Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

…Мой поезд волокся уже третьи сутки. Оказалось, что он был почтово-пассажирским и шел на Москву каким-то диким круговым маршрутом, через Вологду, Ярославль, подолгу стоял, пропуская скорые, на полустанках и разъездах, в вагоне изредка появлялись и сходили люди, пробовали заговаривать со мной, но я или молчала, или огрызалась, и меня оставляли в покое.

На третью ночь мы остановились возле платформы, на которой теснилось множество солдат, расхристанных, распатланных, хмельных, вопящих, с гитарами, чемоданчиками и бутылками. Проводница прибежала и сказала испуганно:

— Запирайся, девушка! Дембелей сажают! Я только представила себя и всю эту осатаневшую от свободы команду и запираться не стала. Взяла свой пакет, напялила пыльник и спрыгнула из тамбура, но не на платформу, а, наоборот, на промежуток между рельсами, где стоял нефтяной эшелон из цистерн.

Пошла вдоль путей к светившейся синим стрелке, выйдя с разъезда на неохраняемом переезде, свернула налево. Могла и направо. Мне было все одно.

Ночь была теплая, здесь уже явственно чувствовалось лето, и по обочинам проселка дурманно зацветала сирень. Небо было светлое, мглы не было, и я видела, что за обочинами лежит только плоское бесконечное поле в молодой озими, которая казалась не зеленой, а шелково-серой от росы. Где-то орали петухи, но жилья я не видела.

Через час проселок вывел меня на трассу с укатанным асфальтом. И ни машины, ни человечка. Когда стояли в Вологде, какой-то торговец с корзиной прошел по поезду, продавал кефир и хлеб. Кефир я уже выпила, а хлеб оставался, с полбуханки. Я села на столбик ограждения, вынула хлеб и стала есть.

Тут-то и появился этот грязный «КамАЗ» с прицепом. Он волокся натужно, загруженный пиленым лесом под завязку. Протащился было мимо меня, но потом тормознул.

Из кабины выпрыгнула тетка в спортивном костюме, сапогах и беретке, пошла ко мне. Она была толстая, пожилая и в очках.

Из-за баранки высунулся какой-то тоже немолодой водила и смотрел на нас.

— Ты что тут делаешь, золотко? — изумленно сказала женщина.

— Ем.

— Далеко собираешься?

— Не знаю, — подумав, сказала я.

— Ты что? — помолчав, вздохнула она. — Из зоны, что ли?

— А заметно?

— Ага… И долго куковать собираешься?

— А вы далеко?

— До Калуги…

— Можно и в Калугу. Почему бы и нет? — сказала я.

БЕГИ, КРОЛИК, БЕГИ!



До Калуги я не доехала. Тетка — она представилась экспедиторшей фирмы по торговле стройлесом — меня просто напугала настырной проницательностью. То, что она угадала во мне сиделицу, она объяснила тем, что когда-то сама тоже хлебала в зоне:

«На бухгалтерии погорела, золотко!» Словом, сиделиц она вынюхивала, как овчарка. Она выковыривала из меня подробности, как изюм из булки, и я явственно учуяла, что под ее черепушкой заработал невидимый калькулятор и она уже четко встраивала меня в какую-то собственную систему дел и намерений.

— Твое счастье, что ты на меня нарвалась! — ласково оглаживала она меня по плечу. — Паспортишко мы тебе выправим, на любую фамилию… Деньжишек на обзаведение подкинем, ясное дело, под процент… Отработаешь! Мы и в Польшу пиленку тараним, и к прибалтам… Ну, сама понимаешь, переговорный процесс! А ты с дипломом, как пульнешь по-иностранному, сразу — доверие…

Может быть, я бы и клюнула, но от Софьи Макаровны явственно попахивало нормальным криминалом. Она была слишком липучей и ласковой той самой приятной скользковатой ласковостью, на которую ловят полных лохов, а когда она пульнула трогательно:

«Можешь от меня ничего не скрывать! Я тебе буду как матерь, золотко!» — я поняла, что нужно делать ноги. Обзаводиться еще одной мамочкой я не собиралась, с меня хватало той, единственной…

К тому же на Калугу они погнали свой «КамАЗ» не через Москву, а каким-то сложным путем по проселкам, и я поняла, что столичных ментов они стараются избежать.

Дважды мы останавливались близ дорожных трактирчиков и я бесстыдно лопала за ее счет. Водила был угрюмый и все время молчал, как партизан на допросе. Трещала только сама дама.

Может быть, я с ними покаталась бы еще, но когда ели во второй раз, вечером, мадам сказала, что забыла сумочку в кабине, ушмыгнула из-за грязного столика, и я явственно разглядела, что в кабине грузовика она шарит не в своей сумке, разыскивая деньги, а, включив свет, разглядывает бумаги, извлеченные из моего пакета: справку из зоны, проездные и прочее — удостоверяется, значит, что я есть я и ей лапшу на уши не вешаю.

Это уж мне совсем не понравилось. Выходит, ни одному моему слову она всерьез не поверила. Обычно так устроены люди, которые сами врут бесконечно и профессионально.

Так что когда часа в два ночи водила загнал лесовоз на заправку на скрещении каких-то дорог и Софа, проснувшись, отправилась с ним платить за бензин, я проверила свой пакет — документы были на месте, тихонечко открыла дверцу кабины и уткнулась онемевшими от сидения ходулями в землю.

Березняк начинался сразу за заправкой, и я неспешно потопала по тропинке куда глаза глядят.

Лес скоро раздался, тропка влилась в поляну, на которой стоял початый стог прошлогоднего сена, спать хотелось убойно, потому что последние часы я только вид делала, что дремлю. Я разгребла сено, закуталась плотнее в свой плащ и воткнулась в дырку.

Проснулась от того, что мне жарко и потно, а где-то рядом трубит электричка. Я выгреблась, постаралась отчиститься, но пыльник замяло так, словно корова жевала, и я сняла его. Вытряхнула из волос сено, посмотрелась в зеркальце — рожа была страшная, сонная и немытая. Я отыскала под деревьями лужицу и постаралась умыться. А потом вышла на насыпь.

Железнодорожная платформа была недалеко, совершенно безлюдная, если не считать пацана с велосипедом, который продавал ландыши в кулечках из газеты.

Я спросила у пацаненка, где я, он сказал, и я почувствовала, что ноги становятся ватными. Уже все поняв, поплелась к расписанию. Здесь только что просвистела электричка из Москвы на Дубну. Ну, а там и до моего родного города — рукой подать. Во всяком случае, почти близко.

За что боролись, на то и напоролись. Все это время я старалась не приближаться к дому, но, видно, какие-то бесы куражились надо мной, подхихикивая. Нечистая сила кружила меня невидимо на странной карусели, и каждый ее виток, суживаясь, загонял меня именно к тому, от чего я бежала изо всех силенок.

Выходит, судьба?

Или что-то во мне самой отзывалось на почти магнитное притяжение к месту, где ты родилась, где впервые вдохнула тот особенный первый глоток воздуха и впервые увидела особенное солнце, которого не бывает больше нигде на земле?

Я поняла, что больше не в силах противиться. Черт с ним — пусть будет, что будет!

Но представить себе, как я иду при солнечном свете по улицам в общем-то небольшого городка, где каждая вторая собака и третья пенсионерка знала в лицо не только Панкратыча, но и меня, где я могу нарваться на кого-то из преподавателей моей школы или просто кого-то из тех, кто видел меня в суде, по-идиотски размякшую, рассопливевшуюся, лепетавшую какую-то чушь вроде «Не виноватая я!», когда все уже было решено. Нет, на такое пойти я все-таки не решалась еще.

Да и для этой команды сволочей незачем сразу же узнавать, что я пришла. Вернулась, значит, Лизавета Басаргина.

Так что я дождалась последней электрички и в час сорок ночи высадилась на родимом вокзале. Ментов я не боялась, согласно справке прибыла именно в пункт назначения, но встречаться с ними мне было вовсе не с руки, я сразу же спрыгнула с перрона, обошла здание вокзала на расстоянии и вскоре выбралась на главную улицу.

Здесь все было как прежде, но ничего, как прежде, уже не было: наверное, от того, что прежняя Лизавета окончилась. Я на все смотрела другими глазами, бредя, аки тать в нощи, по неожиданно враждебному городу. Вокруг фонарей роилась мошкара, помигивали светофоры ни для кого, потому что ни одной машины я не увидела. Улицу недавно поливали, и на асфальте блестели лужицы. По этой улице я шлепала миллион раз, и горло горячо перехватило от нахлынувших слез и горечи.

Но оплакивать себя я не собиралась. Нет, за эти три года здесь, конечно, произошли изменения. Безобразные и разнокалиберные будки мелких коммерсантов снесли — вместо них стоял ряд одинаковых павильончиков, вытянутых в торговый ряд. Аптечного киоска Гороховой тоже уже не было — его место и часть ряда занимал новый длинный, сплошь остекленный павильон уже приличной аптеки со светящейся вывеской и бело-зеленым крестом. Процветает, значит, стерва!

Я надеялась, что, по ночному времени, улицы будут безлюдны, но у киосков толклись и пили пиво какие-то пацаны, с берега Волги, со стороны нашего идиотского, похожего на элеватор, здания драмтеатра, который еще на моей памяти прогорел и был закрыт, накатывались какие-то вопли, грохот рока — возле театра была окруженная проволочной сеткой летняя дискотека.

Народищу было как на стадионе, несмотря на глухую ночь, вокруг сетки тесно стояли папаши и мамаши с букетами цветов и барахлишком отроков и отроковиц, которые клубились в бешеном ритме и оре на бетонке. Большинство отроков было в черном, как официанты, девы — в основном белые, как невинные голубицы, и только тут до меня дошло, что это такое: финал выпускного бала, ну конечно же, экзамены в обеих школах уже закончились, и эти сопляки и соплячки праздновали свою зрелость.

Пожалуй, в этот миг я и поняла бесповоротно: старая я. И никогда больше не буду, скинув шпильки, обтаптывать босиком какого-нибудь симпатичного парнишку, как некогда, такой же теплой, как молоко, ночью.

В сиренях вокруг дискотеки шел нормальный обжим, какая-то дева попискивала близко от меня и просила: «Не надо, Эдик…», но по ее голосу было понятно, что отнекивается она просто так, для блезиру.

Нет, все здесь было уже чужое, и я была чужой на этом хмельном празднике жизни.

Не думаю, что к нашему с дедом дому я двинула сознательно, просто какая-то сила потащила меня сама собой в наш проулок. На подходе к дому был поставлен новый уличный фонарь с мощным плоским плафоном, и при его свете я разглядела, что проникнуть к дому запросто, как раньше, я не смогу.

Наш участок был окружен сплошной дощатой оградой высотой метра в три, крашенной свежей краской танкового цвета, как какая-нибудь воинская часть. По верху ограды шла колючая проволока. Судья Щеколдина отгородила от всего света свое новое гнездо крепко, как будто постоянно боялась враждебного вторжения. Только мохнатые верхушки елок и кроны кленов смотрелись над забором по-прежнему.

Подъезд к воротам был выложен новыми бетонными плитками, и ворота тоже были другими — не резные деревяшечки на створках, которые никогда по-настоящему и не закрывались, а тяжелые, стальные, в сплошную плоскость которых была врезана не калитка, а входная дверь на заклепках.

Но больше всего меня потрясло то, что над воротами была закреплена металлическая коробочка на шарнирах, с объективом, камера наружного ТВ. Объектив поблескивал, как черный глаз, и я в испуге присела, ругая самое себя, что высунулась на свет бездумно.

Не знаю, может быть, если бы не было таких препон, я бы еще подумала, стоит ли забираться мне вовнутрь, но то, что наш с дедом нормальный и человечный дом превратился в бастион, привело меня в странное состояние тихой и почти веселой злости. В виски горячо ударила кровь, я беззвучно ругнулась и прикинула, что вряд ли новая ограда поставлена и по обрыву, над Волгой. Вторжения с воды судья Щеколдина навряд ли ожидает. К тому же где-то же мадам купается и плавает?

Я вернулась к началу проулка, свернула на тропку между заборами и спустилась к Волге. В общем-то это была не тропка, а скорее промоина, сходившая под обрыв.

Конечно, будь на моем месте какой-нибудь стратег или тактик, вроде героического маршала Жукова, или просто нормальный мужик с трезвым рассудком, он бы прежде всего хотя бы определил — а с чего я туда лезу, чего добиваюсь или хотя бы что я буду там делать, за этой оградой? Но я-то была все-таки девицей, и меня несло, как кобылицу, которой вожжа под хвост попала! Вперед, а там — куда кривая вывезет.

Кривая вывезла к точно такому же забору, сходившему по обрыву до самой воды. Сплошному, заложенному понизу кирпичной кладкой на растворе.

Я задумалась и пошлепала по берегу в сторону. Волга лежала тихая, как черное зеркало, в котором лишь вдали отражались огни противоположного плоского берега с пристанью для пассажирских рейсов Москва — Астрахань и наоборот.

На нашей стороне на песчаной окраине берега обыватели держали мостки для своих лодок, ржавые металлические сарайчики для подвесных моторов, кое-где просто древние сортиры.

Старый дощаник лежал на песке вверх дном, какой-то лентяй сунул весла под него, чтобы не таскать и прятать в доме.

Я надела пыльник, который до этого таскала на плече, сунула пакет с документами за пазуху, закатала рукава, спихнула лодку в воду и погребла неторопливо.

Я оказалась права — на огороженном с двух сторон участке берега был уже новый причал на бетонных сваях. К причалу был зачален Зюнькин катер. Тот самый, на котором он катал нас с Гороховой три года назад. Легонький, с мощным стационарным мотором, с корпусом из белоснежной оборонной пластмассы, твердой, как сталь. На нем этот гад обгонял даже «ракеты» на подводных крыльях. Он даже давал нам с Гороховой порулить, но Ирка отказывалась, а я гоняла в охотку, вразрез волне, с виражами, тем более что у него тут вся машинерия была на автоматике, нажал кнопку, врубил движок и — гони!

Катер, видно, недавно облизывали ремонтники: от невысокой рубки несло синтетическим лаком, ветровой козырек был выше прежнего и с загибом над головой, видно, чтобы брызги не попадали, кокпит расширен, а над ним натянут новый же полосатый, как штаны у клоуна, веселый тент. На диване в кокпите, обтянутом белой кожей, лежал чей-то махровый купальный халат.

Все это я разглядела, чиркая зажигалкой. Справа от причала сверху, по выложенному камнем ложу, рушился небольшой водопад. Это дедов артезиан все еще бесконечно извергал из себя ледяную, вкусную, чистую, как слезки сиротки, воду. От причала наверх вела железная лестница с перилами — раньше туг были просто ступеньки, врезанные в глину.

Я подставила ладони под струю, пила долго и жадно. Это была наша с дедом вода, другой такой во всем городе не было.

Потом я полезла по лестнице наверх. И — задохнулась от растерянности. Эта сука вырубила и выкорчевала весь наш сад. Остались только несколько альпийских горок с цветами. И цепочка деревьев вдоль ограды.

Фонарь из-за ворот светил мощно, и видно было все до травинки. Цветочные горки сиротливо торчали там и сям на плоской зеленой лысине с проплешинами, новый газон приживался плохо. По лысине петляли дорожки из цветной плитки, а на траве стояла мощная тарелка спутниковой антенны. Похоже, судья Щеколдина контачит со всем миром. Совершенно идиотские невысокие чугунные садовые фонари стояли, как солдатики, их стеклянные кумполы не светились.

Неподалеку от запертых ворот просматривался новый кирпичный гараж на две ячеи. Перед гаражом стояла белая «Волга» последней модели, похожая на иномарку.

Но главное, что меня потрясло, — нашей громадной открытой веранды, на которой обычно стояла плетеная мебель, не было. То есть она, конечно, сохранилась, но в совершенно новом виде — как террасная пристройка, остекленная похожими на черные зеркала тонированными окнами и дверьми, такой стеклянный аквариум, в который из сада поднималась новая широкая мраморная лестница. Хозяйка как будто хвасталась — вот как я могу! Тем более что и крыша уже была из красной меди с медными же водостоками.

Было очень тихо, если не считать того, что в траве потрескивали лениво кузнечики да время от времени издали доносилось буханье дискотечного барабана.

Что меня по-настоящему взорвало и швырнуло в почти беспамятное бешенство — были судейские дамские трусы в кружавчиках, не менее шестидесятого размера, беленькие, бордовые и черные, в большом количестве развешанные на бельевой веревке перед гаражом, пара арбузоподобных лифчиков и кухонный халат, которые хозяйка выставила на просушку и, видно, на ночь забыла снять. Или — приказать прислуге, чтобы сняла.

В этом было что-то наглое и бесстыдное. Мой дом — хожу как хочу, хоть голяком, делаю что вздумается. Поскольку — мое жилище.

Трясущимися руками я начала выворачивать булыгу из цветочной горки, и тут за моей спиной что-то забулькало. Я оглянулась и похолодела — шагах в пяти стоял, напружинившись, ротвейлер, отвесив здоровенную, как экскаваторный ковш, челюсть, с которой капала слюна. В челюсти сахарно белели клыки. Кобель булькал горлом, как закипающий чайник, сдерживая рычание, шерсть на загривке стояла дыбом, и дергался короткий хвост.

— Собачечка… не надо, а? Я ведь своя, а? — прохрипела я.

Но уже поняла, что влипла. Похоже, он у них тут отдрессирован на человечину. С таким никаких охранников не надо.

Что было потом, я никогда толком вспомнить не могла, потому что все делала одновременно: швырнула камень в черные стекла веранды, он еще летел, когда я сорвала с себя пыльник и бросила его на башку прыгнувшего кобеля, краем глаза успела увидеть, как камень попал в переплет металлической рамы и пошли со звоном рассыпаться стекла, открывая темную пустоту веранды, в доме кто-то закричал неясно, кобель рвал мой плащ, пытаясь высвободить башку, а я уже летела кувырком с обрыва.

Что-то меня толкнуло не к дощанику, потому что я инстинктивно уловила — на веслах далеко не уйти, а именно в Зюнькин катер. Хотя, если бы в баках не было бензина, это была бы нормальная ловушка. Но горючка была, и я — вернее, не я, а мои руки вспомнили, что надо делать. Я воткнула палец в кнопку пуска, мотор пару раз кашлянул и взревел, катер дернулся, от этого толчка я свалилась, но дело было сделано — посудинка стала отходить от причала, швартовый конец натянулся и лопнул, катер начало разворачивать носом к берегу, но я сумела сидя дотянуться до баранки типа автомобильной и крутнуть ее.

И на ватных ногах утвердилась, только когда катеришко уже выходил на фарватер, то есть на середину почти двухкилометровой ширины Волги и мимо мелькнул оранжевый бакен, на котором светился зеленый фонарь.

Где-то позади орал оскорбленным воем кобель, мечась по причалу, стал хорошо виден сквозь редкую кулису осветившийся дом, черные силуэты каких-то бегающих людей, что-то пару раз треснуло мне вдогонку, но я уже стояла в рубке, подворачивая посудинку на север, туда, где Волга смыкалась с водохранилищем, и дрожала, как на морозном ветру, явно чувствуя, что трусики на мне мокрые. В чем я, конечно, в дальнейшей жизни никогда и никому не признавалась.

Минут через сорок огни города остались позади, катер выскочил с Волги на простор водохранилища, здесь было ветрено и по воде шла тяжелая зыбь, катер начал гулко хлопать днищем по валам, и я сбросила скорость.

От предутренней свежести было зябко, плащ остался в распоряжении кобеля, и я накинула белый купальный халат, валявшийся в кокпите. Судя по размерам и пачке презервативов в кармане, халат был Зюнькин.

Я прикинула, что, пока мадам поднимет тревогу, вздрючит по случаю угона водоплавающего средства нашу славную водную милицию, пройдет не меньше часа. Так что какое-то время у меня было.

В общем-то я уже сообразила, куда рулить. Ближе к дальнему берегу водохранилища были так называемые «острова», куда мы школьниками линяли на конспиративные гуляночки. Хотя в действительности они были не островами, а полуостровами — в половодье промежутки между ними и матерым берегом заливало водами, но летом вода спадала, и по старым бревенчатым гатям на острова проходили даже машины с грибниками и просто гуляками.

Когда-то, до того как построили канал Москва — Волга, там были ухоженные деревни, но население выселили, избы снесли, за десятилетия там поднялся настоящий лес, и только заброшенная церквуха из белого камня, раскуроченная, без купола, еще торчала на той поляне, где мы жгли костры, пекли картоху и стыдливо осваивали амурные утехи.

Мальчики называли это место «трахплощадка». Мы никак не называли. Но в общем-то, если дева принимала приглашение от своего дружка посетить площадку, это означало, что она согласна или почти согласна и на все остальное.

Горохова начала курсировать туда с седьмого класса, я дотерпела до десятого, поскольку твердо усвоила постулат: «Умри, но не отдавай поцелуя без любви!» Так что пришлось дожидаться ее, той самой, которая любовь…

Правда, все случилось не так, как я ожидала. Наверное, у каждой это случается совсем не так, как она ожидает. Впрочем, это было так давно, что уже казалось не правдой.

Водохранилище у нас громадное, ветры разводят волну почти морскую, глубины мощные, так что по фарватеру тут запросто проходят суда класса «река — море», но, на мое счастье, я не увидела ни одной посудины, только далеко у плоского берега маячили лодки рыбаков, но катер они вряд ли могли толком засечь.

К тому же берега затягивало парным туманом, ветер рвал его и гнал клочками на серые беспенные волны, солнце уже начинало выползать на востоке и вдруг брызнуло таким ослепительным сиянием, в котором вообще ничего не разглядишь, и я почти успокоилась.

Когда навстречу катеру начали всплывать курчавые от крон острова, я выцедила заросший камышами вход в одну из проток, морщась от страха, что не попаду точно, и, стиснув зубы, все-таки вогнала посудинку в казавшуюся черной глубокую воду, сбросила обороты, и катерок, прошуршав носом по песчаной отмели, воткнулся в берег. Здесь было тенисто от ветвей, раскинувшихся над протокой, орали безмятежные птахи, приветствуя солнце, я облегченно села на «банку» — скамью, обтянутую роскошной белой кожей, и поняла, что жутко хочу курить. Мои сигареты и зажигалка остались в пыльнике, и я пошуровала в загашниках на катере. Этот гад, Зиновий, себя очень любил и баловал: в открытой рубке у него был устроен даже небольшой камбуз, с тефлоновой посудой, газовой плиткой на два очка, питавшейся от большого баллона. Я открыла стоячий рундук и обнаружила непочатый блок «Давидофф», батарею бутылок — от «Золотой» текилы до джина «Сильвер топ», банки с тоником и фантой и набор стаканов из толстого богемского стекла. В нижнем отсеке рундука он хранил белый хлеб в нарезке, в целлофане, салями, сардинки, банки оливок, фаршированных анчоусами, еще что-то и здоровенную банку копченых немецких сосисок.

На стеллаже стоял закрепленный намертво, чтобы не ездил во время хода, новый японский радиоблок, что-то вроде музыкального центра, и динамики стереозвука были натыканы по всему катеру.

Но мне было совсем не до музыки.

Первым делом я сняла трусики, простирнула их, свесившись за борт, и повесила на кормовой флагшток просушиваться.

Вскрыла банку с сосисками, выудила пару длинных, как собачий хвост, плюхнула на сковороду и поставила греться на плитку. Гулять так гулять!

И только потом закурила из Зюнькиного блока.

Я была как в заморозке, то ли с перепугу, то ли от злости, по хребтине пробегала дрожь, и я все никак не могла согреться.

Когда-то в Москве на турфирме Витька Козин учил нас пить текилу: насыпать немного соли на сгиб между большим и указательным пальцем, приготовить ломтик лимона, лизнуть соли, махнуть напиток и засмаковать лимоном. До появления нежного утробного тепла. Лимон тут был, соль тоже, но я дернула без процедур, сковырнула пробку и отсосала. Ничего, тепло стало и так…

Я почти мгновенно приятно подкосела, почуяла, что на меня нападает зверский жрун (последний раз я лопала больше суток назад за счет Софы), выключила плитку, на которой шкварчали сосиски, и устроила себе мощный пир. В общем-то, это был тот самый пир, который во время чумы, но думать об этом я не хотела.

Откинула столик на ножке, подстелила какую-то газетку, валявшуюся на банке, и, урча, шматовала вражеские припасы.

Плакатик сразу я не заметила. Он был закреплен на дверце, отгораживающей рубку, в деревянной рамочке и под стеклом. Судя по дате, картиночка была прошлогодней. Помимо призыва «Достойных в мэры!» на лакированной финской бумаге было цветное изображение Маргариты Федоровны Щеколдиной.

Старая сучка была на нем молодой, хорошо отретушированной и почти красивой — такая сестрица Аленушка на возрасте, с мудрыми глазами, в блондинистой причесочке, в черном пиджачке и скромной кофточке. На ее харе было выражение высокой державности, ручонку она положила на книжицу с надписью «Конституция». На трехцветной ленте понизу была надпись «М. Ф. Щеколдина — законность, порядок и процветание!» И еще: «Городу нужен не хозяин, а хозяйка!»

Картиночка была завлекательная. Вряд ли ее мастерили наши местные художники. Видно, мадам в хозяйки города толкали какие-то потусторонние силы.

Про выборы мэра Гаша мне ничего не писала, и я прибалдела. Вот только такого мне и не хватает! Впрочем, мадам могли и прокатить наши сограждане, и плакат еще ничего не значил. Может быть, Зиновий его пришлепал, чтобы доставить удовольствие мамочке?

Я трескала на местной газетке, которая до сих пор называлась «Красное пламя». Воткнула нос в строчки, запятнанные жиром, и на первой страничке прочитала, что по распоряжению мэра госпожи Щеколдиной начат ремонт теплосети на улице имени Розы Люксембург.

Я протрезвела почти мгновенно. Одно дело разгрохать стекла Зюнькиной мамочке и угнать его катеришко. И совсем другое, когда замахиваешься на что? На власть!

Только теперь до меня дошло, что я покусилась не просто на наш бывший дом, но на резиденцию. Что чревато. Такое не прощается. Эта стерва уже не просто стерва, а слуга народа высшего ранга. Не знаю, как там народ, но уж она-то с меня шкуру спустит! В рамках кодекса и высокой законности. А может быть, и без них…

Растерявшись и раздумывая, я расслышала, что в небесах что-то трещит. Вылезла из катера на берег, пробежала до мыса и, раздвинув ветви кустарника, разглядела: поодаль очень низко над водохранилищем летает небольшой вертолетик, типа досаафовского, зелененький такой. Он рыскал туда-сюда, то давал кругаля, то скользил вдоль фарватера, словно вынюхивал что-то.

Похоже, что это только начало.

Больше всего мне хотелось плюнуть на все, задрать подол и бежать. Неважно куда. Лишь бы подальше.

Но я сама себя взнуздала — ловить еще не значит поймать. У меня тыща дорог, а у них, этих летающих и нелетающих, — лишь одна, которая за мной. Но ее-то они должны еще вынюхать.

Катеришко в протоке скрывали кроны деревьев, может, и не разглядят? Так и вышло…

Вертолет носило над водами долго, потом он развернулся и затрещал над фарватером, отмеченным бакенами, назад, к городу. Которого отсюда, в общем, было и не видать.

Я поняла, что нужно прежде всего избавиться от катера. Ну, и о своем светлом будущем подумать. Хотя бы на день-два. В дальнейшее заглядывать пока просто не имело смысла.

Я собрала, расстелив Зюнькин халат, кое-что из консервов, сунула в узел початый блок сигарет, хлеб, текилу, снесла все на бережок. Сняла с флагштока свои просохшие трусики и разодрала, разбив стекло, плакатик в клочья. Хотя последнее, кажется, было лишнее.

Судя по датчику на панели управления, бензина в баке оставалось немного. Но Зюнька был запасливый, в отсеке на корме я обнаружила две полные канистры с горючкой.

Я разделась донага, оставила одежду под кустиком и сызнова забралась на посудину. На часах на панели показывало всего лишь полпятого утра, летом светлеет рано. Это было хорошо, московские байдарочники, если такие имеются, еще дрыхнут в своих палатках по берегам. И может быть, никто ничего не засечет.

Я включила движок, сползла на заднем ходу с отмели на глубину, развернула катеришко и потихонечку вывела его из протоки на простор водохранилища. Отогнала от входа в протоку метров на сто, заглушила мотор и занялась делом. Конечно, я в диверсионных тонкостях не волоку, к спецназу, группе «Альфа» или «Вымпелу» отношения сроду не имела, но мозги-то у меня всегда были.

Так что кое до чего я додумалась совершенно самостоятельно. То есть обильно полила бензином корму и кокпит, вскрыла вторую канистру и поставила ее ближе к рубке и камбузу. Для надежности включила газовую плитку и зажгла обе горелки. Когда испарения бензина достигнут пламени, канистра рванет как надо.

Я закрепила баранку руля, чтобы катер уходил прямо, а не вилял или, не дай бог, не развернулся бы и попер обратным ходом, врубила мотор, и, когда катер двинулся, отбежала на корму, подожгла зажигалкой давешнюю газетку, и, когда она полыхнула, швырнула ее на настил, мокрый от бензина. Пламя рвануло совершенно бесцветно, я оттолкнулась и, заорав, сиганула в воду.

Возможно, я поставила олимпийский рекорд, буровя мощным кролем до бережка, но, когда, задыхаясь, выползла на мокрый песок и оглянулась — катер, совершенно целехонький, уходил от берега, слегка покачиваясь, и никакого пламени на нем я не видела.

Задуло его, что ли?

Я смотрела, разинув рот и обхватив голые плечи руками и ежась, а он все отплывал и отплывал. И лишь слабый дымок над рубкой показывал, что там все-таки что-то происходит. Не знаю, от чего заработала звукоустановка, может быть, там замкнуло какие-то прогоравшие провода, но вдруг изо всех Зюнькиных динамиков рвануло мощно: «Осе-е-ень! В не-е-е-бе жгут корабли!» Хриплый голос катился, как шар, отскакивая от воды, а я взвизгнула от испуга.

На миг мне показалось, что я свихнулась, что там, на катере, кто-то есть. Потому что он безмятежно чапал, удаляясь, и уже почти достиг первого бакена.

И тут наконец рвануло…

Наверное, сработал не столько бензин, сколько стационарный баллон со сжиженным газом. Потому что рубку разнесло вдрызг, и посудинка ушла под воду носом вперед, высоко запрокинув корму, под которой крутился бешено винт. Над водой поплыло облако редкого черного дыма, а на поверхности воды заплясало пламя, — растекшись, догорала горючка.

Через полчаса, согнувшись под узлом, как вьючный верблюд, я улепетывала что есть духу. И блаженно ухмылялась — это тебе, Зюнечка, тебе, хитромудрый мой. От той самой Лизаветы. С приветом, значит, и наилучшими пожеланиями, гад ползучий!

Мне везло. По пути никто не встретился, только небольшое стадо коров паслось на травке между мощными дубами в сквозном дубняке, но они бродили беспривязно и пастуха при них не было. Да еще раз я обогнула оранжевую палатку на берегу протоки, возле которой лежала двухместная байдара.

Вскоре я вышла на нашу «трахплощадку». Церквуха была на месте, все та же, с бескупольным барабаном верха, осевшая в землю. Только окна и дверной проем были заколочены досками. На двери было написано масляной краской: «Побойтесь Бога, люди! Это храм, а не сортир!»

Поляна вокруг церкви была плотно вытоптана, испятнана черными следами кострищ, но и здесь, слава богу, никого не было.

Я обошла церквуху, отодрала доски на заднем оконном проеме, запихнула в дыру узел и пролезла сама.

Дальше при дневном свете я идти не решалась. Отсижусь тут до новой темени, а там решим. А что решим? А черт его знает!

…Я как будто сиганула с высокого обрыва и все еще летела, обмирая от ужаса и совершенно не ведая, что там, внизу: бухнусь в ласковую глубокую воду или расшибусь вдребезги о камни. Но я прыгнула. И я летела!

ВОЙ ВОЛЧИЦЫ



День прошел нормально. Почти. Я насадила трухлявые доски оконного прикрытия на старые гвозди и подперла их изнутри какой-то оглоблей. Видно, не совсем давно в церкви держали лошадей, в яслях были остатки сена, а на стене висел гнилой хомут. В углу были нары, на которых лежал старый солдатский ватник, и я его скинула.

В полдень сквозь барабан засветило солнце, и особенно безобразными стали стены с ободранной штукатуркой и памятными надписями придурков. Наверху еще сохранились настенные фрески — черный затемневший лик Спаса смотрел на меня неодобрительно. Грешна, что поделаешь?

Я что-то ела, пила, но больше дремала. За весь день лишь один раз появились люди, на поляне высадились какие-то байдарочники, купались и, гогоча, играли в волейбол. В храм они не сунулись.

Сквозь полудрему я раздумывала над тем, кто я теперь. Народная мстительница? Так не очень. Потому что просто покуда напакостила по мелочам. Да и возлюбленному народу до моих печалей, если честно, дел нету. Не до меня ему, народу. У него и своих забот хватает. Это белорусским партизанам небось было полегче. В их борьбе с оккупантами. «Шумел сурово Брянский лес, чернели старые дубравы»… И все, как один, на борьбу с захватчиками! Или тому же Фиделю, когда он высадился на Кубе со своими бородачами. «Патриа о муэрте!» То есть «Родина или смерть!» и все такое… Их хоть население подкармливало втихую. А меня кто прокормит?

Хотя, конечно, война и объявлена. Только моя она, единоличная. Хотя и смешно почти. Кто я такая? Забилась, как мышь, в первую попавшуюся нору! А кто против меня? Какая-никакая, а система! И ее верные слуги — начиная от поисковиков-оперативников и кончая, как минимум, городским прокурором Нефедовым. Я уж не поминаю всякие ОМОНы, СОБРы, битюгов в бронежилетах и касках, всякие щиты, дубинки и «калаши»! Куда девчоночке податься? И защитить девчоночку кому?

Нет, наверное, не так мне надо было начинать. Хотя бы оглядеться сначала. Во всех американских фильмах всегда находится какой-нибудь парень, который заявляет: «У меня есть план!» Ну, и потом они там, у себя, гвоздят друг дружку строго по плану.

А я, как выясняется, какая-то совершенно бесплановая.

Впрочем, одно мне уже было ясно: замету следы, то есть уничтожу все Зюнькины харчи и сожгу его халат, потом доберусь до железки, сяду в электричку и сызнова, при свете дня, прибуду в город, и даже зайду в милицию и доложусь, что, мол, такая-то прибыла из мест отдаленных для вступления в новую, кристально честную жизненку. Меня в городе еще не было, а то, что случилось, это не мое… В общем, я не я, лошадь не моя, вот она я, гражданин начальничек, выпрямленная в зоне, как согнутый гвоздик на наковальне, и готовая торчать в любой доске, куда меня забьете, — это в смысле работы, если таковая найдется. Хотя куда я могу толкнуться? Учить «инглишу» с клеймом меня даже к детишкам в детсад не возьмут, турфирм в городе не наблюдалось, хоть в няньки подаваться или в какую-нибудь столовку — посуду мыть. Или в оранжевом жилете, с лопатой в руках, класть асфальт на улице имени Розы Люксембург по указанию мэра Щеколдиной. Чего она, конечно, хрен от меня дождется!

К ночи меня стала донимать луна. Ветер не просто утих, но все замерло вглухую; мгновенно, как выключенные, перестали орать лягушки и шелестеть с лепетом листья, притихла волна, черная вода протоки стала похожа на неподвижную смолу, и странное ощущение надвигающейся неведомой беды заставило меня бесцельно бродить по церквухе.

Темное небо затянуло не облаками, а какой-то мутной пеленой, звезды пропали, но зато бледная луна скалилась, как череп с провалами глазниц, зависнув в провале полуразрушенного верха церквухи. Пару раз над ним беззвучно мелькали трепещущие тени — не то совы, не то летучие мыши вылетели на охоту.

И сразу стало понятно, что я совсем одна, далеко от людей и жилья и, если что, даже заорать «Караул!» — некому. В общем, я как-то осела душой, и мне жутко хотелось поплакать. Просто так, ни для кого, а только для самой себя. И подмывало повыть на эту странную бледно-серую луну.

А тут еще и Спас на росписи под куполом стад почему-то виднее, чем днем, ореол вокруг его черной головы будто высветился, и беспощадно белели глаза с выковыренными мародерами зрачками…

Когда-то дед попробовал мне объяснить принципиальную разницу между мужчиной и женщиной, кажется, это меня волновало в пятом классе. По Панкратычу выходило так, что мужчина — обычное двуногое млекопитающее, по мере созревания переходящее с млека на напитки покрепче, сменившее звериные шкуры на пиджак, но в принципе остававшееся в узком кругу одних и тех же забот, хотя сменил каменный топор питека на серп, чтобы жать, молот, чтобы стучать, и автомат, чтобы охранять территорию племени и родимую пещеру в хрущобе. Питать детенышей добычей, лелеять подругу и обеспечивать ее хотя бы на зиму, как во времена Великого Оледенения, теплыми мехами, чтобы не застужалась и сохраняла детородность, чтобы, значит, плодила и размножала наследников, носящих гордую мужнюю фамилию, — вот задачи мужчины.

Женщина, если исходить из умозаключений дедульки, по изначальной своей сути есть не просто существо, но явление природы. Сравнимое с восходами и закатами солнца, сменой времен года, дождями, снегами, землетрясениями, извержениями вулканов и прочими цунами. В общем, это что-то вроде ходячего барометра или термометра, который чутко откликается на малейшие перемены в окружающей среде и неразрывно связан с этой самой луной, каковая есть светило чисто дамское. Поскольку вызывает не только регулярные приливы и отливы в океанах планеты, но и подчиняет себе женскую суть, заставляя жизнетворные жидкости так же регулярно отливать и приливать, преображать нежный органон, очищая его от дребедени, и ежемесячно переживать новое рождение и преображение, от чего любая самая глупая баба ближе к бессмертию и продолжению рода человеческого, чем самый умный мужик.

Это, конечно, Панкратыч утешал сам себя. Поскольку мамочка выдала ему не внука, а меня. Вселял в меня, значит, гордость за то, что я не мужик. Но, кажется, не столько в меня, сколько в себя. Принуждал смириться с неизбежным.

В девчонках я мало что понимала в его излияниях. Но уже тогда с луной у меня были сложные отношения. Полной лунатичкой я не была, но несколько раз Гаша и Панкратыч отлавливали меня во время полнолуний, когда я, не просыпаясь, бродила по дому и саду с открытыми, но ничего не видящими глазами.

Дед боялся, что это у меня от одной из прабабок, той самой персоны из Речи Посполитой, которая, по его утверждению, была одной из ведущих ведьм львовского разлива и летала на свиданки со своими шляхтичами исключительно на метле. Что для католички было не очень прилично.

Панкратыч, конечно, хохмил, но за содержимое моей черепушки молочно-восковой спелости тревожился всерьез и даже таскал меня к психиатру. Тот успокоил его, сказав, что это — возрастное и пройдет. Это прошло, конечно, но не совсем. Бродить во сне я перестала, но полная луна каждый раз приводила меня в смятение. В такие ночи я почти не спала, к горлу поднимался горячий ком, по всему телу перебегали острые жалящие пульсики, соски твердели, как каменные, неясный жар стекал к низу живота, и летом я обычно спускалась к Волге и плавала до изнеможения, а зимами носилась по ночным улицам, не в силах усидеть в моей спаленке. То есть, чтобы избавиться от этой дикой тоски и непонятной тревоги, я должна была обязательно двигаться.

Вот и в ту ночь меня все-таки вынесло из моего убежища на волю В общем, бояться мне было вроде бы некого. Байдарочники отплыли еще при закате, от них оставались только угли костровые. Они тут жарили шашлык, и запах подгорелой баранины еще щекотал ноздри, да в темноте тускло светились красным непрогоревшие угольки.

Я побрела вдоль берега протоки по тропе, натоптанной грибниками и туристами у окраины леса. Луна светила сквозь пелену смутно, но достаточно, чтобы я не заблудилась. От черной воды несло теплом, и когда тропа сошла к песчаному мыску, я скинула халат и плюхнулась в воду. Темный воздух, тени под деревьями смыкались с темной водой, а я словно висела в невесомости, и казалось, что подо мной бездонные глубины. Плавала я долго. И неясная тревога и тоска словно смывались сами по себе.

Я почти успокоилась, но, как оказалось, совершенно напрасно. Первое, что я услышала, когда побрела назад, к поляне, была неясная радиомузыка. Что-то арабское, заунывное, как молитва, кто-то выводил рулады нежным голосом кастрата, и этот голос был диким и нелепым в ночи.

Я плюхнулась на карачки, чувствуя, как куда-то в район пяток покатилось сердце. Пробралась через кустарники и поняла, от чего над поляной такое мутноватое сияние: носом к церквухе стояла какая-то иномарка, приплюснутая, с мощными широкими колесами, полированно-алого цвета. Свет ее громадных, как у стрекозы, фасетчатых фар шел низом, упираясь в цоколь церквухи, и в нем плясала налетевшая мошкара.

Я в тачках не очень разбираюсь, но даже до меня дошло, что экипаж из крутых, с наворотами, очень дорогой и, судя по тому, что я сумела издали разглядеть за распахнутой дверцей, двухместный. Кузов был заляпан жидкой грязью, видно, автомобиль пригнали сюда по старой гати и бездорожью. Внутри свет включен не был, только разноцветно светились точки огоньков на панели. В общем, в машине никого не было.

Забраться сюда, в полную глушь, да еще ночью мог только или полный псих, или — что было вероятнее — какая-нибудь парочка, использовавшая нашу тихую «трахплощадку» в тех же целях.

Я обомлела — если эти типы выбрали для своих секс-упражнений церквуху и залезли внутрь, они разглядят и остатки харчей и выпивки, и мой пакет с документами и кое-каким барахлишком. В общем, поймут, что в этой берлоге на этом топчане кто-то уже устроился.

Я, стараясь не дышать, дала кругаля и вышла к задам церкви.

Заднее окно было так же прикрыто, внутри тихо и темно — и я немного успокоилась. Присела на корточки, нашарила в халате сигареты и, закурив, стала ждать, пытаясь, насторожив уши, уловить хотя бы какие-то голоса. Не могут же пришельцы трахаться до бесконечности, вот-вот я услышу смешки, хлопнет дверца, заурчит мотор и, они смоются, оставив меня в покое.

Но что-то тут было не так. Время тянулось бесконечно и липко, как патока, а ничего не происходило. Только настройка в автомобильном приемнике сбилась, и то и дело возникал треск помех и неясные обрывки уже новой заунывной песни. Будто муэдзин вопил с минарета.

Ноги затекли, и я решилась — обошла церковь и приблизилась к тачке. Но уже с другой стороны. И тут я увидела ее.

Женщина сидела прямо на траве, вытянув сухие длинные ноги и привалившись спиной к переднему колесу. Голову она свесила на грудь, и я видела только прическу, перьеподобную, с разноцветными прядками, копированную, похожую на меховую шапочку, аккуратно надетую на голову. Черная юбка сбилась выше острых коленок, одна из туфелек свалилась с ноги, и поначалу мне показалось, что она просто вдребезги, до полной отключки, напилась. На траве лежала раскрытая сумка из красной кожи, и в тон сумке поверх белой кофточки был надет такой же красный болероподобный жилетик.

Мокрое на мокром не очень-то разглядишь, видно, она пролила на грудь жилетика выпивку — тем более что бутылка, почти порожняя, из-под водки, валялась у ее свесившейся руки, в автомобильной красной же перчатке «без пальцев». На руке синим отсвечивало кольцо с крупным сапфиром.

Плохо ей, что ли?

Ну, не бросать же такую знатную и прибарахленную даму в отключке. Все-таки женщина…

— Перекушали, мадам? — Я присела на корточки и потрогала ее осторожно за плечо. Я его еле-еле коснулась, но она вдруг, как кукла, качнулась раз-другой и сползла еще ниже, отвалив нелепо голову вбок.

И тут я увидела ее лицо — широко распахнутые, черные, как агаты, глаза без зрачков были словно залиты чернотой, это были сплошные зрачки, без белого. Они отблескивали, словно их покрывала ледяная стеклоподобная корочка. Острое, красивое, какое-то резное лицо с запавшими щеками было не просто белым, а меловым. Из закушенного рта на подбородок стекала струйка пенистой слюны. Нервные ноздри были в белой пудре. И только тут до меня дошло, что она не дышит.

В общем-то, не совсем и дошло. Потому что я, как заведенная, еще успела тронуть ладонью ее жилетик, испачкав руку, разглядела пробоину в жилетике, напротив сердца, откинула полу, и на меня пахнуло сладковатым парным запахом уже начинающей чернеть крови, которая густо залила ее блузку под грудью и блестела темными брызгами на траве.

Я могла понять, в чем дело, и раньше, но фары слепили меня, пока я не присела.

В тот миг я не думала, что влипла. Просто перепугалась до помрачения рассудка, отползла от нее и закричала в тоске, завыла на эту идиотскую серую луну, которая все еще ползла невозмутимо в лилово-мутных небесах.

Я тряслась и вопила, почему-то надеясь, что кто-нибудь придет и поможет. Но не пришел никто.

Я не помню, когда поняла, что орать бессмысленно, и как нашарила ее недопитую бутылку, тоже помню плохо. Но выглотала все, что осталось, как воду. Водяра помогла — во всяком случае, до меня дошло, что просто так уносить ноги — глупо. Надо хотя бы понять, что тут случилось, а главное, замести все и всяческие следы пребывания на этой поляне и в церкви. Потому что нынче на любого даже из нормальных сограждан при небольших усилиях можно навесить что угодно. И в очередной раз доказывать законникам, что я не верблюдица, — на такое меня уже не хватит.

Я собралась с силенками, подползла к ней и постаралась на этот раз более или менее подробно рассмотреть, что это за бедолага.

Сухощавая, чуть ниже, кажется, меня, какая-то ломкая, словно из одних углов, но плотная в бедрах и груди. Даже в меловой белизне угадывался прекрасный, почти летний, загар, хотя местное население еще ходило в белокожести. Где-то уже успела ухватить солнца. На первый взгляд лет тридцать пять, но могла быть и гораздо старше — потому что за хорошо вылепленным изящным ушком с такой же, как и кольцо, сапфировой подвеской были еле заметны тонкие шрамчики подтяжки, и кожа на горле предательски дрябловата.

Однако было понятно, что это не просто тщательно ухоженная, но дорогая женщина. И не только по цацочкам или машине — прическа явно салонная, сработанная персонально, под ее тип, каким-то мощным визажистом, цвет помады на узких губах, тоны маникюра и педикюра — все изысканно, со вкусом. И тонкий запах каких-то совершенно неизвестных мне духов явственно и мощно забивал запах водки и крови.

Господи, чего ее сюда занесло?! Или все-таки их? И она была не одна? На миг мне показалось, что из ночи, из глубины леса на меня кто-то смотрит, и я, вздрогнув, погасила зажигалку.

Но потом решила, что мне это просто кажется. Вообще-то где-то когда-то я читала, что ни одна из женщин, решившихся свести счеты с жизненкой, не стреляет сама себе в голову. Куда угодно, только так, чтобы не попортить лицо. Потому что даже после всего каждая женщина хочет выглядеть красивой. Во всяком случае, не обезображенной. Если это она сама себя — значит, где-то должен валяться пистолет, револьвер, в общем, нечто огнестрельное. Может быть, под нею?

Но тронуть ее сызнова я не решилась. Она так и лежала на боку, скорчившись, почти под машиной, и нелепо выкинув руку в перчатке.

При отсвете фар я разглядела только пудреницу, такую золотую плоскую коробочку, которая валялась возле сумки. Я открыла ее. В пудренице была не пудра, а белый, как крахмал, порошок.

Как-то Козин, дурачась, угощал нас в педагогических целях на фирме кокошкой. Так, для расширения кругозора. Теперь я поняла, почему ноздри у нее были в белом. Это был кокаин.

Зачем же она еще и водяры добавляла? Чтобы оглушить себя до конца? Чтобы страшно не было? Или ее кто-то угощал?

Я осторожно положила пудреницу в траву, там, откуда взяла. Лучше ни к чему всерьез не прикасаться, тем более ничего не прихватить из чужого. Себе дороже. Так что я тщательно протерла коробочку полой халата, чтобы пальчиков не оставить.

Но любопытство в смеси с перепугом ожгло меня, как-никак я тоже Евина дочка. Которую, как всем известно, любопытство и сгубило. За что она и погорела в своем раю. Сагитировало ее куснуть яблочко небезызвестное пресмыкающееся.

Так что, поколебавшись, я все-таки сунула нос в сумку. В сумке была обычная хурда-мурда: скомканный платочек, какие-то ключи на брелках, помада, тяжелая зажигалка, початая пачка каких-то не известных мне пахучих коричневых сигарок, баллончик с дезодорантом и множество разнокалиберных визитных карточек, будто она швыряла их в сумку, не читая. Еще был мягкий бумажничек из змеиной кожи, но никаких документов в нем не было, только кредитная карточка «Мастеркард», приличная пачечка новеньких гринов в стольниках, пара тоже новеньких рублевых пятисоток.

Я стала перебирать визитки, чтобы хотя бы по ним определить, кто ею интересовался и чем она могла бы при жизни заниматься, но тут расслышала мотанный настойчивый писк. Пищало в машине.

Я торопливо затолкала все сызнова в сумку и заглянула в салон. Приемник мешал вслушиваться своим треском, и я его выключила. Мобильник валялся на полу, под рулем, такая плоская коробочка с коротким штырьком антенны.

Я долго колебалась, глядя на него и не решаясь взять в руки. Ответить — означало засветиться. Но он все зуммерил и будто умолял: ответь!

Я подняла его, разобралась с кнопками и прижала к уху. Кто-то там, мне казалось — на краю света, тяжело и настороженно дышал. Я кашлянула.

— О, черт! Наконец-то! — облегченно произнес сердитый низкий мужской голос. С такой застарелой хрипотцой, которая бывает только у заядлых курильщиков. — Куда тебя понесло? Охрана тебя потеряла! Ты где? Ну, что ты молчишь?! Я тебя прошу только об одном — не дури! Все будет хорошо. Ну?! Ты меня слышишь?

— Слышу… — машинально ляпнула я. Он молчал долго и потом уже совершенно другим тоном, твердым и ледяным, потребовал:

— Кто со мной говорит?

Я швырнула мобильник на сиденье, в нем еще что-то бубнило, но я уже неслась к церквухе.

Нет, к чертям все это! И эту ухоженную упокойницу, которой уже ничем не помочь, и ее роскошный дамский будуар на колесах, и всех этих, упакованных по высшему классу, с их пачками «гринов», охранами и мобильниками! Кажется, я прикоснулась к чему-то такому, к чему при моей бомжовости и бесправной задолбанности прикасаться просто опасно. Если, конечно, еще и вспомнить то, что я натворила за прошлые сутки.

В храме было темно, хоть глаз выколи, луна ушла из проема наверху, и я лихорадочно собиралась, спотыкаясь и нашаривая вслепую барахлишко. Скинула зюнькин халат, надевала одежду прямо на непросохший лифчик и трусики, что-то сыпалось из пакета, куда я затолкала какие-то невскрытые банки, потом куда-то запропастились туфли, вернее, одна из них, и я, став на четвереньки, нащупывала ее под топчаном. И тут — началось!

Не думаю, что этих типов навел на нашу «трахплощадку» тот голос, что я слышала по мобильнику. Наверное, охранники вычислили и нащупали беглянку самостоятельно. На острова через гати было несколько свороток, и, может быть, они шарили тут не первый час. Но до этого я додумалась потом.

А тогда просто обомлела, услышав, как в лесу рядом с церквухой взревел мощно мотор, послышался треск валежин под колесами и в щели дверей, выходивших на поляну, хлестанул ослепительный, почти прожекторный свет.

Я доползла до дверного проема, прильнула глазом к щели между досок. На поляну выруливал здоровенный, как черный короб, внедорожник с наворотами, в никелевой решетке-\"кенгурятнике\" на носу торчали изломанные ветки кустарника, двойные сверхмощные фары кромсали темноту, а с кабины светили еще четыре дополнительных фонаря.

В их свете иномарка стала не красной, а белой.

Джип еще не успел остановиться, как из него посыпались какие-то накачанные амбалы, четверо, в общем-то такие аккуратненькие молодые мужики в странной форме — светло-серой, в высоких шнурованных ботинках и беретках. Но все, как один, при галстучках. На груди их курток были какие-то эмблемки, однако я их не разглядела. Но вот коротенькие черные автоматы я разглядела преотлично.

У старшего автомата не было, но поверх куртки был напялен белый бронежилет.

Он что-то коротко приказал остальным, и они остались стоять у джипа, а он пошел к иномарке, приглядываясь, обошел ее, посветил фонариком и присел на корточки над женщиной.

Потом он сплюнул и тоскливо выматерился. Потом выпрямился и свистом подозвал остальных. Они смотрели растерянно, и было понятно, что увиденное их глушануло всерьез. Они о чем-то почти шепотом начали переговариваться и озираться.

Дальнейшего я дожидаться не стала. Сунула за пазуху кофточки пакет, он съехал к пупку, и я стала похожа на беременную. Плюнув на все, я оставила недопитую «фанту», недоеденные оливки с анчоусами и все остальное, не дыша, сняла заслон с заднего окна и протиснула себя в него.

Плюхнулась в густую, по пояс, крапиву, поползла, как черепаха, через нее, обжигаясь. И минут через пять, спустившись к берегу протоки, лупила что есть духу прочь, то и дело соскальзывая с мокрого от росы откоса в камыши, и чувствовала, что утопаю ногами в донном иле и грязи.

Юбка промокла до пупа и противно липла, потом я потеряла левую туфлю. Искать не стала, сняла вторую и зафуговала ее в воду. И дальше шлепала босая, стиснув зубы и постанывая, когда острые лезвия осоки полосовали мои разнесчастные ходули. Никто за мной не гнался, но остановиться я не могла.

Отдышалась я, только когда вышла к гати на матерый берег и под ногами захлюпали, разъезжаясь, плохо уложенные бревна. Добрела до суши, хлопнулась бессильно под дубом, хотела закурить, вытащив сигареты из-за пазухи. Но руки тряслись, как у припадочной, и сигаретки ломались.

Далеко предрассветно орали петухи, и пахло печным дымом. Где-то там нормальные люди жили нормальной жизнью. И какая-нибудь молодка моих лет уже жаловалась мужу на очередные проблемы, а он с ласковой пренебрежительностью гудел: «Не бери в голову… Это — мои дела!» А мне и пожалиться некому. Хотя и очень хочется. Ну, просто до невыносимой тоски. Чтобы был хоть кто-то, который хотя бы на миг взял на себя все мои идиотские заботы и думы. Кто сказал бы: «Не боись, Лизаветка! Прорвемся!» Но увы мне! Нету такого…

И похоже, я преувеличила собственные возможности. Никогда не думала, что могу так испугаться. Этой ночью смерть посмотрела своими заледенелыми агатами в мои глаза. И, слюняво оскалившись, спросила: «Ты что, всерьез хочешь, чтобы я долбанула всех твоих обидчиков этаким манером?»

Что-то случилось со мной этой ночью Я еще не знала точно, что именно, но, похоже, впервые всерьез разглядела ту грань, которую переступать нельзя никому. Потому что возврата не будет.

Потому что, в общем, жизнь прекрасна и удивительна. Просто дышать, есть, пить, плавать, ходить — это ведь тоже счастье! Так, может быть, стоит плюнуть на все мои душевные и телесные раны, принять все как неизбежное, что уже не изменить? Залечить болячки где-нибудь подальше от этих мест, и, покуда достаточно молодая, заняться решением главного женского вопроса: выделить и захомутать, словом, найти если и неполную половинку, любимую и единственную, то хотя бы обычного нормального мужика, чтобы не особенно клюкал, не распускал рук и имел пару извилин под черепком?

Ну, не торопиться, конечно, приступить к делу продуманно и четко. Но чтобы в конце концов было самое главное — горячее тельце ребеночка на твоих ладонях, жадный его ротик на твоем сочащемся молоком соске. Колонистки на острове рассказывали, что ничего сладостнее этого прикосновения нету. Когда впервые кормишь, понимаешь: это твое творение, частичка твоя, кровиночка, отныне и на веки веков.

А что касается истинной любови? В конце концов, каждая баба актриса, может быть, даже покруче Мордюковой! Изобразим чего-ничего, а там, может быть, если повезет и постельно совпадем и раскроемся, чего не случается?

Так что самое мудрое, как всегда, одно: вовремя смыться. И бог с ним, с этим городом, с этой Щеколдиной и ее Зюнькой, с этой иудоподобной Гороховой и всем прочим!

Все решаемо, сажусь в электричку на Москву, добираюсь до своей бывшей турфирмы, бухаюсь в ножки Витьке Козину, пусть хоть уборщицей берет или на машинке отстукивать. А он жучок еще тот, с ментами якшается, — пол-Москвы в дружках, чего-нибудь да схимичит. Тем более что нынче, кажется, для столичного местопроживания и прописка не требуется.

А Москва она и есть Москва. Там все возможно. Даже самое невозможное…

Приблизительно так я раздумывала, бредя по проселку уже при свете дня и радуясь, что в прошлогодних полях, заросших бурьянами, не наблюдается ни одного человека и никто не видит нелепую дылду, шлепающую босиком по теплой пыли, с ободранными коленками и исцарапанными ходулями, в грязной непросохшей юбке, которая облепила бедра и задницу, в черной от ила, подранной кофтенке, с исполосованной крапивой до багровых ожогов мордой и со все-таки не потерянным пакетом с бумагами, слаксами, полбутылкой текилы и шматом недоеденного Зюнькиного сервелата в ручонках.

Я то и дело бормотала, словно уговаривая самое себя: \"Нет, все верно! Как эти самые чеховские три сестренки: «В Москву! В Москву! В Москву!»

А ноги сами собой вели меня совершенно в другом направлении.

ГОРОХОВА



Господи! До чего же приятно ощутить себя снова дитем! Когда я увидела Гашу, она торчала над грядкой в огороде за их избой и растыкивала в парную землю рассаду капусты. Я что-то прохрипела, перебравшись через плетень, она поглядела на меня издали из-под ладошки и закричала:

— Ефим! Топи баню!

И — началось! Как из-под земли, повылезали белоголовые ребятишки, как оказалось, уже из Агашиных внуков, без дополнительной команды накинулись на поленницу и потащили березовые дрова к баньке на берегу, туда же трусцой пробежал муж Гаши, выкатывавший из погреба какую-то порожнюю бочку из-под солений, на крыльцо вылетела одна из невесток с полотенцами.

Конечно, я догадывалась, что в своем дому Гаша держит себя по-иному, чем с дедом, но чтобы по властительности она была сравнима с крутизной и безапелляционностью Екатерины Второй, я и представить не могла. Здесь все и вся крутилось вокруг Агриппины.

— Где ж ты шалалась, деточка? Мы тебя уже неделю ждем! По всем срокам! — неодобрительно заметила она. И мне стало стыдно — я ведь и не собиралась к ней заруливать. По крайней мере с ходу.

Она обтерла черные от земли заскорузлые руки о брезентовый передник, обняла меня, и мы, обнявшись, поревели.

Когда-то дед изредка навещал Гашино подворье и прихватывал с собой меня. В детстве ее деревня казалась громадной. А сейчас будто все съежилось, скукожилось, уменьшилось и оказалось, что всей деревни — десятка три изб из серого от возраста и непогод леса, отгороженных от речки Медведицы полосами приусадебных огородов. На окраине деревни стоял древний ветряк, но мельница уже лет сто не работала, сквозила дырами, с ломаных крыльев свисали ошметки парусины. Лес прижимал деревню к реке, и его зелень почти сливалась с садами. Яблок здесь всегда было много, но поздних, которые Гаша снимала, когда уже поджимали первые заморозки. Дед ругался на селян и пробовал окультурить сады, но все новое зимами тут вымерзало.

А вот пасеки были почти в каждом дворе, и воздух гудел и звенел от пчел.

Самая мощная пасека была у Гаши, вернее, у ее супруга, тихого и молчаливого, почти до немоты, мужика. На Гашины повеления он лишь улыбался и кивал. Усы у него были седые, на голове — плешка, но лицо крепкое, без морщин — наверное, от настоечек, которые Гаша готовила на медах, пчелином молоке и своих травках.

Вот этим лечебно-оздоровительным арсеналом Гаша и ударила по запаршивевшей страннице. Для начала она меня выпарила в бане, нахлобучив на мою стриженую башку шерстяной чулок, чтобы не сомлела. Отхлестала вениками и размяла как тесто то, что еще оставалось на моих мослах. Потом умастила какими-то пахучими снадобьями из баночек и бутылочек, смазала мне мордень белым, пахнущим липовым медом молочком. Выволокла в предбанник, укрыла одеялом и заставила отлеживаться.

Второй этап был — кормление. Но я его плохо помню. Потому что мне казалось, что я еще маленькая, Гаша усадила меня в ванну в нашем доме, отшоркала жесткими мочалами и вот-вот вернется, закутает меня в простынку и отнесет в мою комнату — дрыхнуть. Подует в углы, осенит меня крестиком, чмокнет и бесшумно ухромает. И я буду спать. Бухнусь в ласковую темень, без снов и голосов.

Я и спала, и лишь изредка открывала глаза, когда они пытались впихнуть в меня что-то вкусненькое. Помню только горячие пирожки с картохой, холодную ряженку из погреба и хлеб.

Хлеб был домашней выпечки, ноздреватый и необыкновенно сытный.

К вечеру я разобралась, что живут теперь Гаша с домочадцами натуральным хозяйством, то есть в городе ничего не покупают, поскольку просто не на что. Оба зятя были в отъезде — подрядились на лето строить дачу под Костромой, ну а остальные крутились как заведенные.

Я на них обрушилась как раз во время посадок, Гаша уже выгнала для их двадцати соток рассаду капусты, помидоров; повсюду стояли ящики с пророщенными семенами. Они уже взяли первый укос с луговины, поставили стожки сена для коровы и двух бычков, а так скотина паслась беспривязно. В хлеву мычало, блеяло и хрюкало, к речке важно топали белые гуси, и все это надо было кормить, обихаживать и следить, чтобы не уперли.

Но здесь каждый знал свое место и свою работу, от молчуна Ефима до голозадого трехлетнего Аркашки, и все в хозяйстве крутилось, заведенное неутомимой Гашей. Она сильно постарела, волосы стали пегими, но голос оставался командирским, и она никому не давала ни сесть, ни лечь.

Когда я отоспалась, меня как ожгло: не надо было мне сюда забредать. За мной уже был мощный хвост всего того, что я за последние дни натворила, и если менты меня вычислят и заявятся в этот дом — весь ход здешней жизни будет нарушен, хозяев начнут трясти за укрывательство, а то и соучастие пришьют, но в любом случае у Гаши и ее родных будут мощные неприятности.

Я ограничилась живописанием трехлетней житухи в зоне, без излишних подробностей, особенно касающихся замполита Бубенцова, и изобразила мою предыдущую жизнь в виде пребывания как бы в санатории, только за проволокой. И все больше старалась разузнать у нее, как там дела в городе.

Оказалось, что Гаша не выбиралась в город уже больше года, потому что ей было туда просто незачем. Супруг раз в неделю на их старом мотоцикле с коляской вместе с той или другой невесткой вывозил на продажу зеленуху, в грибную пору — свежие, в иное время — сухие грибы, лесную ягоду, банные веники, иногда рыбу, отловленную на водохранилище втихаря, но за рыбу сильно гоняли. А так они продавали преимущественно «с рук» домашний творог, свежие яйца на площади перед вокзалом пассажирам с электричек. Но и там надо было отстегивать мзду местному рэкету, и прибыток был невелик.

Про то, что Щеколдина вылезла в мэры, Гаша знала, но сельские жители за нее не голосовали, а только горожане. В общем, даже то, что дедов дом перестроен, она не видела. Единственное, что успела для меня сделать, когда уходила из нашего дома, прихватила здоровенный альбом с фотографиями, еще в плюшевом переплете, корочки моего диплома и никелированный кубок, который я выиграла на межшкольной спартакиаде по километровке.

Я листала альбом, смотрела на свои детские снимки — на них было в основном что-то тощее, с длинными ножками и ручками, похожее на водяного паучка, разглядывала деда на каких-то идиотских президиумных фотографиях, мамочкины открытки с видами Гори, сухумскими пальмами и монастырем Мцыри и делала вид, что они меня трогают до слезы.

Однако я все-таки слишком плохо знала Гашу, а она меня слишком хорошо, потому что на глазах все хмурела и наконец не выдержала:

— Вот что, девка! Если мы тебе теперь чужие — так и скажи. Значит, напрасно я за тебя свечки ставила, во здравие и исполнение всех твоих желаний и полное избавление… Но ты под нашу крышу заявилась, туда, где тебя каждый день ждали. Так что давай-ка выкладывай, все до последней точки, чего тебя мает, с чего скрытничаешь и брешешь на каждом шагу… Ну, если и не врешь в открытую, то темнишь молчком. Чего-нибудь еще натворила?

Стыдно мне стало перед нею, как никогда, да и накопилось, распирая мою черепушку, страстное и неумолимое желание хоть с кем-то поделиться сокровенным. Так что я треснула, как глиняный горшок на камне, и излила на бедную Гашину головку все, что меня, как она выражалась, «маяло». Исключая, конечно, ту бедолагу на «трахплощадке». Это было бы для них слишком опасным. Даже знать!

Гаша слушала меня, поджав губы и стиснув сухие кулачки. В выцветших глазках то и дело мелькала тревога. Потом она позвала своего Ефима и сказала:

— Я все больше по домашности, а он у меня — дока! У него голова тверже. Какой-никакой, а мужик… Давай, разъясни и ему, что да как!

Я «разъяснила».

Он подумал, покурил и заявил:

— Тебе природа, Лизавета, на что две дырочки в носу провертела? Чтобы ты сопела, сидела и помалкивала. Вот и сопи и помалкивай… Чем дальше от ихнего дерьма, тем больше шансов, что сама не подвоняешь! Сейчас тебе с тюремной справкой к ментам в городе лучше не соваться. Отсидеться надо, пока там все это не замылится само по себе. У нас тут наш участковый раз в год заявляется, ну, а заявится — покажем, что ты сильно утомленная в зоне, прихворнула и тут у нас здоровье наедаешь. Отбрешемся. Сил наберешься, успокоишься, глядишь, к концу лета и документ поедем выправлять. А пока живи и ни про что не задумывайся! Главное, ты в городе еще не бывала, а прямиком к нам пришлепала! И ни про что такое — ни сном ни духом… Обойдется!

— Вот видишь, какой он у меня! Такой он у меня! — с усмешкой сказала Гаша, когда он ушел. — Я б и без него решила. Только все-таки положено, чтобы не обижался сильно — каждый мужик, он как полагает? Что именно он всему хозяин… Приличие должно быть!

Она начала по новой расспрашивать про веранду и катер, ахала, пугалась, вздыхала облегченно, когда я уточняла, как заметала хвостом следы и драпала…

— Не… Ты своей смертью не помрешь! — наконец убежденно заявила она — То-то Панкратыч за тебя все так тревожился. Как чуял!

Вроде бы все складывалось удачно — я действительно могла пожить у Гаши хоть до конца лета, и не дармоедкой, хлопотни по хозяйству тут было невпроворот.

Но я уловила озадаченность в глазах нашей бывшей домоправительницы и то, как нехотя соглашался с ней ее супруг, и поняла, что пришли они к решению через некоторое преодоление своих сомнений и растерянности. С одной стороны, конечно, заявилась к ним вроде бы та самая Лизка, которую они знали с детства, как родную, но с другой — как ни верти, а за спиной у нее три года чего-то такого, о чем они и представления не имеют. И какая она теперь в действительности, та, которую они безмятежно допустили в свое гнездо?

Срабатывал тот самый семейный инстинкт самосохранения, который не принимает ничего непонятного и чуждого. И я снова пожалела, что черт занес меня именно к ним. Жили они без меня хоть и трудно, но без этаких тревог, а я вторглась в их мирные небеса, как зеленый урод на летающей тарелке.

В общем, ушла я от Гаши на следующее утро, когда они всем семейством отправились ворошить сено на луга и в доме никого не осталось.

Одежонка у меня была уже отглажена после стирки и даже подштопана, вместо туфель я надела новые кеды Ефима, который отдал мне их без всякого сожаления. Так что я оставила записку насчет того, что ухожу в город решать свои проблемы, добралась до профилировки и голоснула какой-то военный грузовик с шофером-солдатиком.

Начальница паспортного стола была коротенькая толстая тетка с жидкими прямыми волосами, форменная рубаха с майорскими погонами лопалась под ее объемами, глаза от очков со сверхмощными диоптриями казались по-лягушачьи выпуклыми, но проницали все. Во всяком случае, меня она как рентгеном просветила, почти не заглядывая в справки из колонии.

За барьером сидели две паспортистки, малолетние крыски, которые делали вид, что заняты своими бланками, но то и дело шептались, косясь на меня с любопытством.

— Когда изволили прибыть на родину? — спросила майор.

— Сегодня. Можно сказать, только что, — твердо соврала я.

— Долгонько добирались… — заметила она.

— Как вышло, — пожала я плечами.

— На чем приехали?

Я насторожилась. Что-то эта кадушка в погонах слишком безразлично это спросила.

— До Дубны на электричке. А оттуда на попутках.

Похоже, я попала точно. Позже близ вокзала я увидела толпу ругающегося народу. Оказалось, что из Москвы электрички не приходили, и на Москву не отправлялись, потому что где-то была авария и электропоезда отменили на сутки. Так что если бы я ляпнула, что только что сошла с электрички на нашем вокзале, она бы меня поймала на липе.