Это не шутка. Эвелина подходит с двумя меню, с приветливой улыбкой и оранжевым оттенком в волосах, сияющих, как посадочные огни на аэродроме. Эй, ребята, документы выправили? – спрашивает сидящий у стойки, и Эвелина бросает на него строгий взгляд. Собирайте-ка скорей вещички, продолжает он, и кто-то из нас смеется, кто-то смотрит в потолок, некоторые – в пол, но никто не произносит ни слова.
Наши прадеды поднимали людей с постели огнем и бичом, детей стаскивали с кровати за ноги и заставляли смотреть, как тащат их маму за волосы в поле. Кое-кто из наших отцов и братьев все еще держит под передним сиденьем кнут. Наши прабабушки изображали немощность, да так, что она врастала в сердце. Некоторые из нас и сейчас так делают. Чтобы возразить открыто, требуется храбрость, а мы на такое не замахиваемся.
Грешны мы? Грешны дальше некуда. Если остановиться и подумать хорошенько – а мы этого избегаем, – грехи наши станут ясны и тяжки, как солнце в августе. Ну-ка, сядь в баре да хорошенько огляди всех нас, нераскаянных грешников – мошенников, лгунов и фантазеров, расистов, аферистов, убийц – и знай, что есть еще время каждому из нас спастись, честное слово. Но до тех пор – упаси тебя бог повстречаться с одним из нас на узкой дорожке.
Слушай, Эвелина, – говорит один из завсегдатаев, когда она усадит двух голодных смущенных мужчин за самый дальний от бара столик, – знаешь анекдот? Почему Иисус не родился в западном Техасе? Потому что не нашлось там трех волхвов и девственницы.
* * *
Сегодня ночью факелы над несколькими новыми буровыми площадками затмевают звезды, но Карла-дорогая стоит в пустыне и смотрит, как полная луна равноденствия восходит за градирнями нефтехимического завода. Лицо её обращено к звездам – мать говорила, что прежде их было больше, – потому что, кроме них, не на что особенно смотреть, потому что, когда в небо смотришь, это может значить, что ты жив и еще не умер. Зимой лед и снег с дождем, весной – торнадо, летом – пожары на заводе. Но небо не покажет тебе ни утечку газа, ни протечку химикалий на водоносный горизонт, ни как уберечься от молодого человека, две недели назад вышедшего из тюрьмы и ищущего, на ком бы отыграться.
Рассказывают: после того, как мужчины с ним закончили, на прощание пнув в почку, потому что удобно лежал, Дейл Стрикленд посидел на гравии, а потом поплелся к своему пикапу и уехал. А Карла подумала: пронесло. Люди думают, что на нефтяных участках сплошь змеи и скорпионы, но ни черта – это самое безобидное, что есть в округе. По крайней мере, гремучая змея даст о себе знать, когда подползает.
Почему она ему не улыбнулась? Может быть, потому, что Диана до сих пор не дает спокойно проспать ночь и Карла выжата, как тряпка. Может быть, потому, что ей семнадцать лет и она уже мать, сегодня и навсегда. Или, может быть, просто потому, что ни черта не хотелось улыбаться. И что Карла делала ночью на голом поле одна, зная, что молодой женщине там не место? Она смотрела на звезды, курила косяк, оттягивала возвращение домой после девяти часов стараний улыбнуться, таких, что сводит челюсти.
* * *
В чем разница между ведром говна и Одессой?
В ведре.
* * *
Был разукрашен, как ёлка в Рождество, говорит шериф, пришедший под вечер в ресторан, чтобы расспросить нас. Тот, кто его сбил, не поленился наехать еще раз – первый раз передним бампером, второй раз задним. И забрал его бумажник. Не представляете, как это могло случиться?
Эвелина смотрит из-за столика, где составляет расписание на будущую неделю. Может быть, вылез из машины пописать, потерял её в темноте, бродил… а другой водитель, – она пожимает плечами, – поздно его заметил. Может, взял кого-то подвезти и поспорили, кому сколько платить за бензин. Может, его вытолкнули. Может, встретил наконец кого-то злее себя, или тому было что терять. – Она опять пожимает плечами. – Всякое случается.
В общем, ему досталось, говорит нам шериф. Он всю ночь бродил по нефтяному участку и потом почти весь день. Когда мы его нашли, он с головы до ног был в рыжей глине и в клещах. Скорпионы добрались до его лодыжек, на голове шишка с бейсбольный мяч и обе руки сломаны. Врач сказал, это чудо, что он жив.
Ужас. Эвелина берёт шерифа под руку и ведёт к столу. Никому почти такого бы не пожелала.
У вас тут с ним никакого скандала не было? – Шериф оглядывает нас. Мы качаем головами. И вспоминаем рыжую глину на бамперах машины Карлы, свежую вмятину на левой двери и её упругую походку. И рады, что сегодня у неё отгул.
Вечно здесь безобразия. Эвелина даёт ему меню. Наверное, не первый раз на него наехали и, может, не последний. Трудно видеть в таком дитя Божие, – она смеется, – да и в любой из нас, если на то пошло.
А сам он ничего не помнит, говорит шериф. Вот как его угораздило.
Может, оно и к лучшему, говорит Эвелина. Нет худа без добра.
Шериф уходит, и она затворяется в своем кабинете. После закрытия она садится с нами, пьет один «манхэттен» за другим и под конец решает ночевать на койке у себя в кабинете. Девочки, говорит она нам, старовата я стала для всей этой дребедени. Когда мы одеваемся и уходим к своим машинам, она стоит в дверях и смотрит нам вслед.
* * *
Что делает девушка в Одессе, проснувшись с утра?
Находит свои туфли и идет домой.
* * *
Вечерами наблюдаем, как Карла раскладывает деньги на стопки: одна на обучение, одна для малышки Дианы, одна для матери. Когда приходит по почте диплом альтернативной школы, мы празднуем после закрытия – разрешаем и ей бокал вина. Карла говорит, что в ноябре ей исполняется восемнадцать и они с Дианой уедут в Сан-Антонио. Может быть, возьмёт несколько курсов в одном из тамошних колледжей.
А там их не один? спрашиваем мы. Как это?
Не считая люстры над столом и полоски света под дверью Эвелининого кабинета, в ресторане темно. Мы закончили уборку, подсчитали финансы и теперь сидим в большом отсеке. Кем ты хочешь быть, когда вырастешь? спрашиваем Карлу. Медсестрой? Учительницей? Библиотекарем? Философом? Ха-ха! Она говорит, что хочет заниматься чем-то красивым и честным, что откроет людям правду. Ага, фантазерка, думаем мы.
Я смогу, говорит она, у меня есть способности.
А почему бы нет, думаем мы. Ведь умненькая девочка.
Вот немного денег, говорим мы в последний её день на работе. Триста долларов и мешок с вещами, из которых наши дети давно выросли. Обнимаемся, целуем – и вот еще маленький пистолет, носи в сумке. Всегда с собой носи. Он, может, никогда не понадобится – скорее всего, так, но если понадобится, стреляй, чтобы насмерть.
Счастливо, Карла, дорогая. Ясно как божий день, что ты воровка и без двух минут убийца, но мы всей душой за тебя. Будем скучать по тебе. В машине посмотри в зеркальце. Смотри, как мы становимся все меньше и меньше и совсем исчезаем.
* * *
Почему девочки в Одессе не играют в прятки?
Потому что никто не станет их искать.
* * *
Такое место. Плоская земля, плоское небо. Сколько нужно лет, чтобы буровая вышка проржавела в таком безводном месте? Как описать дорогу домой? Бурая лента с асфальтовой каймой, сшитая нитью ярости? Ветер шевелит её волосы, за нефтяным участком восходит луна на ущербе, Карла стоит на заднем дворе материнского дома, слушает, не подаст ли голос ребенок. Вчера ей исполнилось восемнадцать лет. Сегодня вечером их сумки сложены в багажник машины, которую Карла любит уже, как любила бы старушку бабушку. Когда они вернутся в Одессу, Диана будет почти на голову выше матери. Они пройдут по городу из конца в конец, и никто не будет знать, кто они такие.
Глори
Иногда она просыпается с ножом в руке, палец уже на кнопке, – и Виктор, когда будит её, предпочитает стоять в другом конце комнаты. M’ija
[31], говорит он, чтобы не называть именем, которое она ненавидит. Просыпайся. Иногда он называет её именами любимых птиц – воробьем, простой серой птичкой, строящей гнезда где угодно, даже под качалками, у железной дороги, кукушкой, которая вообще не строит гнезд, а подкладывает яйца в гнезда других птиц. А сама кукует, кукует весной и летом. И ты бы так пела, говорит племяннице Виктор, – если бы нашла кого-нибудь, чтобы за тебя работал. Сегодня днем Глори дремлет под легким одеяльцем матери, дышит легко и мерно, и он зовет её «чибис», птичкой, которая любит петь свое имя: «чьи вы, чьи вы».
Пора в дорогу – голос его тише обычного. Пора убираться к чертям из Доджа
[32].
Они запланировали отъезд еще в середине августа, когда Виктор вернулся из суда и постучал в её дверь. Шляпу он держал двумя руками, воротник его лучшей белой рубашки был мокрым от пота. Перед судом он подстриг свои пышные усы и побрил голову. Он так долго отмывал руки, что кожица на ногтях стала отставать и кровоточить. Под глазами у него были темные круги, и когда он вошел в комнату Глори и положил шляпу на туалетный столик, руки у него дрожали.
Он заплатил? хотела знать она. Он заплатил за то, что сделал?
Виктор услышал, как человек в соседней комнате спустил воду в туалете и включил душ. Да, солгал он. Дейл Стрикленд будет платить за это каждый день, всю оставшуюся жизнь.
Сейчас начало сентября, Виктор вернулся после встречи с районным прокурором, и Глори снова спрашивает его, поплатится ли Дейл Стрикленд за то, что сделал. Виктор похлопывает по брючному карману, где лежат перевязанные резинкой пять тысяч долларов, в большинстве купюрами с Бенджамином Франклином
[33]. Это её деньги, о чем она еще не знает. Когда приедут в Пуэрто-Анхель, он отдаст их Альме. Вот, скажет он сестре, это на квартиру получше, на кое-какую мебель и на школу для Глори. Он отводит взгляд от свернувшейся калачиком фигурки под одеялом и смотрит на полоску солнечного света, пробившегося сквозь щель в занавесках шириной в палец. Он оставит племянницу в заблуждении, будто Стрикленд сидит в тюрьме в Форт-Уэрте и просидит до тех лет, когда из него посыплется песок. За ворота его вывезут в каталке, говорит Виктор, с новыми пластмассовыми зубами и мешком запасных подгузников.
Надеюсь, он там и умрет, говорит она и поглубже зарывается в постель. В этом году жара отпустила рано, но Глори еще включает кондиционер во второй половине дня, после бассейна – всего минут на десять-пятнадцать, только чтобы прогнать спёртый воздух. Недавние грозы прибили пыль, дождей выпало рекордное количество. На улице, где раньше жила Глори с матерью, затопило лощину Маскингем-Дро. Дети плавали на автомобильных камерах из конца в конец города, а когда вода спала и открылись бизоньи лужи, полные ила и мокасиновых змей, повытаскивали свои камеры на сушу. За городом вода ушла в овраги и лощины. Сегодня, когда поедем по пустыне, говорит Виктор, смотри внимательнее – увидишь цветы, каких никогда не видела: лютики, паслён, белоснежные цветки кактуса.
Когда она была маленькой, лет четырех или пяти, ночью над Одессой пронеслась снежная буря. На рассвете Альма разбудила дочь, и они вышли посмотреть на кристаллики льда, покрывшие землю, тротуары и окна автомобилей. Обе впервые видели снег и стояли перед домом, разинув рты. Когда над крышами поднялось солнце, лед заблестел, заискрился. Пусть останется, просила Глори маму, но к полудню снег превратился в рыжую грязь и мокрую траву, и Глори упрекала Альму – словно мать могла запретить солнцу подняться и греть, если бы постаралась.
Глори встает с кровати и собирает вещи. Надеюсь, ему там плохо, говорит она дяде. Он кивает и обнимает пальцами пачку в кармане. Пользуйся, ленивый мексиканец, сказал Скутер Клеменс, злой, что Стрикленд не явился выполнить свою часть противной работы. Он шлепнул пачку денег на стол Кита Тейлора, а Кит, нахмурясь, смотрел в окно и молчал. Когда все подписали соглашение, Виктор встал, держа шляпу обеими руками, и представил себе, как его толстые пальцы сжимают горло этого человека. Но из всего, что понял Виктор на войне, – что дожить до завтрашнего дня это почти всегда дело дурацкого случая, что людям, которые знают, что могут погибнуть в любую минуту, плевать, кто стопроцентный, а кто мексиканец, и что героизм – дело часто маленькое и случайное, но колоссально важное, – а самый главный урок был вот какой: ничто не приносит таких страданий, как месть. И у Виктора нет позыва к ней – при том, что он единственный знает, как страдает племянница.
Он берет пустой чемодан и кладет на кровать. Ласточка, говорит он снова, подлец будет расплачиваться за это каждый день, до самой смерти. Поверь мне.
Может быть, и правда, заплатит, не так, так эдак, – но его и Глори это никак не касается. Полицейские и адвокаты, учителя и церкви, судьи и присяжные, люди, вырастившие этого парня и отправившие в мир, в этот город, – виновны все до одного.
Они грузят свои чемоданы и коробки в кузов «El Tiburón\'a», накрывают брезентом и прижимают брезент кирпичами. В начале пятого они приходят в контору мотеля; дежурный подсчитывает выручку. Отдают ключи от своих комнат – сначала молодой человек, потом девушка, которая спускалась сюда каждый день около полудня, всегда в одной и той же майке с «Лед Зеппелин», с полотенцем в одной руке и бутылкой «Доктора Пеппера» в другой, а последнее время – еще и с кассетником на ремешке через плечо. Часа через два парень пожалеет, что не оторвался на минуту от своих подсчетов, не поблагодарил за то, что всегда платили вовремя, не пожелал счастливого пути.
* * *
Виктор разворачивает на руле дорожную карту шириной в два фута и длиной в три. Складывает её пополам, затем вчетверо и еще раз, чтобы удобно поместилась у Глори в руках. Показывает на нижний край и ведёт указательным пальцем вдоль границы между двумя странами – голубой линии, которая изгибается всё затейливее по мере приближения к заливу. Виктор замечал, что с каждым новым выпуском карты линия эта становится всё тоньше, река сужается из-за отбора воды и землечерпалок. Лет сто назад пожилые дамы сидели на верандах в нескольких шагах от берега, смотрели на пароходы, возившие пассажиров к заливу и обратно, и музыка – джаз, техано или кантри – еще долго разносилась над водой после того, как они прошли.
Виктор говорит племяннице, что в двух часах езды от Ларедо, в Лос-Эбаносе, паромная переправа. Паром может перевезти зараз человек десять и две машины. Виктор водит пальцем по местным шоссе и проселкам – обозначенные черными линиями, они тянутся по пустыне, через горы Чизос, прерываются у водохранилища Амистад и вновь возникают на другом берегу, чтобы протянуться еще на шесть сотен миль, пересекая туда и сюда границу. Виктор забирает у племянницы карту, переворачивает и показывает на изрезанный участок суши, обнимающий воду. А потом мы едем в Оахаку и Пуэрто-Анхель, говорит он. Полторы тысячи миль, и дороги такие тряские, что nalgas
[34] у тебя будут неделю болеть. Он взглянул на часы и смотрит на запад. Ему не хотелось бы ехать по этой части западного Техаса ночью, когда в машине Глори. Если поторопимся, успеем в Дель-Рио до темноты, говорит он.
* * *
Где-то между Озоной и Комстоком на двухполосной дороге, такой пустынной, что за час им не встретилось ни одной машины, их грузовичок начинает запинаться, когда Виктор прибавляет газу. Виктор ругается, жмёт на педаль, мотор кашляет, как старик, но еще пятьдесят миль они проезжают. Солнце уже над горизонтом. Виктор бормочет что-то о засорившемся топливном фильтре и уже присматривает расширение на обочине, чтобы остановить машину. Глори в полудреме прислонилась головой к теплому стеклу и пробует представить себе, как выглядит город, где родилась мать, сильно ли он отличается от старых фотографий, хранящихся у Альмы в коробке из-под сигар. Волосы у неё отросли и по длине уже могут сойти за стрижку, шея сейчас блестит от пота, а ночью должно резко похолодать.
Дядя, ворча, возится под капотом «Эль-Тибурона». Глори выходит из машины и стоит на цыпочках, пока не потеряет равновесия. Очень хочется закурить, но Виктор говорит, что девушке её лет курить рано. Она подходит к кузову и опускает задний борт. Достаёт из кармана пачку жевательной резинки и кладет в рот три штуки. Садится в кузов, теплый металл греет ей икры. Под лифчиком и под поясом мокро от пота, и она сильно трёт глаза. Pedazo de mierda! – говорит машине Виктор. – Кусок дерьма! Никогда не быть тебе классикой.
В пяти шагах от них, на гравии обочины лежит раздавленный броненосец. Над ним лениво кружат два грифа. Когда поднимается ветерок и чуть шевелит волосы у неё на затылке, Глори замечает, что он относит запах мертвого животного. Она поднимает лицо к голубому небу и глубоко вздыхает.
За ухом у Виктора отвертка; черт, бормочет он. Он пробует пережать шланг пассатижами, но когда снимает его, пары бензина бросаются ему в нос, и он отступает от мотора, кашляя и отплевываясь. Ты сиди, Глори, хрипит он, мы её починим. Еще несколько минут он копается в моторе, потом убирает голову из-под капота. Притащи мне палку фута четыре длиной и такой толщины – он показывает мизинец, – я прочищу бензопровод, где засор.
Глори влезает в кузов и стоит лицом к пустому пространству, окружающему их со всех сторон. После Озоны они не видели ни одной качалки, и не видно здесь, куда ни глянь, ни одного здания, даже маленького фермерского дома. Единственный признак того, что здесь бывали люди, – забор из колючей проволоки, который тянется вдоль шоссе, сколько хватает глаз, и раскрытые ворота в сотне шагов от них. Нет, это не здесь, говорит она себе, когда сердце начинает колотиться под ребрами. Там, на нефтяном участке, земля была гладкая, как стол. Здесь – каменистая, местами неровная, местами плоская, лысая, рыжая. Редко где кактусы – «техасские бочонки» с крохотными цветками, «рыболовные крючки», «кружевные спинки». На обочине пижма в два пальца вышиной пробилась из трещины в кальците, словно радостный звук среди бурой безжизненности, и, как и обещал Виктор, на клочке земли – паслён с желтыми цветками и жесткими темно-зелеными листьями. Через несколько месяцев растение увянет, мелкосидящие корни отсохнут, ветер сорвёт его с места и погонит, покатит по земле, мертвый и неприкаянный клубок стеблей и листьев – перекати-поле. Нет, это другое место, вслух говорит Глори, когда черные тонкие волоски на руках встают дыбом. Он сидит в Форт-Уэрте.
Обочина узкая, и Глори поглядывает, не едет ли машина, не ползет ли змея, и где тут, к черту, найти палку. Дойдя до открытых ворот, до решетки над ямой, она останавливается и смотрит. На металлической решетке тонкий слой свежей пыли, посредине стоит рогатая ящерица и смотрит на процессию огненных муравьев. Поодаль на колючей проволоке сидит пересмешник и поет сложную песню, какие ноты краденые, какие свои – не поймешь. Потихоньку холодает, но у Глори всё ещё течет пот между лопатками; она становится на середину решетки и смотрит вниз, немного опасаясь, что кто-то высунется снизу и ужалит или прокусит ей ногу.
После бури по пустыне разлилась вода и заполнила овраг так внезапно, что застигла врасплох семью синей перепелки, но так же быстро схлынула, и вокруг только мусор, ржавеющие банки из-под пива и стреляные гильзы дробовиков. Ноги влажные в плотной джинсовой ткани. Подошвы теннисных туфель так тонки, что их легко проколет колючка изгороди, иголка кактуса. Носки едва прикрывают свежие шрамы, исполосовавшие лодыжки и ступни. Она стоит на середине грунтовой дороги, слушает ровный стрекот цикад, смотрит, как два перекати-поля бесцельно катятся по равнине. Ни черта тут нет хорошего, думает она, и в горле вскипает тихое клокотание – злость на дядю за то, что завез её сюда. Когда из-за куста появляется кукушка-подорожник и перебегает перед ней дорогу, Глори лезет в карман и сжимает в руке нож, с которым теперь не расстается.
Шагах в двадцати от неё выстроились, как на смотру, мёртвые и полузасохшие мескиты. Она знает, что ветки отламываются легко, и быстро идет туда, злость подгоняет её, словно теплая рука толкает в спину: Иди. Когда даст Виктору палку, скажет ему: к черту, хочу в Одессу. Он вернется на работу, а она будет лежать у бассейна, смотреть, как темнеют шрамы – алые и лоснящиеся на смуглой коже, – будет ждать, когда Альма доберется до границы и сможет перейти её. Чтобы отпугнуть зверьков, наверняка прячущихся в кустах, она сильно топает ногой, и в самом деле показывается крыса, пара синих перепелок и семья луговых собачек, забравшихся было на ночь в нору.
До дерева всего шаг, и в это время Глори слышит трескучее шуршание детской погремушки, маракаса с сухими бобами – устрашающее чика-чика-чика – это кольца ороговелой кожи стучат одно об другое. Ползёт старый гремучник, оставляя за собой в песке мелкий след. Змея толстая и длинная, шесть футов сильных мускулов и кожи в коричневых ромбах, с черными и белыми полосами на хвосте. Голова у неё плоская, как старинная деревянная ложка, а острые, загнутые ядовитые зубы – длиной и толщиной в палец Глори. Она уже почуяла девушку – останавливается посреди дороги и сворачивается в кольца. Змея собирает последние силы, чтобы поднять голову и выбросить язык в сторону голых ног Глори. Она пытается определить, насколько опасно это животное для неё и для десяти юных змеек, которыми она вот-вот разрешится.
Старая змея совсем слаба, и в её зубах – даже если хватит сил укусить, – уже нет яда, но Глори этого не знает. Не знает и того, что жить змее осталось всего несколько часов – столько лишь, чтобы дождаться, когда из утробы вылезет последний змеёныш и вытянется на земле, отсвечивая золотым и черным под полной луной.
Глори стоит, сжав нож, который мог бы остановить человека, но здесь совершенно бесполезен. Она надеялась сохранить в себе гнев, чтобы отстоять свой клочок земли и драться за него, если надо, но сейчас не время, да и злости нет. Тут солнце вот-вот сядет, а здоровенная змея не дает проходу. Она смотрит на змею, змея смотрит на неё, стреляя языком, упрямо тряся погремушками. Наконец змея опускает голову, разворачивает свое длинное тело и медленно уползает в кусты. Глори считает до ста, прислушиваясь, не возникнет ли там что еще, и когда сердце перестает стучать в груди, она отламывает сук от мескита и возвращается на шоссе.
Глори и Виктор не успеют в Дель-Рио до заката. Когда она возвращается к дороге, дядя уже снял топливный фильтр и промыл растворителем. Дожидаясь, когда высохнет фильтр, они сидят на капоте, смотрят на заходящее солнце и слушают, как распеваются перед ночью койоты. Восходит полная сентябрьская луна, красивая, кроваво-красная на потемневшем небе. Тогда, в бассейне, Тина сказала Глори: попробуй плыть с ушами в воде. Послушай подольше, сказала она, и звуки с шоссе сольются. Грузовик с трубами или цистерной, прицеп, выезжающий на шоссе, качалки медленный подъём – все зазвучат одинаково. Можешь представить себе любую машину, сказала Тина; её крупные белые руки плыли рядом с телом, как два буя. А посмотри на небо. Это чудо, ей-богу чудо.
После Комстока они повернули на юг, на шоссе 277 и поехали вдоль границы, через Джуно и Дель-Рио. У Игл-Пасса дорога на Эль-Индио становится гравийной, а потом и вовсе грунтовой и идет всё ближе к границе. Виктор ведет машину спокойно, следя в зеркале, не появится ли сзади полицейская мигалка, и поглядывает на сидящую рядом племянницу. Каково ей – девочке, никогда не бывавшей дальше пятидесяти миль от города, где родилась?
Как ты? спрашивает он.
Хорошо. Глори закатывает глаза, чмокает и выдувает из резинки пузырь размером с её лицо. Но в другой раз иди сам добывать палку.
Он улыбается, следя за дорогой, поглядывая на узкие обочины, – не выскочит ли под колеса броненосец, или койот, или вдруг рысь. На горизонте появляется свет фар, чем ближе он, тем шире и ярче. Когда полицейский проезжает мимо, Виктор смотрит в зеркало заднего вида: не остановилась ли там машина, не начала ли разворачиваться. Виктор не вернется в этот красивый край – Техас. Для него он больная конечность, её надо отсечь скорее, пока гниль не дошла до сердца, – как-то он забыл об этом на столько лет, с тех пор, как вернулся из Вьетнама, нашел работу и стал присматривать за Альмой и Глори. А теперь он размышляет о том, что возвращение из Юго-Восточной Азии должно было бы подстегнуть память. Он вышел из междугородного автобуса в центре Одессы, ожидая, что встретит сестра, – а столкнулся нос к носу со своим бывшим начальником на бензозаправке.
Он был в рабочем комбинезоне с фуражкой «Шелл», и у Виктора возникло ощущение, что расстались только вчера и не было этих лет во Вьетнаме. Старина Керби Ли не изменился ни капли. Он по-медвежьи облапил Виктора, его льдисто-голубые глаза светились радостью. Рамирес, черт! Везучая тортилья! Похоже, еще доживешь, чтобы выпить кружку «Текате»
[35] или троечку. Виктор вдыхал запах бензина, пропитавший серый комбинезон, и обнимал бывшего начальника так, что тот даже стал ежиться. А сам повторял про себя: это он в шутку, это он в шутку. Я вернулся домой живым.
Виктор не сбавляет скорость, в горле у него ком, большой, требует молчания. Он вспоминает лето, когда собирал виноград в северной Калифорнии. К вечеру пальцы кровоточили, рабочий день длился долго, но он полюбил этот край и женщину, которая повезла его однажды воскресным днем в город, и они ели шоколад на пирсе и в сумерках гуляли по парку. Будет с грустью думать о том, что случай теперь не сведёт их снова. Что не побывает больше в тех кинотеатрах, не поест мороженое «Колокольчик» и жареную лопатку. Что не будет теперь регулярной зарплаты, не будет солнца, заходящего над песчаными холмами за Монохансом, и больше не услышит он странных некрасивых журавлиных криков, сидя на берегу мелкой, скудной реки Пекос, с холодным пивом в одной руке и определителем птиц в другой. В Мексике птицы будут более или менее те же, но река – другой. По этой он будет скучать.
Расскажи про какой-нибудь случай на войне. У Глори встревоженный вид, и Виктор на миг пугается, что говорил перед этим вслух. Может, чуть позже, обещает он.
Мы еще в Техасе? – спрашивает она, когда они проезжают через Эль-Индио, поселок без светофора, без заправочной станции, без единой вывески на английском. Виктор кивает. Да, мы в Техасе.
Расскажи что-нибудь про Техас, говорит она. Или про Мексику.
Виктор мог бы рассказать племяннице десяток историй! Да больше! Но сегодня на ум приходят только печальные. Предков вешали на столбах посреди Браунсвилла, жены и дети бежали в Матаморос, чтобы всю жизнь потом смотреть за реку – на землю, где жили шесть поколений их предков. Техасские рейнджеры стреляли мексиканским фермерам в спину, когда те убирали сахарный тростник, привязывали к мескитным деревьям и поджигали, совали им в горло разбитые пивные бутылки.
Ради забавы, мог бы сказать ей Виктор. На спор. Спьяну. Или потому, что ненавидели мексиканцев, или верили слухам, что мексиканцы объединились с освобожденными рабами и с остатками команчей и нацелились на земли белых поселенцев, на их жен и дочерей. И, может быть, иногда поступали так потому, что знали за собой вину, потому что уже далеко зашли по пути несправедливости и решали идти до конца. Но по большей части поступали так потому, что могли. Рио-Браво
[36], называл её папа Виктора, – яростная река, река злодеев и бандитов – и папа имел в виду не себя и не соплеменников. Он имел в виду тех пропащих, которые линчевали сотни мужчин и несколько женщин за десять лет с 1910-го. Техасских рейнджеров, которые летом 1956 года погрузили двух дядьев Виктора и еще двадцать мужчин в кузов, вывезли в горы Сьерра-Мадре и оставили с одним бидоном воды и коротким напутствием: «Деритесь за неё, ребята». Виктор мог бы сказать племяннице: загляни в любой овраг не дальше пятидесяти миль от границы, в любую промоину и углубление, под любое тощее дерево, где можно укрыться от солнца, – и ты найдешь нас там. Можно дом построить из скелетов наших предков, собор из наших черепов и костей.
Но рассказывает он ей о деревне матери, о том, как море кишит тилапиями, и рыбы сами запрыгивают в лодку, надеясь, что там просторнее.
На Глори это не производит впечатления. Она надувает громадный шар из жвачки и, когда он лопается, вынуждена счищать резинку с лица. Хорошую расскажи историю, говорит она.
С обочины выходит опоссум и стоит на дороге. Виктор притормаживает, берет чуть в сторону и рад, что под колесом не стукнуло. Ладно, говорит он, вот какую нам, ребятишкам, рассказывала abuela
[37]. Когда приедем в Пуэрто-Анхель, сходим на её могилу. Но предупреждает: история грустная.
Она техасская?
Да.
Тогда расскажи.
Под конец войны на Красной реке, когда команчи и кайова уже потерпели поражение, но никто не хотел этого признать, группе воинов попался по дороге дом скотовода. Они взломали дверь; оказалось, что хозяина и хозяйки дома нет, только младенец спал в корзине возле кровати. Они подумали было украсть ребенка, но дело шло к вечеру, они устали. Женщину и детей они бы увезли, но с младенцем только лишняя морока. Они вынесли корзину на двор и нашпиговали младенца стрелами. Малютка стал похож на дикобраза… Виктор умолкает и смотрит на племянницу – на лице у неё ужас и восторг. Вот как описывала это abuela – это её слова.
Ладно, возвращается фермер с женой – они ходили на речку, стирать постельное бельё, – и видят ребёнка. Бедняжка так утыкана стрелами, что её хоронят прямо с корзиной. Об этом стало известно в полку техасских рейнджеров. Половина полка – бывшие конфедераты, а другая – бывшие синие, но на сто процентов согласны, что надо свести счеты. Они поехали на север штата и встретили женщину арапахо с младенцем. Решили, что изрешетят ребёнка пулями и будут квиты. Но кое-кому из них это казалось неправильным. Начинить ребёнка пулями – варварство, считали они, а мы не варвары. Поэтому решили, что выстрелят только раз, в лоб ребенку. Но не учли, какой мощности у них патроны и как мал этот ребёнок. И были поражены, когда голова младенца лопнула, как дыня. Виктор снова делает паузу – это тоже слова твоей бабушки.
Теперь они были квиты, но вся история оказалась страшнее и сложнее, чем предполагалось, и никто особенно не удивился, что оба младенца стали являться этим людям. В какой бы город ни въезжали они, где бы ни становились лагерем – младенцы тут как тут. Днём мужчины убивали друг друга, уносили раненых с поля, а где-то там, с краю, уже эти младенцы, наблюдают за ними. Наступает ночь – младенцы поднимают жуткий, душераздирающий вой – и так до утра, до восхода солнца.
И матери, должно быть, умерли вскоре после детей, – и вдруг появляются около костра, и вид у них совсем не такой мирный, как у их младенцев. Они визжат и воют, шуршат юбками, вытаскивают солдат из палаток и за ноги тащат в костёр. Отвязывают лошадей и гонят на равнину, а мужчины остаются ни с чем. Некоторые кончали самоубийством, но большинство бродили, не зная, куда податься, и умирали от жажды или задыхались во время пыльных бурь, устроенных матерями. Когда эти женщины бросали молнии, пожары в прерии распространялись так быстро, что люди не могли от них убежать. Когда на их головы обрушивался дождь и град, людей накрывал внезапный паводок, они тонули или замерзали насмерть. За пять лет все мужчины и с той, и с другой стороны погибли, и матери, сведя с ними счеты, забрали младенцев и вернулись в могилы.
Тут твоя бабушка наклонялась к нам, грозила пальцем твоей матери и мне и говорила: No matarás
[38]. Давай-ка, Глори, берись за испанские книжки, если собираешься жить в Мексике. Виктор подался к ветровому стеклу и всматривается в гроздь огоньков впереди. Ларедо, говорит он. Остановимся там перекусить?
Глори не отвечает. Что за женщина станет рассказывать маленьким детям такие истории? – удивляется она. Хотелось бы с такой познакомиться.
Огни Ларедо растут, становятся ярче. Виктор ведет машину спокойно, и Глори роется в рюкзаке, достаёт плеер и кассету. Лидия Мендоза, Жаворонок границы, восклицает Виктор, и она с удивлением слышит дрожь в его голосе. Una vez nada más en mi huerto brilló la esperanza…
[39]
Глори опускает стекло и кусает губу. Запись шероховатая, слова трудно разобрать, но некоторые она понимает: nada mas и esperanza. В каждом классе начальной школы Гонзалес была, по крайней мере, одна Эсперанса, – а сейчас Глори высунула руку из окна, и ветер обдувает её растопыренные пальцы. Она рада, что жива, но много дала бы за то, чтобы являться Стрикленду до конца его дней. Надежда светит – так, может быть, пела Лидия, но Глори в этом не уверена и дядю не хочет спросить; его глаза поблескивают в темноте, да и неважно это в такую звездную ночь. Наверное, голоса женщины и легкого шуршания пальцев по струнам гитары достаточно самих по себе.
В Ларедо они въезжают за полночь: перекусить на стоянке грузовиков и вздремнуть. Но только на часик, говорит Виктор. Он хочет успеть к переправе до восхода солнца, а им ехать еще почти двести миль.
После города они едут так близко к границе, что непонятно, в Техасе они или в Мексике. Небо черное, как железняк, и названия на дорожных знаках ничего не проясняют: Сан-Игнасио, Сапата, Сьюдад-Мигель-Алеман – каждым отмечено место у дороги, названное по имени высохшей речки, или местного героя войны, или фермера, умершего молодым.
Мы еще в Техасе? каждые пять минут спрашивает Глори.
Да, отвечает он.
А сейчас?
Кто его знает. Техас, Мексика – земля одна и та же.
Она рассказывает ему про змею – такая большая и двигалась, как река. Не говорит, что так была испугана только еще раз в жизни. В ней было футов шесть длины, говорит она, и толщиной с мою ногу.
Серьезно? говорит Виктор. Ты станешь легендой. Глори Рамирес – девушка, которая переглядела пятнадцатифутового гремучника.
В ней было не пятнадцать футов, говорит она. Таких больших змей не бывает.
Какая разница? Так вот и рождаются небылицы, mi vida
[40].
Когда они сворачивают с шоссе и едут мимо деревянных домишек спящего поселка Лос-Эбанос, звезд в небе уже мало. Возле парома перед веселой хибаркой, украшенной рекламами пива и елочной гирляндой, сидят на складных стульях пятеро мужчин. Еще один прислонился к двухсотлетнему черному дереву; вишенкой в темноте светится огонек его сигареты. За дерево захлёстнут толстый стальной трос. Он тянется через Рио-Браво и привязан к такому же дереву на том берегу. Там на пароме уже стоят человек десять мужчин и женщин. За границей здесь никто не следит уже бог знает сколько лет. В засушливые годы река местами превращается в ручеек, и коровы ходят за реку и обратно в поисках сочной травы. Мужчины и женщины работают на одном берегу, а живут на другом, и ребятам лет до десяти бывает непонятно, какой берег – их.
Сегодня большинство этих мужчин и женщин переправятся обратно, домой, к привычным голосам: воробьев, скворцов, коров, койотов, оцелотов, рыси. Услышат музыку над водой – техано и кантри, ранчера и нортеньо, – и из окна гостиной одной старухи, которая каждый вечер перед закатом ставит пластинку, наливает себе виски и садится на крыльце смотреть на закат и слушать джаз – Билли Холидей, Джона Колтрейна и несчастного парня из Оклахомы, чья труба умела петь
[41].
Когда Виктор и Глори въезжают на паром в Лос-Эбаносе, никто им вопросов не задает. Документы не спрашивают. Ящики с продуктами стоят на середине деревянной палубы, рядом несколько стальных труб и штабель брёвен. На брёвнах стоит тощая желтая собачка и смотрит на тот берег. Глори видит теперь, что он совсем близко. Даже после недавних дождей река не шире четырехполосного шоссе, расстояние до другого берега не намного больше, чем от её двери в мотеле «Джеронимо» до бассейна. Человек с того берега кричит, что там готовы, и мужчины на пароме начинают тянуть его, перехватывая трос. Переправа недолгая – Глори дольше заплетает матери косы перед её уходом на вечернюю смену; Алиса дольше роется утром в сумке, чтобы дать дочери горсть монет. За это время успеешь порыться в пачке счетов, чтобы найти письмо из дома, успеешь пройти по коридору и проверить, спят ли дети, залить свечи в машине, купленной на военное жалованье. Успеешь переглядеть старую змею в пустыне, подумать, что будет дальше. Когда подходят к другому берегу и один из мужчин укладывает две толстые доски, чтобы съехала машина, Виктор и Глори смотрят только вперед. На Техас ни он, ни она не оглядываются.
Они едут на юг с открытыми окнами, и солнце светит им в лицо. Глори сидит, закинув ногу на ногу. В дельте Рио-Браво, называемой еще Лагуной-Мадре, они повернут на запад и поедут в глубь страны, где родилась её мать. Если не делать долгих остановок, они доберутся до родного города Альмы ко Дню святого Михаила. Представь себе, говорит Виктор, мы с тобой и с мамой стоим у воды, ногами в песке, на палубе каждой рыбацкой лодки горят фонари, и между ними плавают сотни свечей. Можешь представить картину, чибис?
Нет, говорит она. Большим пальцем она потирает ладонь другой руки, потом наклоняется, трогает ступни и щиколотки. Виктор говорит, что это боевые шрамы. Ими надо гордиться. Это значит, что ты доблестно сражалась, что ты вернулась домой с войны. Ты это понимаешь?
Пока нет.
Постарайся.
Она скашивает глаза, смотрит в окно, но пытается представить себе, как израненные ноги несут её туда, куда ей нужно идти. Прочь от пикапа, стоящего на нефтяном участке. Через пустыню и по дороге, ведущей к чьему-то дому. Вниз по металлическим ступенькам, чтобы внизу опереться ладонью о шероховатый бетон и опустить свое тело в воду, где она оттолкнулась от стенки и поняла, что, если медленно вращать руками, доплывёшь до чего-то твёрдого.
Глори смотрит на два маленьких шрама на середине ладоней – тело делает свою работу. За год они уплощатся и сделаются мягче. Через два года исчезнут. Но шрамы на щиколотках и ступнях станут длиннее и грубее – темно-красные шнурки, привязывающие её к тому утру. Девушку, которая поднялась и снова упала, схватилась за колючую проволоку и устояла на ногах. И шла босиком по пустыне, и спасла свою жизнь. Она не знает, как еще рассказать эту историю.