апреля 1917 года. Подъезд дома Терещенко. Ночь

Навстречу вошедшим людям поднимается консьерж – седой старик с коротко стриженой бородой и, если судить по манерам, хорошо воспитанный.

– Господа?

Тот, кого Фиксатый назвал Батей, протягивает консьержу бумагу.

– Мандат имеем…

Консьерж всматривается в напечатанные на коричневой бумаге строки:

– Простите, но тут же не тот адрес… И дата месячной…

Он поднимает голову, и Батя точным и быстрым движением вгоняет ему под подбородок тонкое жало пики, сделанной из трехгранного штыка. Консьерж начинает валиться на пол, но ему не дают грохнуться, подхватывают и аккуратно укладывают мертвое тело на плитки пола. И лишь потом Батя вынимает лезвие из головы жертвы. Сталь скрежещет по кости, выскальзывая из раны.

«Пошли», – приказывает Фиксатый, и все четверо быстро взбегают по ступеням, за считанные секунды преодолевая пролет за пролетом.



16 апреля 1917 года. Квартира Терещенко

– Ложись-ка спать, милая, – просит Терещенко жену. – Я в ванную… А потом приду. Нет сил сегодня работать, глаза слипаются.

– Я тебя дождусь… – говорит Маргарит, перейдя на французский. – Соскучилась. Тебе налить выпить?

– Пожалуй…

– Звонила твоя сестра, – рассказывает Маргарит, наливая коньяк в бокал. – Голос мне не понравился. Усталый… Она должна родить со дня на день, ты же знаешь?

– Знаю. Мама говорила. Они созваниваются.

– Не думаю, чтобы часто. Пелагея мечтала вырваться из-под ее опеки и вырвалась. Я ее очень понимаю.

– Ты зря держишь обиду на мою мать…

– Я? Мишель, давай не будем обсуждать эту тему. Мы – это мы, она – это она. Ты не находишь странным, что она до сих пор не соизволила посмотреть на свою внучку? Ни словом не обмолвилась со мной. Мы не просто соседи – мы родственники. Наши дома не в тысяче верст друг от друга – в пяти минутах ходьбы. Я давно простила ей то, что она терпеть не может меня, но Мими-то чем провинилась?

Раздается звонок в дверь.

– Что за черт! – с раздражением произносит Терещенко. – Зачем ночью присылать ко мне курьеров?

И идет к двери.

– Мишель! – окликает его Маргарит. – Не открывай. Дело подождет до утра…

– Не могу, дорогая…



16 апреля 1917 года. Подъезд дома Терещенко

У дверей в его квартиру стоят люди. Трое, возглавляемые Фиксатым, прямо напротив дверей, а четвертый – Батя – прижался к стене сбоку, держа наготове окровавленное жало самодельного стилета.



16 апреля 1917 года. Квартира Терещенко

Михаил Иванович подходит к дверям.

– Кто здесь?

– Патруль Красной гвардии!

Голос отвечающего звучит слабо, приглушенный деревянным массивом.

– И чем обязан?

– Только что в ваш подъезд вбежал человек… Откройте, нам надо проверить!

– Здесь его нет, – отвечает Терещенко. – И дверь я вам не открою. А если у вас есть ко мне вопросы – зададите их утром.

– Откройте, или мы взломаем дверь!

– Погодите!

Терещенко отходит от двери и вполголоса говорит жене:

– Звони в участок! Возьми Мими и няню, закройся в моем кабинете и никому, кроме меня, дверь не открывай.

Маргарит испугана, но не настолько, чтобы впадать в ступор. Пока она бежит в спальню дочери, Терещенко достает из ящика бюро пистолет и возвращается к двери, по дороге гася свет в прихожей, но не успевает приблизится, как гремят выстрелы. Из дверного полотна летит щепа, но массивный замок выдерживает первое попадание.

За спиной Михаила раздается детский плач, звучат торопливые шаги, но он не оборачивается. Пистолет в его руке наведен на дверь, ствол слегка подрагивает, выдавая напряжение.

Снова выстрел. Дверь распахивается. Терещенко ловит на мушку темную фигуру в проеме и стреляет два раза подряд. В ответ щелкают револьверные выстрелы. Терещенко снова палит в проем. Тот, в кого он целил, наконец-то оседает. Пули, выпущенные в Михаила, выбивают куски штукатурки из стен. Прихожая заполнена пороховым дымом. Выстрел, еще и еще…

Вдруг к звукам перестрелки добавляется еще один, более всего похожий на щелканье кнута. За дверями кто-то пронзительно визжит… Терещенко замечает движение в проеме и быстро стреляет в сторону тени три раза подряд. Тень шарахается в сторону. Звонкий щелчок – тень падает. Михаил целится в сторону нападающих и видит, что затвор завис в заднем положении – оружие разряжено.

В подъезде кто-то кричит, матерится. Грохочет выстрел из «трехлинейки», ему отвечает щелканье кнута. Раз, другой… Потом в темноте кто-то жалобно вздыхает и звякает о плитки пола металл – падает винтовка.

– Михаил Иванович! – зовет Терещенко по-французски чей-то голос из подъезда. – Выходите, все кончено.