Борис Акунин
Дорога в Китеж
© B. Akunin, автор, 2021
© ООО «Издательство АСТ», 2021
* * *
Пролог
Per anus ad astra
Гвардейский развод
– …Бог свидетель! Вынужденные вступить в войну с Турцией, мы не искали новых завоеваний! Мы были движимы единственно состраданием к православным христианам, чьи права каждодневно попирались Оттоманскою Портой! Однако ж тайное противоборство европейских недоброжелателей препятствовало мирному разрешению нашего спора с Константинополем! Ныне же, сбросив всякую личину, правительство королевы Виктории прямо заявляет, что истинная цель его действий – обессилить Россию и низвести ее с той степени могущества, на которую она возведена Всевышнею Десницей! Лондон объявляет нам войну!
Шеренги гвардейского флотского экипажа, перед которыми расхаживал император, застыли неподвижной темно-зеленой массой, лишь черные султаны трепетали над киверами, да колыхались складки георгиевского знамени. Усатые, багровые от холода физиономии были каменны, шевелились только выпученные глаза, провожавшие рюмочно-молодцеватую фигуру самодержца. Его привыкший командовать голос был гулок и звучен, но с Невы дул злой мартовский ветер, рвал торжественную речь на куски, относил их вбок. Даже до переднего ряда долетали только отдельные слова. Значения это не имело, нижние чины звучных фраз все равно бы не поняли. Им и незачем. После командиры что надо растолкуют.
Перед строем тянулись в струнку сын Константин в вице-адмиральском мундире и его худосочный адъютант. Четверть часа назад, перед самым разводом, отец известил великого князя о британском вероломстве, и тот сохранял невозмутимость, подобающую начальнику Морского министерства, но у лейтенантика при слове «война» слегка дернулась голова.
Император гордился своей памятью на лица и имена. Раз кого-то увидев, запоминал навсегда. Вспомнил и фамилию адъютанта – Воронцов. Не из тех, больших Воронцовых, а из другой, захудалой ветви. Сын покойного сенатора Николая Сергеевича, нет Семеновича, да-да Николая Семеновича Воронцова, слуги исправного и честного.
Но офицерик, как и матросы, тоже ровно ничего не значил. Речь на ледяном ветру предназначалась не для своих. Справа – как раз там, куда отлетали чеканные фразы, – куталась в шинели и плащи группа иностранных посланников. Их экстренно вызвали к Адмиралтейству на развод Гвардейского экипажа в высочайшем присутствии. Не явились только двое – британец Сеймур и француз Кастельбажак. Первый наверняка уже готовится к отплытию. Со вторым тоже ясно. Париж – отрезанный ломоть. Сегодня – доподлинно известно – прощелыга Луи-Наполеон, ничтожный племянник великого дяди, тоже объявит войну России. Первостепенную важность сейчас имели послы остальных великих держав, Австрии и Пруссии. Пускай отпишут в Вену и Берлин, что санкт-петербургский лев нисколько не устрашен, а лишь разъярен.
Выпуклые глаза императора обладали замечательным свойством: видели периферию, почти не скашиваясь. Государю нравилось думать, что никакая мелочь не ускользает от их зоркого прицела. И австриец, и пруссак слушали железную речь очень внимательно, строчили карандашами в книжечках. Если что-то и упустят, нестрашно. Нессельроде нынче же разошлет в посольства отпечатанный текст.
Роковое донесение из Лондона было доставлено накануне вечером. От нервов император всю ночь не смыкал глаз. То молился перед иконой святого покровителя Николая Мирликийского, то вскакивал с колен и принимался вышагивать по анфиладе, прикидывая, в каких словах составить манифест. И как повнушительней его объявить. В Исаакиевском соборе? Нет, это будет выглядеть так, будто русский царь испугался и уповает только на Божье спасение. На Государственном Совете? Но что метать бисер перед своими? На большом военном параде? Картина была бы превосходная, но по смыслу глуповато – на огромную Дворцовую площадь не раскричишься, да и весь гвардейский корпус к утру не собрать, а с одними столичными полками выйдет маловнушительно. И главное – какая от сей демонстрации польза?
Наконец придумалось – и полезное, и красивое. В замкнутом с трех сторон дворе Адмиралтейства, где раньше были доки, а ныне компактный плац, устроить развод Гвардейского флотского экипажа. Матросы там – молодец к молодцу. Произнести короткую, энергическую речь в присутствии дипломатического корпуса.
Британия гордится своей морской мощью? Их газеты пишут, что Ахиллесова пята «Жандарма Европы» – слабый флот? Так вот вам туча витязей прекрасных чредой из вод выходит ясных, и с ними дядька их морской. А сзади, на широкой воде, поставить новейший пароходофрегат «Гремящий», давеча очень кстати зашедший в Неву.
Вообразил сцену: бравый строй, дым из трубы боевого корабля, массивный корпус Адмиралтейства с золотым шпилем, а в центре – русский самодержец, прямой, уверенный, несокрушимый.
Так всё и вышло. Матросам в центре шеренги казалось, что черный дым поднимается плюмажем прямо из царской двухугольной шляпы.
Концовку речи император прокричал с особой зычностью, глядя поверх киверов и простирая к небу руку в белой перчатке:
– Как мыслит царь русский, так мыслит, так дышит с ним вся русская земля! За веру и христианство подвизаемся! С нами Бог, никто же на ны!
«Ны-ны-ны!» – подхватило эхо, отброшенное желтыми адмиралтейскими стенами.
Устремить очи к облакам у царя не получилось, для этого пришлось бы слишком задрать голову. Смотрел он на окна верхнего этажа морского ведомства. Так и замер грозной статуей с воздетой десницей – во имя торжественности.
Мучительно заледенело левое ухо, в которое дул ветер, но потереть было нельзя. Железный владыка железной державы не мог проявлять никакой слабости. А вот некоторую свободность позе придать было уместно – на фоне застывшего строя, покорного воле самодержавного властелина. Да и странно было чересчур долго воздевать десницу.
Вспомнилась строка любимого стихотворения: «Скрестивши могучие руки, главу опустивши на грудь». Голову император, конечно, опускать не стал, а руки на груди скрестил.
Вдруг подумалось неуместное. Автор прекрасного стихотворения был скверный мальчишка, глупо сгубивший свою жизнь, а уловил неким таинственным даром самое главное в юдоли самодержавного служения: вечное, неизбывное одиночество Высшей Власти.
Царь стоял в величественной позе, чувствуя на себе тысячи взглядов. На него истово таращились матросы, пытливо смотрели иностранные дипломаты, в окнах теснились адмиралтейские: бледные пятна лиц, тусклый блеск галунных воротников и эполетов.
«Господи милосердный, дай сил выдержать эту ношу. Укрепи мои слабые плечи, не дай им подломиться, – думал царь. – Ведь на мне одном всё держится. Умру я, что с вами, дураками, будет? Боже, не дай пропасть моей России…».
В одном из окон верхнего этажа, примерно там, куда был устремлен подернутый слезой взор императора, торчали две головы, в отличие от всех прочих не обрамленные понизу золотым позументом. Оба зрителя были статские.
– Вот бы Упырь простудился и сдох, – сказал толстощекий молодой человек, готовясь откусить от сандвича с колбасой. – То-то Россия-матушка облегчилась бы.
– Не надейся, не простудится, – ответил второй – миниатюрный брюнет с подвитыми височками, придававшими ему хлыщеватый вид. – Коко рассказывал, что у его папаши в холодный день под мундиром всегда тонкая фуфайка из мериносовой шерсти и ботфорты на два размера больше нужного – для теплых чулков. Матросы – те к черту перепростужаются, они выстроены на плацу с раннего утра, а Упырю ничего не сделается.
Собеседники являли собой изрядный контраст. Один большущий, дородный, очкастый, с плохо расчесанной шевелюрой, свисающей чуть не до плеч, в потрепанном пиджаке, перед которого был засыпан табаком и хлебными крошками. Второй аккуратный, по-конфетному красивый, в английском кургузом сюртучке, сиреневом шелковом галстуке и белейших воротничках. Общего у приятелей (а это были закадычнейшие друзья) была только сардоническая улыбка, являвшаяся для обоих чем-то вроде постоянной гримасы. И толстые губы очкастого, и тонкие губы франта почти всегда пребывали в раздвинутом состоянии.
Первого звали Михаилом Гавриловичем Питоврановым, второго – Виктором Аполлоновичем Ворониным. Им было по двадцать четыре года, они служили в журнале «Морской вестник», редакция которого располагалась на адмиралтейском чердаке.
Ежемесячное издание было замыслено как сугубо ведомственный орган для публикации статей по военно-морскому делу, циркуляров и пояснений к уставам. Таким «Вестник» и был до прошлого года, когда государь назначил управлять министерством своего второго сына Константина Николаевича, чуть не с рождения определенного шефствовать над флотом империи.
Великому князю шел двадцать шестой год. Он был переполнен энергией и бурлил передовыми идеями, а главное – горел прекрасным желанием сделать окружающую жизнь разумнее и лучше. Августейший отец любовался своим энтузиастическим сыном, и хоть передовых идей не одобрял, но не мешал великому князю куролесить, считая, что в молодости оно позволительно, а потом поумнеет, остепенится. За важнейшими направлениями, конечно, приглядывали убеленные сединами и осиянные плешами адмиралы, но в делах малозначительных, вроде содержания морского журнала, Константину Николаевичу предоставлялась полная свобода. Высочайшим распоряжением «Вестник» даже избавили от цензуры, обязательной для всех печатных изданий империи.
Молодой управляющий министерством собрал под свое начало, и в особенности в редакцию, соратников по собственному вкусу – зеленых годами, но дерзких умом и острых языком. К числу таковых относились и Воронин с Питоврановым.
Когда в огромном здании Адмиралтейства утром стало известно о скором прибытии государя и еще не было понятно, по какому случаю, начальник редакции велел всем сотрудникам-офицерам привести мундиры в безукоризненный порядок, а статским спрятаться в самые труднодоступные комнаты да не высовывать носа. Его величество не любит, когда в военном ведомстве болтаются «пиджачники». Поэтому Михаил Гаврилович (для друзей «Мишель») с Виктором Аполлоновичем (попросту «Викой») и заняли позицию на своем возвышенном наблюдательном пункте.
Сначала они увидели, как во двор длинной, мохнатой от штыков гусеницей вползает колонна Гвардейского экипажа, срочно вызванная из казарм на Екатерингофском проспекте; как бегают ротные и взводные, выстраивая идеальные шеренги; потом – как в ожидании императора стынут на ледяном ветру бесшинельные, в одних мундирах матросы. Наконец въехали экипажи, спешились всадники, и началась церемония, о смысле которой можно было только догадываться. Впрочем, по мнению приятелей, не следовало искать смысла в поступках Упыря. Так они называли между собой царя – за его прославленный взгляд василиска и за вампирскую хватку, с которой царь впился в горло бедной России.
Наконец действо на плацу завершилось. Статная фигура государя, сверху очень похожая на игрушечного солдатика, замерла с приложенной к шляпе рукой. Ударили барабаны, запищали флейты, Гвардейский экипаж мерно застучал двумя тысячами окованных каблуков, проходя церемониальным маршем мимо императора.
– Кто точно простудится, так это наш Эженчик. Опять будет хлюпать носом, – сказал Вика про тоненького адъютанта, вытянувшегося позади царя и великого князя. Граф Евгений Николаевич Воронцов был третьим участником их дружеской компании.
– Уф, вроде проваливает восвояси. В министерство не идет, – с облегчением молвил Мишель, видя, что к государю движется карета. – Отбой. Возвращаемся к мирной жизни. У меня статья недоправлена.
* * *
О том, что мирной жизни настал конец, друзья узнали четверть часа спустя от того самого Эженчика, о здоровье которого тревожился Вика Воронин. Лейтенант вошел в комнату и с порога объявил:
– Бросьте вы свои бумажки! Не слыхали еще? Война!
– Здрасьте, ваше сиятельство, проснулись, – флегматично отозвался Питовранов, не отрываясь от рукописи. – Полгода уже воюем.
– Да не с Турцией! С Англией! А Коко мне шепнул, что сегодня нам объявит войну еще и Франция! – воскликнул Воронцов.
Это был стройный блондин с очень белой кожей, что у светловолосых встречается редко. Темны были только усики, совершенно не шедшие к тонким, нервным чертам, однако в казарменной империи усы для военного человека являлись обязательной принадлежностью формы.
Воронин с Питоврановым вскочили. Первый присвистнул, второй пробасил: «Птички-синички…». Как людям статским усы им дозволялись только в сочетании с бородой, но у Мишеля она росла плохо, а Вика слишком ценил свою красоту, чтобы прятать ее под волосяной растительностью.
На миг, всего только на миг с обоих бритых лиц пропала извечная насмешливая улыбка. Они стали непривычно серьезны.
Однако Воронин почти сразу же хищно оскалился, а Питовранов азартно потер мясистую щеку.
– Хм. Пожалуй вот оно, чего ждали, – сказал он. – Всю Европу нашей теляте не забодати.
– Именно, – кивнул Воронин. – Тут-то Упырь себе шею и свернет. И тогда наконец сонная дурища Россия пробудится!
Лейтенант поморщился. Он не любил словесной развязности, когда речь шла об отечестве.
– Стыдитесь, господа. Россию ждет тяжкое испытание, прольется много крови и слез, а вы радуетесь. Вот уж воистину говорящие фамилии. Ворон к ворону летит, ворон ворону кричит: «Ворон, где б нам пообедать?».
– Ты тоже Воронцов, – махнул рукой Мишель. – А ворон ворону глаз не выклюет. Брось, Женька. Ты же сам рад. Сколько о том говорено? Кровь прольется, это да. И плачу будет много. Но баба рожает – тоже орет, кровь льет. Без плача и крови новой жизни не появится.
Они заговорили наперебой, но это не мешало им слышать друг друга. Да и, в самом деле, всё было уже сто раз проговорено.
– Война, конечно, будет проиграна, – говорил Вика Воронин. – У них пароходы, а у нас деревяшки под тряпками. У них винтовки, а у нас бородинские ружья…
– У них заводы, железные дороги, электрический телеграф, наконец консервы – солдат кормить, – подхватывал Питовранов.
– Ужасно, ужасно, – вздыхал граф Женька. – И ведь некого винить, мы сами во всем виноваты…
– Он виноват, – разрубил ладонью воздух Вика, кивнув в сторону плаца, который однако уже опустел. – Чертов пиявец, сосущий из страны живые соки! Одно хорошо. Упырь не перенесет военного поражения. Околеет от позора. И тогда надо будет поднимать Россию из обломков. Чинить государство, отстраивать заново! Кто будет это делать?
– Да уж не те ничтожества, которых он вокруг себя наплодил, – покачал головой Воронцов. – Не Клейнмихель с Адлербергом, не Чернышев. Цесаревич Александр тоже ни рыба, ни мясо. Ему эта задача не под силу.
– Зато есть наш Кокоша, – подмигнул Вика. – А у Кокоши есть мы. Да, мы молоды, не в чинах, но у нас есть головы, и эти головы умеют думать. Мы придумаем новую Россию, а потом мы же ее и построим!
Остальные согласно кивнули. Но Мишель засмущался пафоса.
– Сразу слышно карьериста, – толкнул он Воронина в плечо. – Метишь в превосходительства?
– Меньше высокопревосходительства прошу не предлагать, – в тон ответил Вика.
Воронцову, однако, шутить в такую минуту не хотелось.
– Есть еще Герцен в Лондоне, светлая голова.
– Герцен – частное лицо. У нас в России частные лица никогда ничего сделать не смогут, будь они хоть семи пядей во лбу, – убежденно сказал Вика. – Лишь тот, кто является частью государственной машины, способен привести ее в движение. Благодаря тому, что ты перетащил нас сюда, в «Морской вестник», мы оказались в совершенно исключительном положении. Когда Упырь сдохнет, наш дорогой Коко станет самой важной персоной в империи. Он напорист и сангвиничен, он быстро подчинит флегматичного Александра своему влиянию. Тут-то наш «Перанус» себя и покажет – как при Петре Великом показал себя Всешутейший Собор.
– Кстати сказать, я к вам не просто с известием о войне, – спохватился адъютант. – Его высочество сказал, что как только отдаст необходимые распоряжения по министерству, придет к нам в бильярдную. Будет экстренная встреча клуба «Перанус».
Бильярдная была самым просторным помещением редакции. Там в самом деле находился стол зеленого сукна. Вокруг него, под стук костяных шаров, не только обсуждалось содержание очередного номера, но и велись бесстрашные разговоры, за которые, будь они подслушаны, можно было угодить на каторгу. Однако агентам Третьего отделения в морское министерство ходу не было, а в ближнем окружении великого князя шпионов не водилось. Да и кто стал бы доносить царю на любимого сына?
Клуб «Перанус», упомянутый Воронцовым, собственно, никаким клубом не являлся. Это был пестрый кружок новых людей, собранных Константином в министерстве за последний год. Самому старому из них, финансовому гению Рейтерну, придумавшему пенсионную кассу для отставных моряков, было 33 года, большинство же, подобно Воронину с Питоврановым, не достигли и двадцатипятилетия.
Название и девиз для кружка, впрочем, изобрели именно эти двое. Дней десять назад, когда обычный разговор о том, что в России всё ужасно, перешел в столь же привычный спор о том, как сделать Россию прекрасной, Вика показал всем рисунок: нечто, напоминающее перевернутую греческую букву «омега», и наверху звездочки.
– Вот герб и девиз нашего тайного клуба, – сказал он. – Идея Мишеля, исполнение мое. Он рисовать не умеет, у него медвежьи лапы.
– Почему жопа, да еще с фейерверком? – заранее улыбаясь, спросил великий князь. – И что внизу за каракули?
Воронин с достоинством отвечал:
– Жопа, ваше высочество, – это локация, в которой сегодня находится Россия. Наверху – звезды, до которых мы мечтаем ее возвысить. А внизу моим превосходным почерком, который вы изволили незаслуженно обидеть, начертано: «Per anus ad astra», «Чрез жопу к звездам». Предлагаю назвать наш клуб «Peranus».
Под общий хохот учреждение клуба было одобрено и немедленно спрыснуто шампанским. Вульгарное название не понравилось только Эжену, но граф оставил свое мнение при себе – из нежелания идти против друзей. У них, как у мушкетеров, было правило: один за всех, и все за одного.
Остальные так их и звали: «наши три мушкетера», а кто Атос, кто Портос и кто Арамис, было видно с первого взгляда.
Три мушкетера
Пора, однако, представить героев повествования по-настоящему. Каждый из них по-своему, а в общем и по-всякому, мог считаться человеком примечательным.
Самым старшим по возрасту, двадцатишестилетним, был Евгений Воронцов, он же Атос. Уникальная память не подвела всероссийского самодержца: великокняжеский адъютант принадлежал к скромному и небогатому ответвлению знаменитой российской фамилии. Хотя скромность и небогатство тут были, конечно, относительные, лишь по сравнению с дуайенами российской аристократии вроде елисаветинского канцлера Михаила Воронцова, александровского канцлера Александра Воронцова или нынешнего светлейшего князя Семена Михайловича Воронцова, кавказского наместника. Отец Евгения Николаевича был только сенатор и владел всего лишь тысячью душ.
По природной мягкости характера и возвышенности чувств Эжен не имел расположения к военной службе и поступил в юридический факультет. С успехом, в числе первых, окончил курс, но потрудиться на ниве правоведения молодому человеку не довелось. Тяжело захворал Воронцов-père, и предсмертным его желанием было упрочить положение единственного сына. Старый сенатор взялся за дело в соответствии с собственными представлениями о прочном положении. Евгений не имел сердца противиться последней воле умирающего.
Сначала больной думал определить сына адъютантом к могущественному родственнику, уже поминавшемуся кавказскому наместнику. На юге, среди высоких гор и стремительных «дел» можно было сделать такую же высокую и стремительную карьеру. Но старику не хотелось провести последние дни жизни в одиночестве. Сенатор выхлопотал у государя назначение, как тогда казалось, менее перспективное, но зато ближнее, не требовавшее отъезда – адъютантом к великому князю Константину. В виде исключения и особой монаршей милости кандидата права, титулярного советника Е. Воронцова перевели тем же чином в военно-морское ведомство, лейтенантом флота, и новоявленный сухопутный моряк с тоской облачился в темно-зеленый мундир с аксельбантами.
Однако оказалось, что служба при августейшем адмирале нисколько не тягостна и уж во всяком случае не скучна. Скоро Воронцов искренне привязался к своему молодому начальнику, ценя в нем живость ума, открытость всему новому, веру в человечество и демократизм. Последнее, пожалуй, даже было главным. Не будучи горделив или спесив, Евгений Николаевич обладал щекотливым чувством собственного достоинства. Когда лучшие выпускники университета по традиции поехали во дворец представляться государю, Воронцов сказался больным. Он опасался, что царь захочет сказать сенаторскому сыну какие-нибудь милостивые слова и, конечно же, по своему обыкновению обратится на «ты» – государь тыкал и престарелым сановникам. Константин же со всеми говорил по-европейски, на «вы», чем сразу и расположил к себе нового адъютанта.
Симпатия была взаимной. Честность, искренность и осязаемое благородство, сквозившее в каждом жесте и слове Воронцова, пришлись его высочеству по сердцу. Управляющий министерством прислушивался к суждениям и аттестациям скромного лейтенанта – и не имел случая о том пожалеть.
Разговор Евгения Николаевича был не особенно ярок, оригинальные мысли он высказывал редко, зато мнения графа всегда звучали основательно и с моральной точки зрения безукоризненно. Правильные черты лица Воронцова можно было бы назвать скучноватыми, если б не удивительная привлекательность взгляда. В нем чувствовалась готовность видеть во всяком человеке только хорошее. Когда же Евгений Николаевич убеждался, что имеет дело с дураком или мерзавцем, в серых глазах читалось не презрение, а горестное сожаление. Одним словом, Воронцов был настоящий аристократ, в первоначальном значении этого термина, когда-то означавшего лучшую породу. Граф знал про впечатление, которое производит на окружающих, считал это своим недостатком и потому старался держаться со всеми очень просто, но, как выразился однажды грубый Питовранов, осел ушей не спрячет, какую гриву ни отрасти. В другой раз Мишель сказал: «На тебя, Женька, смотреть крахмально. Высморкался бы ты когда-нибудь, что ли».
Дружба между этим потомком варяжских конунгов и поповичем Питоврановым, да и худородным Ворониным была менее странной, чем это выглядело со стороны. Они сошлись еще в университете. Освоившись на новой службе, Воронцов позвал приятелей в морской журнал, и те охотно согласились, каждый из своих видов.
Воронин – потому что очень скучал в юридическом департаменте министерства государственных имуществ. Виктор Аполлонович был наслышан от Эжена о достоинствах великого князя и прозорливо угадывал, что Константина Николаевича ждет великое будущее.
Очень скоро Вика стал в редакции незаменим. Статей он не писал и не редактировал, но навел такой порядок в делах, что они задвигались будто сами собой – а это признак наивысшего административного мастерства. Главный редактор «Морского вестника» Головнин (носивший прозвище «Старик» – ему было уже тридцать два) мог спокойно заниматься своей любимой этнографией, ни во что не вмешиваясь.
Водился у Воронина и другой талант, не менее ценный. Никто не умел так ловко, ясно и быстро писать служебные записки, доклады и сводки. Вскоре великий князь стал просить не своего секретаря, а Вику составлять самые важные документы. За дополнительную работу Воронин получал хорошую доплату к жалованью, что было для него совсем не лишнее – он любил и прифрантиться, и посибаритствовать. В мушкетерской троице Виктор Аполлонович, разумеется, состоял на линии Арамиса.
Он был «крапивного семени», казенный служитель бог знает в котором поколении. Первый сохранившийся в памяти потомства Воронин, именем Микишка, ярыжничал в приказе еще при Алексее Михайловиче Тишайшем. В дворянство выбился лишь Викин отец, досидевший в канцелярии до надлежащего чина. Семейство жило очень скромно, поскольку Воронин-отец крепостными не владел, за отсутствием университетского диплома выше надворного советника не поднялся, а мзды не брал, за что получил от коллег кличку Белая Ворона. Он говаривал сыну: «У чиновника честь в честности. Мы – кирпичики, из которых сложены стены государства».
Про честность юный Вика урок усвоил, но кирпичиком быть не желал. Иное дело – каменщиком, который возводит стену. А еще лучше – архитектором. Потому Виктор Аполлонович и не остался перекладывать бумажки в юридическом департаменте. Ему хотелось, когда начнется, оказаться среди архитекторов.
Третий приятель, Питовранов, он же Портос, имел совсем другие жизненные планы. Родом он был из Вологодской губернии, что иногда проскальзывало и в речи, особенно если Мишель желал подчеркнуть свою простонародность и провинциальность. Тогда он говорил не «еще», а «ишшо», не «обман», а «омман», не «бедный», а «бенный».
Фамилия Михаила Гавриловича недвусмысленно обнаруживала его родословие. «Питоврановыми» обычно нарекали семинаристов, отправляющихся на служение в какой-нибудь нищий приход, где попа, подобно пророку Илье, должны будут «питать враны», то есть кормить вороны. Такое место досталось и предкам Мишеля.
Детство он провел в глухом, медвежьем углу. Учился, что называется, на медяки, но жадно и вгрызчиво. Мечтал уехать в столицу, стать новым Ломоносовым, светочем отечественных наук. И действительно сдал в уезде экзамен за гимназический курс, приехал в университет, но, потрясенный кипучестью петербургской жизни, передумал тратить свой век на лабораторное сидение. Потому и перешел с естественного факультета на юридический, где изучают устройство не природы, а общества.
На казенную службу юноша поступать не собирался. Плебейское происхождение и отсутствие связей не сулили ему успехов на этом поприще. «Для карьеры помимо гибкого ума надобен гибкий хребет, а при моей комплекции сильно не согнешься, так зачем и пытаться?» – шутил Питовранов.
Первый год он жил уроками и скоро составил себе славу превосходного репетитора. Но это вологодец пока только присматривался к Петербургу. Ко второму году он уже знал, кем станет: журналистом. Вот ремесло, где не имеет значения родословная – одна только острота пера.
В России все читали беллетристику, при цензурных строгостях больше читать было нечего. Соответственно самыми важными журналистами считались литературные критики. Но Питовранов рассудил, что при такой конкуренции выбиться в Белинские будет трудновато, да и не любитель он был чувствительных историй о выдуманных людях. Хорошо писать можно только о том, что очень сильно любишь или очень сильно ненавидишь. Ненавидел студент то, что в России плебею все завидные дороги перекрыты – и вообще, что страна делит своих детей на плебеев и неплебеев, но статей на подобную тему никто бы не напечатал. А любил Михаил Гаврилович всякое ломоносовское – научные открытия, технические изобретения и прочие порождения острого ума. Об этом он и стал писать.
Тематика была свежая, для России новая, а главное совершенно безопасная. В редакциях питоврановские заметки об английских винтовых пароходах, американских железных мостах и французских паровых молотах брали нарасхват. Статьи были познавательны и остроумны – сочетание в этом сухом жанре редкое. От хороших гонораров Михаил Гаврилович растолстел и разрумянился, обзавелся разными приятными привычками, а университет бросил, потому что никакая юридическая служба не сулила таких доходов и такой привольной жизни. Это в Европе адвокат может стать богачом и знаменитостью, а в России адвокаты назывались противным словом «стряпчие» и ценились лишь по знанию кому из судейских сколько «дать».
В «Морской вестник», на зов бывшего однокашника, Питовранов согласился прийти, потому что ему лучше писалось не дома, в одиночестве, а на людях, в приятной компании, между болтовней и чаепитиями. Балагуря и закусывая, Мишель отлично успевал и сочинять собственные тексты, и редактировать чужие. Научно-техническая рубрика журнала считалась лучшей во всей России. Отечественные Кулибины, Ползуновы и Адамы Смиты слали туда сочинения и прожекты из самых отдаленных закоулков империи. Обыкновенно Питовранов заглядывал в писанину одним глазом и тут же швырял ее в корзинку, но иногда задерживался, начинал чмокать губами и ерошить лохмы – верный признак, что рукопись чем-то интересна.
* * *
Таковы были адмиралтейские «три мушкетера», столь же непохожие друга на друга характером и повадками, как герои романа господина Дюма, но точно так же отлично ладившие между собой. Им самим уподобление мушкетерам очень нравилось. Они с удовольствием игрались в Атоса, Портоса и Арамиса. Любое винное пойло именовали не иначе как «анжуйским» или «бургундским», рубли называли «пистолями», своего шефа «Анной Австрийской». Жандармы и агенты Третьего отделения, о которых все время помнил любой русский человек, у них именовались «гвардейцами кардинала».
Вот и сейчас, уже поднявшись идти на экстренную встречу клуба, Портос-Питовранов вдруг внимательно посмотрел на адъютанта и спросил:
– А что это у нас граф де ля Фер нынче минорный? Что случилось, Женька? Я твою физиономию читаю как открытую книгу. Ну-ка выкладывай.
– После расскажу, – уныло молвил Воронцов. – Право, пора идти.
Но остальные, встревоженные его кислой миной, потребовали объяснений.
Граф со вздохом достал из кармана серый самодельный конверт, вынул листок, покрытый корявыми письменами.
– Крестьянский сход пишет, из Приятного.
Так называлось поместье, доставшееся Эжену от покойного родителя. Вступив в права наследства, новый владелец известил своих крестьян, что намерен всем дать волю. Это произошло в прошлом месяце, и вот, стало быть, пришел ответ.
– Что пейзане, благодарят? Целуют ручку? – осведомился Мишель, но хитро прищурился. – Нет, тогда бы ты не куксился… А, знаю! Просят, чтобы ты им побольше землицы отрезал. Так?
– Слушайте сами…
Воронцов стал читать вслух:
«Батюшка молодой граф, твое сияние! Кажись, и тятеньке твоему, и деду, и прадеду служили мы верой и правдой. Нашим барам от нас никогда никакого невежества не бывало. И оброки платили, и барщину справляли и по дворовым надобам тож. Пошто ж ты, отец, ныне прогоняешь нас, будто нашкодившую собаку? Смилуйся, батюшко, не бросай сирот. Ежели ты это в рассуждении, что есть которые барский лес воруют и луга подкашивают, то мы их всем миром посечем, а прикажешь головой тебе выдадим. Не гневайся, твое сияние, пожалей хрестьянство, а уж мы станем за тебя Бога молить, в ножки повалимся. Не надобно нам никакой такой воли, не казни ты нас Христа ради…»
– И далее еще на двух страницах слезные моления, – убитым голосом произнес Евгений Николаевич, опуская письмо. – Управляющий доносит, в селе плач и вой. Ходоков собирают в Петербург, упрашивать меня, чтоб не давал им воли… Ничего не понимаю…
Питовранов зычно расхохотался, оскалив крепкие белые зубы.
– Напужались сивобородые! Не верят в барскую милость. Подвох чуют.
– Господи, какой подвох? Ведь у них только и разговоров, что о воле. А даешь им волю – шарахаются!
– Воля – тогда воля, когда ее сами берут. – Мишель еще досмеивался, но уже без веселья. – Порченый народишко. Это вы, помещики, его веками портили, в дугу сгибали. Вот и боятся разогнуться – как бы хуже не вышло. Эх, настоящие русские сохранились только у нас на Севере, где не было ни бар, ни крепостных. Да и мы, коли копнуть, чухна болотная.
– Освобождение должно прийти с самого верха, от царя, – серьезно сказал Воронин. – Как государственный акт. Тогда крестьяне отнесутся к великой милости не как к барской блажи, а с доверием и без страха. Я тебе говорил, что затея твоя глупая. Говорил иль нет?
– Говорил, говорил… – вздохнул Эжен. – А всё же, как хотите, но я не понимаю…
– Чего тут понимать! – закипятился Мишель. – Я тебе статью Гроссбауэра о психологии масс давал? Там убедительнейше разъяснено, что у забитого и бесправного класса страх перемен всегда сильнее стремления к лучшей жизни, потому что лучшей жизни эти люди никогда не видели. И ежели происходит пролетарский бунт, то не из намерения построить что-то новое, а лишь когда жизнь становится совсем невозможной.
Вика заспорил:
– Бунт происходит тогда и только тогда, когда ослабевают государственные институты! От твоих масс ни черта не зависит. «К чему стадам дары свободы? Их должно резать или стричь». Если государство режет и стрижет слишком жестоко, стадо начинает мычать и бодаться.
– Это не стадо. Это люди. Такие же, как мы с тобой! У них душа, сердце, мечты, – укорил циника Воронцов.
– Нет, сладчайший Мармелад Повидлович, на сегодняшний день русский народ именно что стадо! И чтоб он перестал быть стадом, государству придется ого-го как потрудиться!
– Ха. Ха. Ха, – громко отчеканил Мишель. – Тысячу лет оно трудится, твое государство. Что-то не видно проку.
Диспут, впрочем, был всегдашний. Воронцов обычно скоро умолкал, потому что не блистал полемическими талантами и душевно страдал от резкости, без которой русских споров не бывает. Доругивались Воронин и Питовранов, вдвоем. Первый верил только в государство, второй – исключительно в народ, хоть и давал ему весьма нелестные аттестации. Иногда доходило до оскорблений, но дискутанты никогда друг на друга не обижались. Мучился от брани только чувствительный Эжен.
«Константиновцы»
Когда, вконец разбранившись и тут же помирившись, друзья прибыли в бильярдную, все уже были в сборе. Ждали только великого князя, но отнюдь не скучали. Между членами клуба «Перанус» (в обществе этих молодых умников называли «константиновцами») тоже кипел спор.
Войну с Англией они уже, кажется, обсудили. Их, людей статских, батальные материи занимали мало, а в самом факте разрыва с Европой ничего поразительного не было – такого поворота событий ждали давно. Говорить об очевидном было неинтересено. Иное дело – о том, что будет после войны.
– …Безусловно случилась беда, большая беда, personne ne discute, – горячо говорил Мика Оболенский, составитель нового комиссариатского устава, чиновнику особых поручений Бобó Мансурову. – Но поверь мне как человеку пожившему, что любая беда для толкового ума открывает массу новых возможностей. Не случись беды, эти двери и не открылись бы.
[1]
«Человеку пожившему» был тридцать один год. Мансурову, юному дарованию, всего двадцать пять, а он уже выслужил статского советника, и ему поручали самые трудные дела по хозяйственно-устроительной части.
– Знаешь, Бобо, что бывает после неудачной войны?
– Реформы, – отвечал Мансуров. – Всем здравомыслящим людям понятно, что так далее жить нельзя. И я тебе толкую не о том, будут реформы или нет. Конечно, будут! Вопрос – какие и в какой последовательности, вот что важно!
– Ну, самая первая реформа должна быть ясно какая, – вмешался Дмитрий Набоков, в двадцать шесть лет вице-директор интендантского департамента. – Освобождение крестьян. Страна не будет развиваться, если рабы не превратятся в граждан. Дело тут даже не в возвышенных идеалах. Мы живем в девятнадцатом веке, когда успешность страны складывается из миллиона маленьких успехов ее жителей. Двигатель прогресса – частная инициатива. Надобно, чтобы десятки миллионов русских крестьян стали хозяевами, и всё начнет расти само собой – промышленность, торговля, общественная жизнь.
– Сама собой только трава растет. Притом сорная, – с ходу включился в дискуссию Воронин. – Россия, господа, это сад. Без умных, рачительных садовников он скоро превратится в дикую чащу с волками.
Редактор «Вестника» Сандро Головнин, нескладный и лопоухий, но с высоким, прекрасным лбом, примирительно поднял руку:
– Вы оба правы. Нужен план действий. Мы много говорили о нем, но то были маниловские рассуждения, а теперь пора взяться всерьез. Сколько времени продлится эта война?
Все переглянулись, иные пожали плечами.
– Скажу как внимательный наблюдатель за техническим прогрессом, – сказал Питовранов. – Мы отстаем от Франции лет на двадцать, от Британии минимум на тридцать. Их паровой флот способен доставить на театр военных действий и высадить в любом месте Черного моря большую армию быстрее, чем туда домаршируют наши полки. Заводы и фабрики произведут пушки и ружья лучшего качества, в любом потребном количестве. Частные поставщики, в отличие от наших интендантов, воровать не станут, а будут конкурировать между собой, кто быстрей и дешевле выполнит казенный заказ.
– Не надо нам расписывать преимущества капиталистического способа хозяйства перед самодержавным, – перебил Головнин. Он ценил Питовранова как сотрудника, но недолюбливал, считая чересчур развязным. А может, дело было в том, что главный редактор тоже писал научные статьи, но они пользовались меньшим спросом, чем бойкие сочинения Мишеля. – Вопрос был: сколько у нас времени на составление прожекта? Атос, ты у нас тут единственный военный. Что скажешь? Сколько продолжится война?
– Какой я военный, – законфузился Воронцов, но на непростой вопрос ответил ясно и дельно: – Всё будет зависеть от действий союзников. Ежели кроме переброски армии на помощь туркам мощный англо-французский флот подойдет прямо к Санкт-Петербургу, столица либо капитулирует, либо превратится в груду развалин. Им довольно будет только разбомбить кронштадтские укрепления, а наша Балтийская эскадра – сами знаете… Если же кампания ограничится Черным морем, то год-полтора, полагаю, мы продержимся. Долее навряд ли.
– А что думаете вы, Михаил Христофорович? – спросил Головнин правителя морской пенсионной кассы Рейтерна, всеми уважаемого за степенный характер и почтенный возраст (как уже говорилось, ему шел тридцать четвертый год). Это был единственный «константиновец», которого все остальные называли по имени-отчеству и на «вы».
Рейтерн был педант, который больше всего на свете ценил время и жил по хронометру. Спал он не более четырех часов в сутки. Изобретенную им систему пенсионных начислений переняли казначейства уже нескольких стран. Он и сейчас, прислушиваясь к разговорам, быстро писал в блокноте, да еще постукивал костяшками хорошенького карманного абакуса – что-то подсчитывал.
Твердогубая, до карикатурности немецкая физиономия гения осталась неподвижной.
– Про военные соображения не могу знать, но со своей, финансовой, стороны подтверждаю, что долее полутора лет война продлиться никак не может, – сказал он тихим, скрипучим голосом. – Год войны встанет казне примерно в 350 миллионов, я только что прикинул. С учетом расходов, в которые обошлись Венгерская кампания и война с Турцией, через полтора года суммарная задолженность по внешним и внутренним обязательствам с учетом прежних экстраординарных трат достигнет миллиарда рублей. Это роковая черта, после которой Россия обанкротится. Так что полтора года – максимум.
– Итак, господа, у нас самое большее полтора года, – внушительно повысил голос Мика Оболенский. Ему не понравилось, что Головнин председательствует в беседе, хотя повернул разговор в деловое русло он, Оболенский. – Спрошу мнение каждого: с какой реформы следует начать после отмены крепостничества – в крестьянском вопросе, кажется, все согласны. Михаил Христофорович?
– С санации финансов, разумеется. Это очевидно, – пожал плечами немец. – Деньги – кровь государства. Кровь должна быть а) здоровой, б) обильной, в) беспрепятственно текущей. Страна больна диспропорцией бюджета, плохим контролем за его пополнением и расходованием, а главное отсутствием частного капитала. Виданное ли в современной экономике дело, чтобы в огромной державе не было ни одного частного банка? После войны можно будет сильно сократить расходы на армию. Ведь пятьдесят восемь процентов тратим на это, ужас что такое! Надо развивать фабричное дело и самое главное – строить железные дороги, как можно больше и как можно быстрей.
– То самое, о чем я вам толковал, – шепнул Питовранов друзьям. – Помните статью, которую я вам прочел? Перец-колбаса, конечно, зануда, но говорит дело.
А Дмитрий Набоков с Рейтерном не согласился.
– Здоровые финансы и развитие промышленности – это превосходно, но начинать следует с другого. Государство держится на законах, а они у нас из рук вон плохи. Михаил Христофорович хочет развивать частное предпринимательство, и это, конечно, должно делать. Но без равного, независимого, справедливого и быстрого суда никакого капитализма сложиться не может. Надобна судебная власть, способная честно решить конфликт между собственниками и защитить их от произвола исполнительной власти. Иначе любой губернатор или городничий скрутит в бараний рог и обдерет как липку всякого капиталиста, а тот будет норовить сунуть начальству взятку. Прежде всего нужна судебная реформа – установить твердые, честные правила государственного общежития. А потом уж по этим правилам строить остальное.
Сандро Головнин едва дождался конца реплики – ему не терпелось вставить свое.
– Господа, господа, вы всё желаете насаждать разумное сверху вниз, административно. Меры, о которых вы говорите, дают эффект быстрый, да ненадежный! Надобно улучшать качество населения, а оно в первую голову зависит от образования. Какая частная инициатива, какая судебная справедливость могут быть в стране, где девять десятых неграмотны? Я пишу статью, в которой исследую опыт прусской педагогической реформы Гумбольдта-Шлейермахера. На первом этапе следует учредить учительские семинарии и подготовить преподавателей начальной школы. Потом повсеместно открыть двухклассные училища, где детей научат читать, считать и сознавать свое отечество. И тогда через десять лет мы не узнаем Россию.
– А сколько понадобится школ и учителей, в вашей статье подсчитано? – все так же невозмутимо осведомился Рейтерн, к которому обращался редактор «Вестника».
– Пока еще нет…
– Ничего-с, это нетрудно сделать. – Немец пододвинул к себе счеты. – В империи семьдесят миллионов жителей. Исходя из средней продолжительности жизни, простонародных детей школьного возраста по примерному счету миллионов десять-двенадцать. Ежели брать на класс в тридцать человек одного учителя, да по десять учителей на школу, это будет… – перешел он на бормотание и через полминуты подытожил: – Даже если учить только мальчиков как производительную часть населения, понадобится создать сто тысяч двухклассных училищ и подготовить по меньшей мере двести, а лучше триста тысяч учителей, для чего понадобится открыть тысячу семинарий. Бюджету ваша педагогическая реформа, стало быть, обойдется приблизительно в двести миллионов единократного вложения в строительство самых элементарных учебных помещений и после в сто пятьдесят миллионов ежегодно на жалованье педагогического состава, ремонты, учебные пособия и прочее. Напомню, что все доходные статьи российского государства суммарно составляют порядка двухсот пятидесяти миллионов и бюджет сводится с 12-процентным дефицитом, а после войны положение намного ухудшится. На какие же, спрашивается, средства собираетесь вы поголовно учить народ грамоте? Нет, сударь мой, сначала надобно заработать деньги, а потом уж их тратить. Оздоровление бюджета и развитие частного предпринимательства – вот в чем ключ, которым откроется дверь в пристойное будущее.
От обрушившихся на него цифр Головнин растерялся, но на помощь ему неожиданно пришел Воронцов, нечасто принимавший участие в подобных дискуссиях.
Всегдашним тихим голосом, не забывая учтиво улыбаться обоим спорящим, Евгений Николаевич заговорил о давно обдуманном:
– Михаил Христофорович, Александр Васильевич, господа, вы безусловно оба правы. Нужно образование и нужны деньги на образование. Но для того, чтобы не ломать голову, что надобно раньше – яйцо или курица, давайте прибавим в это уравнение третий член. Он, собственно, является первоосновой всему.
– Вы знаете алгебру? – спросил финансист, глядя на адъютанта с некоторым удивлением. Рейтерн был невысокого мнения об интеллектуальном развитии военных. – Что же это за третий член?
– Самоуправление, народное представительство. – Обычно, волнуясь, люди говорят громче и напористей, но Воронцов, наоборот, делал короткие паузы после каждой фразы, словно готовый немедленно замолчать и дать слово оппонентам. – С этого, на мой взгляд, и следует начать, едва лишь упразднится крепостное рабство. Сельские и городские жители должны получить некие органы местной власти, составленные из выборных депутатов. У этих органов будет право собирать средства на насущные потребности. Отсюда и возьмутся деньги на школы, потому что все захотят обеспечить своим детям будущее. Главная реформа, в которой нуждается Россия, – перераспределение властных функций. На верхнем уровне следует решать общегосударственные проблемы, на среднем – областные, а на нижнем, самом массовом, – местные. Поэтому первой задачей будущего преобразования я вижу административную реформу…
Удивляясь, что никто не перебивает его довольно длинную речь, Евгений Николаевич наконец заметил, что остальные смотрят ему за спину, и обернулся.
Оказывается, в дверях стоял великий князь, стройный молодой человек чрезвычайно приятной наружности. Очевидно, он появился там уже некоторое время назад и подал присутствующим знак не вставать и не мешать оратору. Свежее и нежное, почти мальчишеское – нет, скорее даже девичье лицо странно смотрелось над золотым воротником и адмиральскими эполетами.
– Ваше высочество! – воскликнул Воронцов, вскакивая.
Поднялись и остальные.
Царский сын замахал рукой:
– Ради бога, господа! Мы же в клубе, а не на министерском совещании. Прошу без церемоний.
Все сели. Константин Николаевич тоже – на край бильярдного стола. Побалтывая ногой в лаковом сапоге, великий князь приязненно оглядел компанию.
– Какой контраст с шерстистыми физиономиями господ адмиралов. А уж с их разговорами! Там всё было о тягостном настоящем. И того нет, и сего не хватает, плач и скрежет зубовный. А вы тут мечтаете о светлом будущем. Хотел бы я предаться с вами грезам, мои молодые реформаторы, но довлеет дневи злоба его.
– Что это вы нынче по-библейски изъясняетесь? – спросил Питовранов, пользуясь предложением оставить церемонии. Впрочем, он и без того никогда не церемонничал. – «Дневи», да «скрежет зубовный».
– Это я от старого адмирала Забелина, должно быть, заразился, – рассмеялся управляющий министерством. – Он всё на образа крестился и повторял, что Бог православное царство в страдную годину не оставит. Однако шутки в сторону. Знаете, зачем я вас тут собрал?
Оглянувшись на остальных, Питовранов состроил комичную гримасу:
– Лично я догадываюсь. Чтоб мы попритихли по случаю новых грозных обстоятельств.
– Умен яко змий. – Великий князь с удовольствием смотрел на румяное, нахальное лицо журналиста. – И в первую очередь, дорогой мсье Портос, это касается лично вас. – Светлые брови Константина Николаевича озабоченно сдвинулись. – Наступают трудные времена, господа. Воевать с Европой – не то, что воевать с Турцией. Понадобится напряжение всех сил. С нашего пышного фасада посыплется штукатурка. Сами знаете, какова Россия: сверху блеск, внизу гниль. Но подобные речи я веду перед вами в последний раз. Отныне и до конца войны только патриотизм, сплоченность и никаких сомнений в победе. Это ясно?
Он поочередно посмотрел на каждого – и каждый сумрачно кивнул, один только Питовранов скривился. Константин Николаевич погрозил ему пальцем.
– Притихните, прикусите язык. Все дела и слова должны быть направлены только на защиту отечества. Война будет идти негладко. Не хочу каркать, но возможны неудачи, поражения. В такое время повсеместно распространяется подозрительность, дураки начинают выискивать изменников. Старые адмиралтейские служаки и так на вас косятся, шлют мне ябеды. А тут уж станут доносить не мне – прямиком в Третье отделение. Не подводите меня и себя. Мы еще вернемся к нашим прекрасным планам. Но не теперь, а после. Когда отгрохочет гроза. Пока же рот на замок. – Великий князь повернулся к троим приятелям. – Это прежде всего касается вашей мушкетерской компании. За такую речь о народном представительстве, дорогой Атос, можно поплатиться. Вы, Арамис, умерьте вашу язвительность. А вам, Портос, вообще советую на время обратиться в безгласного слугу Гримо.
Интересный экземпляр
Идя из бильярдной, все трое были взволнованы великими событиями, но проявлялось это у каждого по-разному. Воронцов вздыхал, думая о грядущих страданиях отечества. Воронин покусывал тонкую губу, прикидывая, чем оно всё обернется. Питовранов без умолку болтал.
– Я на прошлой неделе был в читальне при английском посольстве. Туда так просто не попадешь, но у меня письмо из министерства, для просмотра научных новостей в иностранных газетах. В «Таймс» на первой странице карикатура, называется «Рашн хилз», «Русские горки». Несется Упырь на санках по крутому спуску, весь такой грозный, усы торчком, в руке сабля. А внизу пропасть. По краям нарисованы…
– Анна Австрийская права, – перебил его Вика. – Тебе надо прикусить язык. Ты за пределы редакции лучше не высовывайся. Твои очки и лохмы действуют на адмиралтейских служак как красная тряпка на быка. А гвардейцы кардинала теперь зашныряют повсюду.
Мишель обиделся, что его рассказ не дослушали.
– Коли так, могу вообще в редакцию не приходить. Только на сдачу матерьялов. Писать и редактировать буду в ресторане… Вот прямо сейчас и уйду, только поднимусь взять шапку и шинель.
Но тут же про обиду позабыл.
– А знаете что? Поедем вечером на Красно-Кабацкую? Выпьем за скорейшее посрамление российского оружия.
– Стыдись, Михаил! – вспыхнул Эжен. – Я за это пить не буду!
– Я тоже, – поморщился Воронин. – А вот за скорейшее избавление от Упыря – охотно.
Мишель почесал двойной подбородок.
– Ладно, пусть каждый выпьет за свое. Но согласитесь – не выпить в такой день нельзя.
С этим никто спорить не стал. Условились встретиться в шесть на Садовой, подле квартиры Питовранова, где всегда стояли тройки, чтоб ехать за город вместе.
– Я тоже скоро пойду, – тихо сказал Вика лейтенанту, придержав его за локоть. – Вызван в известный тебе дом, к полудню. Получил записку. Притом не от Лидии, а от Корнелии. Это странно. Не случилось ли чего у наших «лас-эрманитас?»
– Корнелия Львовна написала и мне. Но почему она позвала тебя? В самом деле странно. – Эжен нахмурился. – Хуже всего, что в нынешних обстоятельствах Коко меня вряд ли отпустит. Если я не появлюсь, извинись за меня и объясни в чем дело.
Вика со значением покачал головой:
– Лучше бы тебе там быть. Что если Корнелия как старшая из сестер желает с нами объясниться… по интересующему нас поводу? Она барышня решительная и Лидии заместо матери. Скажись больным и едем.
– Я не умею лгать, – простонал Воронцов. – Сразу краснею. Черт, черт, черт! Как быть? Пойду к князю, скажу ему правду, он поймет. Ты, пожалуйста, один не уезжай.
Тем временем Мишель Питовранов с удивительной для его корпулентной фигуры легкостью взбежал по крутой лестнице в редакторский закоулок. Там в приемной колдовал над самоваром Силыч, отставной матрос, состоявший при журнале для услуг.
– Михал Гаврилыч, тебя человек дожидается.
– Кто?
– Ларцев какой-то. Одет чуднó. Я бы не пустил, но к тебе какие только не ходют.
– Ларцев? – повторил Питовранов. – Не жду я никакого Ларцева. – И вдруг ахнул: – Неужто тот самый? Не может быть!
Михаил Гаврилович обрадовался, но еще сильней удивился.
Адриан Ларцев был автор статьи о железных дорогах, которую журналист чуть ранее поминал приятелям.
Поразительная по содержанию рукопись пришла в самом начале года. В ней утверждалось, что все беды России происходят из-за громадности дистанций и плохой связи между областями. В прежние времена разрешить эту трудность было невозможно, но технический прогресс дает человечеству новые инструменты. Важнейшим из них являются железные дороги. Надобно выстроить трассу от Балтики до Тихого океана. Тогда у дряблой массы европейско-азиатского государства появится хребет и Россия сможет распрямиться, подняться. По жилам заструится кровь, по нервам побегут сигналы. Задвижутся товары и работники, пересекая огромную державу не за полгода, как ныне, а за десять дней.
Прожект был, конечно, фантастический. Единственную российскую железную дорогу между столицами, длиной всего в 600 верст, строили десять лет и потратили на это бессчетные мильоны, но как идея на далекое будущее Трансроссийская железная дорога безусловно заслуживала рассмотрения. Проблема заключалась в том, что статья была совершенно непечатная – во-первых, по обилию немыслимых дерзостей, а во-вторых, из-за вопиющей неотесанности стиля. Начиналась она, например, следующим образом: «Наша страна Россия на самом деле никакая не страна, а вроде выкинутой на берег медузы. Лежит студнем, еле шевелится. И плавать не плавает, и ходить не ходит. Чего-то такое на одном конце задвигается, а пока до другого дойдет, выйдет пшик. Из естествознания известно, что беспозвоночные твари стоят на менее высокой ступени эволюции, чем позвоночные. Какой отсюда вывод? России надобен позвоночник. И позвоночником этим может стать вот что…».
Читая корявый текст, впрочем, написанный без единой орфографической ошибки, Мишель то смеялся, то крякал. Всё это было чертовски верно и дельно. В ответном письме он расхвалил статью и пообещал напечатать, но попросил разрешения внести необходимую правку, а также посоветовал снабдить прожект статистическими сведениями о железнодорожных успехах других стран.
Внезапному явлению автора Мишель так поразился, потому что сочинение было прислано из самой отдаленной Сибири, на конверте стоял иркутский штамп. Как это Ларцев мог всего через три месяца после отправки обратной почты перенестись из-за Байкала в Петербург?
* * *
Внешность прожектера Питовранова тоже удивила. Он ждал увидеть немолодого инженера или слеповатого от чтения книг мечтателя с воспаленным взором, а вместо этого обнаружил в комнате долговязого остроносого парня с длинными волосами, которые сзади были стянуты в хвост, как на Руси делали разве что семинаристы. Ларцев был очень молод, не старше Мишеля, одет в диковинную куртку из вывернутой кожи, такие же брюки или, вернее сказать, штаны и странные сапоги без каблуков. На скрип двери гость обернулся небыстро – сначала кончил разглядывать заинтересовавшую его картинку на стене: разрез новейшего английского парохода «Сити оф Глазго». Ларцев вообще в движениях был не скор, что в таком возрасте, да при худощавой комплекции выглядело необычно.
На приветствие сибиряк просто кивнул, очень внимательно рассматривая журналиста серыми, спокойными глазами.
– Вы, должно быть, прибыли в столицу по своей надобности и разминулись с моим ответом, – сказал Мишель, пожимая крепкую жесткую руку своей пухлой ладонью. – Очень славно, что так вышло. Это ускорит наше дело.
– Нет, я получил ваше письмо в середине февраля и тут же выехал.
– Как это вы за месяц проехали больше 5000 верст? – изумился Питовранов.
– За тридцать два дня, – уточнил поразительный гость. – По зимнему пути быстро. Если, конечно, ночевать на ходу, в санях, и не скупиться на лошадей.
– Но… почему было просто не написать?
– Я спросил бы, какие именно статистические данные вам нужны, вы бы мне ответили, и на это потратилось бы самое меньшее четыре или пять месяцев. Быстрее всё выяснить на месте. Опять же доступ к иностранной статистике в Петербурге много проще. К нам в Иркутск книги приходят с большим опозданием.
Голос был ровный, глуховатый. Мишель подумал, что приезжий старше, чем кажется.
– К тому же, – продолжил Ларцев, – я знаю, что мой слог нехорош, однако хочу быть уверен, что при редактуре не исказится мысль. Слишком важное дело.
Видно было, что он и не помышляет обидеть редактора – просто говорит, что думает. Должно быть, всегда так делает.
Михаил Гаврилович был по-журналистски жаден на необычных людей, а тут, кажется, выдался исключительно интересный экземпляр.
– Позвольте спросить, сколько вам лет?
Оказалось, двадцать два, то есть первое впечатление не обмануло. Ларцев был совсем юноша, на два года моложе Питовранова.
Стало еще любопытней.
– Раз уж вы приехали и нам предстоит совместный труд, давайте познакомимся ближе. Я собирался обедать. Вы голодны?
– Да, – без церемоний ответил интересный экземпляр. – Я с самого Иркутска не ел горячего.
– Так едемте на Садовую. Я там живу.
– Вы меня зовете обедать в ресторан или домой? – подумав, спросил Ларцев. – Если в ресторан, то мне, наверное, лучше переодеться. Я оставил внизу портплед. Там сюртук, сорочка, брюки и штиблеты.
– У меня дома ресторан, а в ресторане дом, и переодеваться не нужно. Сами увидите, – весело молвил Питовранов. – Где ваша шапка? Идемте!
– Шапку я надеваю, когда холоднее двадцати градусов. Сейчас тепло.
По обветренности лба было видно, что чело молодого человека к головным уборам действительно не привыкло.
– У вас тут соринка пристала, – показал ему пальцем Мишель повыше переносицы.
– Это родинка, – ответил Ларцев, с некоторым удивлением наблюдая, как журналист надевает бекешу, закутывается в шарф и нахлобучивает барашковую шапку. По сибирским понятиям погода, видимо, была претеплая.
На Адмиралтейской по мановению Мишеля к ним подъехал было лихач, но, поглядев с сомнением на диковатый наряд Ларцева, стегнул коренника и проехал мимо.
– По вашему платью не поймешь, какого вы состояния, – сказал Питовранов с вопросительной интонацией. В самом деле, трудно было определить, к какому из российских сословий принадлежит железнодорожный прожектер, не похожий ни на барина, ни на простолюдина.
– Государственный крестьянин, – был ответ.
– Вот уж не подумаешь! То ли дело я. По моему почтенному лику сразу видно, что я родом из духовного сословия, – пошутил Мишель.
– Нет, совсем не видно, – возразил сибиряк, и стало ясно, что шутить с ним бесполезно – чувством юмора он начисто обделен.
– Эй, ванька! – махнул журналист следующему извозчику. – Ресторан «Митава» знаешь?
– Кто ж его, барин, не знает. Полтинничек пожалуете?
– Полтинник с москвича возьмешь. А я цену знаю: двухгривенный.
* * *
«Митава» была рестораном нереспектабельной репутации. По вечерам к столикам там подсаживались девицы, а в коридоре за зимним садом располагались нумера для кратких свиданий. В одном из таких нумеров, выходившем одной дверью на улицу, а другой прямо в ресторанную кухню – очень удобно – Питовранов и обитал. За 75 рублей в месяц имел крышу над головой, теплую печку и полное прокормление. Это было недорого, если учитывать отменный аппетит Михаила Гавриловича. Митавские девушки любили веселого постояльца, щедрого на подарки и, бывало, столь же щедро благодарили его лаской, совершенно бесплатно, так что получалась двойная экономия. Хорошо жил Михаил Гаврилович, бога не гневил.
– А остановились вы, сударь, где? – спросил он, когда коляска катила мимо златоглавого Исаакия, на который Ларцев посмотрел с любопытством, но без провинциального благоговения.
– Пока нигде. Я только что прибыл в Петербург. Перед заставой вылез из саней, и дальше пешком.
– Почему вылезли?
– Я паспорт не выправлял, самовольно приехал. Ссыльным это нельзя, – преспокойно, будто о чем-то пустяковом сказал Ларцев.
Тут Мишель взглянул на него с еще большим интересом.
– Когда это вы успели набедокурить в вашем возрасте? Студенческое что-нибудь?
– Это не я. Мой отец осужден по делу 14 декабря. На вечную каторгу, по первому разряду.
Питовранов мысленно присвистнул. Что у ссыльных декабристов, лишенных дворянства, детей записывают в государственные крестьяне, он знал, но приговор по первому разряду получили немногие.
– Послушайте, а живите у меня. Право, я буду рад, – сказал Михаил Гаврилович вслух.
– Спасибо, – просто ответил сын каторжника. – Это кстати.