Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

– Ее последние слова прозвучали как угроза, – сказала я.

Капитан выходит из зала ожидания на платформу. Видит водонапорную башню и замирает. Она, как маятник гипнотизёра, завораживает полицейского. Погружает в беспокойный транс. Спешащие на подъехавшую электричку люди быстро проходят мимо, некоторые задевают Бориса сумками. Кто-то ворчит на полицейских, мол, чего встали тут, людям мешаете. А опер смотрит на башню и не может отвести взгляд.

Стажёр берёт его под руку, отводит в сторону и произносит:

– Товарищ капитан, давайте подождём немного, пока люди уедут, – Роман смотрит на Хромова, но тот полностью поглощён башней. – Сейчас, Борис Николаевич, сейчас мы во всём разберёмся. Всё вспомним. Вы не переживайте так, я помогу. Бедненький вы мой, Борис Николаевич. Погодите, уже скоро.

Толпа загружается в вагон, двери с грохотом закрываются, и электричка медленно растворяется в воздухе. Всё моментально стихает.

Стажёр с силой трясёт капитана, и тот будто просыпается, смотрит на Романа как ребёнок и словно вопрошает: «Куда вы меня ведёте?», – но позволяет тянуть себя к краю платформы. Стажёр спрыгивает на рельсы и помогает спуститься наставнику, который в одну секунду превращается в ребёнка. Нет, внешне опер остаётся высоким и худым мужиком, с мешками под глазами и опухшим щетинистым лицом. Но его взгляд широко раскрытых глаз выдаёт в нём испуганного мальчика.

– Идёмте, Борис Николаевич, скоро мы всё вспомним.

– Но я не хочу вспоминать, – Хромов упирается, как ребёнок, и начинает плакать. – Пожалуйста, отпустите меня, пожалуйста. Я не хочу вспоминать!

– Хватит, товарищ капитан. Вы уже взрослый, перестаньте реветь.

Роман тянет Бориса за руку, и опер поддаётся. И вот двое полицейских заходят в зелёные заросли. Со стороны они выглядят так, словно один молодой человек тащит мужчину с синдромом Дауна в кусты. Но Романа, а тем более Бориса совсем не интересует, что подумают о них люди. Да и нет тут людей. Уехали все. Полицейские пробираются сквозь кусты и оказываются на извилистой тропинке, ведущей к водонапорной башне. Хромов пытается ухватиться за реальность, но она ускользает как мгновения счастья, которых у Бориса было не так уж и много.

– Сейчас, погодите чуть-чуть, и вы всё вспомните, – приговаривает стажёр как старый дед.

Хромов ничего не хочет вспоминать. Воспоминания… Они такие разные. Какие-то способны заставить смеяться, засыпать с блаженной улыбкой на лице. От некоторых нас бросает в дрожь и хочется вырвать их из головы. Это те воспоминания, которые никогда никому не рассказываешь, но и забыть не в силах. Но есть страшные, отвратительные воспоминания, и мы засовываем их так глубоко, что кажется, будто их и не было.

Слева, под большим раскидистым деревом, появляется мумия, но не одна. Рядом стоит мальчик, лет десяти, безумно похожий на Хромова Бориса Николаевича в детстве. И мальчик не убегает, он не боится мумию. Они стоят и смотрят на полицейских.

– Ну что, товарищ капитан, к вам возвращается память? – Роман широко улыбается.

– Нет.

– Борис Николаевич, не противьтесь прошлому. Всё равно вы от него не убежите. Да, вы бегали от него тридцать лет, но оно настигнет вас рано или поздно.

– Она схватил меня тут, – неожиданно для самого себя произносит Хромов и указывает на то место, где насильник напал на мальчика. – Я споткнулся, и она схватила меня за ногу.

– Кто она?

– Мумия.

– Нет, Борис Николаевич, это не мумия. Это был директор магазина. И вы прекрасно это знаете. Просто вы побоялись рассказать всё родителям. А когда пришли люди из милиции, вы придумали эту мумию.

– Нет, – Хромов падает на колени и закрывает лицо руками. – Нет!

– Не обманывайте себя, – Роман опускается на корточки рядом с наставником и кладёт ему руку на плечо. – Что было дальше, товарищ капитан?

Хромов плачет. Ему с невероятным трудом и болью даются воспоминания. И да, сопляк абсолютно прав – не было никакой мумии.

– Он ударил меня. Завязал рот тряпкой и потащил.

– Что было потом, товарищ капитан? – стажёр хватает Бориса за голову и поворачивает её в сторону раскидистого дерева, под которым так и стоит директор с маленьким Борей. Хромов сопротивляется, не хочет видеть и вспоминать.

– Я не хочу. Не хочу! – кричит капитан и пытается вырваться, но Роман держит на удивление сильно, и полицейский осознаёт, что не сможет справиться со стажёром. Он теперь десятилетний мальчик и вырваться из рук Романа не получается. Из Хромова вырывается сдавленный выдох, он закрывает глаза и тихо повторяет: – Не хочу.

– Надо, Борис Николаевич. Освободите себя.

– Нет!

– Да!

Опер открывает глаза и видит, как директор завязывает мальчику, похожему на Бориса, рот тряпкой. Бьёт его по голове. Затем хватает мальчика за ногу и тащит к огромным кустам.

В этот момент Хромов находит в себе силы, вырывается из рук стажёра и бежит к насильнику. Уже видит, как выбивает всё дерьмо из этого ублюдка, но насильник с ребёнком рассеиваются. Хочется рвать на себе волосы от беспомощности, и желание избить стажёра доходит до своего апогея. Опер уверен, что во всём виноват именно он. Если бы сопляк не появился, то и не было бы никакой поездки в Озёрный. Хромов уже раскрыл бы ритуальное убийство, получил повышение и помирился бы с супругой. Полицейский бросается на Романа. Тот с лёгкостью отступает в сторону, а опер лишь рассекает кулаками воздух. Но не сдаётся. Он принимает боксёрскую стойку и уверенно прёт на стажёра. Удар. Второй. Оба мимо. Роман стоит как ни в чём не бывало и медленно произносит, словно герой романов Достоевского:

– Ну, полно вам драться, Борис Николаевич. Кулаками дело не исправишь.

– Пошёл ты! – орёт капитан и вновь бросается на стажёра, но тот – как призрак, не имеющий материальной оболочки. Борис проваливается сквозь своего помощника и падает лицом в траву. Кричит что-то бессвязное, стучит кулаками о землю.

– Прекращайте, товарищ капитан, – Роман помогает подняться наставнику.

Но перестать Хромову сложно. Когда ты всё вспоминаешь, когда событие, которое специально было спрятано в самый дальний шкафчик памяти и закрыто на множество замков, вырывается и предстаёт во всей красе – хочется бежать без оглядки от реальности. Но в первую очередь хочется бежать от людей, ведь именно они – источник всего зла на этой планете. И Хромов такое же зло, как и все остальные.

«Да, и я тоже зло, – говорит про себя полицейский. – Такое же зло, как и все. А добро – это просто ловушка для глупых и безвольных людей».

С этим невозможно смириться. С памятью об этом событии невозможно жить.

– Борис Николаевич, ну что вы как маленький, – продолжает ласково и успокаивающе говорить Роман. – Ведь мы тут только для того, чтобы всё вспомнить, а вы противитесь. Не надо так.

– Но я же не хочу вспоминать, – вяло, словно смирившись со своей участью, бубнит Хромов. – Я всю жизнь пытался забыть тот день, и у меня это получилось. Я никогда не вспоминал того, кто это сделал со мной. Но я всегда знал, кто это. И вдруг появляешься ты и вместе с тобой тот поганый день. Самый отвратительный день моей жизни. Кто ты такой?

– Я пришёл, потому что вам грустно и одиноко. Вы заблудились, и я пришёл, чтобы вывести вас на правильный путь. Я пришёл, дабы оградить вас от всего плохого и дать вам только хорошее, – стажёр улыбается. – Но надо вспомнить всё, и только тогда вы освободите себя от тяжкого бремени. Наркотики, алкоголь…

– А я хочу употреблять наркотики и алкоголь! Они помогают мне забыть всё.

– Но наркотики не делают вас свободным от воспоминаний человеком, – Роман пристально смотрит в глаза наставнику, и тому кажется, что он видит самого себя. – Наркотики и алкоголь сделали из вас раба. Да вы только посмотрите на себя. Процесс забытья вы поставили премного выше жизненных ценностей. Вы наплевали на отношения с женой, забыли о сыне…

– Не смей мне говорить о моём сыне, – Борис пытается ухватить стажёра за шею, но тот ловко уворачивается. – Я всегда помнил о сыне.

– Может и так, но вы выбрали наркотики, а не семью. Вы выбрали одиночество и самоистязание, до которого никому нет дела, – стажёр долго смотрит на Бориса, но тот молчит. – Чего вы этим добились?

– Свободы.

– Чушь. Вы не свободны.

Чувство злости по отношению к Роману вновь врывается в сердце полицейского. Как этот молодой парень, который ещё даже не получил профессии, может говорить о свободе взрослого, состоявшегося человека? Капитан пытается ударить стажёра, но промахивается. Роман лишь укоризненно качает головой. Хромов рычит от безысходности и прыгает на сопляка, как голодный лев бросается на свой обед, но моментально оказывается на земле.

Капитан быстро поднимается, хочет продолжить попытку избиения стажёра, и в этот момент его взгляд падает на водонапорную башню. В маленьком прямоугольном окошке, расположенном прямо под крышей башни, стоит Жанна Алексеевна и смотрит на Бориса. Всё внимание капитана присасывается к библиотекарше.

Что она там делает?

Оперу уже абсолютно не интересен стажёр, который продолжает говорить о семейных ценностях. Борис идёт по просеке к башне, и тропа приводит его точно к дыре, которую используют для входа в башню. Возможно, когда-то это был дверной проём, и в нём стояла полноценная дверь, но теперь это огромная дыра в кирпичной стене. Борис влетает в башню, видит круговую бетонную лестницу, моментально начинает бежать по ней на самый верх. Он быстро преодолевает все ступени и оказывается в круглом холле, куда раньше приходили люди, дабы узреть солнечное затмение, ведь они никогда не видели ничего подобного. В холле пусто, только сентябрьское солнце прорывается в узкие оконные проёмы. И пыль висит в воздухе.

Вдруг слева полицейский замечает движение, резко поворачивается и видит Жанну Алексеевну. Библиотекарша стоит у оконного проёма, смотрит в окно.

– Вы. Вы всё видели, – опер говорит негромко, он больше не может кричать. Медленно идёт к женщине. – Вы всё видели и просто смотрели.

Жанна Алексеевна медленно оборачивается и улыбается.

– Так оно и было.

– Может ли кто-нибудь угрожать врачу-консультанту? Разве ко мнению врача не должны прислушиваться?

Она рассмеялась, сняла хирургическую шапочку и провела рукой по волосам.

– Уже нет. Медицина меняется быстро. Профессиональной компетентности и опыта уже недостаточно. Теперь закон дышит нам в затылок.

– Звучит не слишком многообещающе для медицины.

– Вот и я о том же. Вы слышали ее слова – мол, если что-то можно сделать, это должно быть сделано. Я совершенно не согласна: думаю, здесь важен баланс, иногда надо воздержаться от действий. Но если бы дело дошло до суда, мое профессиональное мнение имело бы очень мало значения.

– До суда?! – воскликнула я в тревоге.

– Может быть, не до гражданского, скорее всего, но у Британской медицинской ассоциации свои разбирательства. И у них неограниченные возможности для того, чтобы сделать или сломать карьеру любому врачу.

– Вы же не думаете, что Присцилла подаст на вас в суд или что-нибудь в этом роде?

– Нет, мне кажется, это не в ее характере. А вот ее сестра вполне бы могла. Она очень эмоциональная женщина, которая изо всех сил цепляется за свою мать и не отпускает ее. Она не слушала ни своего брата Джейми, ни меня, потому что мы не говорили того, что она хотела услышать. Если ее мать умрет сегодня или завтра – а это возможно! – Мэгги обвинит меня и скажет, что смерть можно было бы предотвратить, но я, мол, отказалась проводить операцию. И будет достаточно письма в Британскую медицинскую ассоциацию с намеком на то, что я халатно отнеслась к своим профессиональным обязанностям… – ее голос замер.

– И что тогда? – спросила я через минуту, видя, что она глубоко задумалась.

– Что тогда? Отстранение от работы на время проведения дознания. Бесконечные отчеты, донесения, изучение моей, как они любят выражаться, «профессиональной компетентности».

– В вашей компетентности невозможно сомневаться.

– Я в этом не уверена… Прошлые заслуги могут, конечно, что-то значить, но не могут меня защитить. И что я могу сказать членам ассоциации во время разбирательства? «Я считала, что мы должны позволить старой женщине умереть»?

В такой формулировке это действительно звучало жестоко, да к тому же непрофессионально. И мисс Дженнер горько рассмеялась.

– Даже если я не скажу именно эти слова, будьте уверены, пресса сделает это за меня.

Я вскрикнула от удивления и негодования.

– О да! Пресса там будет, а как же. Таблоиды обожают такие вещи. При любой возможности они обольют меня грязью. Я уже вижу заголовки в газетах: «Хирург-консультант говорит, что старикам нужно дать умереть». Ни я, ни наша больница потом не отмоемся.

У нее вырвался долгий дрожащий вздох.

– Газеты нашего округа поместили бы это на первых полосах. Ну да, раньше-то им не о чем было писать, разве что куда-нибудь забредет эксгибиционист. А тут такие новости! И ведь там я живу, делаю покупки, гуляю с собакой…

Ее голос почти срывался.

– Тяжело думать об этом. Даже если мое решение в итоге будет одобрено Медицинской ассоциацией, нанесенный вред никуда не денется.

Она подняла голову, и ее лицо, казалось, стало на десять лет старше.

– Я не считаю это правильным, но мне придется ее оперировать. У меня нет выбора. Пожалуйста, проинструктируй сестру, чтобы она подготовила все для трепанации. А я поговорю с анестезиологом.

Она встала с более решительным видом.

– Но сначала я должна поговорить с родственниками.

– А пообедать? – спросила я. – Вы совсем ничего не ели.

– Некогда. Поем позже.

– Да, я всё видела, – она продолжает улыбаться. – И да, я никому ничего не сказала.

– Ну ты и сука, – Борис подходит к библиотекарше, хочет задушить её, и ей богу задушил бы, но выглядывает в окно и видит себя. Себя, десятилетнего. Видит, как ужасная мумия насилует его.

– Ты не сможешь нам ничего сделать, – Жанна Алексеевна смеётся словно дьявол, выбравшийся из ада. – Мы призраки твоего прошлого. И ты не сможешь изменить прошлого. Знаешь, в тот день я, как и другие, пришла сюда посмотреть на солнечное затмение. Когда оно началось, все толпились у того окна, – призрак библиотекарши указывает на противоположное окно, – и мне не было видно затмения. Тогда я подошла к этому окну и увидела тебя и директора. Знаешь, то, что я увидела, меня сильно возбудило. Я видела всё. От начала и до самого конца. Я не пошла в милицию и не рассказала им ничего. Валерий Геннадьевич меня не видел. А ты заметил. Но мне это даже понравилось. Первые дни я боялась, что ты всё расскажешь и милиция придёт за мной, но никто так и не пришёл. А потом ты с родителями уехал. Куда, я не знаю.

– Ты – старая больная извращенка.

– Может и так, – Жанна Алексеевна опять начинает смеяться.

Рядом с библиотекаршей появляется директор, и он подхватывает дьявольский смех женщины. Перепуганный Хромов крутит головой, ищет стажёра, ждёт поддержки от него, но Роман тоже громко смеётся.

Не переставая смеяться, стажёр подходит к директору с библиотекаршей и встаёт рядом с ними в одну шеренгу. Теперь три громких смеха сливаются в один злорадно лающий гул. Воздух сотрясается.

– Прекратите, – громко говорит полицейский.

Но никто не заканчивает смеяться, наоборот, кажется, что смех стал ещё громче. Стены вибрируют, с них сыпется пыль.

– Я сказал: прекратите! – Хромов кричит.

Звук неимоверно быстро нарастает. Капитан чувствует боль в ушах и голове. Пытается заткнуть уши руками, но это едва ли помогает.

– Хватит. Хватит!

Опер падает на колени. Ощущает на ладонях что-то влажное, липкое. Кровь. Кровь льётся прямо из ушей.

«Нет, просто так это не остановить, – думает Хромов. Они не заткнутся».

«Ущипните меня, если я сплю».

Он тянется к кобуре. Нащупывает табельный пистолет и вынимает его. Снимает с предохранителя и с невероятным усилием, будто перетягивает канат один против ста атлетов, дёргает затворную раму.

Три человека стоят прямо напротив стены из красного кирпича и продолжают дико смеяться. Сейчас Хромов чувствует себя сотрудником НКВД, который собирается расстрелять врагов народа. Капитан с трудом поднимается на ноги.

Из ушей продолжает течь кровь.

Адский смех становится невыносим. Ещё чуть-чуть, и взорвётся мозг.

Борис целится в директора. Жмёт на спусковой крючок, но выстрел не слышно из-за громкого гогота. Однако полицейский видит, как пуля попадает в лицо директору. Кровь заливает лицо мужчины, он замолкает и с застывшим на недавно гогочущей роже удивлением вываливается в окно.

Но смех не стал тише.

Очередь смерти доходит до похотливой библиотекарши. На лице полицейского появляется улыбка психопата-маньяка, ведь в эту тварь Хромов стреляет с особым удовольствием. Он выпускает в Жанну Алексеевну три пули, и похотливая извращенка, не переставая смеяться, падает и мгновенно превращается в пыль.

Гул нарастает. Борис поднимается с колен.

Теперь дуло табельного пистолета направлено на стажёра.

– Неужели вы убьёте и меня, товарищ капитан? – Роман произносит эти слова с улыбкой, словно ему доставляет удовольствие тот факт, что его сейчас пристрелят.

Смех как грохотал, так и продолжает греметь. Но слова стажёра Борис слышит отчётливо. Будто они раздаются в его голове.

– Да, я хочу тебя застрелить, – Хромов говорит очень громко, но знает, что кричать совсем не обязательно. Стажёр и так его хорошо слышит. Опер продолжает: – Я не знаю, кто ты. Понимаешь? Иногда мне кажется, что тебя нет и ты существуешь только у меня в голове. Может, ты моя галлюцинация.

– Вам нужно что-то закинуть в себя. Я позову санитарку, она приготовит кофе и сэндвич.

– Спасибо. Звучит неплохо. Сейчас я пойду к ним, а потом перекушу.



Операция прошла успешно. Кровотечение оказалось меньше, чем в первый раз, а вмешательство было проведено быстрее. Небольшой кровоточащий участок обнаружили и ушили. Из черепа отсосали лишнюю кровь и жидкость, удалили сгусток, а затем пациентку вернули в палату. Уход за миссис Догерти был таким же, как и прежде, и она пришла в сознание через три дня.

Мэгги была вне себя от радости и почти все время проводила с матерью. Перед возвращением в Дарем Присцилла пару раз звонила в больницу и выражала свое удовлетворение. Джейми каждый день навещал мать. Он смотрел на ее парализованные руки и ноги, слушал клокочущие звуки, которые она сейчас издавала вместо речи, и бормотал:

– Надеюсь, со мной такого никогда не случится.

Миссис Догерти пробыла в палате еще три недели, а потом ее перевели прямо в реабилитационный центр. В течение месяца врачи применяли физиотерапию, ультразвуковые процедуры, пассивные движения, сеансы плавания и всевозможные упражнения для восстановления ослабленных мышц. Логопед учил ее двигать челюстями и языком, произносить гласные и согласные.

После первого инсульта прошло уже десять недель, и, несомненно, были заметны некоторые улучшения. Так что миссис Догерти вернулась домой вместе с Мэгги, готовой ухаживать за ней.

Вначале все шло хорошо. Старушка явно была рада вернуться домой, а Мэгги – полна счастья и энтузиазма. Внуки пришли навестить бабушку, ожидая, что она осталась такой же или почти такой же. Но они увидели беспомощную, старую женщину, совсем не похожую на ту бабушку, которую они помнили. Она еле сидела в кресле, ее лицо было перекошено, один глаз закрыт, а из угла рта текла слюна. Дети испуганно попятились. Миссис Догерти заметила их тревогу, попробовала улыбнуться и протянуть руку в знак приветствия. Но когда она попыталась сказать: «Привет, дорогие, я вернулась домой», у нее получилось что-то вроде «га-га-ва-ва-га». Младшая девочка в ужасе убежала, а старшая пробормотала себе под нос: «Какой ужас».

Люди, парализованные после инсульта, обычно полностью понимают, что говорят рядом и что происходит вокруг. Миссис Догерти заплакала, и по ее лицу потекли огромные слезы, которые она даже не могла вытереть.

Мэгги старалась изо всех сил. Но она недооценила трудности, связанные с уходом за такими больными, – трудности, способные отпугнуть даже профессиональную медсестру. Патронажная сестра приходила на четыре часа в неделю, но миссис Догерти требовался круглосуточный уход каждый день, и заниматься этим было некому, кроме Мэгги. Кормление, питье, мытье, купание, помощь в одевании – обо всем нужно было позаботиться. Нижнее и постельное белье часто пачкались, их приходилось менять, и, хотя к комнате на первом этаже пристроили ванную и туалет для инвалидов, Мэгги обнаружила, что завести маму в туалет и вывести оттуда по-настоящему трудно. Миссис Догерти изо всех сил пыталась справляться самостоятельно, но однажды рано утром, когда она сама сумела встать с постели, ей пришлось слишком далеко тянуться за ходунками – и она поскользнулась, упала и несколько часов пролежала на полу, мокрая и холодная.

И еще Мэгги не была готова к скуке. Один день был похож на другой, сплошная борьба за удовлетворение физических нужд, и Мэгги просто хотелось кричать. Хотя речь миссис Догерти улучшилась и она уже могла сказать несколько слов, она по-прежнему не способна была поддерживать разговор и, безуспешно пытаясь сделать это, часто плакала. В конце концов Мэгги оставила попытки разговаривать с матерью. Зимой, когда стало темно и сыро, Мэгги задумалась, долго ли еще она выдержит.

Миссис Догерти прилагала героические усилия, чтобы стать самостоятельнее. Она не хотела быть обузой для своей дочери и делала все упражнения, рекомендованные физиотерапевтом, но подвижность улучшалась очень медленно. Если бы она была моложе лет на двадцать, все могло быть по-другому, но она была просто слишком стара для того, чтобы натренировать мышцы. Каждая мелочь давалась ей с трудом, и часто она безудержно плакала.

Джейми навещал мать каждый день, но надолго не задерживался. Общаться было трудно, и разговор ограничивался общими местами. Он видел, как напряжена Мэгги, и, хотя они оба часто вспоминали сцену в больнице и отвергнутый совет мисс Дженнер, ни один из них никогда не упоминал об этом.

Однажды Джейми сказал сестре:

– Тебе нужен отдых. Ты не можешь продолжать в том же духе. Ты разваливаешься.

Мэгги разрыдалась.

– Если бы я только могла… Но как же оставить ее?

– Мы с Тэсс могли бы взять это на себя.

– Вряд ли ты сможешь. Ей постоянно нужен кто-то рядом. Тебе нужно ходить на работу, а Тэсс вряд ли будет делать все, что делаю я.

– Тогда ей придется какое-то время пожить в учреждении. Я наведу справки и что-нибудь придумаю. Тебе нужно передохнуть.

– Это было бы замечательно. Спасибо, Джейми.

Он видел, как она подавлена, и был обеспокоен. Она запустила себя: одежда, волосы, лицо, ногти – все выглядело неухоженным. Даже жесты и мимика стали другими, как будто бы эта женщина уже не та Мэгги, которую он всегда знал.

– Как ты думаешь, ты когда-нибудь будешь снова писать статьи? – спросил он.

– Не знаю. Почему-то не представляю. Сегодня я получила письмо от одного из моих журналов, в котором говорилось, что они отстраняют меня. Это плохая новость…

– Нет, Борис Николаевич, вам нужно успокоиться. Вы и так наделали много нехороших дел в Озёрном.

– А когда мы приехали сюда, – продолжает капитан, не слушая Романа, – ты будто перешёл на их сторону. Ты заодно с ними. Я не знаю, почему, не знаю, как, но ты с ними.

– Нет, Борис Николаевич. Я с вами. Я всегда был с вами. С самого рождения.

– Это неправда.

– Не делайте этого, – стажёр выставляет руки перед собой. – Если вы вернётесь один, то начнётся служебное расследование, все узнают, что вы убийца и наркоман. А я вас прикрою. Мы же напарники. Всегда ими были. Я всего лишь хочу, чтобы мы были свободны. С самого рождения.

Опер не хочет слушать эту чушь. Как стажёр может быть с Борисом с рождения, если они познакомились всего несколько дней назад? Опер решает, что застрелит и стажёра. Но за что? Да за то, что именно из-за Романа он вспомнил самое страшное событие своей жизни и теперь уже никогда не сможет его забыть. Отныне каждую ночь опер будет засыпать, скрепя зубами и сжимаясь всем телом от обиды, злости и стыда. Его осрамили, и это мерзкое пятно царапает его душу.

– Ты никогда не был со мной, – говорит Хромов и нажимает на спусковой крючок.

Раздаётся выстрел, и через секунду всё замолкает навсегда.

Эпилог



Красивая женщина поднимается по ступеням двадцать седьмого отдела полиции. Осенний порывистый ветер задувает под платок на голове, и женщина спешит войти внутрь помещения. Отделение полиции встречает её тесным холлом, слева которого находится дежурная часть, а у правой стены стоят стол и скамья. Женщина снимает платок с головы, складывает его и убирает в сумку. Замечает на доске почёта фото Хромова Бориса Николаевича, в форме и фуражке. Чёрная полоса в углу фотографии, как раскалённая кочерга, которой теребят воспоминания о любимом человеке.

– Гражданочка, чем вам помочь? – спрашивает дежурный и выходит из-за пульта. Улыбается, вытягивается в струнку.

Женщина медленно поворачивается к полицейскому и говорит:

– Меня зовут Надежда, – она достаёт паспорт из сумки и протягивает дежурному. – Хромова Надежда. Мне нужен Поляков Виктор Сергеевич.

Дежурного словно прошибает электричеством, как только он слышит фамилию Хромова, и улыбка в момент спадает с лица полицейского. Он даже не смотрит в паспорт Надежды.

– Вам на второй этаж. Двадцать девятый кабинет.

Надежда идёт к лестнице, поднимается по ступеням. В коридоре второго этажа ходят сотрудники полиции: кто в форме, кто в штатской одежде. Входят и выходят из кабинетов. Многие из них не замечают женщину, а те, кто видит, кивают головой, то ли в знак приветствия, то ли – сочувствия.

Двадцать девятый кабинет находится в конце коридора, и Надежда без проблем его находит. Стучит в дверь, немного ждёт, но ответа нет. Тогда она тянет за ручку и раскрывает дверь. Поляков проводит собрание, в кабинете находятся человек пять. Все они оборачиваются, видят Надежду и моментально замолкают.

Джейми ничего не сказал, но договорился, что его мать заберут в дом престарелых. Это было нелегко из-за ее беспомощности: как выяснилось, в большинстве домов престарелых предпочитали принимать стариков, не нуждающихся в постоянном уходе. В конце концов он нашел один пансионат, где ее согласились оставить на две недели – но только если у нее нет недержания. Джейми заверил их, что с этим все нормально, но ей понадобится либо помощь, чтобы добраться до туалета, либо подкладное судно. Расходы были огромными, но Присцилла согласилась помочь с оплатой.

Когда миссис Догерти узнала, что ей придется на пару недель поехать в дом престарелых, она пришла в ужас. Она не могла выразить этот ужас словами, но повторяла: «Нет, нет, нет», трясла головой и плакала. Ей даже удалось произнести: «Оставьте меня здесь», а потом «прошу прошу прошу», но никто не обратил внимания. Когда двое мужчин пришли с креслом для перевозки, она сопротивлялась изо всех своих небольших сил, но ее все равно увезли.

Стресс от переезда, душевное волнение, новая обстановка, незнакомые люди вокруг – для старой женщины все это было слишком, и она резко сдала. В доме престарелых она не ела, не пила, не делала никаких попыток пошевелиться, просто лежала на кровати. Ее час пробил. Пять дней спустя миссис Догерти не стало.

– Коллеги, – Виктор Сергеевич встаёт, – давайте продолжим собрание через час.

Полицейские засуетились. Спешат покинуть кабинет. Проходя мимо Надежды, каждый считает своей обязанностью с сочувствием посмотреть на неё и сказать, как же сильно он соболезнует и какой Борис был хороший сотрудник и чуткий коллега. Вдова сжимает кулаки, ногти впиваются в кожу. Вот-вот, и она заплачет. Но радует то, что все полицейские вышли, и теперь они, как страшный сон, остались в прошлом.

– Здравствуйте, Надежда. Присаживайтесь, – произносит Поляков и дожидается, пока женщина пройдёт в кабинет и сядет. – Позвольте выразить вам свои соболезнования.

Вдова часто кивает головой, садится на стул. Она опускает голову, её плечи трясутся. Плачет совсем беззвучно, плачет впервые с того момента, как ей позвонил Поляков и сказал, что нашли тело Бориса.

Виктор Сергеевич наливает воду в стакан и садится рядом с Надеждой. Она пьёт воду, делает несколько глубоких вдохов, и осознание того, что её мужа уже не вернуть, только сейчас становится реальным. Пусть они и не жили вместе последние несколько лет, но Надежда всегда любила и будет любить Бориса. Его вспыльчивость, раздражительность и замкнутость сейчас кажутся такими родными. Близкими. И навсегда утраченными.

– Скажите, как это случилось? – спрашивает Надежда, вытирая глаза. – Я хочу знать, как он умер.

– Понимаете… Служебное расследование только началось… Сложно говорить что-либо.

– Виктор Сергеевич, – женщина прерывает мужчину, – поймите, меня не интересуют подробности вашего расследования. Я хочу знать, как умер мой муж.

– По предварительной версии… Мы считаем, что он застрелился.

Такого Надежда точно не ожидает услышать. Всё, что угодно, но только не самоубийство. Она считает, что её муж не из тех слабых людей, кто может завершить свою жизнь суицидом. Всегда была уверена, что Борис – человек с внутренним стержнем. Он всегда выдерживал давление жизненных трудностей, двигался к выполнению поставленных перед собой задач. Да, иногда его стержень становился виновником разлада супружеской жизни, и это привело Надежду и Бориса к тому, что они решили пожить раздельно. Но она любит его, а их размолвка – это лишь временная трудность в семейной жизни на пути к вселенскому счастью.

– Этого не может быть, – наконец говорит Надежда. – Борис этого никогда не сделал бы.

– Вот в этом-то всё и дело. Лично я тоже не верю в то, что Борис мог застрелиться. Никто в отделе в это не верит, – Виктор Сергеевич теперь наливает стакан воды себе и залпом выпивает. – Я решил вас пригласить сюда первую, потому что вы живёте с Борисом, видите его каждый день. Возможно, вы заметили какие-то изменения в Борисе. В его поведении. Может, в психике.

– Мы не живём вместе почти три года.

– Как же так? – Поляков встаёт и делает несколько кругов по кабинету, затем садится обратно. – Почти три года?

– Вы этого не знали?

– Нет, – Поляков выпивает ещё стакан воды. – Он ничего не говорил об этом, а когда я интересовался его личной жизнью, ну, понимаете, как начальник, который интересуется своими подчинёнными, я просто обязан был спрашивать. Понимаете, последние несколько месяцев он был какой-то загруженный. Подавленный чем-то что ли. Но Борис всегда говорил, что дома всё хорошо. Он ни разу не обмолвился, что у него неприятности в семье.

Надежда не хочет заводить тему об их с Борисом отношениях. Это касается только их двоих. Конечно, следствию эта информация будет нужна, но без подробностей. Так что женщина не будет это сейчас обсуждать. Это личное. Только её.

– Где вы нашли моего мужа?

– В Озёрном. Это посёлок в трёхстах километрах от Питера.

– Да, он говорил, что поедет туда на несколько дней. Сказал: по службе, что-то расследовать, – Надежда смотрит в глаза Полякову и спрашивает: – Вы его туда отправили?

– Нет, – вздрагивает Виктор Сергеевич, словно боится, что его могут обвинить в смерти офицера полиции. – Он позвонил мне вечером и сказал, что съездит всего на день туда. Борис расследовал убийство девочки-подростка. Убийство, скажем так, было ритуальное, а такое в нашей практике происходит не часто. В Озёрном много лет назад произошло подобное убийство, и он поехал к тамошним коллегам за подробностями расследования.

– Но ведь с ним был стажёр. Что он говорит?

В кабинете повисает долгая пауза. Всё затихает, и женщина слышит своё дыхание. Громкое. Тяжёлое.

– Надежда, то, что я вам сейчас расскажу, может испугать вас, но я прошу, выслушайте меня внимательно. Возможно, вы сможете мне помочь разобраться, почему же Борис так поступил, – Поляков извиняется и выпивает полстакана воды, затем продолжает: – Нет никакого стажёра. Я до сих пор пытаюсь понять, о каком стажёре мне говорил Борис. Я сначала не придал этому значения, но теперь и вы упомянули этого стажёра. Понимаете, наша опергруппа осмотрела место, где нашли Бориса, и не обнаружила следов кого бы то ни было.

– Но ведь кто-то же был с ним, – Надежда достаёт из сумки салфетку и протирает глаза от слёз. – Не один же он туда поехал. Он мне по телефону говорил о стажёре, что с ним поедет. Вам говорил. Значит, был он с кем-то? Зачем тогда он это говорил нам?

– Может, был, – Поляков смотрит в окно. Начинается дождь, и крупные капли лупят по стеклу, полицейский оборачивается и говорит: – А может, и не было.

Человек,сгорбившись на диване, опустил глаза:он спит или бодрствует?Сиделка вкладывает ему в руку чашку с чаем,но он не может или не готов ее удержать.Она осторожно ставит чашку                   на столик рядом с ним.А теперь чашка дрожит в его руке                   (я наблюдаю за ним),он медленно поднимает ее… Куда?Чашка приближается к его очкам,                   почти касается их,затем медленно опускается, снова поднимается,теперь она на полпути ко рту.И вот чашка (я наблюдаю за ним)снова стоит на столике.Ему в руку вложили печенье.Двумя трясущимися руками,                   мелкими движениями онпытается (я наблюдаю за ним) разломить печенье.Теперь он пытается вложить                   маленький кусочек печеньясебе в рот. Терпит неудачу и снова очень медленноопускает руку.Левая рука с печеньем остановилась на полпути,правая рука опустилась ниже колен.Потом опять.Он снова ломает печенье, правой рукойдостает до рта (я наблюдаю за ним) и кладеткрошечный кусочек в рот.Теперь он нашел чашку чая на столике и,держа ее в правой руке,                   пьет из нее очень медленно,все время опустив голову…Он пытается встать,очень медленно поворачивается и вскоревалится на край дивана:его вес больше, чем его способность                   сдвинуть этот вес.Две санитарки помогают ему поднятьсяи усаживают обратно на диван.Одна говорит: «Оставайтесь здесь».Но он хочет двигаться, поэтомуони помогают ему встать. Он идетили его ведут через комнату,и он садится в кресло. Одна из санитароквытягивает подножку,и спинка кресла откидывается.(Я чувствую, что меня качнуло.)Женщина подставляет скамеечку под подножку —для опоры.Она поправляет подголовник,похлопывает человека по грудии говорит: «Отдохните».Он закрывает глазаи замирает.Дэвид Харт

Это стихотворение, как и «Бедный Ван Гог» на с. 220, было написано Дэвидом Хартом, когда он был «приглашенным поэтом» в Фонде поддержки психического здоровья в Бирмингеме в 2000–2001 годах. Стихотворение «Человек, сгорбившись на диване…» изначально создавалось в диагностическом отделении для пожилых; здесь приведена позднейшая, переделанная версия. Стихотворение «Бедный Ван Гог» было вдохновлено репродукцией автопортрета Ван Гога, вывешенной в рекламных целях фармацевтической компанией в конференц-центре имени Елизаветы II, где проходило ежегодное собрание Королевского колледжа психиатров. Все произведения, созданные в эту пору, вместе с комментариями вошли в книгу Дэвида Харта «На исходе» (Running Out. Five Seasons Press, 2006).

Деменция

Население стареет, и в числе прочего это означает, что многие из нас в последние годы жизни окажутся в интернатах. Взглянем хотя бы на статистику по деменции: каждый четвертый человек в возрасте за восемьдесят сейчас страдает прогрессирующей деменцией альцгеймеровского типа, а за девяносто – каждый третий. На момент написания этой книги в Великобритании насчитывается больше людей старше шестидесяти пяти лет, чем детей младше шестнадцати. Это одна из самых серьезных социальных проблем XXI века. Кто позаботится об этих тысячах безумных стариков? Кто останется, когда мы умрем?

Деменция – то, чего люди старше шестидесяти пяти лет боятся, наверное, больше всего на свете. И надо сказать, что видеть этот неуклонный распад почти всегда тяжелее ближайшим родственникам, чем самому больному, который обычно не осознает происходящего.

Существует много типов деменции; болезнь Альцгеймера встречается чаще всего, но есть и другие. Спутанность сознания можно перепутать с деменцией, и из-за этого часто ставится неверный диагноз. Спутанность сознания может возникнуть из-за самых разных вещей – смерти супруга или партнера, близких родственников или друзей, из-за нового окружения и новых людей вокруг, – и она случается в любом возрасте, далеко не только пожилом.

Семьдесят процентов всех обитателей домов престарелых страдают именно от спутанности сознания – вероятно, потому, что жизнь, какой они ее знали в течение семидесяти или восьмидесяти лет, теперь подошла к концу. Дополнительные проблемы может создавать и депрессия из-за пребывания среди чужих. Часто человек изнемогает в борьбе с горем утраты, с одиночеством, с ощущением собственной никчемности и бесполезности. И для таких случаев есть целебные средства: это дружба, любовь, забота, сочувствие, понимание, все, что могут дать великодушие и отзывчивость… и мало что еще. Лекарства здесь не очень помогают, а если была ошибочно диагностирована деменция, то прописанные препараты могут даже усугубить спутанность сознания и привести к более глубокой депрессии.

Истинная болезнь Альцгеймера – совсем другое дело. Здесь не обязательно идет речь об очень пожилых людях: она может начаться довольно рано. Болезнь Альцгеймера можно диагностировать, но мы не знаем ни ее причин, ни способов лечения, и она прогрессирует до самой смерти. Мы не можем предсказать, кого она поразит, а кого нет, но знаем одно: чем больше продолжительность жизни, тем выше риск деменции.

Симптомы деменции альцгеймеровского типа начинаются с изменений памяти, связанных с синдромом лобной доли: человек забывает события, имена, объекты, путает времена, места, людей. С этим не так уж и трудно жить – такие особенности даже трогательны.

Однако позже болезнь Альцгеймера приведет к другим вещам, таким как изменения личности, агрессия, деструктивное поведение, нечистоплотность, нелепые обвинения, гнев, опасные или непристойные действия. Теперь мы знаем, что все это симптомы болезни. Возникают и физические изменения – слепота, кажущаяся глухота, неспособность жевать или глотать, вялость, мышечная слабость, паралич. А при сохранении мышечной силы может возникнуть другая беда: постоянное бесцельное хождение с утра до вечера, без остановки, пока больной не упадет в изнеможении. Сейчас мы хотя бы добры к таким людям – в прежние времена врачи и медсестры сажали их на цепь.

Но все-таки и на этой стадии семья может справиться. С большими трудностями, но справиться – и здесь важна не только ежедневная помощь профессиональных сиделок, но и любовь, уважение и жалость к больному. Ухудшения необратимы, но до последних стадий деградации могут оставаться еще годы и годы.

А вот на самых поздних стадиях болезни Альцгеймера уже нужно находиться в специальном учреждении. Больной совершенно беспомощен: он не может ни говорить, ни есть, ни глотать, ни сплевывать, ни кашлять. Тело не удерживается в вертикальном положении, голова падает вбок или вперед – слабая шея не выносит ее тяжести. Рот открыт, непрерывно течет слюна. Нередко вместо вялости мышц возникает их жесткость, ригидность, и тело скрючивается, принимая невообразимые позы, из которых человека невозможно вывести. В любом случае приходится привязывать пациента к креслу. Возникает недержание мочи и кала. Больной никого и ничего не узнает, и наступает стадия, которую называют жуткими словами «вегетативное состояние». Это уже почти смерть, и большинство людей предпочло бы смерть такому существованию. Но сегодня люди могут находиться в нем годами.

Во времена, когда я работала медсестрой, пациенты редко доживали до подобного состояния. Они просто-напросто умирали раньше по самым разным причинам: от сердечной или почечной недостаточности, бронхита, пневмонии, от сепсиса, вызванного пролежнями, от голода, потому что они не могли глотать, от удушья, потому что пища или жидкость попадала в легкие и ее невозможно было откашлять. Чаще всего их освобождала пневмония. Мы называли ее «друг старика». Было меньше способов спасать и поддерживать жизнь, чем сейчас, но также – что, возможно, даже важнее – медики обладали гораздо большей автономией. Мы не были скованы бюрократией и бесконечными правилами и руководствами. Если было не вполне понятно, следует ли лечить конкретного пациента в конкретных обстоятельствах, врач и медсестры могли сами принять решение, и это решение уже не подвергалось сомнению. Сегодня страх перед судебными разбирательствами не дает возможности что-либо решать.



В своей выдающейся книге «Как мы умираем» Шервин Нуланд рассказывает трагическую историю своего друга Филиппа Уайтинга, который страдал болезнью Альцгеймера. Шесть лет его состояние ухудшалось, и вот настала последняя стадия.

«…У Фила началось недержание, но он даже не подозревал об этом. Он был в полном сознании, но просто не понимал, что происходит. Моча пропитывала его одежду, иногда он был запачкан фекалиями, и его приходилось раздевать, чтобы смыть грязь, осквернявшую жалкие остатки того, что когда-то было человеком.
И все это время он не переставал ходить. Он ходил как одержимый, постоянно, все время, когда персонал отделения ему позволял. Даже когда он был так слаб, что едва мог стоять, каким-то образом он находил в себе силы ходить взад и вперед, взад и вперед по палате… Стоило ему присесть, слабое тело клонилось вбок, потому что ему не хватало сил держаться прямо. Медсестрам пришлось привязать его, чтобы он не свалился на пол. И даже тогда его ноги не переставали двигаться…
Весь последний месяц жизни Фил был по ночам привязан к кровати, чтобы он не вставал и не начинал опять ходить и ходить. Вечером 29 января 1990 года, на шестом году своей болезни, задыхаясь после очередного хождения туда-сюда, к которому был приговорен, он наткнулся на стул и упал на пол. Пульса не было, но через несколько минут приехала скорая, врачи которой попробовали провести сердечно-легочную реанимацию – безуспешно. Его отвезли в больницу по соседству, и врач отделения неотложной помощи констатировал смерть: фибрилляция желудочков привела к остановке сердца…»[14]


В Великобритании значительная доля пациентов с болезнью Альцгеймера, нуждающихся в круглосуточном уходе, живет в так называемых методистских домах престарелых. Речь идет о великолепно работающей некоммерческой благотворительной организации: люди, осуществляющие уход, бодры и доброжелательны, движимы чувством призвания и долга. У методистов свой подход к уходу за умирающими, изложенный в их брошюре «Финишная прямая». Они принимают смерть как данность бытия и говорят о необходимости подготовиться к ее приходу, и однажды я обсуждала эти вопросы с капелланом одного из их домов престарелых. Эти капелланы тесно связаны с медицинской стороной работы, но не несут за нее ответственности. Процитировав описание болезни и смерти Филиппа из книги Нуланда, я спросила:

– Вы действительно позволили бы проводить такую агрессивную реанимацию человеку в этом состоянии?

Я ожидала, что он ответит: «Нет, мы принимаем смерть и уважаем мертвых». Однако он оставил вопрос открытым:

– Беда в том, что становится все труднее определить наступление смерти. Границы слишком размыты. Мы не можем держать в каждом доме престарелых такого сотрудника, который был бы уполномочен констатировать смерть.

С минуту он просидел в задумчивости, а потом продолжил:

– Кроме того, ни один из домов престарелых не хочет, чтобы в нем умирало слишком много людей. Видите ли, наша политика заключается в том, чтобы стать частью местного общества, в том, чтобы жители домов престарелых не были изолированы. А если отсюда начнут выносить гроб за гробом, по округе пойдут сплетни, возникнут страхи и подозрения. Никогда не знаешь, что́ начнут говорить. Это будет плохо для самого дома, а значит, и для его постояльцев.

– Вы хотите сказать, что мой муж был сумасшедшим?

– Нет, что вы. Но тот факт, что Борис говорил о стажёре, хотя никакого стажёра я к нему не приставлял, заставляет задуматься. Да и последние месяцы Борис находился в каком-то отрешённом ото всех и всего состоянии. Но службу нёс он лучше всех в нашем отделе. – Поляков садится за свой стол. – Но знаете, что для меня самое непонятное в этом всём?

Вдова отрицательно мотает головой.

– То, что этот посёлок, Озёрный, брошен почти тридцать лет.

– Я уже ничего не понимаю, – говорит Надежда, и вновь слёзы текут по её щекам. – Зачем же он туда поехал?

В этот момент в дверь кто-то стучит, Поляков разрешает войти, и дверь открывается. На пороге стоит высокий мужчина. Худой. Он похож на Бориса, но только сильно постаревшего. Вокруг глаз большие синяки, а сами глаза красные, явно от недосыпа. Мужчина проходит в кабинет и негромко здоровается. Поляков встаёт и подходит к Хромову Николаю Павловичу, жмёт ему руку, выражает соболезнования. Николай Павлович садится рядом с Надеждой, берёт её руку и тихо произносит:

– Татьяна в больнице. Как только мы узнали о смерти Бори, у неё приступ случился.

Некоторое время в кабинете висит тишина, и Надежда вновь слышит своё тяжёлое дыхание. Тишину нарушает Поляков:

– Николай Павлович, я никак не могу понять, зачем Борис поехал в Озёрный. У вас есть какие-нибудь версии? Предположения?

– Хм… – Хромов-старший смотрит под ноги, словно ищет там ответ. – Жили мы в Озёрном. Но началась перестройка, посёлок начал пустеть. Все стремились в Ленинград, другие крупные города, ну и наша семья не была исключением, – Николай Павлович просит воды у Полякова, тот наливает стакан и протягивает мужчине. Хромов выпивает и продолжает. – Мы собирались уехать ещё летом, но с разменом квартиры не срасталось, и мы уехали только в конце сентября. Нам очень хотелось, чтобы Боря пошёл в четвёртый класс в Ленинграде, но в итоге он весь сентябрь не учился. Каникулы догуливал, как мы с Татьяной шутили. Но случилось то, что полностью перевернуло нашу счастливую семейную жизнь. Нашего сына изнасиловали.

Эти слова звучат очень громко. Они словно разрывают пространство и залезают в уши, разрывают барабанные перепонки и забираются в глубину мозга. Чувствуется, как они там ползают, словно насекомые. Пытаются пробраться под кору мозга и впиться своими жвалами, передавая ужасную информацию об изнасиловании мальчика.

Надежда слегка трясёт головой, будто пытается выкинуть этих злосчастных насекомых из головы.

– В тот день, – продолжает Николай Павлович, – произошло солнечное затмение. Большинство семей с детьми уже уехали из Озёрного, и Боря пошёл на водонапорную башню один. Друзей в посёлке у него не осталось. Там на него и напали.

– Боря никогда мне не говорил об этом, – произносит вдова.

– Он забыл об этом, – говорит Хромов-старший и смотрит на Надежду. – Я не знаю, как это могло произойти, но, когда мы переехали в Ленинград, он ни разу не вспоминал об этом. И жил так, будто ничего не случилось. Мы с супругой, конечно, не напоминали сыну и старались сами забыть об этом, как и он.

– Преступника поймали? – спрашивает Поляков.

– Да ну какой там, – отмахивается Николай Павлович. – Борис утверждал, что это была мумия, но сами понимаете, у страха глаза велики. Расследование зашло в тупик, насильника никто не поймал. Да, как нам тогда казалось, что никто и не ищет. Потом мы переехали в Ленинград и всё – с нами не связывался ни один следователь, хотя мы все контакты оставили.

Надежда замечает, как Поляков хочет что-то сказать. Скорее всего, начальник двадцать седьмого отдела полиции хочет защитить честь полиции, сказать, что органы всегда делают всё, что в их силах. Но, видимо, решает, что сейчас это неуместно, и молчит.

– Но, когда Борис позвонил нам поздно вечером и сказал, что едет в Озёрный, мы с супругой занервничали, – продолжает Хромов-старший. – Просили его туда не ездить. Мы боялись, что он всё вспомнил и зачем-то решил туда поехать. Он нас не послушал, кричал, что едет расследовать убийство, мне показалось, что о том случае он и не вспомнил. А потом мы уже не смогли дозвониться до сына.

– А когда вы последний раз видели сына? – интересуется Поляков. Вопрос звучит, как на допросе, но Виктор Сергеевич этого не замечает. Видимо, профессиональная издержка.

Николай Павлович задумывается и через минуту говорит:

– Давно, очень давно, – он опускает голову.

Вдова замечает, как на лице мужчины отражается разочарование в самом себе. Словно только сейчас мужчина осознал, как же он был глуп, что не встретился с сыном. Ведь отец всегда должен принимать участие в жизни своего ребёнка. Независимо от возраста и расстояния.

– Думаю, полгода, может, больше, – продолжает Николай Павлович. – Мы постоянно разговаривали по телефону. Но это совсем не то. Глаз не видно.

В этот момент звонит телефон на столе начальника. Поляков хватает трубку и говорит:

– Поляков слушает… да… понял, – он кладёт трубку на рычаги телефонного аппарата. – Бориса доставили в морг, мы можем ехать на опознание.

И при этих словах я вспомнила об истории своих соседей. В большом доме, комнат на десять и с садом площадью в пол-акра, жила молодая семья. Хозяйка, по имени Джинни, была дипломированной медсестрой и с удовольствием ухаживала за пожилыми людьми. Поэтому семья решила выделить четыре комнаты дома под пансионат для стариков. Все обитатели дома жили вместе, ели за одним столом, и все были довольны. Старики наслаждались обществом детей, а дети наблюдали за жизнью стариков и учились с ними общаться. Молодой муж держал кур и гусей, выращивал овощи. Один из стариков вызвался кормить кур и собирать яйца. Две пожилые дамы помогали на кухне.

А потом случилась беда. За месяц умерли двое стариков. Началось полицейское расследование, подключились журналисты. Допрос следовал за допросом, и Джинни превратилась в собственную тень. Местная газета обсасывала все подробности на первой странице. Судебный эксперт заключил, что смерть наступила по естественным причинам, и Джинни была полностью оправдана, но все равно двух оставшихся жильцов против их воли отвезли в официальный дом престарелых. У дома собралась целая толпа, чтобы посмотреть, как их увозят. Джинни была в отчаянии: неужели этот ужас никогда не кончится?

О Джинни распространялись ужасные слухи по всей округе. Я знаю, потому что я тоже слышала эти сплетни. Жизнь стала невыносимой, и в конце концов семье пришлось переехать.



Я рассказала эту историю капеллану, и он заметил:

– Естественно. Примерно того же и я бы ожидал от местных жителей.

– А что же вы делаете, если видите, что кому-то недолго осталось?

– Зависит от обстоятельств, но вполне вероятно, что мы отправим его в больницу.

– Но ведь это не очень хорошо?

– Нет, конечно, это плохо, но мы должны быть осторожны. И это становится все труднее для нас. Скажем, некоторых доставляют к нам с гастростомой, и если, например, кто-то должен принять решение об удалении трубки…[15]

Он умолк, но я почувствовала, какие серьезные трудности он предвидит.



Гастростомическая (или еюностомическая) трубка – альтернатива назогастральному зонду. Пластиковую трубку вводят в желудок через брюшную стенку и закрепляют. По этой трубке можно вводить жидкую пищу прямо в желудок. Исследование, проведенное среди американских пациентов с болезнью Альцгеймера или с тяжелой деменцией, вызванной другими причинами, показало, что у пятидесяти пяти процентов из них к моменту смерти была поставлена либо гастростомическая трубка, либо назогастральный зонд[16].

В январе 2010 года Королевский колледж врачей совместно с Британским обществом гастроэнтерологов опубликовал доклад «Трудности и альтернативы питания через рот», одобренный, в числе прочих, и Королевским колледжем сестринского дела. В нем представлены результаты трехлетнего исследования под руководством доктора Родни Бурнама. В частности, сообщается, что тысячам пожилых людей приходится проводить гастростомию, потому что в противном случае дома престарелых отказываются их принимать, и это распространенная проблема.

В докладе указывается, что на самом деле пожилых людей редко нужно насильственно кормить через гастростому, а сама по себе процедура гастростомии является инвазивной и требует не столь легкомысленного отношения. Возник спор: критики доклада утверждали, что только врач принимает решение о необходимости гастростомии, а Королевский колледж отвечал, что на врачей оказывается давление: от них требуют санкционировать постановку гастростом, чтобы можно было освобождать больничные койки и переводить пациентов в интернаты.

Почему эта практика распространена? Почему некоторые дома престарелых принимают пациентов только после гастростомии? Ответ очень прост: чтобы как следует накормить пациента с ложечки, сиделке нужно пятнадцать – двадцать минут, а чтобы «закачать» полужидкую пищу в желудок, достаточно двух. То же самое с лекарствами – так их можно вводить быстро и эффективно. Время – деньги, преимущества очевидны.

Мы, общество в целом, несем за это ответственность. Мы одержимы идеей не позволить никому спокойно умереть, как задумано природой, если он больше не может питаться самостоятельно. И получается, что мы, сами того не понимая, настаиваем на насильственном кормлении стариков.



Где бы ни встретились медсестры, они всегда заговорят о работе. Однажды в пешем походе по Италии я познакомилась с Сандрой, американской медсестрой из Флориды. Был май 2009 года, и мои мысли были заняты книгой, которую я писала, – вот этой. Я упомянула о ней в разговоре, и вежливый интерес Сандры мгновенно превратился в пристальное внимание, а голос напрягся:

– О Господи! Давно пора написать такую книгу. Мы же постоянно это делаем, и это безумие. Мы тащим людей на диализ, даже когда они на девяносто восемь процентов мертвы. Они ничего и никого не узнаю́т, не могут двигаться, глотать, говорить, у них недержание всего, и мы им проводим почечный диализ три раза в неделю! Черт, это просто безумие!

– Продолжай, – попросила я.

– Говорю тебе, у нас в клинике сейчас есть больной, у него прогрессирующая мышечная атрофия, короче, ползучий паралич. Эту штуку сейчас по-всякому называют, но по сути все то же самое – начинается на периферии и ползет дальше по телу, а когда доходит до легких, то конец. Но так было раньше. Теперь уже нет. У этого человека паралич развивался два года. Медленно-медленно пропадали все ощущения, все движения, и, наконец, паралич добрался до легких. И что же мы делаем, а? Мы приносим аппарат для искусственной вентиляции. Но он уже не может и глотать – и мы ставим ему назогастральный зонд. Это… непристойно!

Она ненадолго замолчала, потом снова заговорила, медленнее и печальнее.

– Бедный старина, он был такой милый. Знаешь, из-за этих вещей меняется все представление о работе. Когда у тебя на руках человек с Альцгеймером или вот с параличом, между вами возникают человеческие отношения – вы же реальные люди. А когда дело доходит до искусственной вентиляции и искусственного питания, ты просто поддерживаешь работу машины, а человек становится как химический реактор. Совсем не то.

Солнечный свет вдруг показался мне не таким ярким, а Неаполитанский залив – не таким красивым.

– Думаешь, все дело в получении прибыли? – спросила я.

Она пожала плечами:

– Тут я знаю не больше твоего.

– Когда же все это прекратится?

Она резко выпалила:

– Я тебе скажу: когда кончатся деньги. Когда родственникам придется платить из собственного кармана. Когда они не смогут требовать, чтобы это обеспечивала страховка! Вот тогда и прекратится.



«Когда кончатся деньги»! Великие поэты, писатели и мыслители иногда могут заглянуть далеко в будущее. Сэмюэл Беккет в своем романе «Мэлон умирает», опубликованном еще в 1951 году, писал: «В Америке нет такого места, где человек мог бы умереть спокойно, сохранив хоть немного достоинства, если только он не живет в крайней нищете»[17].

Возможность значительного продления жизни открывает двери для корысти, и мне сдается, что во многих людях поддерживают жизнь просто потому, что это приносит деньги.

Давайте посмотрим на дома престарелых. Очень немногие из них являются некоммерческими организациями, и в таких случаях речь обычно идет о религиозных мотивах. Большинство домов престарелых – это коммерческие учреждения, которые можно купить и продать на открытом рынке. Некоторые из них являются открытыми акционерными компаниями с ограниченной ответственностью, а это значит, что совет директоров в основном несет ответственность перед своими акционерами. Дома престарелых могут быть очень прибыльными, и ходят слухи, что некоторые их директора живут как миллионеры.

Для любого заведения, от школы до спортивного клуба, важно число клиентов. Если это число уменьшается, рентабельность падает. Частные клиники, пансионаты и дома престарелых тут не исключение: они также зависят от притока денег. Значит, чтобы продолжать работать, они нуждаются в достаточном количестве платежеспособных пациентов. Каждая смерть означает потерю дохода. Чем дороже заведение, тем важнее, чтобы все койки были заняты.

Все, с кем я пыталась об этом поговорить, обрывали меня или меняли тему разговора. Но язык тела красноречивее слов. Внезапный судорожный вдох, широко открытые глаза, поджатые губы – все указывало на то, что я осмелилась затронуть очень неудобную тему.

Я никогда не была большой любительницей пари, но тут готова поспорить, что моя догадка верна.

Чья же это забота?

Полвека назад не было особого различия между медсестрами и сиделками, потому что студентки-медсестры делали всю работу, которую сейчас делают сиделки. Обучение молодой девушки сестринскому делу начиналось с трехмесячных теоретических курсов. Затем следовал целый год простейшего практического ухода в больничной палате – другими словами, вся грязная работа. Потом еще два года практики в палатах до сертификации. Мы находились под непрерывным строгим надзором постоянных медсестер, палатных сестер и, в конечном счете, Матроны. Все они когда-то прошли такую же подготовку. Это была настоящая преемственность.

Но такие традиции ухода за больными шли из слишком давнего прошлого, еще с времен Флоренс Найтингейл, и основывались на послушном принятии жесткой дисциплины в рамках неприкосновенной иерархической системы. Нужны были перемены.