Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Инга Кузнецова

Пэчворк. После прочтения сжечь

© Оформление. ООО «Издательство «Э», 2017

* * *

Самые интересные новости – повседневная жизнь образов. (частная глупость)


Уровень 1

(все сразу)

Я – человек-письмо. Я – человек-письмо. Когда мне становится слишком беспокойно, я вспоминаю и повторяю эту фразу. Твержу ее себе до полного обмякания лицевых мышц. До обмякания внутренних мышц условного лица.

Я – человек-письмо-в-бутылке. Письмо в бутылке. Не человек-бутылка. Не человек-копилка. Я – человек-письмо. Денег у меня почти никогда нет, почти не было и, значит, почти не будет. Благодарю тебя, банковская система, за изобретение карточек, и течение дня – за то, что не всегда доносишь меня до банкомата. Будь благословенно, течение дня, носящее меня по таким руслам, когда я… По руслам достаточных состояний. Беспечных достаточных состояний. И состояний невыходибельности.

Благодарю тебя, космос, за то, что я случайно-неслучайно существую. Нет, нет, сейчас я не пью! Держу в руке пустой бокал, любуюсь тонко стесанными гранями.

Встроенный самогонный аппаратик моего организма работает исправно. Алкоголь ни к чему. Молоко на губах не обсохло еще: где там подбородок, где Млечный путь – толком не разобрать.

Я – человек-письмо. Желтоватое письмо, тронутое коричневым по краям и свернувшееся в трубочку. Привет тебе, человек дождя. Привет, дожди. Привет, человеки.

К вопросу о бутылках и бокалах. В детстве, которое у меня, конечно же, было, и было резко счастливым, я собирала аптечные пузырьки. Меня завораживали оплывающие формы стекла. Я еще тогда не видела изделий стеклодувов – стеклодувы выжили в Прибалтике. Думаю, это тайный орден думающих о хрупкости. В детстве я не предполагала, что тексты – это тоже стекло. Я считала их пластмассовыми.

Здесь слишком многое нужно объяснить. Я сделаю это потом.



(углы)

Кто-то определенно хранит дураков. Кто-то определенно хранит меня в сумятице производимых мною противоречий. В вихре событий, выходящих за формат разумного. В смерче абсурдности, разметывающем смерть в пух и прах, разметывающем по углам*. Во всей этой каше кто-то определенно – антициклон.

*/По углам чего? Угловатого мирозданья? Николай Кузанский был математически настроен и однажды сказал, что Бог – это окружность, центр которой везде. А края нигде. (Наверное, он все-таки хотел сказать «круг», но поторопился; а впрочем, все равно мысль – только проекция, и плоско все в этой мысли или объемно, уже не важно). Тогда получается, что Вселенная действительно угловата: она – многоугольник с бесконечным количеством углов, вписанный в такую окружность/.


Это я к чему? Похоже, я мастер создания опасных ситуаций – от самых простых до радикальных.

Сегодня началось невинно. Я проснулась слишком поздно, и обнаружила старый утюг включенным. Не смогла вспомнить, когда втыкала «вилку» в гнездо удлинителя. До того, как накануне днем выходила из дома, или после? Почему, ложась спать, я не слышала характерных потрескиваний работающего «электронагревательного прибора»? Помешал привычный гуд включенного компьютера? Гуд в голове? Я укрылась двумя одеялами и смотрела под веками артхаусный фильм про городских шаманов, снятый сквозь пламя.

Утром утюг был горячим. Лоб уже нет.

Испугаться я не успела. Только натянуть угольные «скинни», блузку Dolce&Gabbana из лилового шелка, с черными кантами на манжетах (безусловно, Кант оценил бы мой 36 размер и охотничьи навыки – я выудила ее на кладбище сброшенных иллюзий), а потом впрыгнуть в лодочки на шпильках. Ходить я на них почти не могу – только бежать, скользить, не зависеть.

Я успела набросить кожаный плащ цвета упавшей сливы, схватить рабочую сумку с карманами. И вылететь из дома.



(вранье)

На самом деле сегодня мне снилась мама, молодая, спящая в нашей прежней «хрущебной» квартире на широкой (и в реальности уже продавленной до впадины) тахте. Я вижу ее мечущееся лицо, которое никак не может проснуться. Почему-то ни отца, ни сестры с нами нет. Сама я очнулась то ли от странного грохота в кухне, то ли от запаха; да, в этом сне даже были запахи. Это был уже не чад сгорающей органики – это был звук стрельбы и кислый запах плавки, изменения дна кастрюли, в которой мама с вечера поставила варить картошку в мундире, чтобы сделать оливье.

Как символ сытой устойчивости салат оливье всегда вызывал у меня сопротивление; с самого начала, едва обнаружилось его существование, я поняла, что в нашем движущемся мире он невозможен, он нелеп; что эти приготовления, эта основательность – ложь; что, кажется, сама идея такого блюда – тупиковая ветка, вроде аппендикса, уводящая от какого-то смысла – чего? Салат оливье – это символ (неспешности, Нового года, довольства, статики…) Тогда я еще не знала, что, вступая в битву с символами, я сама рискую перейти в символический план со всеми своими потрохами.



(пытка зеленым горошком)

Вот чего никогда не забыть.

Группка астеничных девочек ежедневно томится в ожидании мам над тарелками с обледенелыми свекольными запеканками; над горками шариков цвета хаки. Кратковременное оживление вызывают обещания нянечки наложить это всем за шиворот. Радостно-невнятные крики розовощеких товарищей за окнами, гуляющих в сумерках на специально отведенном участке, звучат как радиореклама условной свободы. Бесконечность полдника. Страшные истории шепотом. Бесконечность подлинника.

Добро пожаловать в клуб будущих балерин, писателей, нонконформистов и самоубийц.



(сон/дым)

А в сегодняшнем сне все было так: на кухне то ли сумерки, то ли дымовая завеса, и мама – то ли мама, то ли я; маленькая я, стоящая над ней, перед этим (или одновременно с этим?) несколько раз пыталась прорваться на кухню и выключить конфорку, и, наконец, ей («мне») это удалось, но там уже полыхнуло. А мама-я не просыпается, она слишком устала на своей непонятной работе; ребенок-я до того придавлен своим мужеством, что не может оценить масштаб катастрофы. И все это слишком хорошо снято. И когда мама наконец просыпается, дочь, дрожа, говорит ей: «Не ходи туда».

Я видела все это глазами оператора, со стороны.

Проснулась со стиснутыми кулаками. До сих пор ноют суставы больших пальцев, втянутых внутрь, а сами пальцы до конца не распрямляются.

Уровень 2

(трехпадежный язык)

В моем языке нет падежа скота. В моем языке нет обвинительного падежа.

Это трехпадежный язык: имеет смысл говорить о бежательном падеже (бежать и упасть), лежательном падеже (упасть и лежать) и – о наиболее древнем и эффективном звательном падеже (упасть и звать на помощь). В первом случае можно проверить себя вопросом «куда?», во втором – «где?», а в третьем – «кого?». Но лучше не задавать никаких вопросов.

Я почти всегда бегу или лежу. Зову на помощь я только в самых исключительных случаях. Мне говорили: в младенчестве я не пошла, я сразу побежала. Иногда этот бег входит в противоречие с капитальным ступором. И тогда возникает ходьба – напряженная, механистичная, роботообразная. Впервые она вылупилась лет в одиннадцать – спасибо случайному эксгибиционисту. Было еще нападение с пистолетом в метро, но в переполненном вагоне некуда было идти.

А падать мне нельзя. Когда я бегу, внутри меня дзинькает то, что было моим пищеводом, желудком, кишками. Напоминая о хрупкости, о неустойчивости всего. Подчеркивая эту хрупкость и неустойчивость. Я не знаю, когда именно то, что произошло со мной, стало необратимым. Я никогда не любила ходить по врачам. А теперь я точно к ним не пойду. Я боюсь, что они направят меня на УЗИ. Врачи местной поликлиники ничего не должны знать о моих внутренних событиях.



(почему мы вообще)

Когда я пью, капли жидкостей, стекая по каким-то трубочкам, падают в стеклянные чаши, колбы и мензурки. Я догадываюсь об этом по звуку, и стараюсь пить немного, в основном воду. Сок я пью иногда, сок без мякоти, для ощущения цветности внутри своего тела. Мне нравится представлять себе эту химическую лабораторию, прозрачные колбы и колбочки разной формы. Я пью мелкими глотками и прислушиваюсь. Мне приходится быть очень осторожной. С поверхности кожи влага еще испаряется, иногда оставляя на ней апельсиновые разводы. Но…э…как бы это выразиться поэлегантней? Туалетные комнаты мне бывают нужны только для того, чтобы подновить стрелку по краю ресниц или предпринять еще одну попытку замаскировать темные круги под глазами. Чиркнуть помадой по губам (я пользуюсь только алой помадой). С некоторых пор – только для этого. Удобно в поездках.

С некоторых пор (я не помню, когда это произошло) я больше не ем – в привычном смысле этого слова. Я питаюсь иначе. Я скрываюсь от гастроэнтерологов. Не выдавайте меня. Я не хочу быть объектом для изучения соответствующего НИИ. Мало того, что это страшно неприятно, но мне еще просто некогда. Я прекрасно осознаю, что не проживу слишком долго, а у меня есть серьезные задачи, над которыми еще ломать и ломать голову. Тем более что я догадываюсь, что, сколько бы ни было затрачено времени на обследование особенностей моего организма, заключения все равно получить не удастся. Ответа не будет. Да и причем здесь желудочно-кишечный тракт, когда неизвестно, почему мы вообще? Почему мы вообще.



(дзинь)

Я исповедую дзинь-буддизм. Я зависима от звука, всегда (и во сне) я слышу музыку, далекую дивную музыку. Раньше она казалась мне гармонией сфер, но что гармония сфер? Прекрасными бывают и помехи. Может быть, это просто тихий звон стекла, возникающий от внутреннего дрожанья. Он всегда со мной на периферии слуха. Может быть.

Когда бежишь по плиткам, получается какая-то босанова (ударная доля приходится на толчковую ногу, мелодия же, как вьюнок, оплетает ритмический каркас с запозданием, слегка дребезжит).

А музыка извне…Что музыка извне? Эта хрустальная музыка так остро прекрасна, что трудно представить, как, отдельные и прозрачные, звуки ее вообще могут переходить один в другой, образуя непрерывность, ведь каждого звука – и только одного – уже достаточно, чтобы понять все: всю ласку уходящего, его прощальный свет, всю горечь, зашитую в подкладке подлинника. И ничего не может от нее защитить, но и не хочется защищаться. Она похожа на карточку, выброшенную из окна фотоателье тем из нас, кто совсем ничего не понимает в случайностях. В сидящую на корточках мужскую фигуру на слепой фотографии встраивается свернутая женская – точно подмышечный эмбрион, и обе иллюзорны. Но, может быть, мужская и вправду сидит. Я поняла: когда человек не любит (боится) фотографировать, на его фотографии может обнаружиться все, что угодно.

Из музыки может возникнуть что угодно. Я разрешаю ей все.



(птица)

Тут-то я могу делать, что хочу. Вот и говорю: птица фантомной боли. Пролетела.



(полевые колокольчики)

Запахивая плащ и теряя лодочки в бензиновых прудах, соскальзывая холодными пятками в темную воду, подцвеченную искусственной радугой, я спешу переступить избирательный порог. Я очень избирательна, но хочу отдать свой голос. Он тянется, как жевательная резинка, его не получается отдать. У меня много голосов. Когда долго не разговариваешь, твои голоса накапливаются – внутренние или внешние, не важно, – и они начинают говорить все одновременно. Столпотворение голосов. Поэтому осенью их нужно отдавать, но почему-то можно только по одному. Это странно, ведь я знаю, что, если отдам один, на его месте тут же возникнет два новых. Это как отрубить голову горынычу. Ничего никому не нужно отрубать. Ползают змеи, горят огни, рыночная экономика в виде толстой тетки лопает свои булочки.

Мне говорили – «на просторах нашей необъятной», и я понимала: вселенной. Любовь к своей вселенной, жалость к своей вселенной. О, да. Гордость. Гордость? Ну, чем же тут гордиться? Тем, что ты – песчинка в этой вселенной? А в той?

И все-таки я спешу отдать лишний голос за партию, которая могла бы достойно представлять меня в этом таком родном, продутом всеми ветрами пространстве. Она не могла бы отстаивать мои интересы. У меня специфические интересы. Мне интересна древесина абсурда, его годичные кольца. Мне интересны многоступенчатые шутки в духе Вуди Аллена… Предвыборный список дрожит у меня в голове, а я все еще не могу определиться.

Первой строкой, я знаю, там идет «Партия ослепительного света» (кандидат от нашего округа – это просто звезда по имени Солнце; у кандидата темное прошлое, проступающее и сегодня фрагментарно, пятнами). Это традиционалисты, к их программе мы все давно успели привыкнуть. Она легко усваивается растениями, и это плюс. И все-таки здесь остаются сомненья (эти темные пятна портят всю малину).

Вторыми в списке значатся «Агрегатные состояния». Они могли бы объединить многих, однако внутри самой партии всегда существовало множество разногласий. Я бы отдала свой голос за жидкость, но, кажется, в этой партии наиболее влиятелен газ, а он всегда имел склонность к самоуправству и даже самодурству, к бесконтрольному самораспространению. Неизвестно, чем это закончится, если они наберут наибольшее количество голосов.

Третьей следует «Партия звука»; их кандидат, кажется, имеет отношение к искусству. Это радикалы: поговаривали, что они заказали текст предвыборной платформы группе отчаянных какафонистов. Я не имею ничего против, но не могу уловить их вибрации.

Четвертыми идут «Запахи поперечника», объединенные эстеты. Мимо, мимо – хотя и остроумно. К сожалению, я ничего не смыслю в высшей математике.

Пятой выступает грубоватая «Твердая почва». Если из ее программы отжать критику других партий с их яркими представителями, то остался бы такой пшик, что при мысли об этом почва автоматически плывет под ногами…

Если честно, мне хочется отдать свой голос за «Полевые колокольчики». Я люблю колокольчики. Им даже ничего не надо говорить – на мой взгляд, они просто убедительны, и все. Но это невозможно. Все убедительное недолговечно.

Колокольчики не преодолеют избирательный порог. Увы.

Уровень 3

(реклама)

Здесь следует небольшое, но ответственное заявление.



(отрезало)

я больше никогда не буду резать мясо ножом… я больше не могу видеть мертвых живых… животных, спинных, захребетных, ручных, позвоночных… пополнять ими свой состав… я больше не могу соприкасаться с трупами слов… и с чучелами событий… к черту состав, лучше совсем ничего, чем целенаправленно мертветь… это и так происходит, само собой… я больше не могу резать упругое… слишком много охотников, прячущихся в кустах… слишком многие знают, где сидит фазан… а я не желаю знать… лучше никакого спектра, лучше черно-белое… лучше немое… пусть фазан себе сидит… или сазан… пусть фазан летит… или плывет… у меня другая фаза… другой сдвиг… в чем-то каждый – фазан…

Я смещаюсь, перемещаюсь из последних сил (замедляю бег). Производить ежедневную рокировку полушарий все трудней, во мне все меньше человеческого, в современном смысле. Я уже не желаю знать, как устроен синхрофазотрон. Хотя это очень интересно, объективно. Тронные залы меня тоже не интересуют. Хотя это памятники истории. Они, насколько я еще помню, красивы. Но само это словосочетание – «памятники истории» – вызывает только приступ клаустрофобии. Мне душно, я ищу здесь щели. Меня интересует, скорее, беспамятство истории. Степень ее беспамятства.

Стебли мне тоже резать не хочется. Я отказываюсь есть мясо убитых растений.

Рву и режу я только бумагу.



(кленовый лист)

Кленовый лист тебе товарищ.



(рюкзаки)

Я не добежала до избирательного пункта. У моих мечтательных спутников был план-перехват. Кажется, сегодня я их засекла. Они летели за мной проулками, на пересечении с проспектом превращаясь в бродячих собак. Если не успевали, просто становились прохожими, разглядывающими витрины. Все они были с рюкзаками – и женщины, и мужчины; и тинейджеры, и первоклассники. В рюкзаки помещаются объекты в максимально сложенном виде. Там могут быть самые неожиданные объекты, в том числе довольно крупные транспортные средства.

Я не разглядываю тех, кто следит за мной, из такта, не разглядываю из затакта (только рука иногда поднимается по инерции, хотя смычок давно уронен). Но я учитываю их присутствие на периферии взгляда. Когда я их засекаю, я еще раз передумываю, не собираюсь ли я сделать что-то лишнее.



(свирепость символов)

Я больше не разбрасываюсь голосами. Некоторые из них исчезнут во время ангины. Я ее жду, без особого нетерпения, – от меня тут ничего не зависит. Ангина придет в гости. Это такая женщина – Агния Николаевна. Пожилая, но еще достаточно бодрая, чтобы шляться хлипкими осенними вечерами по гостям. Однажды перед Рождеством мы с ней настолько оторвались у меня, так нахохотались, что у меня полностью пропал голос. Когда я начала принимать лекарство своего имени, почувствовала, что горло пошло трещинами и из него вылупился хриплый ощипанный петух. А потом кто-то схватил меня за сердце, сжал его в огромном кулаке.

Это свирепствовали символы. Они пытались грубо дать понять мне: сначала ты учишься говорить, только называя предметы или действия, а уже потом – понимать, что на самом деле за всеми словами стои́т. И сжимается сердце.

Отпустите уже меня, пожалуйста, я вас прекрасно поняла. Я вас поняла. Я буду внимательна. Отпустите.



(приключение)

Я перебегаю дорогу и следую по улочке к знакомому кафе с неожиданным в континентальной зоне названием «Мистраль».

Рюкзачники не преследуют. Я отрываюсь! Это значит, что скоро будет приключение. И действительно – о чудо из чудес: вижу на скамейке молодого человека с банкой чего-то, читающего книгу (в этом городе впервые вижу читающего не-гаджет взрослого). Твидовый пиджак, укороченные брюки, ноги в кроссовках крест-накрест, честно-пионерское лицо. Мне так любопытно, что я невольно притормаживаю.

– Романтично, да? – не переборщив с паузой, произносит могиканин.

– Ну да… Книга, скамейка, алкоголь (это я иронически, поправляя задник сваливающейся туфельки).

– Круто?

– Неожиданно.

– А про алкоголь вы зря. Какой алкоголь? Бросаю курить – обнажает в улыбке ровные проколгейтченные зубы.

В банке, похоже, электронная сигарета.

– Хотите взглянуть, какая книга? Вот, – протягивает.

На обложке канадские авторы: «Как долго жить в браке».

– Мотивирующая? – разочарованным голосом и про себя: «А что, ты Кафку ожидала?»

– Да не то чтобы…

Внезапно он сжимает мне запястье, притягивая к скамье, но я успеваю выхватить из кожаного кармана пистолет и стреляю в него.

Водой. Пальцы разжимаются, тонкие страницы с офсетной печатью быстро впитывают влагу.

Пока парень чертыхается, убегаю, сдерживая смех. Из-за угла уже появился старик с матерчатым рюкзаком цвета хаки, типа вещмешка. Вероятно, приехал из деревни за буханками черного.

Скорей! Раз-два-три – ничего не произошло. Я тоже владею приемами самообороны.



(буквально)

Резкая, душная волна. Я слишком восприимчива. Чужая энергия затекает в меня, действует, перепутывается с моей, и поэтому им так просто захотеть подмять меня, взять. Мне это не оскорбительно – ведь я понимаю, как это происходит. Понимая, уже наполовину прощаешь. Опасны ли такие вещи? Не знаю.



(щекотка)

Что еще я думаю обо всем этом? Думаю, физиология – это вещь, заслуживающая учета.

Лишь. Но не уважения.

Все, что связано с физиологией, меняется ежемгновенно, непрерывно, непредсказуемо. Было одно и – вдруг – совсем другое. Была плоть, стало стекло. Был железобетон, и вдруг какая-то ряска, пруд, кувшинки.

Парадоксальным образом это не имеет отношения к биологии времени, это совсем ничего не говорит о возрасте; это биология каприза, биология парадокса, и она о каких-то непознаваемых оттенках тех персон, которые вываливаются из меня.

В микроситуациях возбуждение переходит в щекотку смеха и обратно; эротические потребности в пиковый момент неожиданно вытесняются потребностью в юморе, а потом опять обналичиваются как сексуальность. Смех – интеллектуально-сексуальное удовольствие. Здесь азарт и свобода и дичь. По этому пути можно зайти очень далеко.

Экстремальные комикадзе чем-то близки сексуальным маньякам. Думаю, им было бы о чем поговорить, догадайся они назначать друг другу свидания.



(возможно)

Умру от смеха. Возможно, публично.

Уровень 4

(двенадцать тысяч)

Я влетаю в кафе. Беру «Американо» и зачитанный прошлогодний номер иллюстрированного еженедельника. Какая-то статейка предлагает мне расчет количества прожитых мною дней. Стоп, не волноваться. Кофе отпивать мелкими глотками, больше имитируя трапезу. Прилагающуюся шоколадку площадью 4 см2 спрятать в карман.

По приблизительным подсчетам, я прожила 12 тысяч дней. Не уверена, что была занята чем-то стоящим все эти дни. Как минимум половину срока я проспала или проболела. Дни были потрачены в полупустую. Бездна канула в другую бездну. Из бездны в жуть перелетая…

Я чувствую резкую слабость и сейчас буду в полуобморочном состоянии [сколько проходит времени, я не знаю]. Еженедельник не балует удачными иллюстрациями. Питаться этим нельзя.

Но у меня уже нет сил выскочить в киоск «Союзпечати». К счастью, на деревянных рейках у входа я замечаю рекламные брошюры какого-то турагенства и веер открыток, которыми можно перекусить – не бог весть что, но на пару-тройку часов мне этого фастфуда хватит.

Иногда мне даже хочется именно визуальной попсы (это никогда не касается музыки), какой-нибудь бумажной ерунды – комиксов или девичьих журнальчиков из киосков (главное – их не читать, просто смотреть на фото астеничных подруг в пуловерах, скатывающихся с плечевых суставов, просвечивающих под кожей, и гадать, кто из девушек инопланетянин). Иногда мне хочется даже нелепых поздравительных открыток с пионами, которые еще продаются в почтовых отделениях города.



(открытки для немых)

Когда-то я работала в компании, выпускающей такие открытки. Я буквально утопала в них, спешно выдумывая лаконичные подписи и выверяя артикулы. Я была частью конвейера. Выжить, не придуриваясь и не шуткуя, там было невозможно. Я выцыганивала у себя лишнюю минуту и из шалости вкрапляла в короткие тексты идиотизмы продолженного действия. Меня развлекало, что это печатается стотысячными тиражами. Фактически я, окруженная двадцатью дизайнерами, работала на фабрике, производящей условные эмоции на случай. Это были открытки для немых. Признания в любви и пожелания родственникам. К концу рабочего дня у меня начинался приступ буквальной, физиологической тошноты от пересозерцания роз в корзинах и пионов в вазах, и я выбегала в коридор, чтобы выплеснуть в пространство порцию горячечного смеха. Бегущие по коридору стафферы крутили пальцами у висков.

Днями я была погребена под цветными эскизами формата А 4, кое-где пересыпанными скрепками, и как бы ставила эксперимент на себе: сколько выдержу. Я работала за двоих, смеялась за десятерых, получала зряплату за одну. К счастью, меня уволили в конце испытательного срока – за какую-то неосторожно брякнутую фразу, порочащую честь режима. Мне было не нужно выяснять, кто донес. Я и так знала это. Я смотрела прозрачными глазами в прозрачные лбы, и в одном из них полумысли с моим именем бежали горящей строкой неуклюжего текста.

Позже подобные открытки стали для меня чем-то вроде бутербродов с сыром в привокзальных буфетах или сэндвичей с тунцом, чей вкус я еще помню.



(компромат)

Я знаю кое-что об образах – нечто такое, о чем не пишут в умных книжках. Помимо того, что ими можно питаться. Я питаюсь ими. Я симболофаг.



(рукава)

Меня перестал беспокоить почерк моих любимых – теперь я забочусь только о комфорте перелетных птиц, о сытости своих недоброжелателей, о достаточных часах отдыха своих псевдоначальников, о достаточных степенях сдвига своих собеседников, о достаточной смелости весенних почек, вообще об их готовности к «ложной весне», которая случается и летом, и осенью, и зимой. Даже поднятая на деревянные острия человеческих беспокойств, я буду обтекать их субстанцией тела, не имеющей иной оболочки, кроме образа. Образ ведь – это не для меня. Я его сняла. Я могу все обнять теперь. Я не вижу принципиальной разницы между быть/не быть, когда можно просто растечься и обнять. У пространства есть непознанные нами функции, не говоря уже о времени.

Образ висит на стуле с запрокинутым лицом. Рукава касаются пола.



(фрагмент лекции для аутистов)

Вяло просматривая сочащиеся глянцем виды Мальдив (неестественные ламинированные дива), открываю блокнот и записываю:

«Дада миру – это не совсем то, что да миру». Не забыть.



(профнепригодность)

Главное – не читать тексты из всей этой необязательной полиграфической продукции, хотя тянет. Надо рассчитывать силы. У меня аллергия на фальшь, выраженную в словах. Как это ни странно, сложно устроенные тексты чаще экологичны. Хотя, конечно, случаются исключения.

При соприкосновении с лажей у меня не дерматит начинается, нет, а так называемый фальшь-конъюнктивит, спутывающий и грызущий сетчатку, что ведет к стремительному ухудшению зрения. Это профессиональное заболевание. Я мечтаю о тонкой маске, в которой бы мое лицо, как на картинах Магритта, превращалось в теплящийся овал без черт.

Зрение будущего будет обращено внутрь. Целиком и полностью.



(убить монстра)

Так значит, статус «литературный редактор» скоро не будет иметь ко мне отношения. Буду с этой жизнью справляться как-то иначе. Надеюсь, у меня хватит чувства юмора, чтобы сдаться в агентство аниматоров для взрослых. Хватит юмора. Ну, или длины ног. Предложения поступали, но это на крайний случай. Слепые молодые женщины интересны только в ненаписанных романах Набокова.

Убить монстра в себе. Убить редактора. Сохранить пересмешникаJ

Лучше всего, конечно, организовать его смерть в Венеции. Это было бы красиво. Но видимо, придется довольствоваться лубочным зрелищем типа «Как внутренние авторы внутреннего редактора хоронили».

Когда этот редактор умрет, из меня вылетит бабочка, на которую кто-нибудь наступит.

Уровень 5

(зигзаг)

Возможно, это будет Вася. Именно сейчас он у дверей кафе. Он замотан широким полосатым шарфом, из-за которого едва виден маленький, аккуратно вздернутый нос. За плечами – рюкзак, и я немного побаиваюсь Васю. Надо, чтобы он не заметил, что моя «настоящесть» не стопроцентна. Разговор с ним напоминает бег по минному полю. Одна ошибка – и полный провал, абонент будет недоступен навечно. Меня тревожит вспученность его рюкзака. Тетрадь и гелевые ручки, я знаю, лежат в наружном кармане, застегнутом на все время заедающий «зиппер». В основном отделении может обнаружиться непредсказуемое. При мне он его никогда не раскрывает, и немного странно, что я замечаю такие мелочи.

У Васи выпуклый и совершенно матовый лоб. Его мысли абсолютно нечитабельны (а почерк его – почти как мысли). В них невозможно проникнуть, даже если выпить кофе с коньяком. В то, что он говорит, вдуматься тоже непросто, хотя слова как раз он произносит отчетливо. Он не вкладывает в них требовательной коммуникативной идеи. Он на нее не надеется, случайные удачи воспринимает как чудо. Этим Вася отличается от всех. Вася – это маленький камертон честности. Камертону 10 лет.

Чуть припухшие веки вздрагивают и поднимаются, обнаруживая радужки орехового цвета (я это скорее знаю, чем рассматриваю). Вася видит меня. Он перетаптывается, толкает стеклянную дверь, входит и медленно приближается, характерными зигзагами. Он никогда не наступает на стыки плиток и клеток линолеума. Я жду, я – сама идея терпенья.



(резинка)

Наконец он добирается до моего столика у окна и взбирается на диван. Я пытаюсь ему помочь с шарфом, но он сопротивляется: обнимает себя, бормочет «запутали так закутали», пыхтит и сопит. С ботинок капает вода.

Возможно, он просто не может почувствовать, что ему жарко. Не надо ему помогать по бытовым пустякам. Смутно догадываюсь, что его это оскорбляет, и перебарываю в себе псевдоматеринские порывы.

Говорю: «Доставай, пиши. Ты напишешь, а я потом скажу тебе, какой была твоя тема». Вася выдерживает паузу. Потом возникает его удивительная речь: «Твоя тема, матема. Математика, твоя». Мы общаемся по касательной. Я тоже отворачиваюсь от него. Я знаю, Васе слишком остро смотреть на меня, моя блузка его и радует, и сбивает. Но он сейчас со мной. Я чувствую его тепло. Словно мы – две варежки на резинках, какие когда-то носили его бабушка или мои родители. Вася теплый, резинка короткая и еще не растянулась. Мне хочется его обнять, но я резко бью себя внутри по рукам. Я говорю, глядя в сторону, в окно, где колеблется ветка и колышется мелкая листва (о, Вася, как я хочу помочь тебе!): «Ты и так знаешь, о чем она. Ты догадываешься обо всем. Пиши».

Некоторая шоковая терапия здесь возможна, но только точечно.

Я не менее застенчива, чем Вася, несмотря на склонность к экстравагантным нарядам и поступкам. И Вася это чувствует. На миг он поднимает на меня свои невероятные глаза с опущенными уголками. Ореховые, охровые, небывалые глаза. И уходит в расстегивание рюкзачного кармана.

Наконец, он справляется с «молнией», вынимает тетрадь на пружинках, карандаши, ластик и черную гелевую ручку. Его шелковые вихры топорщатся. В кафе гам, тарарам, но Вася не обращает на него внимания. Внимание мнимо, как бы говорит его фигурка, клюющая вздернутым носом бумагу.



(нон-фикшн)

Мне нет нужды озвучивать тему, которую я имею в виду. Это не тема – это васино-мой лейтмотив. Я слежу исподтишка за возникающим текстом, но куда-то проваливаюсь, толкаю себя, как картонную декорацию, в плоскую спину, но ничего не могу. «Вшум». Вот и вынырнула: это Вася перевернул страницу. Я в ужасе, я еще внутри кошмара, а Вася с сопеньем пишет свой текст.

Как он был там без меня?

Я уходила, я была девочкой в каком-то лагере, наша палата располагалась в здании старинного особняка, там все еще оставались и задумчивые ряды книг в кожаных переплетах, и фарфоровые статуэтки (вот, правда, не все, потому что железные койки были внесены неуклюже), и зеркала, и даже необычный узкий предмет мебели рыжего дерева вроде приподнятого на двух изящных ножках столика с откидывающейся крышкой – приподнятого для того, чтобы писать за ним стоя. Я так хочу его себе, этот высокий столик, который мы зовем «бюро», – но для этого нужно отказаться и от тумбочки, и от стула, потому что, кроме койки, каждому положен только один дополнительный мебельный предмет. И нужно еще занять спальное место у окна, как-то отгородиться шкафом, чтобы начать, не откладывая, то, что мне хочется начать. Мы все включаемся в перестановку, и я стараюсь больше всех, помогаю всем, и мои длинные тощие руки оказываются прекрасными рычагами. При этом нас почему-то не смущает необходимость жить в одной палате-зале с мальчиками; вовсе не поэтому я хочу отгородиться – во сне я думаю (мальчикам полагается ряд у длинной стены, лишенной окон): ничего, можно, переодеваясь, отворачиваться к окну, – а для своих девчоночьих писательских дел. И все почти удается. Но тут входит учительница и приподнимает одеяла на матрасах, и между ними оказываются лежбища каких-то мелких насекомых, похожих на муравьев с телами, не разделенными на грудь и брюшко. Насекомые серые, слабо шевелятся, живут гнездами и напоминают об ужасах военного времени, гражданской войны. Все в шоке, начинается генеральная (генеральская?) уборка, статуэтки падают и разбиваются, книжки летят, желтые страницы стелются веерами. И пока я оттираю «бюро» от напластований пыли и времен, времени пыли, времени были и врали племен (враль тут женского рода), – все меняется снова: меня оттеснили от окна, все шкафы с книгами выстроены в плоский ряд так, что за ним уже не укрыться, и мы все очутились в единой казарме, смысл которой странно контрастирует с лепниной потолка. Я реву и, волоча «бюро» за собой, тащусь к крайнему шкафу, из последних сил двигаю его на себя (с него падает очередная балерина), разворачиваю рывком так, чтобы книги в моем убежище оставались со мной. Втащив бюро, прячусь за шкафом в надежде, что в суматохе все забудут обо мне.

Я не знаю, что было дальше. Я очнулась окончательно. Вася написал.



(не разобрать Магеллан)

«да ха хо хи ляля песня телефон штучка Магеллан ластик резинка линейка линия штуковина карандаш лампочка бумага столешница Марко Поло стульчик кулак окно собака стержень тряпка наклейка дурачок занавески услышал меня шина машина глобус стакан ноль точилка лобзик идти он шёл фломастер мошка ложка тема урока фольклор линия надо разбирать хлам хаос Магеллан чертовщина рулон художественная школа клёпка альбом человечек тряпка круп мифы фигня бутылочка нужные вещи выбрасывать а но что где когда плохой почерк окошко аквариум корень суффикс гвоздь пылесос шумит плохо ай ой голос ужасно не надо ужасать тренироваться проверять всё хуже шум мало надо птички поют всё хуже и хуже делать зачем плохо фу восемь десять десять одиннадцать носок палитра плохой яма тихо делает бежать перевернул лист как невразумительно никуда не годится записка выйдет кошмар глупый плохой осень надо красивей звонит не разобрать Магеллан да Гама тетрадь брезгливо хуже Марко Поло не торопиться молчать дурак лама плохо скользит по бумаге скейтборд школа школа Афанасьев тихо спокойно уже нет плохо груша о в виде груши дерево фигня не выходит еще надо бардак беспорядок ошибка показать плохой ямочка ужас всё почерк Магеллан сложные словосочетания поэтому плохо ужасно дурак дурак против я зайчик ура плохо я стараюсь сильно плохо ужасно не выходит Винни Пух радуется всё конец параллелепипед дурак палец колечко коробка переделать писать писать паук сходить убрать плохо три хорошо ладно ровно не очень мне не нравится фигово линия не выйдет таблетка окно ну ладно нет плохо телефон хр мр да»



(тема)

Отлично. Тема любого текста, Вася, на самом деле одна, и ты ее раскрываешь лучше других. Лучше всех детей и подростков, которым я преподаю, дальше всех взрослых, которых я читаю. Я едва могу быть – так мне остро, Вася. Я не могу так, как ты. Но я буду с тобой. Тема, конечно, звучит как: «Я опрокидываю смерть» (на все ее стомиллиардные лопатки). Или так: «Я презираю смерть». Можно было бы осмелиться и на «Смерти нет». Слишком самонадеянно? Пожалуй. Я тебе этого не говорила и не говорю.

Уровень 6

(кочевье мертвых)

Вася устал. Я целую его в макушку и сообщаю, что сейчас закажу для него коктейль. Вася беспокоится, он чего-то не понял. Наши занятия с ним – полтора часа на качелях, пролетающих над двумя пропастями, лопающими друг друга.

Я встаю. «Джинсы, – говорит Вася. – Дырки. Ты не умеешь? Зашивать, шить? Ты как Вася».

Я обрадовалась, я не спорю. Ты научишься, а я вспомню, как это делать. Шить, жить, жать жуть.

Этого я не говорю. Вася ерзает, я покупаю два молочных коктейля по сто пятьдесят рублей. Вася джентльмен, он не будет пить без меня. Мне придется тоже выпить это.

Я всегда угощаю Васю до того, как он вытащит свернутую трубочкой тысячную бумажку моего гонорара из внутреннего кармана куртки, которую не снимает. Получать эту трубочку стыдно. Я только угощаю Васю, а он участвует в моем выживании.

Когда он напряжен, с ним так тяжело, что у меня язык засыхает во рту, нёбо трескается (небо?), язычок западает в глотку. Когда Вася замыкается, мы оказываемся на полюсе безмолвия, в саха́ре бегства, в кочевье мертвых. У меня нет в карманах педагогических приемов. Я ничего не знаю, я просто могу быть с Васей. Это обнаружилось слишком быстро: я опрометчиво заговорила с ним, и у меня случайно получилось. Вася приоткрылся (на щелочку). Его бабушка бежала за мной целую улицу, от книжного до Дома культуры (какое дикое административное названье!), умоляя преподавать ему хоть что-нибудь.



(кое-что о драконах)

Васиного ответа на первую мою фразу обычно приходится дожидаться по десяти минут. Это сейчас он разогрелся. Вася – идеальное испытание для холерика.

Мне нравится смотреть, как его ореховые глаза смеются над стеклом, пока он тянет прохладно-розовую безмятежность. Вася поглощен процессом. Я жду, когда его трубочка издаст финальный «хрюк». Я предлагаю игру. Сейчас Вася разжат и почти счастлив. Сейчас у нас что-то получится. Мы играем в «одно слово».

Я говорю:

– Когда-то…

– давно, – подхватывает собеседник с не обсохшим коктейлем на губах, —

– в

Вася: – девятнадцатом [ого!]

– веке

– люди

– читали

– романы [о!],

– танцевали,

– веселились,

– пели,

– женились… [Вася, неожиданно!]

– Но

– вдруг

– в

– городе

– появился

– дракон.

– Он

– был

– таким

– неудачливым [ясно, что это Васино альтер-эго]

– и

– одиноким [это факт].

– Отчаянно [что это я?!]

– рвал [о!]

– занавески,

– постельное [ты не оставляешь мне вариантов!]

– белье,

– дневники [Вася, отлично!],

– промокашки,

– шапки…[если бы ты знал, как ты абсурдно прекрасен!]

– И

– однажды

– к

– нему

– приехал

– папа [Вася живет без папы],

– сказав [немного усложняю]

– дракону:

– «Ты

– закончил? [удивительная находчивость!]

– Тогда

– пойдем [ну, допустим]

– домой».

– И

– они

– пошли

– домой.

Я говорю: «Пойдем домой, Вася. Ты здорово поработал! Спасибо за денежку. Пойдем, я тебя немного провожу». Вася спрыгивает на пол, пружинит в своих маленьких кроссовках и, следя за границами линолеумных клеток (он не наступает на границы), осторожно прыгает к выходу.

Уровень 7

(спасение от)

Мы проходим несколько метров, и Вася делает мне подарок. Он сообщает нечто драгоценное, а именно: придуманную им самим теорию, которой он ни с кем не делился и не поделится.

Она касается опыта, который дети обычно всерьез не анализируют. Они могут шутить об этом. Могут шутить об этом абстрактно, дразнить этим друг друга. Но никогда не рассказывают о своих секретах внутри этой темы.

Вася опрокидывает все мои представления об открытости и закрытости кого бы то ни было.

На ходу он тихонько рассказывает мне теорию «антипокака» в общественном месте – например, на улице маленького городка, где полторы кафешки на два километра. Оказывается, самое главное в критическом случае – быстро идти вперед, высоко поднимая колени. И самое лучшее, что может встретиться тут, – лестницы, ступеньки, по которым нужно подниматься. Главное – не спускаться. Главное – не смотреть вниз. Вася не может ходить в туалет в школе и «художке» (а он и ту и другую странным образом посещает).

Вася признается, что в особенно сложной ситуации, уже влетев в свой подъезд, он бежит по лестнице вверх, на восьмой этаж. И это помогает! Потом с достоинством поздороваться с бабушкой, медленно снять куртку, разуться – и только тогда спокойно идти куда надо.

Он говорит (тут прорывается небывалая отчетливость его самопонимания): «Я это представляю. Ана… анатомически. Когда поднимаешь ногу, ОНО лезет внутри тебя вверх. Надо не давать ему спускаться. Когда так долго делаешь, потом не хочется».

Я потрясена. Я поняла, что нам надо спешить. Да вот, дом его бабушки уже за деревьями. Но я не хочу выдавать своего потрясения. Васина доверчивость не должна быть взбаламучена. Вася не знает о моих стеклянных особенностях, но хочет помочь. Он придумал нечто, что, как он полагает, пригодится и мне при схожих обстоятельствах. Мне нужно быть очень точной, мне нужно быть на уровне Васиной смелости. Меланхолически замечаю (хотя иду быстро, из сопереживания невольно слишком задирая колени): «Здорово. Но дело в том, что вместе с покаком часто приходит попис. Ты не придумал, что нужно делать в этом случае? Мне это важно знать».

«От пописа спасения нет».



(театр кукол)

Вася прав. Меня накрывает волной смеха и стыда, и я еле сдерживаюсь, чтобы не обнаружить свое состояние: вспомнилось, как когда-то пришлось перебить на полуслове пижона, читающего мне лекцию о буддизме в собственном «лексусе» с затемненными стеклами. Пришлось резко потребовать остановки там, где это невозможно, выпрыгнуть, в распахнутом пальто и темных очках, с развевающимся отчаянно-рыжим шарфом пробежать, лавируя между автомобилями, через мост к театру кукол (символизм в действии!) – никаких кафе поблизости не было. Пришлось ворваться с дикой просьбой к трем охранникам в смокингах и при бабочках, ожидающих начала спектакля. Шутить на кончике ножа.

Меня впустили, задумчиво предположив, что я несу на себе тротил, и не успев обыскать. Вероятно, на бегу я была отчетливо-убедительна (при этом почти представила себя террористкой – болезненная скорость воображения). Приятель же со своим букетом и ожиданиями был вынужден следовать дальше по шоссе; на его звонки потом я не стала отвечать, и больше мы с ним не увиделись.

Я больше не играю в физиологической лиге, Вася. Тебе не нужно об этом знать. Тебе просто нужно чувствовать, что я принимаю тебя.



(противоположный вектор)

Почему я все-таки преподаю? Что я преподаю? Ведь я никому не могу дать программы выживания. Во мне никогда не было этой программы. Все, что я могу, – только подчеркнуть переживание. Переживание остроты всего. Я не помогаю выжить – как раз наоборот. Я просто говорю: не отворачивайся, смотри. Даже если это невыносимо. Твое наблюдение важно – возможно, важней буквального тебя.

Сомнительный подход. Кому нужны все эти прямые свидетельства? Сумма свидетельств? Родители хотят совершенно иного: адаптировать детей к социуму, приблизить их к конвенциональным вещам. Если бы они догадывались, насколько мой вектор противоположен. Если бы они знали, что, по-моему, тут важнее всякой адаптации. Да и жизни, впрочем. Если бы они это поняли, они бы не доверили мне своих детей.



(так в чем же дело)

Возможно, они добились бы отстранения и – далее – ареста. И были бы по-своему правы. Что такое «жизнь» вообще, я не знаю, и не хочу знать. Я к ней не стремлюсь. Возможно, моя витальность исчерпана. Остались возможности понимания и…



(самозванство)

Мне часто снится один и тот же сон, с небольшими вариациями. В этом кино я – школьник или школьница (пол в таких снах не важен, там перемещаешься как сознание внутри какого-то пятна тела), причем работающий школьник, который учится в последнем классе и так и не успевает за полгода или даже за год явиться на урок географии (или труда, или какой-то трудовой географии). Работающий школьник не ходит на уроки труда – такова ирония сна. И вот уже конец апреля, и скоро выпускные экзамены, и оказывается, что этот «труд», это пришивание пуговиц в разных географических местах и отчеты о том (что-то такое мельком герой видит в тетрадях одноклассников в промежутках между школьными событиями) – один из главных критериев, по которым будет оцениваться его состоятельность. И есть еще странные новые предметы, протонауки, о существовании которых он (то есть я) даже не успел (успела?) узнать. И вот теперь, сквозь сложную оптику ночного артхауса, все летит ко «времени че», и меняется стиль, теперь должен начаться чистый экшн: раздается звонок, на столах распахнуты учебники по неизвестному мне предмету, раскрыты на одном из заключительных параграфов, а я наконец-то здесь – листаю тетрадь подруги-друга-брата-сестры, и чувствую, что именно сейчас со мной захочет познакомиться учитель и, конечно, потребует ответа на вопрос, где я все это время была/был. И все это легчайшая катастрофа смещения, какой-то структурной ошибки. И все очень ярко. Я чувствую тихую, базовую свою правоту – но и веселую панику, которая переливается внутри коромысла рук-плеч и собирается в ладонях, как маленькая граната. А где я все это время была или был, не показывают.

Уровень 8