Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Аньес Мартен-Люган

Мне надо кое в чем тебе признаться…

© Éditions Michel Lafon, 2020

© Н. Добробабенко, перевод на русский язык, 2021

© А. Бондаренко, художественное оформление, макет, 2021

© ООО «Издательство АСТ», 2021

Издательство CORPUS ®

* * *

Гийому, Симону-Адероу и Реми-Тарику. Вы — моя сила…
Ни устная, ни письменная речь не помогут справиться с психологической травмой — иногда и та, и другая, напротив, даже подталкивают к горькому пережевыванию случившегося. Лишь по-новому сформулированное высказывание, обращенное к невидимому другу, к идеальному читателю, способному нас понять, может вернуть нас в человеческое сообщество, откуда полученной травмой мы были изгнаны. Борис Цирюльник «Устойчивость к психологическим травмам и базовые знания»


Глава первая

Я легла в нашу с ним постель. Легла одна — в последний раз перед долгим периодом нормальной жизни. Еще немного, и мое одиночество закончится. Мне нравилась атмосфера таких ночей. Смесь нетерпения и возбуждения. Лихорадочное предвкушение нашей с ним встречи. Боязнь, что он будет тяжело переживать свое возвращение. Эйфория, накрывающая с головой. Желание ускорить время — и тут же замедлить его, потому что последние часы ожидания после более чем месячной разлуки дарят острое наслаждение. В полутьме нашей спальни резче проступали домашние шумы: малейший треск крыши, шорох дождя, легкие шаги кого-то из детей, вставшего в туалет, ворчание сквозь сон Месье, нашего пса, спящего вполглаза в своей корзине, шлепки прыжков со шкафа на стол и обратно старенькой кошки Мадемуазель. Звери тоже ждали его. Все наши помыслы сосредоточились на нем. Сейчас он уже должен быть в пути. Он приближался к нам, к нашему дому. Я отслеживала прилет и посадку его самолета онлайн, на своем телефоне. Он мне не позвонил. Он всегда говорил, что не хочет будить меня за несколько часов до приезда. Ему нравилось воображать, будто я сплю глубоким сном в ожидании его появления. Я не обижалась, понимала, что ему необходима пауза, чтобы побыть наедине с собой, приготовиться заново влезть в шкуру мужа и отца и начать привыкать к нам после разлуки. Не то чтобы он нас забывал за время своих отлучек, просто он становился там тем, кем был до появления семьи, погружался в жизнь без жены и детей.



Я дремала урывками, по несколько минут. Выныривая из сна, я первым делом смотрела на часы, спрашивала себя, как он там, в дороге от аэропорта к дому, беспокоилась, не слишком ли он устал и не заснет ли за рулем. И вот в какой-то момент меня разбудил лай Месье и попытки хозяина утихомирить его. И тогда, несмотря на то, что в доме не горела ни одна лампа, я поняла, что светит солнце, а дождь прекратился. Я сдержалась, не вскочила с постели и не скатилась по лестнице, чтобы повиснуть у него на шее. Так приятно — ждать, следить за нарастающим желанием прижаться друг к другу после долгой разлуки. Я медленно опустила на пол сначала одну ногу, потом вторую. Все движения на первом этаже резко прекратились. Он знал, что я знаю, что он здесь. Я на цыпочках прошла по спальне, с предельной осторожностью, чтобы не скрипнула, открыла дверь — главное, не разбудить детей, — вышла на лестничную площадку и спустилась вниз. Он не включал свет. Дом был освещен только уличными фонарями. Возле нижней ступеньки стояла его старая дорожная сумка из холста цвета хаки, которую он таскал за собой более пятнадцати лет и использовал только в своих экспедициях. Когда мы ездили отдыхать, он брал другую. Все имеют право на суеверие.

— Вот и я…

Ксавье стоял у меня за спиной. От счастья я даже зажмурилась. Да, он говорил шепотом, но все равно это был его голос, низкий и теплый, успокаивающий, придающий уверенность, заставляющий меня дрожать. Я медленно-медленно развернулась — передо мной был он, с его взлохмаченными каштановыми волосами и лицом, чуть помятым из-за долгого перелета, разницы часовых поясов и тысяч воспоминаний, принадлежащих только ему. Мы приблизились друг к другу, он обнял меня за талию, и наши глаза встретились: его зеленые погрузились в мои карие, и это была наша личная буря, только наша, как мы привыкли говорить.

— Я тебя разбудил? — прошептал он.

— Нет, я тебя ждала…

Он чуть усмехнулся, наполовину удовлетворенно, наполовину недовольно.

— Поднимайся и ложись, я скоро приду.

— Хорошо, но сперва поцелуй меня. — Я теснее прижалась к нему.

Он наклонился и оказался рядом, так близко, что я могла бы почувствовать прикосновение его губ, если бы в последний миг он не отодвинулся, расплывшись в обольстительной улыбке.

— Придется тебе еще немного подождать. Впрочем, мне тоже.

Я тихонько хихикнула, прикинув, что нормальная жизнь вот-вот возобновится, и стала подниматься по ступенькам. На середине лестницы я оглянулась и увидела, что он не отрывает от меня глаз.

— Постарайся побыстрее, — выдохнула я.

— Я скучал по тебе, Ава…



Немного погодя я лежала обнаженная под простыней и мое тело напряженно ждало его. Он был в душе: когда бы Ксавье ни прилетел, он не мог обойтись без душа — чтобы смыть остатки пыли из тропического леса и запахи животных, которых он там лечил. Это был его способ дистанцироваться от поездки, которая, с одной стороны, дестабилизировала его, а с другой — была необходима ему для душевного равновесия. Он подсознательно стремился не навязывать мне запах, незнакомый, непривычный и в любом случае не похожий на запах моего мужа. Он молча, без единого слова, лег рядом со мной. В эти ночи мы, как правило, молчали, потому что не знали, с чего начать. В последний месяц мы, естественно, общались, но всегда обсуждали только житейские вопросы. Поэтому, чтобы не бормотать невнятные слова и не начинать фразы, которые не сумеем закончить, мы предпочитали дотрагиваться друг до друга, обмениваться ласками и жадными поцелуями. Нам нужно было раствориться друг в друге, чтобы удостовериться, что расставание ничего между нами не изменило. Ксавье стремился узнать, та ли я, от которой он уехал, по-прежнему ли принадлежу ему, а мне было необходимо убедиться, что он действительно вернулся, вернулся ко мне, даже если мыслями он еще на несколько дней останется там. В такие ночи мы занимались любовью, тесно прижавшись, побуждаемые настоятельной потребностью, глубокой и медленно нарастающей. Голод по близости, взаимное желание отдаться увлекали нас в совсем иной мир, который был только нашим. Мы отстраивали его, привыкали к нему, заново делали своим.



Когда мы насытились и успокоились, наши тела все равно остались вместе, а наши взгляды и в темноте были прикованы друг к другу.

— Спи, Ава.

Я боролась со сном изо всех сил, потому что страстно любила эти ночи.

— Тебе тоже надо отдохнуть, ты наверняка вымотался.

— Ты же знаешь, что мне не уснуть после прилета. Отосплюсь следующей ночью…

Я не сомневалась, что завтрашний день он проведет не на диване. Как только за мной и детьми закроется дверь, он сядет на свой мотоцикл и отправится в ветеринарную клинику, ту самую, где мы с ним встретились больше пятнадцати лет назад.

* * *

Мне тогда было двадцать шесть. Однажды вечером после вернисажа я вышла на улицу. Возле мусорного бака притулился, скрючившись, больной котенок. Мне не хватило ни безразличия, ни смелости притвориться, что я его не заметила. Закутав несчастное существо в шарф, я положила его на пассажирское сидение и отправилась искать ветеринара, который бы работал в девять вечера. После множества неудач у меня оставалась единственная надежда. Вроде бы я слышала, как кто-то упоминал только что открывшуюся неподалеку ветлечебницу. Проезжая мимо, я увидела свет в окнах. Я спешно припарковалась как попало на стоянке, под проливным дождем пересекла на высоченных шпильках двор, прикрывая руками котенка, и забарабанила в дверь.

— Сейчас, сейчас! — услышала я.

На пороге вырос мужчина, которого появление незнакомой женщины не слишком удивило.

— Что у вас?

— Вот, нашла у мусорки и не знаю, что с этим делать.

Он засмеялся.

— С чем — «этим»?

Я собралась предъявить свою находку, но он проворчал:

— Льет как из ведра, темным-темно, я ничего не вижу. Зайдите.

В прихожей царил бардак: ветеринарные инструменты соседствовали с мешками с одеждой, ящиками с питанием и коробками с книгами. Судя по всему, я явилась некстати.

— Извините, я только переехал, — сообщил он, словно прочитав мои мысли.

Он обернулся ко мне, и я впервые увидела зеленый блеск его глаз. И спросила себя, позволительно ли иметь такие красивые глаза.

— Ну что, показывайте его, — произнес он, спуская меня с небес на землю.

Я развела руки, он осторожно приподнял шарф и нахмурился, услышав жалобное мяуканье котенка.

— Что-то ты не в форме, да?..

Он покачал головой и с грустью покосился на меня.

— Ваш?

— Нет, я же сказала, что нашла его возле мусорного бака.

— Сделаю все, что смогу, в любом случае спасибо, что не оставили его подыхать.

— Это нормально.

— Давайте его мне, можете идти домой и прятаться от дождя.

Промокшие волосы свисали мне на лицо тонкими прядями, макияж потек, вид у меня был, пожалуй, не самый привлекательный. Он подошел ближе, подставил руки под мои и застыл на пару мгновений. Мы оба были растеряны, не шевелились и не могли отвести друг от друга взгляд. Мне совсем не хотелось расставаться с котенком, а еще меньше — с его новым доктором. Однако, тяжело вздохнув, он в конце концов подхватил комочек шерсти и отошел от меня. Он обращался с ним предельно осторожно, но при этом искоса следил за мной, пока я шла к двери, робко шепча «до свиданья».

— Могу я узнать ваше имя? Надо же сообщить ему, кто его спас.

Я согласно кивнула и посмотрела на него сквозь ресницы.

— Я Ава, а вы?

— Ксавье.

Я ушла, беспокоясь за котенка и очарованная ветеринаром. В последующие несколько дней я часто вспоминала обоих, пока не пришла к заключению, что имею право узнать, как дела у моего найденыша. Я ушла пораньше из отцовской галереи, где тогда уже работала, и отправилась в клинику. Она была на замке, и я собралась садиться в машину, когда с ревом подъехал мотоцикл. Любопытство вперемешку с желанием, чтобы это был он, заставило меня помедлить, пока мотоциклист не снимет шлем. Ну да, я не ошиблась. Ксавье, сияя, подбежал ко мне.

— Добрый вечер, Ава. Спасла очередного котенка?

Я развеселилась, мне понравилась та непосредственность, с которой он только что сломал преграду между нами.

— Нет, просто хотела узнать, как он себя чувствует.

— Мадемуазель набирается сил.

— Потрясающе!

— Зайдешь к ней?

— Не хочу тебе мешать. У тебя же закрыто…

— Я на сегодня закончил. Так что у меня нет никаких дел, разве что ко мне заявится очередная юная красавица с котенком на руках.

Он шутовски подмигнул и расплылся в ухмылке, показывая, что иронизирует над собой и своей репликой записного ловеласа.

— Тебя малость занесло, Ксавье, — комично приструнил он себя.

Я опять засмеялась, очарованная его воодушевлением и естественностью. Вскоре Мадемуазель тихонько урчала у меня на руках.

— Не хочешь взять ее? — спросил он, почесывая кошечку за ушами. — Ей вроде нравится у тебя.

— А что я с ней буду делать?!

— Давай, возьми ее, — умоляюще протянул он и одарил меня взглядом грустного пса.

— Не дави на меня, это нечестно. Не могу я принимать серьезное решение с бухты-барахты! — уверенно произнесла я, но успела поймать довольное выражение, промелькнувшее на его лице.

— А если я приглашу тебя на ужин, чтобы у тебя было время все взвесить? Я здесь живу, так что не надо никуда идти. Я приготовлю поесть, ты съешь что захочешь, а заодно будешь ее гладить и…

— …уйду с ней! — подколола я и расхохоталась.

Конечно же, я приняла его приглашение. Это был чудесный вечер. Мы много шутили, ближе знакомились, но главным образом старались понравиться друг другу. Ему недавно исполнилось тридцать. Он только что переехал сюда и открыл собственную клинику. Я пришла к выводу, что он не боится ответственности, если учесть размеры кредита, в который он ввязался ради покупки большого дома, где все или почти все требовало переделки. Он хотел создать ветеринарную лечебницу своей мечты, она должна была быть приветливой, уютной и, главное, избавлять от страданий и животных, и их хозяев. Он выбрал эту старую развалюху из-за огромного сада, в котором его пациентам будет где побегать. Сделал грандиозный ремонт, оборудовал кабинет, операционную, помещение для клеток. Он жил на бешеной скорости, идеи, желания, проекты били у Ксавье через край, он не экономил свое время, как если бы дни и недели его жизни длились дольше, чем у большинства смертных. Он без колебаний отдавал свои выходные приютам для животных, помогал всем, кто его просил. Мы ужинали в окружении картонных коробок, а Мадемуазель лежала рядом на диване, свернувшись клубочком. С каждой минутой меня все больше покорял исходивший от Ксавье свет, его искренность и простота, так не похожие на нравы мира искусства, в котором я родилась и выросла. Когда вечер приблизился к концу, он сообщил, что завтра уезжает больше чем на месяц в Африку, поработать в ветеринарном центре, в гуще тамошних лесов.

— А с ней что ты намерен делать? — спросила я, беря на руки Мадемуазель.

— Отвезу приятелю, он подыщет для нее семью.

Я приподняла зверушку и потерлась щекой о ее шерсть.

— Не стоит, я ее забираю.



Когда я объявила, что мне пора, Ксавье не попытался меня задержать, и я расстроилась, что он не уловил посылаемые мной сигналы. Он дал мне все, что нужно для кошки, и проводил к машине. Мадемуазель устроилась на переднем сидении. Я поблагодарила Ксавье за ужин. Он кивнул в ответ, покосился направо, затем налево. После чего совершенно неожиданно — пусть я и мечтала об этом — обнял меня. Я положила руки ему на грудь и ощутила, как бьется под ладонью его сердце.

— Я завтра улетаю, Ава, если бы не это, я предпочел бы, чтобы сегодняшний вечер закончился по-другому.

Он наклонился, поцеловал меня так, словно его жизнь зависела от этого поцелуя, и я поняла, что никогда его не забуду. Наши слившиеся воедино губы увлекли нас далеко, очень далеко, и мне показалось, что такой легкой, как в его объятиях, я не была никогда. Он оторвался от меня и натянуто улыбнулся.

— Я не из тех, кто проводит ночь с женщиной, а наутро сбегает. Особенно когда я догадываюсь, что еще немного, и я не смогу без нее жить.

Я прильнула к нему.

— Ты вернешься?

— Да.

Я поцеловала Ксавье в последний раз и высвободилась из его рук. А потом с тяжелым сердцем ушла.

Последовавший за этим месяц был самым долгим в моей жизни. Я утешалась, наблюдая, как Мадемуазель методично крушит мою квартиру, а отец психует из-за того, что я только и делаю, что витаю в облаках и спрашиваю себя, увижу ли Ксавье. Но как-то вечером дверь галереи распахнулась, и на пороге появился он со своей дорожной сумкой цвета хаки. Он был измучен, в волосах еще остался песок, но сияющие зеленые глаза обещали мне очень многое. В день его возвращения клиника стала местом нашей первой ночи любви.

Пятнадцать лет спустя у нас уже был собственный дом, до краев наполненный счастьем, и двое детей: Пенелопе было одиннадцать, а Титуану — семь. Мадемуазель жила по-прежнему с нами, а клиника успешно работала. Ксавье, как и раньше, раз в год уезжал на другой конец Земли, в центры приматов и хищников, которым грозило исчезновение. Мне ни разу не пришло в голову отговорить его, ему было необходимо приносить пользу, причем не только в своей лечебнице. Наша семья давала смысл его жизни, но личное участие в добром деле также было для него крайне важно. Я бы с удовольствием поехала с ним, но никогда не предлагала: не хотела навязываться, ведь там он оставался наедине с собой. Он знал, что в такие дни меня терзают страхи, что по вечерам я, бывает, плачу от усталости и тоски. Каждый год он извинялся за это, а покупая билет на самолет, предлагал отказаться от поездки, но мне не улыбалось быть виновницей такой жертвы. И я любила его таким, какой он есть.

* * *

Утром меня разбудил щебет Пенелопы и Титуана. Я быстро оделась и спустилась на кухню. Наши завтраки всегда были оживленными и становились еще более шумными, когда к нам присоединялся Ксавье. Для нашей семьи завтрак — своего рода ритуал, и все мы готовы даже раньше встать, лишь бы не пропустить его. Фоном звучало радио, но мы его практически не слышали, потому что разговор не смолкал ни на мгновение. Тем не менее радио было частью нашего утра, и мы воспринимали его как давнего приятеля. Под глазами у Ксавье набрякли впечатляющие мешки, но их успешно компенсировал сильный загар. Стол был заставлен мисками с хлопьями, чашками, тарелками со свежим хлебом и круассанами, которые Ксавье наверняка купил до того, как проснулись дети. Теперь он стоял у стола, и я воспользовалась этим, чтобы обнять его.

— Хорошо поспала? — спросил он.

— Отлично. Но кофе не помешает — ночь была короткой.

Он ухмыльнулся, поцеловал меня и потянул к столу, обращаясь к детям:

— Давайте, выкладывайте, как вы тут жили без меня?

Я слушала их, впитывая любовь и нежность. У Пенелопы и Титуана, взбудораженных появлением отца, энергия зашкаливала, но вместе с тем они были внимательнее и ласковее друг с другом, чем обычно. Наша старшая как будто ненадолго забыла, что в последние месяцы не выносит своего младшего брата, а Титуан, в свою очередь, не помнил, что после поступления сестры в коллеж считает своим долгом постоянно дразнить ее. Ксавье сосредоточенно слушал, потешался над их историями и не слишком сокрушался из-за того, что некоторые события прошли мимо него. Они болтали обо всем: об учебе, друзьях и подружках, занятиях спортом, играх, проблеме повторной переработки мусора — и обсуждали жизненно важные вопросы, в частности, когда мы пойдем есть картошку фри. После того как был выбран подходящий день, Ксавье хитро подмигнул и спросил у детей, хорошо ли я себя вела. Это позабавило меня, и я уткнулась в чашку, с интересом прислушиваясь к их отчету.

— Она нас не очень ругала, — начал Титуан. — Потому что мы ее слушались, папа.

— Ну-ну… только не ты, — включилась его сестра, скорчив скептическую и снисходительную гримаску, характерную для детей на пороге пубертата.

Меня потрясала метаморфоза нашей старшей, произошедшая всего за несколько недель: как моя малышка могла в мгновение ока стать тинейджером, откуда вдруг вечное недовольство всем, обидчивость и скрытность? Низкий поклон тебе, переходный возраст! Титуан вскочил со стула, готовый броситься на сестру, Ксавье молниеносно среагировал, схватил сына за руку и усадил обратно.

— Так, спокойно! Я спрашивал не о вас, а о маме… так что…

Титуан уничтожил сестру взглядом — она еще за все поплатится. Какое блаженство, что мне больше не придется улаживать их разборки в одиночку! Пенелопа пожала плечами, показывая, что ее не испугать какой-то козявке, пусть это и ее брат, и переключилась на папу.

— Мама… она очень много работала, когда тебя не было.

Ксавье удивленно приподнял брови.

— Да что ты…

— Все вечера она приходила поздно… С нами всегда сидела Хлоя.

Хлоя была няней наших детей с самого раннего возраста и нашей спасительницей. В те вечера, когда я задерживалась в галерее, а Ксавье безостановочно принимал больных — он никому не мог сказать «нет», — ей часто приходилось оставаться и после семи вечера, прописанных в договоре.

— Что вы затеваете у себя в галерее? — поинтересовался Ксавье.

Там, в чаще своих африканских джунглей, он наверняка пропускал мимо ушей информацию, которой я с ним делилась.

— Прямо перед твоим отъездом я встретила потрясающего художника, ты уже забыл?

— Смутно припоминаю…

— Неважно… Я предложила ему выставиться и обязательно устроить вернисаж, поскольку у него накопилось достаточно работ. Он согласился!

Я встала, чтобы налить вторую чашку кофе и, главное, чтобы угомонить охватившее меня возбуждение.

— У него потрясающие полотна, — продолжила я. — Ты должен их увидеть, ты сам поймешь… да он и человек интересный, увлеченный своим делом… э-э-э, со своими тараканами, не стану скрывать. Но это часть его личности. Мы с ним прекрасно ладим… В общем, я целиком, на двести процентов, сфокусировалась на нем. Ты уехал, и мне ничего не мешало заняться выставкой.

— То есть ты без меня не скучала, — криво усмехнулся он.

Я прыснула и потянулась к нему, обхватила его шею руками и поцеловала в щеку.

— Вот дурачок! Должна же я чем-то себя занять, пока тебя нет. К тому же Идрис талантлив! Очень и очень… Он появился как раз тогда, когда надо было, благодаря ему дни без тебя тянулись не так долго.

— Знаешь, по-моему, ты уже давно не увлекалась так ни одним художником.

Вскоре дети были готовы к выходу. Фантастика, но Пенелопа спросила Ксавье, не может ли он подвезти ее в коллеж — с начала учебного года для нее стало делом чести ходить туда самостоятельно.

— Лови момент, — шепнула я мужу, — пока ей хочется похвалиться перед подругами отцом-авантюристом… Завтра она о своем желании забудет!

— Не собираюсь лишать себя удовольствия… Ты уже уйдешь, когда я освобожусь?

— Нет, подожду тебя дома. А ты сможешь сегодня зайти в галерею? Посмотришь, как мы готовимся к выставке? Очень хочется все тебе показать.

Он снисходительно покивал. Муж хорошо меня знает: когда мне что-то втемяшится…

— Да, конечно.

Но и я его знала не хуже: он забудет об уговоре, едва переступив порог своей клиники.

Глава вторая

Как обычно, Ксавье умчался на мотоцикле в клинику, а я пошла пешком в галерею. Эти пятнадцать минут — мой незыблемый ритуал начала дня. Я люблю шагать по улицам, знакомым мне всю жизнь. Лучший отрезок пути — когда я сворачиваю за угол той из них, где находится мой второй дом. Она пешеходная, узкая, усеянная ловушками корявых булыжников, с которыми я легко справляюсь, поскольку именно на них сделала свои первые шаги. Это почти и не улица, а маленькая деревня. Причем из другой эпохи, из другого времени. Она словно застыла и отказывалась меняться. Стены фахверковых домов бросали вызов закону притяжения, краски выцвели, но никого это не волновало, поскольку ничто здесь не утратило своей чудесной прелести. Обаяние этого места тормозило порывы девелоперов, заставляя их откладывать очередной строительный проект. Нас нельзя было убрать. Как и каждое утро, я помахала Аните, державшей букинистическую лавку, Жозефу, моему соседу из музыкальной мастерской — маленькому, с годами усыхающему человечку, возраст которого невозможно было определить, — поприветствовала цветочницу Сибиллу и зашла купить что-нибудь вкусненькое к старым булочникам, которые уже было собрались уйти на покой, но передумали и снова открыли лавку, где торговали собственноручно изготовленными сладостями. Перед галереей я послала воздушный поцелуй Лили, владелице ресторана. Старожилы из местных знали меня еще ребенком, а до того дружили с моим отцом и дедом. Я крутанула большую латунную ручку двери, прошла по галерее, зашвырнула сумку и пальто в кабинет, а затем сделала традиционный ежедневный обход своих владений, цокая каблуками по каменной плитке пола. По мере продвижения я зажигала светильники во всех трех выставочных залах, разделенных арками и несколькими ступеньками. Мне нравился перепад уровней, который сам по себе менял атмосферу. Все здесь было вкривь и вкось, что неудивительно, если учесть возраст дома. Экспозиция, на первый взгляд хаотичная, на самом деле следовала девизу моего деда: «Красивые вещи всегда сочетаются друг с другом». Скульптуры и живописные работы стояли и висели рядом, образуя мешанину органических веществ, минералов, красок — иногда сверкающих, иногда мрачных, а иногда еле-еле проступающих на белоснежных холстах.



Я всегда жила в галерее. В ней мой отец меня воспитывал и здесь же дал мне профессиональное образование, прежде чем доверить галерею. Так же поступил с ним мой дед. Бабушку я не знала, она умерла за несколько лет до моего рождения. В нашей семье ремесло галериста передавалось из поколения в поколение, и мы едва избежали катастрофы: когда я родилась, дед скорчил гримасу отвращения, так как папа с его придурочной, в которую он на беду ухитрился влюбиться, не сумели принести в семью наследника мужского пола… Та пора давно позади, но когда я о ней вспоминаю, у меня просто мороз по коже.

Моя мама… Самое большое разногласие между папой и дедом. Я знала всю историю, каждый поделился со мной своей версией, и, как ни странно, три описания ситуации не слишком разнились. «Никогда ни одна женщина не получит мою галерею», — прорычал дед, узнав, что у него родилась внучка. Тогда папа хлопнул дверью галереи, война между ним и дедом длилась несколько месяцев, и оба терзались, чувствуя себя неприкаянными: отец лишился работы, а дед — сына. В конце концов они пошли на уступки. Отец перестал яростно защищать любовь всей своей жизни — принял тот факт, что отношения между его отцом и женой никогда не наладятся, — а дед согласился не нападать на невестку и признать «ее потомство». Их компромисс, как выяснилось, благоприятно сказался на моих отношениях с дедом, потому что мне удалось его очаровать. Заворожить, как любил он повторять, подмигивая.

И напротив, что касается моих родителей, вся эта история в определенном смысле доказала дедову правоту. Мама была художницей и хиппи, ностальгирующей по Вудстоку. Когда-то давно родители безумно влюбились друг в друга, но под скептическим оком патриарха их страсть продержалась всего несколько лет. Мое появление на свет наполнило маму счастьем, которого хватило, однако, лишь до моего трехлетия. Устав от жизни, полностью противоречащей ее мечтам о гармонии коммуны — одной любви не всегда достаточно, — она уехала, бросив нас с папой вдвоем.

Не знаю, где отец нашел силы вернуться к жизни, не сдаться и заботиться обо мне с такой любовью и нежностью. Он не падал духом и сумел воспитать меня, ни разу не сказав худого слова о жене, а скорее даже призывая терпимо относиться к ней и ее выбору. Ему было легче признать, что мама счастлива в ее другой жизни, чем удерживать жену с нами, делая несчастной. Это может показаться ненормальным, но я никогда всерьез на нее не обижалась, и в детстве, и в подростковом возрасте мне жилось морально комфортно, отец и дед баловали меня и защищали от невзгод. То, что я взрослела без матери, научило меня самостоятельности и независимости. Я была единственной женщиной в семье, привыкла легко справляться с хозяйством и очень быстро стала в нашем доме главным человеком. К тому же мама всегда оставалась в некотором смысле неподалеку. Она регулярно писала нам письма, сообщала о своих новостях, справлялась о наших. В конверты она вкладывала свежие фотографии, и мы поступали так же. Иногда она приезжала к нам. В такие дни я наслаждалась присутствием мамы в бандане и длинном платье в цветочек, упорно старавшейся приохотить меня к живописи. Когда мне исполнилось десять лет, я потребовала, чтобы меня отпустили к ней в гости. Папа согласился, хоть и жутко боялся, что я так там и останусь. В коммуне мне давали свободу, о которой мечтает любой ребенок: я бегала, веселилась, пела, могла целый день проходить в одних трусах или в костюме лесного гнома, без всякого распорядка дня и особых запретов. Там я много рисовала, научилась лепить из глины и рассказывать разные истории. Мной, как и остальными детьми, занималось, безотносительно к родственным узам, множество колоритных персонажей. Это был чудесный и оторванный от действительности мир. После нескольких недель в маминой коммуне я всегда возвращалась домой и в галерею всем довольная, уверенная в себе и благодаря стабильности домашнего существования и папиному постоянству заново убеждалась в материальности окружающего меня мира.



Я даже не заметила, как отец с дедом приобщили меня к искусству. Оно пришло ко мне без усилий, естественно, как дыхание. Искусство было частью их личностей, и они передали мне бескомпромиссность оценок, острое чувство подлинности, безупречный нюх на таланты. В детстве я делила все дни на будние — с занятиями в школе и домашними заданиями, которые я делала в галерее, — и выходные в музеях, на выставках, в мастерских художников, куда меня водил дедушка, уже тогда передавший управление семейным делом папе. Когда я была в галерее с отцом, я с восторгом наблюдала, какие чудеса ловкости он демонстрирует, продавая полотно или скульптуру или уговаривая художника подписать с ним контракт. Уткнувшись носом в тетради, я слышала, какие аргументы он выдвигает, как соблазняет, заставляет мечтать, ободряет, обнадеживает. Тщательно подбирая слова и выстраивая фразы, мой отец балансировал, как канатоходец на проволоке. Эти навыки запечатлелись в каждой клеточке моего существа, я впитала в себя его страсть и сделала своей. Талант общения, мастерство соблазна и любовь к художникам, свойственные галеристам, раз и навсегда укоренились в моем сознании. Я не мешала деду утверждать, будто его гены сильнее маминых, понимая, что спорить с таким старым упрямцем — бесполезная трата энергии.

Я не сомневалась, что как только я сдам выпускные экзамены, папа позовет меня к себе на работу. Но все вышло по-другому. К моему изумлению, он отправил меня продолжать учебу на другой конец страны и при этом настаивал, чтобы я специализировалась не на истории искусства, а на другой дисциплине. Мне пришлось сражаться с ним за право самостоятельно выбирать предмет обучения. Это была заодно и последняя битва деда на закате его жизни и единственная, которую он вел плечом к плечу с моей матерью. Он, когда-то безоговорочно отвергший даже саму возможность того, что однажды я возьму его детище в свои руки, лучше всех понял, что нельзя препятствовать воплощению моей страсти в жизнь. Но даже после окончания магистратуры папа не пустил меня в галерею и отправил на многочисленные стажировки к своим друзьям-коллегам. Он хотел, чтобы я повидала мир, познакомилась с другими формами искусства и разными культурами: я ездила в Африку, в Южную Америку. Ему было важно, чтобы я открылась всем жанрам творческих высказываний и приобщилась к тонкостям художественного рынка. Он считал необходимым, чтобы я завязала собственные знакомства, моя записная книжка заполнилась контактами, а я усвоила другие методы работы галеристов, менее академичные, чем его собственные. Пришлось ждать, пока мне исполнится двадцать шесть, и только тогда он позволил мне приехать домой. У меня словно гора упала с плеч. Да, мне безумно понравилось путешествовать и узнавать мир, но я рвалась обратно, в родные стены, и хотела наконец-то занять свое место рядом с отцом. Я скучала по нему, по галерее и по еще витавшим там воспоминаниям о деде.

Уже во Франции я очень быстро поняла причину, а точнее причины, навязанного мне изгнания. Прежде всего, отец был уверен, что держит меня в золотой клетке, и опасался, что однажды я не выдержу сидения в четырех стенах галереи, сорвусь и пошлю все к черту, примерно как это сделала мама. Кроме того, он хотел показать мне все поле возможностей, хотя длительное отсутствие любимой дочери разрывало его сердце — впрочем, как и мое, но только мое в меньшей мере, поскольку я проживала потрясающее приключение. Но была и еще одна причина, конечно, эгоистичная, но такая сокровенная и такая красивая, что я тут же простила его, когда он признался в ней. После двадцатилетней разлуки они с мамой были опять вместе и проживали новый тип отношений, соответствующий их характерам. На них больше ничего не давило, им не нужно было воспитывать ребенка или перед кем-то отчитываться. У них, естественно, и в мыслях не было возобновить совместную жизнь, они встречались только ради наслаждения искусством и любовью. Маме было плевать, как я к этому отнесусь, зато папа был в ужасе. Услышав это, я залилась смехом и сообщила ему, что не слепая и с раннего детства знала, что они никогда не переставали любить друг друга. Я без сомнений предпочитала честное признание любым попыткам скрыть происходящее между ними, тем более что оба они давно вышли из возраста, когда надо прятаться. И я никогда не судила их за сделанный выбор, такое мне просто не взбрело бы в голову.

Лет десять мы руководили галереей вместе. Я завершала свое образование, учась у него, и это было прекрасно, захватывающе и усиливало мое рвение. Я не воспринимала ситуацию именно как совместную работу с отцом, впрочем, он не позволял называть его в галерее папой. Среди произведений искусства, художников, клиентов он был Жоржем — я помогала мэтру, наставнику, считавшему меня равной себе. Я полагала, что наше сотрудничество будет длиться вечно. Однако незадолго до того, как Титуану исполнилось три года и он пошел в детский сад, папа призвал меня к себе весьма торжественным образом, что было абсолютно не в его привычках. Стоя перед гигантской картиной в размытых серо-голубых тонах, изображающей горизонт, которую мы только что продали и которую папа особенно любил, он объявил о своем уходе:

— Ава, дорогая, пора отпустить тебя в свободное плавание… Именно этого хотел бы твой дедушка… И этого хочу больше всего на свете я… Отныне галерея — твоя.

Его патетическая речь и затуманившийся взгляд, обращенный к полотну, помешали мне воспротивиться. Хотя и тело, и мозг вопили: «Нет, нет, не сейчас, еще слишком рано!» Я была в ужасе, чувствовала себя неспособной остаться одной и без него сохранить галерею и продолжить ее жизнь. Но я никак не могла отвергнуть его просьбу, его пожелание. Мой отец, человек, которым я восхищалась, как никем другим, считал, что обязан позволить мне расправить крылья. Так он показывал, что я уже действительно взрослая и научилась управлять своей жизнью женщины, матери и галеристки. Я не стала проявлять эгоизм, удерживая его, тем более что, если честно, для меня все складывалось хорошо. Я не стала ничего говорить, потому что слова были бы бесполезны, я просто потянулась к нему и уткнулась лицом в плечо, глотая слезы волнения.



Я нередко повторяла себе, что мне очень повезло с профессией и что ее, как и галерею, я получила в наследство. Ощущение обострялось в такие периоды, как этот, когда я с головой уходила в подготовку вернисажа, с которым связывала большие надежды. Последние несколько месяцев дела шли не очень хорошо, показатели снизились, а дверь галереи открывалась не так часто, как несколько лет назад.

Я воспользовалась спокойной обстановкой второй половины дня в середине недели, чтобы в последний раз проверить каталог выставки Идриса. В этот момент в стеклянную дверь заколотили так, что я вздрогнула. И совсем не удивилась, увидев через стекло Кармен, единственную и неповторимую. Мою лучшую подругу. Я вскочила и поторопилась открыть, пока она все не разгромила.

— Hola![1] — пропела она бархатным голосом.

Непослушная черная шевелюра в кудряшках, тельняшка, вечный широченный комбинезон из джинсовки — Кармен единственная женщина на планете, которая умудрялась сделать этот наряд сексуальным, — и ослепительная белозубая улыбка: вместе с ней в помещение всегда врывалось солнце. Я отошла, пропуская ее. Руки Кармен были увешаны пакетами, что не сулило ничего хорошего… моему желудку. Однажды она испугалась быстрого бега времени и вознамерилась перейти на здоровый режим питания. Хуже всего было то, что она сама готовила овощные соки, смузи и совершенно несъедобные лепешки из цельного зерна. Я особо не беспокоилась: она слишком любила хорошую жизнь, чтобы выдерживать такую еду долго. Но пока она рвалась и меня посадить на свою диету. Я последовала за ней к нашей кладовке, заменявшей кухню, и то, чего я опасалась, началось. Она вытащила из огромной сумки блендер, наполненный зеленоватой субстанцией — меня затошнило от одного ее вида — и пластиковые лотки с сомнительным содержимым.

— Давай, признавайся, что это у тебя? И для кого все это?

— Я приготовила для тебя коктейль muy caliente[2], чтобы ты была в форме… Твой большой зверь прилетел этой ночью, если я ничего не путаю!

Я закатила глаза, не решив, что лучше — расхохотаться или разозлиться на нее.

— Судя по черным кругам, вы не откладывали ничего на потом и поспешили отметить его приезд! Ну-ка, выпей!

Не успела я запротестовать, как она налила большой стакан своего пойла и протянула мне.

— Только вместе с тобой, и сначала мы чокнемся.

Ее передернуло.

— Ой, Ава, не надо, я, как встала, первым делом проглотила целый литр этой гадости.

На этот раз я не удержалась и зарыдала от смеха.

— Если я сегодня вечером буду не в форме, ответственность на тебе…

Она ругнулась на родном языке и сделала первый глоток, испепелив меня взглядом, а я последовала ее примеру, зажав нос.



Мы познакомились много лет назад, когда я была в Буэнос-Айресе. Молодая и талантливая аргентинская скульпторша, она хотела выставляться в галерее, где я тогда стажировалась. Ее работы мгновенно покорили меня. Ей не было равных в умении преобразовывать все, что попадалось под руку, превращая в произведение искусства. Она умела вдохнуть жизнь в любой материал, заставить его заговорить или передать ее душевное состояние. А оно у нее то и дело менялось, в чем я имела возможность со временем убедиться. Я ввязалась в настоящую битву с хозяином галереи, убеждая его взять Кармен под свое крыло: несмотря на ее несомненный талант, он побаивался огненного темперамента девушки. Хозяин сдался, когда я заявила, что скоро найдется другой галерист, менее трусливый. Он был задет за живое, подписал с ней контракт — и поступил абсолютно правильно. Я сразу же полюбила Кармен и за взрывы ее буйного характера, и за умение устроить праздник на пустом месте. Она открыла для меня свою страну, заставила брать уроки танго, познакомила с выставками художников андеграунда. Мы с ней вместе развлекались, плакали, влюблялись. С Кармен ничего не было безвкусным или банальным. Все было позволено. От нее веял ветер свежести с легкой приправой декадентства. Ее поведение, внешне весьма разбитное, ничего не значило — она четко держалась в границах дозволенного. Мы гармонично дополняли друг друга: я делала ее более спокойной, а она помогала мне избавиться от зажатости. Мое возвращение в Париж не положило конец нашей дружбе, мы обменивались длинными письмами и периодически созванивались, наплевав на разницу во времени и заоблачную стоимость разговоров. Как раз в одной из таких телефонных бесед, когда она была раздавлена очередной любовной неудачей, я предложила ей приехать ко мне, пообещав поднять дух и познакомить со своей семьей. Она всегда жалела, что не побывала на нашей с Ксавье свадьбе и пропустила рождение Пенелопы. Кармен прилетела, да так и осталась в Париже, и с тех пор я занималась ее творениями. Впрочем, это слишком громко сказано: мне доставалась только роль статистки, потому что Кармен сама представляла свои работы лучше всех.



Сделав последний глоток ее жуткой бурды, я едва справилась с рвотным рефлексом. Сегодня, как и каждый день, забежав в галерею — по ее словам, совершенно случайно, — она попросила налить кофе, повертелась вокруг своих скульптур, уселась в кресло по другую сторону моего стола и принялась болтать, не обижаясь на то, что я вернулась к работе ровно с того места, на котором меня остановило ее вторжение.

— Как дела у Ксавье?

Я оторвалась от каталога и улыбнулась, растянув рот до ушей.

— Ну, он вымотался, но вроде бы доволен — и поездкой, и возвращением! Только жаль, что я так занята… плохо все рассчитала.

— Твой юный подопечный отнимает у тебя всю энергию!

И тут мимо витрины прошел Идрис.

— А вот и он, легок на помине.

Кармен передвинула кресло, чтобы посмотреть, кто там, за стеклом.

— Ох ты, какой душка, — проворковала она.

— Прекрати, Кармен. Если я не ошибаюсь, ты познакомилась с парнем, собиралась его нам на днях представить.

Она небрежно отмахнулась от моего замечания.

— Хочешь, я им займусь, пока ты возишься с бумагами?

— Даже не думай! Оставь его в покое, пока не пройдет вернисаж. Не смей выбивать его из равновесия, я и без того достаточно от него устала!

— Я тебя избаловала…

— Ты самый легкий и удобный художник, не спорю. Но, пожалуйста, держи себя в руках…

Дверь открылась, и Идрис застыл на пороге, увидев, что я не одна.

— Привет, Идрис! — радостно приветствовала его я.

— Привет, Ава… Приду позже, раз ты занята…

Я встала и поцеловала его в щеку.

— Нет-нет! Оставайся, Кармен как раз собралась уходить. Хорошо, что ты пришел.

Вздох разочарования моего аргентинского торнадо нельзя было не услышать. Идрис потоптался на месте, после чего двинулся к двери. Я едва успела схватить его за руку.

— Кармен, — прошипела я.

— Ладно!

Она тоже подошла к выходу, не забыв прихватить свое барахло, смачно чмокнула меня, устояла и не поцеловала Идриса, но все же не лишила себя удовольствия кокетливо хихикнуть. Кармен неисправима.

— Besos[3], Аванита, дорогая!

Она вышла, оставив дверь нараспашку, уселась на велосипед и обругала по-испански парочку прохожих, загородивших ей проезд. А потом вернулись тишина и спокойствие, и я смогла заняться Идрисом.

— Кофе будешь?

— Не хотел бы утруждать тебя, Ава.

Идрис готов был просить прощения за то, что дышит! Я не стала реагировать на бессмысленные извинения, а вместо этого успокаивающе похлопала его по руке и пошла за чашкой.



Многообещающий талант Идриса не избавлял его от парализующего страха. Он справился со своей робостью один-единственный раз — до сих пор не понимаю, как ему это удалось, — когда явился в галерею. Правда, я клещами вытаскивала из него каждое слово, пытаясь выяснить, чего он от меня хочет. Чтобы понять, что он пишет картины, мне пришлось попотеть. Он привык терпеть насмешки, его никогда не ценили, никто не поощрял его занятия живописью, напротив, знакомые уговаривали перестать упорствовать и бросить это пустое дело. В конце концов он сдался. От меня он ждал отзыва, который подведет его к окончательному решению: заниматься ли ему живописью или лучше поставить на ней крест. Я поверила в него. Уже давно ни один художник не производил на меня такого мощного впечатления, как Идрис. Выход на публику приближался, давние демоны заявляли о себе, все настойчивее терзая его, и с каждым днем мне приходилось чаще и чаще гасить Идрисовы вспышки паники. Насколько Кармен вела себя в галерее полноправной хозяйкой, настолько же растерянно слонялся из зала в зал он, испуганно косясь на выставленные картины — его собственные мы еще не развесили — и принимая как данность, что ему не выдержать конкуренции с остальными художниками. Он страдал синдромом самозванца и постоянно извинялся за сам факт своего существования, а я прикидывала, как его излечить. Но сколько я ни повторяла, что не сомневаюсь в нем, ничего не менялось…

— Я не приду сюда… в главный вечер.

Пробил час жестких мер. Я подошла к нему, схватила за плечи, заставила посмотреть в глаза. Скрыла одолевающую меня досаду с примесью иронии, чтобы не огорчать его еще больше. Он был очень крупным мужчиной и при этом неуклюжим, плохо управляющим своим телом. Я напоминала себе школьную учительницу, намеренную отчитать нерадивого ученика. В свои сорок три года Идрис оставался ребенком: я была растрогана тем, что в отличие от других художников, которые меня этим ужасно раздражали, он не ломал комедию и не играл роль непризнанного гения, а был таковым по жизни.

— Исключено, я тебе не позволю, вернисаж без автора невозможен… Твои акции резко вырастут, это не подлежит сомнению, и пока тебе еще рановато прятаться, поддерживая миф о творце, окутанном тайной.

— Я ничего не смогу, я не умею говорить… Я все испорчу. Я не создан для света прожекторов.

— Ты-то, может, и нет, но вот твоя живопись — еще как… И она нуждается в твоем присутствии. Я буду помогать тебе на вернисаже, поддержу, если понадобится, подскажу правильные ответы.

Он продолжал трясти головой, не соглашаясь, сегодня он был особенно напуган. Я приготовилась разыграть самый старший козырь — воззвать к его чувству вины. Без этого было не обойтись, поскольку оставшиеся до вернисажа две недели будут слишком долгими, если мне придется ежедневно гасить очередной кризис.

— Идрис, если ты не придешь, мне придется все отменить. Не забывай обо мне, о репутации галереи. Приглашения разосланы, в том числе журналистам, представителям элиты, галерейщикам… И какое у них будет мнение обо мне, если ты сбежишь?

Он и так был бледным, но после моих слов побледнел еще больше. Возможно, я зашла слишком далеко.

— Ава, ты понимаешь, как сильно давишь на меня?

— Прекрасно понимаю, — ответила я с садистской ухмылкой. — Идрис, у нас уже достаточно полотен для вернисажа, но продолжай писать, потому что иначе ты свихнешься, я тебя знаю. Выражай свой страх и беспомощность, и результат будет захватывающим, не сомневаюсь. Не волнуйся, я найду место на стене.

Он потупился.

— Извини, что напрягаю… просто у меня перехватывает горло от страха, и я не знаю, как себя вести… Ты единственная, кому удается укрепить мой дух.

— Не беспокойся, это моя работа, и я верю в тебя.

Я едва не завопила «Аллилуйя!» при виде его робкой улыбки. Он пришел в себя, по крайней мере на ближайшие несколько часов, поэтому я позволила себе показать ему фотографии картин в каталоге.



Как это часто случается со мной, я увлеклась рассказом Идриса о его работе, принялась мечтать об успехе и потеряла счет времени. Я знала, что впереди у нас много свершений, то есть в основном у Идриса, а у меня опосредованно. Кстати, именно за это я любила свою профессию. Когда мой взгляд случайно зацепил настенные часы, я поняла, что не заметила, как стемнело, а Ксавье не появился, хоть и обещал. Было около восьми вечера.

— Идрис, не обижайся и не воображай, что я тебя выгоняю, но мне нужно домой. Тем более что мой муж прилетел сегодня ночью…

— Извини, Ава.

— Да хватит уже извиняться! Я сама виновата, что не посмотрела на часы.

Он обошел вместе со мной галерею, чтобы выключить освещение. Я взяла сумку, пальто и ключи, и мы вдвоем вышли на улицу. Закрывая дверь, я едва не захлопала в ладоши — шел дождь. Я быстро нырнула в вестибюль, схватила огромный зонт и открыла его, прокрутив купол над собой.

— Ты, что ли, рада дождю, Ава?

Я скорчила притворно смущенную мину. Я одна из немногих, кто любит дождь зимним вечером. Мне нравятся капли в свете автомобильных фар, нравится необходимость поторопиться, быстрее укрыться. Как это элегантно — прятаться под зонтом, перепрыгивать лужи, в особенности как сегодня, в туфлях на высоких каблуках. Покалывание влаги и холода, прокладывающих себе дорогу по шее, под одежду, вызывало дрожь блаженства. А потом наступала очередь главного вознаграждения: вбежать в дом, вытереть волосы теплым полотенцем и зажечь огонь в камине. Но сегодня я вряд ли успею это сделать!

— Хорошего вечера, Идрис, и пожалуйста, не забывай то, о чем я тебе сказала. Пиши! Не прекращай писать картины!

Я встала на цыпочки, поцеловала его и умчалась, как и предвкушала, вприпрыжку, перескакивая через лужи.



Я влетела в дом и, проигнорировав шумные восторги собаки и кошки, встретивших меня на пороге, как они делали это каждый вечер, быстро прошла на кухню, где дети с няней сидели за столом. Получается, Ксавье все еще в клинике… Недолго же он включался в привычный ритм.

— Хлоя, прости меня, умоляю. — Я поцеловала няню.

— Ничего страшного, я взяла на себя смелость накормить их.

— Ты сущий ангел. Не знаю, что бы без тебя делала.

На ее лице отразились привычные робость и смущение, она не выносила комплиментов.

— Давай! Беги домой!

Она пулей выскочила в прихожую, а я наконец-то поздоровалась с детьми.

— Ну как прошел день, все о’кей? — поинтересовалась я у Пенелопы.

Она безразлично пожала плечами.

— А у тебя, мой дорогой?

Титуан поднял большой палец, ответить по-другому он не мог, поскольку рот был набит макаронами, большую ложку которых он приготовился проглотить.

— До завтра, — заглянула к нам Хлоя.

Пенелопа помахала ей рукой и послала воздушный поцелуй — значит, у нее все же не такое паршивое настроение, — а Титуан быстренько дожевал макароны и вскочил, чтобы поцеловать няню.

— Хорошего вечера, — пожелала я.

Пока они доедали, а я готовила ужин для взрослых, дети выложили мне все, что случилось за день. Вынуждена признать, что слушала их вполуха. Но по звукам голосов и их ссорам я поняла, что они в порядке, все хорошо, ничего серьезного не случилось, и значит, сегодня ночью мы все четверо сможем спать спокойно. Но для этого требовалось, чтобы вернулся Ксавье!



Рокот мотоцикла раздался спустя три четверти часа. Месье бурно выразил радость, приветствуя хозяина громким лаем. Ксавье, конечно же, не торопился уйти от него, они успели даже покататься вдвоем по полу, не сомневаюсь. Я все еще возилась с ужином, когда он приблизился сзади, взял меня за талию и положил подбородок на плечо. По тому, как сильно он надавил на него, я поняла, что Ксавье устал.

— Не надо было ждать меня с ужином…

Я подняла на него глаза и поцеловала в щеку.

— Мог бы сегодня вечером явиться пораньше, — упрекнула я.

Он вздернул бровь с позабавленным видом, а я легонько ткнула его локтем в бок.

— Нальешь нам вина? — попросила я.

— Слушаю и повинуюсь!



После ужина мы устроились на диване, прижавшись друг к другу, и я блаженствовала в объятиях Ксавье. Я очень соскучилась по нему. Он рассеянно гладил меня по волосам и подробно расспрашивал о вернисаже и об Идрисе. Однако когда после нескольких фраз я замолчала, он на это никак не отреагировал, потому что ушел мыслями в свой далекий мир. С ним такое бывало после возвращения из Африки, он вечно витал в облаках, адаптируясь к повседневной жизни.

Когда поездка Ксавье подходила к концу, он душой по-прежнему пребывал где-то вдали от дома, и его одолевали заботы. И всякий раз меня преследовал один и тот же вопрос: не стало ли это путешествие лишним? Тем, из которого он уже не возвратится? Останется мыслями там? Не покажется ли ему жизнь, которую мы ведем, пресной? Всегда, когда после окончания своей миссии он приезжал к нам, его оглушал физический и моральный диссонанс. Помимо центра защиты животных он работал также в диспансере и в школе деревни, где жил. Поэтому неудивительно, что, оказавшись в своем большом доме с женой-галеристкой и с красивыми, здоровыми и ни в чем не нуждающимися детьми, Ксавье неизбежно испытывал трудности с совмещением в сознании двух вселенных. В течение нескольких дней он переживал молчаливый внутренний протест, который был очевиден только мне. Это, к счастью, длилось недолго, поскольку муж умел возводить перегородки и поддерживать равновесие между выполнением своего долга там и нашей жизнью здесь.

— Как сегодня было в клинике? — спросила я, чтобы вернуть его в реальность, а также потому, что меня это заботило.

Ведь я была накрепко привязана к этому месту нашей первой встречи и первой ночи любви. И не только. Мы прожили там несколько лет, вплоть до рождения Титуана. С его появлением семья разрослась, и пришлось бы раздвигать стены, если бы мы захотели остаться в клинике. Да и мне было не совсем комфортно: изводил непрерывный лай собак и скулеж бездомных животных, которых регулярно подбирал Ксавье. Я подозревала, что перемен жаждал и он, в противном случае мой муж и носа не высунул бы из своей ветлечебницы, даже по воскресеньям.

— Мой подменщик оставил дикий бардак! Придется попотеть, чтобы привести все в порядок и восстановить нормальные условия работы, потому что он все делал как попало!

Да, в ближайшие дни Ксавье будет редко радовать нас своим присутствием. Заметив, что он зевает, едва не вывихивая челюсть, я предостерегла его:

— Будь все же осторожен для начала, не хватайся за дело слишком рьяно, адаптируйся постепенно.

Он состроил скептическую гримасу, как если бы мое беспокойство было смешным и нелепым.

Глава третья

Жизнь вошла в привычную колею. Я носилась, как сумасшедшая, чтобы все успеть, — давно не устраивала вернисаж, отвыкла. В последние годы я утратила драйв и находила тысячи оправданий, чтобы отложить на потом очередное дело или отменить нужную встречу. Я потеряла хватку и часть уверенности в себе. Не говоря о том, что в течение дня я почти не пересекалась с Ксавье и детьми и мне их очень не хватало. В первую очередь мужа и его поддержки, которую я особенно ждала после его долгого отсутствия. А ведь это было мне не в новинку. Как я пожаловалась Кармен, организуя мероприятие для Идриса, я упустила тот факт, что оно совпадет с приездом Ксавье. Вообще-то это не так уж страшно, неустанно повторяла я себе, мы наверстаем упущенное позже. В этом году у него добавилось проблем в клинике, расписание было перегружено. Когда мы встречались по вечерам, на его лице были написаны усталость и озабоченность. Мне это не нравилось. Не только его пациенты, но и я нуждалась в нем. О чем он не догадывался…



Суббота, до вернисажа оставалось пять дней. Неправильно, конечно, закрывать галерею в субботу, но сегодняшняя суббота была особой — Идрис только что принес несколько своих полотен, — и я опустила жалюзи сразу после обеда. Картины в большинстве своем были огромными: Идрис нуждался в большой площади, в пустынности полотна, чтобы, нанося гуашь, выражать себя размашистыми мазками кисти, ладоней или пальцев. Ближайшие несколько часов мы должны были провести, прикидывая, как развесим работы, и продумывая дизайн выставочного пространства. Я любила эти минуты наедине с художником, когда я еще была единственной, кто видел его произведения и наблюдал за первым расставанием автора со своим детищем. Это всегда необыкновенно волнующе. Кто-то проживал такие моменты молча, почти отрешенно, кто-то выплескивал избыток эмоций, приходя в возбуждение, что иногда было трудно вынести. К моему крайнему удивлению, у Идриса все прошло спокойно, без признаков паники. Он даже вел себя достаточно активно, тогда как я побаивалась, как бы он не самоустранился, окаменев от маячившего перед ним вызова и давления, которое он сам на себя оказывал. Но все вышло наоборот, Идрис без колебаний возражал мне, если считал нужным. Он даже не сообразил, что я постепенно отошла в сторону, предоставив ему возможность действовать самому и только наблюдая за ним. Я была довольна, что он дает себе волю, распрямляет спину, обретает веру в себя. Идрис вел нескончаемый диалог с собой, а может, и со своими работами. Они защищали его от страхов и сомнений, и его творчество составляло единое целое с ним. И это было очень красиво. Внутренний голос нашептывал мне, что не стоит слишком привязываться ни к нему, ни к его живописи, что в ближайшее время его откроет галерист или арт-дилер получше меня или по крайней мере имеющий больший, чем я, вес, возьмет под свое крыло и вознесет на вершины Олимпа. Мне же останутся удовлетворение и гордость за то, что именно я подставила ему плечо и помогла сделать первый шаг. Такое уже случалось, и не раз. Папа постоянно предостерегал меня: Ава, дорогая моя, не привязывайся к художникам, они нам не принадлежат, и ты должна научиться отпускать их.

— Ава? Все в порядке?

Я подняла голову, усталость делала печальные догадки особенно болезненными…

— Да, конечно! А что?

Он махнул рукой, указывая мне на пространство экспозиции.

— Как тебе?

Я прошлась по своим владениям, оккупированным Идрисом. Результат впечатлял. Однако кое-что озадачило меня, а именно: пустой мольберт. Я обернулась к Идрису, который расплылся в широкой улыбке, у него был вид мастера, знающего себе цену, его как будто что-то забавляло, а такое с ним случалось крайне редко и потому привлекло мое изумленное внимание.

— В чем дело?

— Я хотел бы, чтобы ты посмотрела еще одну вещь… Я последовал твоему совету и написал картину. Мне бы услышать твое мнение… узнать, захочешь ли ты выставить ее вместе с остальными.

— Ты разбудил мое любопытство! — У меня загорелись глаза.

В его взгляде я прочла и ожидание, и опасение, но еще и искреннее удовольствие.

— Поставь ее и скажи, когда будешь готов.

Я отошла к витрине и приготовилась ждать. Следя за оживленной в субботний полдень улицей, я отчетливо слышала, как он подходит к пустому мольберту, как тихонько шуршит полотно по деревянным планкам. Я догадывалась, что Идрис отступил на пару шагов, чтобы придирчиво проверить каждую деталь своего произведения.

— Теперь можешь подойти.

Я втянула побольше воздуха и повернулась. Его крупная фигура скрывала от меня значительную часть картины. Я медленно приблизилась к ним обоим и встала справа от него. Эстетическое потрясение соответствовало моему предвкушению. Идрис отказался от привычных холодных цветов в пользу теплых, линии стали более плавными. Это была самая прекрасная его картина, лучшее выражение его таланта и душевного состояния. В ней сквозили и ярость, и нежность. Он впервые открыто проявил свою внутреннюю противоречивость и создал нечто вроде аллегории страсти, любви и ненависти, перемешанных в едином мазке кисти. Матовая бархатистость гуаши потрясала. Я приблизилась, побуждаемая сильным желанием дотронуться до поверхности, как делаешь, когда хочешь погладить любимого человека, почувствовать под пальцами его кожу, но все-таки удержалась. Спиной я ощущала нетерпение Идриса, его неуверенность в моей реакции, тогда как сама я едва сдерживала слезы.