Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Дарья ИСТОМИНА

ТОРГОВКА

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Глава 1

ЮРИДИЧЕСКОЕ ЛИЦО

Сейчас даже не могу себе объяснить, что в тот злополучный вечер заставило меня забежать на рынок в свою палатку.

У ворот нес ночную вахту молодой охранник в серой форме и бейсболке с эмблемой, солдатских шнурованных ботинках, с дубинкой и наручниками на поясе. Он меня узнал, но смотрел как-то недоуменно.

— Ты что уставился, Витек? — удивилась я.

— А я думал, ты там застряла, — растерянно пробормотал он.

— Где — там?

— Ну… в своем павильончике… Там, знаешь… шумновато…

Я рванула, как на стометровке. Весь ближний ряд киосков был темен и глух. С фасада моя любимая лавка выглядела, как всегда: торговое окно плотно закрыто тяжелым деревянным навесом, поверху опущены сторожевые жалюзи из стали, снизу запертые на кодовый замок. Но на этот раз почему-то сквозь щелки пробивался свет, внутри наяривала гармошка и кто-то пел про поникшие лютики. Это мог быть только голос Клавдии Ивановны, моей сменщицы. Я протиснулась в небольшой проход между лавками на зады ряда, туда, где был служебный вход, пнула дверь ногой. Она оказалась незапертой.

Картинка была еще та!

Пиршественный стол из трех составленных вместе табуреток ломился от яств и роскошного пойла, вплоть до шампанского и водки «Абсолют». Закуска была не из нашего ассортимента, хотя осетринка горячего копчения, конечно, из собственных закромов. Из недоеденного жареного гуся с капустой кольраби торчали полуобглоданные мослы.

Какой-то неизвестный смугло-чернявый мужичок, похожий на старого цыгана, с сильно изжеванной морщинистой физией, лысый, с щипаной неряшливой бородкой, густо разбавленной сединой, в линялой тельняшке, малиновых бермудах и баскетбольных кедах развалился в моем любимом кресле для отдыха (к концу дня обычно ноги подсекаются) и терзал сиплую гармонь. Нетрезвая Клавдия Ивановна пыталась подкрашивать губы, глядясь в наше зеркало на стенке. Рука была нетверда, Клавдия попадала помадой мимо оскаленного рта, измазюкалась красным до подбородка и была сильно похожа на клоунессу. На ней были новая шляпка из зеленого фетра, классное розовое вечернее платье на бретельках, из-под которых белела сбруя ее белого лифчика, и газовый шарф с люрексом. Все было новое, с магазинными ярлыками, явно купленное днем у нас же, в промтоварных рядах. Лицо у Клавдии было блаженное, баклажанного цвета. Ее золотые зубы сияли. Все остальное тоже.

— Мусенька… Деточка! — ликуя, закричала она. — Я очень из-звиняюсь… Мы тут без тебя… Такое счастье! Я выхожу замуж… Вот… Это Фима… Он под Домодедовом одному скоробогачу коттедж строит… По кирпичу и бетону… Ты откуда, Ефим? Он из Тирасполя, Маша…

— Прошу налить, по обычаю жизни! — скомандовал ей Фима.

Все ясно. В этот раз Клавдии Ивановне вовсе стало невтерпеж. Она подыскала зимнего мужа, не дожидаясь осени.

Она налила и преданно поднесла ему стакан.

— Когда я загибался в Афгане и открывал перекрестный пулеметный огонь по подлым моджахедам, а ихняя пуля в любой момент могла пронзить мое сердце, в душе вставал светлый образ именно такой женщины, как Клава! И я его носил вот тут… — потрогав десантную тельняшку в области сердца, проникновенно сообщил мне жених. (Или уже супруг?) — Прошу присоединяться к нашему счастью!

Присоединяться я и не собиралась. От этого типа несло такой бомжовостью, что мне и объяснять было нечего. Тем более он был в таком подстарческом возрасте, что принимать участие в афганских битвах не мог. Только разве что на Куликовом поле с татаро-монголами или при Бородине.

— На какие шиши гуляем, Ивановна? — поинтересовалась я.

— Не в деньгах счастье, — быстро сказал мужичок и посмотрел на свои новенькие часы. «Ориент», между прочим, тоже с бирочкой. Похоже, подарок от невесты.

Она молчала, как партизанка. Но кажется, готовилась зарыдать.

Я приоткрыла железный ящик под стенкой, куда мы позавчера, пересчитав и разложив купюры по достоинствам, сложили выручку за последнюю неделю. По понедельникам после наваристых выходных я обычно меняла выручку в валютке на доллары. Мои поставщики рублей не любили.

Денег не было. Ни копейки. Она все выгребла. Или он? В общем, они.

Я от нее никогда не скрывала, что держу ключик от казны на веревочке за зеркалом, чтобы не потерять в дорогах.

В этот раз выручки было немного — тысяч восемь, но у меня каждый тугрик в обороте.

— Подумаешь… Взяла немного! — утирая слезы и вдруг наливаясь злобой, заорала она. — Я не раба! Паши тут на тебя, горбись, и никакого смысла! С тебя не убудет! Капиталистка сопливая! Хозяйка, да? Да что ты понимаешь в жизни-то, килька?

— Новые русские, они все такие, Кланя, — встрял «афганец». — Только под себя дивиденд гребут… А с трудовым народом делиться — хрен с маслом! Так что мы свое взяли, девушка…

— Всем — вон! — подумав, сказала я.

— Еще чего! — огрызнулся он. — Вон еще сколько закуси…

Я взяла самый тяжелый служебный нож и швырнула его в стенку. Лезвие вонзилось в дерево и заныло, вибрируя. Когда-то в не таком уж далеком детстве пацаны учили меня швырять финку. У меня это получалось лучше, чем у них.

— Хотите, чтобы я вам эту штуку в плешь воткнула, милорд?

Он явно призадумался, с опаской поглядывая на стену.

— Это она выпендривается, Ефим. Думает, раз юридическое лицо, так ей все можно… Она такая! Безжалостная… — припудривая нос, сообщила Клавдия.

— Вы уволены, мадам… Должок вернете… И чтоб духу…

— Да пошла ты!

Мужик собирал в сумку бутылки, сметал в нее закусь, но Клавдия вдруг рванула его за шкирку и почти унесла на себе, прокричав:

— Чтоб тебе век безмужней ходить… Задрыга!

Смех-смехом, а я осталась без напарницы. Это означало, что теперь я круглосуточно прикована к прилавку и мне нужно срочно кого-нибудь найти на место Клавдии, чтобы продолжать путешествия в поисках товара, потому что без этого я мгновенно сяду на нули. Связи и знакомства теряются мгновенно, торговая молотилка перерывов не знает, а желающих занять наваристое место на ярмарке всегда выше крыши.

«Жизнь, Машка, штука полосатая, как матрац, — говаривала моя мудрая тетка Полина. — Сегодня светлая полоса, завтра темная. Ты сдуру кудахчешь от радости, что в твоем курятнике полный порядок, а тебя — тюк в темечко! — и опять тьма».

С начала августа у меня дела шли вроде бы как сами собой, накатом. Даже холодильник-ларь витринно-прилавочного типа в лавке не барахлил, и я не боялась, что рыбная заморозка, оставляемая на ночь без присмотра, испортится.

Москва летом здорово пустеет, но вот-вот должны были возвращаться отпускники, огородники, студенты и школьники, и я по опыту уже знала: то, что недобрала или потеряла во время летнего безлюдья, непременно верну осенью. Да и основной товар, которым занималось мое личное, законно оформленное торговое предприятие «Катран», — и свежачок, и заморозка, и новая засолка, но, главное, копчушка всех видов, от балыка до балтийской салаки, стойкая в хранении и идущая ходко и прибыльно, — с началом осенней путины должен был пойти валом: с низовьев Волги, с Азова, с северов.

Вообще-то все мое хозяйство состояло из втиснутой в один из торговых рядов нашей ярмарки лавочки с общими с соседними павильончиками боковыми стенками, вывески, нарисованной одним типчиком за пол-литра, и меня, Корноуховой Маши, то есть Марии Антоновны. Я растолковала этому недоделанному Айвазовскому, что катран — это черноморская акула, небольшая такая, безвредная, которая только хамсу трескает, а он нарисовал страхолюдную стозубую зверюгу, вроде той, что пожирала героев фильма «Челюсти». Но в общем вывеска впечатляла и, вполне отвечая законам рекламы и маркетинга, привлекала внимание.

Разрешение на торговлю и все прочие казенные бумаги, включая медицинскую книжку, были только у меня, но, чтобы добыть ту или иную партию товара на перепродажу, мне надо было постоянно покидать лавку и рыскать по темным торговым чащобам, как волчице, которую ноги кормят. Меня выносило то на склады-холодильники к приличным оптовикам с именем, то к вагонам-рефрижераторам с заморозкой минтая, трески или камбалы не очень ясного происхождения, но в основном миновавшим таможню и отстаивавшимся втихую где-нибудь в Лобне, то на Волгу, к знакомым мужичкам из рыбоохраны, сплавлявшим конфискованную у браконьеров рыбу налево.

Так что чаще всего на хозяйстве при весах я оставляла свою напарницу, Клавдию Ивановну, сильно потасканную, здоровенную особу гренадерского роста и мощи, золотозубую, виртуозно владеющую всеми видами мата, изредка запивающую. Главным пороком ее была совершенно потрясающая слабость по мужской части, из-за каковой Клавдия Ивановна периодически собиралась выходить замуж. А это означало, что к ней опять прилип кто-нибудь из приярмарочных нигде не прописанных паразитов, с приближением зимы подыскивающих теплую берлогу, где бы можно было сытно и без проблем перезимовать. Весной ее временные мужья исчезали бесследно.

Вот и сегодняшний хмырь был как раз из этих, из временщиков.

Но за весами Клавдия Ивановна показывала высший пилотаж. В смысле обвеса и обсчета я была перед ней пигмейкой и всегда рассчитывалась с нею из навара честно, по понятиям, хотя никакого договора у нас не было: свою трудовую книжку она отдала подруге, которая получала за Клавдию зарплату в каком-то госучреждении, где она числилась уборщицей. Клавдии Ивановне нужен был трудовой стаж для уже не очень далекой пенсии. Медицинскую книжку в отличие от своей, подлинной, я ей купила тут же, на ярмарке. У нас вообще заполучить нужную ксиву со всеми печатями было без проблем. Сертификат качества или липовые накладные на любой товар у охранников можно было купить за четвертак. Ни один инспектор не придерется.

Была в торговой биографии Клавдии какая-то загадочная страница. В молодости в эпоху тотального дефицита она служила в закрытом цековском распределителе, была причастна к каким-то спецпайкам и спецзаказам и до сих пор вздыхала: «Вот это была жизнь, Мария! Мне академики ручки целовали…»

Не знаю, как насчет академиков, но пахала она как лошадь (впрочем, как и я сама), в лавке у нас бывало всегда чисто, все вышоркано и отдраено до блеска, порожние поддоны сложены под стеллажами, те, что с рыбой, — на стеллажах, прикрыты марлей от мух, холодильник-ларь отполирован, ценники освежены, гербовое разрешение на торговлю — за полированным стеклом, разделочные ножи и тесаки наточены, оцинкованный прилавок сияет, кассовый аппарат всегда в порядке. Даже наши пижонские придуманные мной и сшитые тетей Полиной форменки: голубые куртки, пилоточки и нарукавники — Клавдия стирала и крахмалила у себя дома. И где-то раздобыла хирургические передники из легкого моющегося пластика и целый ящик тонких медицинских перчаток — чтобы голыми руками в рассол не лазать и вообще блюсти гигиену.

Я, конечно, догадывалась, что Клавдия Ивановна подворовывает. Это как болезнь, старые торгашки без этого не могут. Она просто не понимала, что времена переменились и она тащит не из бездонного державного кармана, как во времена блаженного застоя, а лично у меня — владелицы частного предприятия. Но делалось это так виртуозно и в таких малых долях, что я предпочитала ничего не замечать. Ну, подумаешь, утащит она какую-нибудь селедку-черноспинку или кусочек балычка на закусь очередному хахалю! Или зажмет полсотни из дневной выручки, когда мы вместе снимаем кассу и сводим дебет с кредитом. Что мне, из-за этого хай поднимать? Тем более, я именно у нее такую прилавочную аспирантуру прошла, никакой торговой академии не нужно!

Но оказалось, что есть пределы всему…

Тетя Полина зазвала меня на свою дачу под Звенигородом собирать вишню на варенье. Дачка была так себе, старенькая и осевшая в землю, с перекошенной верандой, но сад — классный, щедрый и большой, со сливовником и десятком груш, яблонями и здоровенными матерыми вишнями. У тетки опухали ноги, и вообще она по старости уже боялась взбираться на деревья даже по стремянке, так что я весь световой день провела, обирая сочные, почти черные вишенки. На солнце я здорово испеклась, голую спину саднило, личико покраснело, и тетка мазала мне его сметаной. Она всучила целое эмалированное ведро ягод, чтобы я в Москве сварила варенье для нас с отцом. Я пыталась отбояриться: стоять у плиты с детства не любила, но тетка заставила. Поскольку единственный и любимый брат Полины, то есть мой родитель, просто обязан был зимой гонять чаи с вареньем из ее сада. Перед домом уже горел костерок, на котором в здоровенном медном тазу булькало варево. Деревянное корыто с ягодами, уже без хвостиков, было переполнено, и Полина просто сияла от гордости, что в этом году у нее такая вишенная удача.

С Фимой и Клавдией я встретилась в своей лавке усталая, замученная и с целым ведром теткиной спелой вишни.

Добила меня в тот вечер одна неприятная находка. Вынося порожние бутылки и объедки в мусорный бак, я обнаружила то, что сначала впотьмах не разглядела. Сзади, возле служебных дверей, стояли три наши черные двухсотлитровые пластмассовые бочки, затаренные уже сильно затеплевшей за день водой, в которой почти не шевелились полузаснувшие карпы. Значит, сегодня на прохладном рассвете один из моих поставщиков пригнал на перепродажу цистерну с живой рыбой с рыборазводных прудов под Конаковом, перекачал в бочки вместе с водой часть тяжеленных, как снаряды, карпов (обычно я заказывала не больше трехсот килограммов) и отправился развозить живорыбицу по остальным точкам. Клавдия Ивановна должна была все бросить и реализовать за день рыбу, пока она не передохла. Но ей было, видно, не до того…

Пока еще карпы кверху пузом не переворачивались, но я понимала, что засыпать и портиться они начнут вот-вот, и если я их не толкну уже с утра, то все это добро можно отправлять на свалку, на радость котам и воронам.

Шел уже второй час ночи, когда я справилась со срачем, оставшимся после этой собачьей свадьбы. В метро меня бы уже не пустили, открыть лавочку надо было не позже семи, так что я решила заночевать тут. На этот случай у меня была раскладушка, постельное бельишко и плед.

Я люблю ярмарку ночью, когда все тихо, в темноте пятнами просвечивают лишь редкие фонари, рядом, под навесом пустой шашлычной, в мангале дотлевают красные угольки и где-то далеко гулко и успокаивающе в этой громадной пустоте и безлюдности звучат шаги охранников.

Днем здесь все сотрясается от многоголосого и многозвучного гула, будто роятся пчелы из какого-то необъятного улья, и безразмерное торжище, распластавшееся на нескольких гектарах, словно кружится и плывет куда-то со всем своим чудовищно-многоцветным скопищем торговых тентов, крытых и открытых прилавков, киосков и павильончиков, белых автопередвижек от московских мясо— и молочных комбинатов. Днем тут все едят и пьют и в воздухе стоит душный, почти банный пар, поднимающийся от перегретого асфальта, расползается гарь от масла, в котором кипят чебуреки, разносятся запахи шашлычного мяса, фруктового гнилья и человеческого пота.

От ворот подошел охранник, Витек, тащил две бутылки пива.

— Душно, Маша. Глотнешь?

Я сковырнула пробку. Пивко было свежее. Он спросил, что тут было, я коротенько растолковала, без подробностей.

— Так ты что, тут заночуешь? Не положено, — сказал он.

— Да брось ты…

Он помялся и вдруг предложил, краснея:

— В кино со мной не сходишь? Можно, конечно, и на дискотеку… Ты не сомневайся, у меня и прикид есть, как положено… Стыдно за меня не будет.

Витька был из дембелей этого лета, наши ярмарочные жернова его еще не обкатали, и он, всему почти по-детски удивляясь, приучался к охранному делу. Парнишка он был смазливенький, крепенький, с простой свежей морденью, но не очень понимал, что я для него уже старуха: ему, кажется, всего двадцать один, а я четвертак разменяла. И главное, он был для меня открыт, понятен и примитивно прост, как букварь, а я давно уже перешла к учебникам для старшеклассников. Но обижать я его не хотела и промычала что-то неясно и как бы сонно.

— Я ведь и в казино могу… Знаешь, на Таганке! Клевая точка… Даже шампуза за бесплатно! Или у тебя есть кто, Маша? Так ты скажи… Я не без понятия… Только я что-то никого не наблюдаю.

Откровенничать я с этим мальчиком не собиралась, но, чтобы он оставил меня в покое, сказала:

— Все совершенно верно, Витюша. Никого у меня нету. Можно сказать, я девушка бесхозная. Только давай как-нибудь потом порезвимся. Покуда я не в настроении…

— Забито! Как ты скажешь! — обрадовался он.

Витек ушел, а я прикорнула на раскладушке в глубине лавочки. И конечно проспала, потому что когда вскинулась, было уже светло и шумно.

Глава 2

КИТАЙСКАЯ ВАЗА И ПРЕЗИДЕНТСКИЙ КАРП

— Есть кто живой? Мне филе окуня килограммчика на полтора… — стучала по прилавку какая-то дама в детской панамке.

Я вылезла из глубины помещения, зевая, отрубила ей тесаком кус мороженого филе, взвесила, выбила чек, а когда она отошла, выставила табличку «Закрыто по техническим причинам». Причина была одна: я не выспалась, руки и плечи саднило от вчерашнего солнечного ожога, во всем теле ломило и мне надо было хотя бы умыться. Вода в лавку у меня была подведена, мойка работала, но сколько мне стоили эти удобства в свое время — лучше не спрашивать. Правда, сортира мне пробить так и не удалось, и по нужде я, как и все соседки, бегала за ворота в платную лужковскую биопередвижку — четыре рубля за сеанс.

Я умылась, привела в относительный порядок лохмы и личико, переоделась в форменку и включила кофеварку. Кофе — это моя слабость, никакого растворимого, только в зернах, смолотых лично в пудру.

Я еще пила первую чашку, когда увидела Галилея. У него была привычка, выпив, торжественно объявлять всему свету: «А все-таки она вертится! Как говорил великий Галилео Галилей…» Все его так и звали — Галилей. Личность эта для меня была дружественная и небесполезная, потому что у него были какие-то знакомства в ментуре и даже у налоговых полицаев, и он каким-то образом почти всегда заранее знал, когда законники будут устраивать серьезную зачистку, прочесывая ярмарку на предмет проверки паспортного режима, налоговой арифметики, пожарно-санитарного состояния и так далее. Он всегда предупреждал меня, не задаром, естественно.

Узкой криминальной специализации у Галилея не было. Он был многостаночник. Мог и кинуть какую-нибудь сельскую тетку, и сережки снять так, что не заметишь, и лоха на картишки развести, и труху какую-нибудь всучить вместо товара. Многие считали его балабоном, треплом без авторитета, этаким сильно траченным актером погорелого театра, но до меня от охранников доходили неясные слухи о том, что он не то каких-то братков в Ростове пощипал, не то банк в Подмосковье на кредитах без отдачи нагрел по-крупному и здесь, в многолюдье, просто отсиживается. Где он живет, никто не знал. Исчезал и возникал сызнова всегда неожиданно.

Окрестным ментам он, конечно, что-то отстегивал будто бы за аренду рабочей территории — тем тоже жить надо, — но наша охрана его не жаловала, потому что администрация ее за происшествия парила и штрафовала.

Я никогда не могла угадать, в каком обличье появится Галилей. Однажды видела его слесарем-сантехником в пролетарском кепаре и с ящичком с инструментами, из которого торчал вантуз, а как-то он меня насмешил до смерти, объявившись в белом медицинском халате, шапочке, с сундучком скорой помощи.

В это утро он выглядел роскошно. С солидной тростью в руках. Такой пожилой джентльмен очень интеллигентного вида, напоминающий не то художника, не то ученого. Благородную белоснежную гриву седых волос венчал мягкий берет, куртка из коричневого вельвета, брюки цвета кофе с молоком, начищенные башмаки сияют. Я сразу поняла, что он пасет какую-то жертву, но разглядела ее не сразу.

Девушка явно была не из постоянных покупателей, случайная здесь, тоненькая, бледненькая, растерянно озиравшаяся. Она прижимала к груди какой-то сверток из газет. Сверток был надорван, и в дырках сияло что-то полированно-зеленое и алое. Ее вертели в толпе, толкали и вытаскивали из этого людоворота и, в конце концов, выпихнули прямо к моему прилавку. Она очумело огляделась, сняла оберточные газетки и выставила перед собой на весу здоровенный не то горшок, не то вазу с драконом из яркой цветной керамики. Нет, конечно, это была ваза. Я подумала, что она хорошо бы смотрелась на подзеркальнике в моей спальне. Или рядом, на паркете. Можно было бы в нее какую-нибудь икебану воткнуть. Из кленовых листьев, например. Осенью я их любила собирать в Петровском парке и таскала домой охапками. Но на любом базаре один закон: пошел торг без тебя — с ходу не лезь, можешь и по рогам получить, всему свое время.

Я прихлебывала кофе, покуривала и не без интереса смотрела спектакль, который бесплатно устраивал Галилей перед моей точкой.

Ваза привлекала внимание, какая-то тетка тут же спросила: «Где дают?» — а пацаненок с эскимо осведомился: «Это динозаврик?» Галилей оттер их и, надев очки в толстой оправе, начал поворачивать ее в поисках дефектов.

— Извините, товарищ… Это совершенно целая вещь. Мы с мамой воду наливали. Нигде не протекает, — нервничая, почти шепотом сказала девушка, и было ясно, что ей очень нужно продать этот горшок с драконом, она стыдится того, что ей приходится этим заниматься. Совершенно очевидно, она впервые вышла торговать и совершенно не понимает, как это делается.

— Я вижу, голуба моя, что вы не очень в этом предмете разбираетесь, — снисходительно зарокотал он. — Уникальное цветовое сочетание! Видите, как смотрятся багрец и оранжевость на черном фоне? А эта зелень! Малахит, а не зелень… Вы только взгляните, как искусно вписаны вечные символы сил добра и зла — ян и инь — в растительный орнамент! Да и дракоша хорош! Малайзия? Вьетнам? Нет, конечно, Китай… Не времена династии Мин, но и не новодел… На аукцион Сотби, естественно, не тянет, но рядом с куриными ножками вещица не смотрится.

— Деньги нужны… Срочно! — почти виновато, оттого что продает такую вещь, пискнула она.

И тут мне показалось, что я ее уже видела когда-то. На висках у нее пушились волосы очень редкого, похожего на табачный пепел, светлого сероватого оттенка, такого же цвета бровки. Темно-серые глазищи в пол-лица с неподкрашенными ресницами. Худая, выше меня на полголовы, и какая-то ломкая, чем-то похожая на породистого щенка с чуть великоватыми угловатыми лапами.

Галилей нехотя поинтересовался:

— Сколько?

— Прошу триста… В баксах, — заливаясь краской, несмело пролепетала она.

— Не злоупотребляйте жаргоном. Вам это не идет. Вы хотите сказать — в долларах?

Он повесил трость на сгиб руки, вынул из кармана толстый бумажник и, словно путаясь, начал отсчитывать зеленые в мелких купюрах. Он перетянул пачечку резинкой, протянул ей, но тут же спохватился:

— Кажется, я перестарался! Позвольте пересчитать.

Эта дуреха покорно кивнула, и он замелькал пальцами. Работал он по высшему классу. Пора было вмешиваться…

Честно говоря, если бы мне не понравилась так эта восточная ваза, я бы еще подумала, лезть ли мне в это дело. Но этот тип мог вот-вот умыкнуть ее из-под моего носа и молниеносно и безвозвратно кому-нибудь сплавить.

Галилей передал ей пачечку зеленых.

Я перемахнула через прилавок, сдвинув весы в сторону, взяла в руки вазу и с укоризной произнесла:

— Ай-я-яй, Роман Львович! Очень большой ай-я-яй!

Он уставился на мою заспанную физию и радостно заулыбался, картинно продекламировав:

— «Дева для победы вящей, с ложа пышного восстав, изогнула свой изящный тазобедренный сустав…» Вы, как всегда, прекрасны, Мэри.

— Что ж вы своих обуваете, прямо на моих глазах, без всякого понятия? — сердито врала я. — Это ж не просто моя знакомая. Можно сказать, сестренка. Почти троюродная. Так что кончен бал, погасли свечи. Мне наших сторожевых бобиков свистнуть? Или самой вас за шкирку потрясти? Я ведь могу. Вы меня знаете!

— Предупреждать надо, Мария! — холодно проговорил он. — Только рабочее время потерял…

Он мгновенно растворился в толпе, как дым.

Эта дуреха растерянно топталась и хлопала ресницами.

— Вы кто такая? Почему? Он же купил… — Она начала сердиться.

— Скажи мне спасибо, идиотка, — сказала я. —Посмотри, что он тебе всучил!

Она все еще не понимала. Я выдернула из ее рук деньги, которые он уже, конечно, подменил. «Кукла» была классная. Два даже не настоящих, а сувенирных доллара сверху, а все остальное — аккуратно нарезанные точно под размер купюр листки плотной желтоватой бумаги.

Только тут до нее дошло. Она побелела как мел, уронила «куклу» под ноги, и бумага разлетелась. Девушка закрыла лицо дрогнувшими руками, осела на приступок, плечи задергались. Она плакала. Беззвучно, обиженно, горько, как-то очень по-детски.

— Он же такой… милый… — всхлипывала она.

— Все мы тут милые, — заметила я. — Пошли-ка, подруга.

На нас уже оборачивались. Какая-то старуха приплясывала от жадного нетерпения:

— Украли у девушки? Да? Что украли?

Я потащила девчонку в лавку. Вазу, само собой, тоже.

Когда я впоследствии пыталась вспомнить, как в мою молодую жизнь вошла и перевернула ее эта тихоня, до меня запоздало дошло, что в тот день все сошлось самым неожиданным и нелепым образом: и то, что я рассталась с Клавдией и мне немедленно понадобилась новая напарница, и то, что продавать свою вазу девица заявилась на нашу окраинную ярмарку (ей было неудобно стоять с ней где-нибудь в переходе в центре Москвы, где ее могли увидеть знакомые), и то, что Галилей настиг ее непосредственно у моего рыбного заведения. И хотя дракон привлек мое внимание случайно, потом меня не покидало ощущение, что это должно было произойти неизбежно и именно поэтому случилось.

Но тогда я об этом не задумывалась, просто подтолкнула ее к раковине, заставив умыть несчастное лицо, бросила чистое полотенце, плеснула кофейку и, пока она что-то благодарно-воспитанно бормотала, повнимательнее рассмотрела вазу.

Она была величиной с приличное узкое ведро, из тончайшей работы цветной керамики, увесистая, очень красивая и, судя по трещинкам на эмали, старинная. Азиатская, конечно. Почти вся она была необыкновенно насыщенного матово-черного цвета, а сверху, под горлом, ее обвивал рельефный дракон с крыльями, как у летучей мыши, и улыбчиво-клыкастой, похожей на мопсовую мордой. Он был веселый и сиял всеми цветами радуги — алого, ярко-оранжевого и зеленого с синью на него не пожалели. Весь он был как бы бронированный, и каждая чешуйка на его брюшке четко выделялась.

— Что это за бадейка? Откуда?

— Мама в командировке была когда-то, еще в народном Китае… Все командировочные юани потратила… Красивенькая же, правда? А у меня пальто совсем дошло, что-то покупать на зиму надо… Вот и решились! Я опять без работы, мама на пенсии. То надо, без этого не проживешь… Может, вы купите? Если нравится… Мы недорого просим.

Она не говорила, а будто шелестела, не поднимая глаз, и бледное ее лицо даже порозовело от стыда, что она вынуждена заниматься таким низким делом.

Вот теперь я ее по-настоящему узнала.

— Ты Рагозина… Катька, да? Только ты очки таскала! А меня совсем не помнишь?

Она очень серьезно оглядела меня. Задумалась и сказала почти испуганно:

— Извините, пожалуйста… Абсолютно нет!

— У меня две кликухи было, — объяснила я. — Сарделя и еще Винни Пух! Я толстая была, как кулебяка… Ну? Мы же с тобой в одном изоляторе лежали. Почти всю смену! Пионерлагерь «Медсантруд», под Шараповой Охотой… У тебя воспаление среднего уха было, а у меня чиряки от простуды. Из-за того, что я в колодец на спор с пацанами залезла! Нас же вместе в зады пенициллинами ширяли! Я из первого отряда, а ты из малышни…

— Маша… Ну, конечно! — оторопело воскликнула она. — Машка Корноухова… Ты у меня еще мамину «Королеву Марго» макулатурную уперла, которую я без спроса из дому читать взяла…

— Не уперла, а взяла почитать! Правда, без отдачи, — вынуждена была я признать сей постыдный факт своей биографии.

Но это было еще не все: в изоляторе мне все время хотелось есть, и я неоднократно покушалась на лагерные гуляши и запеканки, которые приносили Рагозиной наши няньки. Малявка покорно не возражала, когда я ее объедала. Но об этом я предпочла не вспоминать.

— Ладно, Рагозина, этот горшок я у тебя покупаю. Три стольника многовато, а за пару — беру. Только ты учти, у меня денег с собой нету, все дома, так что ты обожди, пока я не наторгую. Плачу рублями по сегодняшнему курсу. А если выручки не наберу, придется тебе со мной домой заскочить. Потом. У меня сейчас самая запарка начинается, так что ты погуляй пока. Карп дохнет…

Она подумала и сказала несмело и неуверенно:

— Зачем гулять без дела? Может быть, я чем-то смогу вам… то есть тебе… помочь?

Мне бы ее послать к чертям, но я жутко обрадовалась, хотя и была убеждена, что через часок она скиснет и запросит пардону. Это только со стороны кажется, что дело несложное, взвешивай да денежки в кошель складывай.

Я сгоняла за грузчиками, которые постоянно отирались возле складов. Они перетащили бочки с рыбой с задов и выставили перед фасадом лавки, на ходу у публики. Потом я вынесла раскладной торговый столик, весы, кассовый аппаратик на батарейках, снабдила эту самую Катю фартуком, резиновыми перчатками и сачком и пояснила:

— В какую рыбину пальцем ткнут, ту и цепляй. И ко мне на весы!

Пара карпов уже всплыла кверху брюхом, и распродаваться надо было со страшной скоростью, пока они еще считались условно свежими. Так что я с ходу врубила свои рекламно-ораторские способности. Если честно, я хотела показать этой тихой клуше, какая я самостоятельная и удачливая, что работаю по высшему классу. В общем, я немного выпендривалась перед Рагозиной, но и без нее поорать любила. Чем смешнее ахинея, которую несешь, тем охотнее ее глотают.

— А вот карп живой, президентский! Исключительно для кремлевского стола! Хорош со сметанкой… Три часа назад еще в живом виде в прудах в резиденциях плескался, доставлен экспресс-транспортом! — голосила я. — Исключительно диетический продукт для стариков и детей! А также язвенников, диабетиков, престарелых и младенцев! Выращен по уникальной технологии, проданной России специалистами Страны восходящего солнца! Такую рыбку только император Японии трескает! И то по выходным дням!

Процесс пошел. Уже зарождалась очередь, и какая-то тетка орала Рагозиной:

— Мне вон тех двух, толстеньких!

Сначала девица терялась и трепыхалась бессмысленно, но потом, закусив губу, приспособилась шуровать сачком почти сносно. Некоторые карпы были еще отчаянно живые, тяжелые и скользкие и, попав на воздух, дрыгались. Так что она, тяжело дыша и то и дело пугливо вскрикивая, помогала себе, подхватывая их прямо из бочек руками в резиновых перчатках, и плюхала ко мне на чашу весов.

Не знаю, как другие торгашки, но мне просто так вкалывать всегда бывало скучно. Не переставая трепаться, я «работала пальчиком», незаметно подталкивая чашу с рыбой, заставляла стрелку на шкале играть, а не останавливаться, в общем, химичила с весом. Со счетом тоже. Дело было вовсе не в граммах и копейках, которые я выгадывала, просто для меня это была азартная и веселая игра, вечный бой, от которого мне до сих пор не бывало скучно. Когда женщины начинали орать, что я жулю, я делала наивные глаза и виляла хвостом:

— Пардон, мадам! У меня со зрением — полный обвал… Записана на операцию в институт Федорова, но там же очередь… Спокойно! Пересчитываю!

Я видела, как Рагозина ошалело посматривает на меня. От наивного изумления этой пришелицы мне становилось еще веселее, и я нагличала бесшабашно.

Часа через два ее голые тонкие руки по локоть были в липкой чешуе, кофтенка спереди и верх юбки промокли, несмотря на клеенчатый фартук, и я прекрасно понимала, каково ей приходится. У меня тоже, когда я только входила в тонкости дела, под резиной перчаток саднили костяшки пальцев, которые я разбивала о края бочек, соленый пот на жаре обильно стекал со лба, щипало за ушами и в горле, раскаленное лицо противно горело, но даже утереться времени не было. Мой личный рекорд года два назад был полторы тонны живого сазана, доставленного в цистерне с рисовых чеков откуда-то с Кубани. Жара тогда тоже стояла африканская, толкнуть товар надо было за световой день. Можно было, конечно, отправить нереализованное на ночь в центральный ярмарочный холодильник, но тогда подмороженной рыбе цена была бы в два раза ниже, чем свежачку. Я с трудом двигалась, ноги были как чугунные тумбы, кости похрустывали, в поясницу будто раскаленные штыри вбили, и я плакала потом, сидя на полу в лавке, не в силах поднять себя.

Рагозиной, конечно, приходилось еще труднее, потому что, по-моему, она была явно домашняя девушка, к поднятию тяжестей и к прочим торгово-атлетическим упражнениям отношения не имела никогда.

Солнце лупило над крышами многоэтажек, которые подпирали нашу ярмарку со всех сторон, от зноя, духоты и от бесконечности покупателей даже мне становилось тяжко и хотелось спать. Так что я все время ждала, когда она сломается. Скажет: «Не могу, извини…» — или «Это же твои дела? Что я тут на тебя вкалываю?»

Но она только облизывала пересыхающие, по-детски нежные губы, морщилась болезненно, когда из неумелых рук очередной карп плюхался назад, в бочку, и я не без удивления думала о том, что она вовсе не слабачка. И дело было не только в физических силах. Серые глаза были упрямыми и почти невозмутимыми, только будто чуть-чуть подвыцвели от усталости. Со стороны, пожалуй, никто бы и не догадался, что эта кукла с трудом удерживает себя на подгибающихся от беспрерывного многочасового стояния ногах.

«А ведь она, пожалуй, годится. Конечно, не Клавдия, но ведь тоже как бы не совсем посторонние друг дружке, — уже всерьез начинала прикидывать я. — Не слабачка — это факт… Да и потрепаться просто за жизнь — это не с Клавкой, у которой одно на уме. Да и она, похоже, вряд ли тащить из лавки станет. Совестливая. Ну а все остальное — дело наживное… Только как мне ее уломать, чтобы вот такая — и ко мне в лавку?»

Но я уже почти точно знала: уговорю.

Глава 3

КТО ЕСТЬ «ХУ»?

Сколько я себя помню, мы всегда жили здесь. И до моего рождения Корноуховы тоже обитали возле Петровского парка, напротив Ходынки, в том же доме, который отстроили на месте каких-то авиаремонтных мастерских в тридцатые годы. Квартиру мой дед, летчик-испытатель всяких боевых леталок, оторвал роскошную. Тогда для сталинских соколов ничего не жалели. Хоромы были в три комнаты, с холлом. Вся восьмиэтажка изначально была густо заселена именитыми авиаторами и конструкторами. Фасад до сих пор увешан мемориальными досками и барельефами, и дом сохранял некую величавость и монументальность в виде облупившихся скульптур тружеников города и деревни на крыше и здоровенных гранитных шаров-глобусов на въезде во двор, намекавших на всепланетные достижения и героические перелеты. Теперь тут жили малопричастные к нынешним авиаделам потомки, и за этим громоздким зданием с началом новой демократической эпохи и обвалом оборонки всерьез никто не присматривал.

Батя прежде служил далеко от Москвы, и за эти годы наша квартира без его мужского хозяйского глаза тоже одряхлела и давно требовала капитального ремонта. Дубовый паркет рассохся и трещал, разболтанные паркетины выскакивали из-под ног, как скользкие рыбины. Громадная ванная, отделанная мрамором, с встроенным в стенку громадным же пожелтевшим зеркалом всегда встречала меня гулом в проржавевших трубах, краны опасно плевались кипятком, а стекла на высоченных окнах, выходивших на Петровский парк и похожее на разноцветный кулич здание авиаакадемии, было легче поменять на новые, чем отмыть. В чугунной эмалированной ванне можно было устраивать заплывы на дальность.

Это была территория, куда отец заглядывал лишь на бритье и помывочки, и я здесь давно все устроила для уединенного кайфа. На подоконнике держала магнитофон с записями, кофеварку с конфетами и печенюшками в корзинке, курево, на крюке старый мохнатый халат, уютный и ласковый. Я как-то втихаря умыкнула с дачи тетки Полины древнее, потрясающего удобства плетеное из ивняка кресло-качалку. Она ругалась, но кресло я ей не отдала. И часто часами дремала в нем после дневного напряга. А если повыть в одиночку хотелось, можно было и запереться.

Когда я уже часов в одиннадцать вечера затащила Катю Рагозину домой, от нас несло рыбой, как от протухшей рыбацкой шаланды. Я-то уже привыкла к тому, что благоухаю после работы отнюдь не шанелями и не каждый шампунь вернет мне естественные ароматы, но она брезгливо морщилась и все обнюхивала руки, словно пыталась, как кошка, ступившая лапками в грязь, стряхнуть с себя запах. Сначала она наотрез отказалась от ванной, объяснив, что мать дома ждет и тревожится, но отец сказал нам: «Ну-ка, девки, быстренько! У меня ужин уже стынет…» — и я ее потащила за собой.

Мой Антон Никанорыч уже углядел, что я прихватила с собой внеочередной пузырь «хлебного вина № 21», и очень возбудился. Обычно батя разговлялся спиртным только по выходным. Ведро теткиной вишни его тоже приятно удивило, и я знала, что к процессу приготовления варенья на зиму он меня не допустит. Из кухни он давным-давно меня вытеснил, все стряпал сам, но как раз против этого я никогда ничего не имела.

Я принесла для Рагозиной один из своих халатиков, пустила в ванну воду, подбавив пенных элексиров с запахом лаванды, мы разделись и полезли для начала омовляться под душевую головку рядом с этим корытом. Как всякие девицы, не без придирчивости разглядывали и сравнивали свои прелести.

В детстве тетка Полина постоянно сюсюкала: «А кто нашей девочке глазоньки сажей намазал?» Ну, сажей не сажей, а гляделками меня предки наградили классными: матово-черными, похожими на крупные спелые, чуть лиловатые виноградины южного сорта изабелла на ясном солнышке. Ресницы я почти никогда не подкрашивала и не подпушивала, они и так смотрелись мощно. Густые брови коротковаты и обычно требовали дорисовки. Волосы — плотная смоляная грива, которую не всяким гребнем продерешь. По сравнению с моей новой юной подругой я была пониже, не то чтобы слишком коренастой, но более плотной, литой, что ли. Да и плечики у меня были пошире, и ручонки покрепче, так что если мне приходилось приложить какого-нибудь слишком любопытного исследователя, норовившего забраться лапой под подол, это было отнюдь не мимозное прикосновение.

Лет до четырнадцати я была толстухой, страшно стыдилась своих подушечных объемов, но с возрастом как-то разом, в полгода, отощала до того, что четко обозначились ребра. Я стала плоской и нелепой, как стиральная доска, на которой сиротливо торчали темные прыщики, обозначавшие то место, где нормальным девам положено носить груди, но потом, как-то в одну зиму, все пошло преображаться и наливаться. Я с восторгом обнаружила, что у меня есть не просто талия, но нечто такое, почти осиное, что можно обхватить растопыренными пальцами, задница подтянулась до упругости волейбольного мячика, и грудки тоже вылепились — остроконечно, как у молодой козы, но вполне терпимо. Во всяком случае, лифчиков мне не требовалось, особенно летом.

Рагозина была рослая, немного замедленная и бережная в движениях, с совершенно потрясающей белой кожей, какая бывает только у подлинных северных блондинок, с россыпью едва заметных веснушек на плечах и нетронуто-зыбкими, чуть-чуть великоватыми грудями с нежно-розовыми сосочками. Она стеснялась меня, то и дело роняла мыло и, догадываясь, что я ее разглядываю, неловко отворачивалась. Косы она распустила, и мокрые пепельно-серые волосы, потемнев от влаги, облепили ее плечи и спину до поясницы, как плащом. В округлом спокойном лице было что-то иконное и серьезное, как у отроков на иконах в Белозерском монастыре (тетка меня как-то возила на экскурсию). Она еще не вылепилась по-настоящему, но обещает стать очень располагающей к себе и чертовски привлекательной для мужиков задумчиво-серьезной персоной. Но для того чтобы понять, что она действительно хороша, надо было иметь точный глаз. Если не приглядываться, она казалась какой-то неяркой, пригашенной и даже блеклой. Таких в московских дворах на дюжину — двенадцать.

— Ты, Машка, просто баядера, — вдруг сказала она, сокрушенно вздохнув. — Только танец живота исполнять для какого-нибудь султана… Все на месте… А я даже на коньках научиться не смогла: в собственных ногах до сих пор путаюсь. А вот волосы… тонируешь?

— Ты что? Все а-ля натюрель! Это у меня от мамочки. Ее предки когда-то из Бессарабии в Москву залетели… Знойный вариант! Да и вообще у меня в кровях сплошной коктейль. Мать намекала не то на каких-то турецких румын, не то румынских турок… Или болгарских? В общем, не помню… А по бате Корноуховы — рязанские… Так что не разбери-поймешь!

Она хотела еще что-то спросить, но я ей углубляться в мою родословную не дала, в конце концов мои дела — это всегда только мои дела. Мы полезли в ванну — отмокать в лавандовой пене, и, когда она начала понемногу приходить в себя от усталости, я растолковала, что мне нужна напарница.

— Ну не знаю, — смятенно протянула она. — Может быть, потом поговорим? Завтра?

— У меня на потом никогда ничего не бывает!

— Я же на ногах не стою, Корноухова… Если каждый день так…

— Не каждый.

— А… смогу?

— Сегодня смогла и завтра сможешь.

— Но я же ничегошеньки в торговых делах не знаю.

— А зачем тебе особенно знать? Я на что? Только учти: регулярной зарплаты я тебе пока не положу. Все с навара. С прибыли, значит… В общем, не обижу. Сама же сказала — без работы? Только не говори мне, что тебе этого не нужно! Раз эту посудину толкаешь, значит, проелись вы мощно… Я так поняла, что мать у тебя на пенсии? Мой полковник тоже пенсионер. Военный, конечно! Только на его пенсию приличную собаку держать стыдно. На «Педигри» не хватит! Даже самому скромному кобелю. Так что можешь мне ничего не разрисовывать.

— Понимаешь… я всегда… как мама скажет…

— Разберемся и с мамочкой! Сама-то ты как?

— Ну, если попробовать…

Она уже хрустнула, хотя еще и не понимала этого.

Мы еще потрепались. Московская житуха, по ее словам, Катерину Рагозину отщелкала по носу по полной программе. Конечно же, она была отличницей в школе, хотела было поступать в первый мед и, может быть, прошла бы. Но времена уже были крутые, понятно, что мать (отца при них не было, но я не стала выяснять почему) вытягивать ее на свои копейки не сможет и потому устроила дочку приемщицей в химчистку рядом с их домом на Сущевке. Но почти сразу же Катька влипла в историю с дубленкой, которая пропала, и пропажу навесили на нее. За дубленку Рагозины еле-еле расплатились. И потом уже было всякое: Катерина пробовала разносить почту, выгуливала за почасовую оплату мопсов какай-то бизнес-дамы и даже сунулась на отбор манекенщиц в агентство на Арбате. Но у нее не хватило росту, там же жерди еще те, впрочем, я думаю, и наглости тоже не хватило. В общем, выручало семейство Рагозиных только то, что где-то в деревне у них была наследственная изба и огород с картошками и капустами, с которого они и кормились.

Конечно, коснулись мы и самого интересного вопроса. Я спросила, как у нее с личной жизнью, она призналась нехотя: «Есть варианты», но так, что я поняла, что никаких вариантов у нее нету, а возможно, еще и не было. А когда и она полюбопытствовала: «А ты тоже не замужем?» — я пожала плечами:

— Кувыркаюсь тут с одним в порядке разгрузки… Без расписки, конечно. Он при американском гольф-клубе отирается. Считается тренер-стажер после института физкультуры. А фактически у всех на подхвате — клюшки и шарики за теми, кто играет, по полянам на электротележке возит.

Это действительно было. Но давно. И недолго. Но это тоже было только мое личное дело.

Когда мы, высушившись феном и приведя себя в полный порядок, двинули в кухню на ужин, Рагозина охнула испуганно, вспомнив о том, что с утра не звонила матери, и сняла трубку с телефона в коридорчике. Видно, родительница ей вламывала, как потерявшейся первоклашке: Катя оправдывалась и лепетала, где она и с кем. Похоже, ей не поверили, и я пришла на выручку, начала объяснять, но она оборвала меня, потребовав, чтобы через полчаса дочь была дома, и бросила трубку.

— Как же ты работать у меня будешь, если она тебя так пасет? — спросила я. — Бывает, и ночуешь на рынке, пока товар ждешь…

— Пусть привыкает! — подумав, сказала Рагозина.

С ужином папа расстарался. На столе были фаршированные баклажаны по-грузински и тушеные свиные ножки с горохом и капустой. Он делал вид, что ему страшно весело кормить таких молоденьких мамзелек. Повесив полотенце на руку, он изображал полового в трактире, важно надувал щеки и ершил ржаные офицерские усы, в которых седина была почти незаметна. Но я видела, что он слишком часто прикладывается к рюмочке и на его скулах проступают багровые пятнышки.

Мой отставной штурман полка дальней авиации начинал карьеру в те времена, когда офицеры были офицерами, звездочки на погонах значили больше, чем нынче, и я отметила, что Рагозина просто поражена тем, что за нею церемонно ухаживает настоящий военный летчик, серьезный, еще не старый человек, и ей неловко от того, что мы сидим, а он хлопочет.

Водку она пить наотрез отказалась, я чуть пригубила, мы были трезвы как стеклышки и хохотали над анекдотом, который травил мой Антон Никанорыч, когда взорвался истошно звонок в дверь. Отец пошел открывать, и в наш дом, оттолкнув его, ворвалась невысокая плотная женщина в косо нахлобученном светлом парике, развевающемся плаще, наброшенном тоже кое-как. Эта нацеленная и готовая рвануть на сто мегатонн яростная и злобная торпеда с ходу заорала:

— Что за притон? Что это за козел с усами? Кто эти люди? Почему ты здесь? Я с утра места себе не нахожу…

— Мам, мам… Ну не надо так… Со мной ничего не стряслось! Все нормально…

Но ее мать была в таком состоянии, когда слышат только себя, и продолжала визжать:

— Домой! Марш!

И тут отец сказал восхищенно и негромко:

— Ах, какая дама! Давно таких не видывал… Посидим, мадам? Прошу вас к столу. Только звуковое сопровождение временно отключаем! Вы находитесь на территории отставного полковника авиации Антона Никаноровича Корноухова. Здесь никого не обижают. По крайней мере, без причин… Я, конечно, с усами, но, смею вас уверить, вовсе еще не козел… И вообще, в этом доме не орут. Во всяком случае, без серьезных оснований!

Он гудел в усы усмешливо-сердито, и она вдруг начала краснеть. Батя-то у меня еще очень даже ничего! Кажется, только теперь до этой женщины дошло, что она не успела ни накраситься, ни приодеться и выглядит не лучше растрепанного огородного чучела. Она поправила парик, пытаясь затолкать под него темно-рыжие пряди, пригладила машинально пальцами бровки, плотнее запахнулась в плащ и проговорила уже почти тихо:

— Вы, кажется, отец? А я мать… Знаете, какие нынче времена! А она у меня одна… Прошу прощения…

— Пошли, мам, — взмолилась Рагозина-младшая. — Я тебе все объясню…

Катька ожидающе глянула на меня, я спохватилась, метнулась в свою комнату, выволокла из заначки деньги за вазу. По-моему, Рагозина-старшая уже была не прочь принять приглашение к столу, но Катерина топталась у дверей, я ей втихаря сунула деньги, и они ушли.

Мыть посуду отец мне не позволил, проворчал:

— Давай на боковую, доча. На тебе лица нет. Напахалась сегодня…

Я оттащила вазу к себе, поставила на подзеркальник, щелкнула дракончика по носу и сказала:

— Привыкай. Теперь ты мой!

Конечно, в тот вечер я не могла предполагать, что вместе с этой самой Катенькой и ее мамашей в мою жизнь вошло нечто, что называют судьбой. И что их появление не просто чревато переменами, но перевернет и поставит все вверх дном. Но, тем не менее, заснуть я не могла долго.

Я не думала, что меня может садануть так основательно и остро, под самое сердце, не злость уже, нет, — скорее тоскливая и нелепая зависть. Эта гусыня бесстрашно и мгновенно прилетела выручать свое чадо из совершенно невинной ситуации, тряслась над своей дочечкой, вылизывала ее и готова была на все, чтобы Катеньку никто не обидел. А если не ехидничать, то никакая она не гусыня, а весьма милая женщина с энергией атомной бомбы средней мощности, стремительная и импульсивная. Но это все не важно. А важно то, что она мать, мама и этого факта не забывает ни на секунду. А моей Долли Федоровне уже давным-давно глубоко начхать, чем я дышу, как живу и чего хочу на этом свете.

С имечком моей мамочке не очень повезло. Ее патриотично-партийные родители, из лекторов общества «Знание», с полвека назад назвали дочку в честь легендарной испанской революционерки, пламенной Пасионарии Долорес Ибаррури. Долорес, значит, Федоровна. Смех просто!

Полина когда-то называла ее Дуся, но вообще-то охотнее всего, насколько я могу вспомнить, она откликалась на Долли. Правда, вспоминала я об этом очень редко. И времена, когда она жила под нашей крышей, помнила смутно и зыбко. Иногда мне казалось, что ее вообще у меня никогда не было.

Сон все не шел, болели плечи и спина, сожженные на солнце в вишеннике у Полины. Я повертелась и побрела в кухню.

На плите в латунном тазу побулькивало варенье, посуда была вымыта, а мой Никанорыч спал за столом, уткнувшись лбом в кулаки. Рядом стояла модель аэроплана «Фарман-30» времен Первой мировой войны, которую он строил вторую неделю. В полметра длиной, обтянутая по фюзеляжу желтой тканью, которую он вырезал из моей старой кофты, и аккуратно проклеенная, эта штука со стойками из зубочисток выглядела красивенько. Папка вырезал из пластмассы даже фигурки авиаторов: пилота и летчика-наблюдателя, исполнявшего также обязанности бомбардира. Все было абсолютно точно — от защитных касок до краг. Проблемы у него были с пулеметом «гочкис», которого он никогда не видел, и с боевыми авиастрелами, каковые наблюдателю полагалось швырять через борт и поражать ими вражескую конницу. Оперенная стальная авиастрела, судя по историческим источникам, пробивала всадника с конем насквозь. Корноухов сообщил мне, что российские авиаторы спуску не давали кайзеровским уланам. Стрелы он сделал из старых патефонных иголок, но приспособить к ним оперение бате не удавалось, он жаловался, что нарушался масштаб. Но пару ручных авиабомб, пузатеньких и увесистых, он все-таки вылепил из пластилина.

Занятие было идиотское, и мой военный пенсионер врал мне совершенно отчаянно, что якобы в нашем районе есть некий школьный авиакружок, где головастики, уже рожденные в эпоху свободного рынка, изучают историю российской авиации начиная с «Ильи Муромца», гениально сконструированного Игорем Сикорским, и кончая сверхзвуковыми бомберами Туполева. В действительности ему просто было стыдно. Дворовая пацанва уже доложила мне, в чем дело…

Я видела, что отцу погано так, как никогда не бывало раньше. Я выдавливала из него подробности по капле и, кажется, стала по-настоящему понимать, что на всю оставшуюся жизнь у него в память врезался тот позорный день раскаленного степного лета, когда расформировывался его полк, базировавшийся под Херсоном и оказавшийся на территории самостийной Украины, и остатки личного состава по пыльной бетонке прошли маршем со знаменем полка мимо последнего оставшегося на аэродроме дальнего бомбардировщика.

Дележка авиации была уже завершена, и большую часть машин перегнали в Россию, куда-то в Карелию. Авиаторов вышибали на гражданку еще до предельного возраста при малейшем намеке на нездоровье. У Никанорыча обнаружили что-то очень гипертоническое. Но таких, как он, по опыту и налету, оставалось немного, и ему предложили принять украинское гражданство и посулили место инспектора по штурманской части где-то в Крыму. Многие авиаторы, чтобы не терять жилье в Херсоне и не ломать судьбу, начинали учить «мову», дружно загэкали, и даже в лице у них появилось что-то жовто-блакитное. Но у моего Корноухова в Москве была вот эта классная квартира и обожаемая дочь, которую пасла тетка Полина…

К гражданке отец привыкал долго и мучительно трудно. Денежное пособие, выданное при выходе в запас, сгорело, как солома, на тогдашней безумной инфляции. Почти все надо было покупать заново: партикулярные костюмы, пальто, шляпу и иное прочее. Он категорически отказался принимать от меня хотя бы копейку и пригрозил, что уйдет из дому, если заметит, что я его подкармливаю, так что купленное мною курево или лезвия для бритвы подсовывала ему Полина, как бы по-сестрински, из своих. От нее он не отвергал подношения, но долг аккуратно записывал в блокнотик.

Какое-то время он проработал сторожем на коммерческой автостоянке, но только ночами. Поднимал шлагбаум на въезде, дергая за веревку. И получал чаевые от ночных гуляк при тачках. Неподалеку было модное казино, там открыли свою стоянку, и основной клиент пошел туда. При очередном расчете (платили черным налом, из рук в руки) его обсчитали, он завелся, но местные мальчики в кожанках просто накостыляли бывшему офицеру и сказали, чтобы больше не возникал.

И он опять не знал, чем заняться.

Паскудно ему было так, что с каждой пенсии он стал утаивать от нас с Полиной не очень много, но чтобы на ежедневную четвертинку хватало. Видно, так ему было легче. Он уходил в парк, находил скамейку без посторонних и разворачивал закусь — кусок черняшки с селедкой. К нему пробовали клеиться местные алкаши, но он их не терпел.

Думаю, что он искренне считал, будто я по целомудренной младости ничего не вижу и не понимаю, полагал, что дочь не заметит его дозированных поддач, но как-то вечером я притащила со своей ярмарки фляжку хорошей водки и заявила твердо:

— Прекрати сосать на стороне, как подзаборник. Для этого есть кухня. И давай, папуля, войдем в режим, пока ты еще до хронического алкаша не допрыгался. Расслабон устраивается раз в неделю, по субботам. В воскресенье — только пивко. Чтобы в понедельник ты у меня был по новой бодрый огурец! Слово офицера, пап? Ну боюсь я за тебя… За себя тоже…

Вот после этого он у меня странно притих и как-то незаметно перешел в разряд кухонного мужика. Тетка Полина съехала на свою квартиру, я пропадала на ярмарке, а кому-то надо было домохозяйничать. Так что он обзавелся кулинарной книгой «Тысяча советов молодым хозяйкам» мадам Молоховец и со временем научился готовить из продуктов, которыми я затаривала холодильник, очень пристойные блюда. По утрам все, что можно, он пылесосил, протирал и даже запускал стиральную машину или шел с бельишком в прачечную.

Первую модель, как он сам признавался мне, сделал случайно. Смотрел в окно над кронами Петровского парка в сторону застроенной Ходынки и вдруг вспомнил, что именно там, на Ходынском поле, и был травяной аэродром, с которого некогда взлетали первые, в основном французские, аэропланы вроде «Вуазенов», «Блерио» и «Ньюпоров», собранные на московском велосипедном заводе «Дукс» и петроградском «Волгобалте», переведенном из Риги, когда началась Первая мировая. Но и российские птички уже появлялись, недурной истребитель «Лебедь», летающая лодка Григоровича, еще какие-то этажерки. Это если не считать бессмертного и несравненного «Ильи Муромца». Первые военлеты тренировались на этих сооружениях здесь, на Ходынке. Аппараты жутко трещали движками, густо воняли смесью касторового масла и спирта или эфира, которой заправляли бачки, регулярно падали и бились, не без этого, но ведь летали все-таки.

Отец съездил в Ленинку, изучил книги по истории авиации, удивленно открыв для себя, что в них, хотя и нехотя, сквозь зубы, признается, что царская Россия была уже тогда великой авиационной державой, передала союзной Англии рабочие чертежи тяжелого четырехмоторного «Муромца», по которым британцы строили свои тяжелые бомбардировщики «Вими». Оказалось, что за годы той войны в России было построено шесть тысяч летательных аппаратов, и вся последующая авиация возникла отнюдь не на пустом месте.

Батя провозился с той моделью «Муромца» почти месяц, покрыл плоскости и фюзеляж лаком и вынес аэроплан во двор, на солнце, чтобы быстрее сохло. Тут-то, по рассказам сбежавшейся на невиданное чудо детворы, модель увидел Илюха Терлецкий. Это был сынок одного из сотрудников закрытого авиационного КБ, живший над нами этажом выше. Антон Никанорович знавал его еще с детских сопелек и даже учил когда-то кататься по двору на первом велосипеде. Как только в стране запахло серьезными деньгами, Илья бросил четвертый курс МАИ и нырнул в бизнес-пучины. В свои тридцать с небольшим лет Терлецкий стал тем, что называется «новый русский». Он долго разглядывал модель и потом сказал:

— Высокий класс, Антон Никанорович! Эту штуку я беру… Может выйти шикарная коллекция, какой ни у кого нету. Что там из аппаратов позже было? Ваша цена?

— А хрен его знает, — смутился отец.

— Домой ко мне занесите. — Терлецкий, не считая, сунул моему экс-полковнику в карман деньги, сел за баранку своей «альфы-ромео» и укатил по каким-то бизнес-делишкам.

Отстегнул он прилично, и дело, конечно, было не только в модели: он просто побаивался батю и вилял хвостом. Но это была уже наша с Терлецким гнусная история, о которой Никанорыч ничего не знал.

Конечно, бате стыдно было принимать деньги от этого хлыща, и, видимо, поэтому он мне и напридумывал насчет школярского авиакружка. Тем не менее, после первого «Муромца» он сделал и продал Илье две новые модели и признался Полине, что заработанное не тратит, а мечтает о том дне моего рождения, когда сводит меня и сестру в ресторан «Прага» (ничего шикарнее на Москве он не знал), вручит в подарок самые модные и дорогие духи и букет белых лилий. И, наконец, сам небрежно расплатится. За все…

Я смотрела на отца и думала о том, что больше всего он у меня похож на напахавшегося досыта водилу-дальнобойщика, чье простое лицо заветрено на дальних дорогах и прокалено солнцем на всю жизнь. И выгоревшие почти до бесцветности ржаные усы и брови его никогда уже не потемнеют, и чуть заметная лысинка, проклевывавшаяся в пушистых волосах, — уже навсегда. Впрочем, насколько я могла заключить, те старые летчики и штурманы, которых я знала, тоже были точь-в-точь шоферюги. Дело понятное: что у пилотов, что у водил — одно и то же: железяки, моторы… И дороги. Вся разница, что у одних на земле, у других в небесах.

Он проснулся, вскинул голову и сильно потер лицо.

— Ты чего не спишь, коза?

— В любви объясниться забыла, — погладила я его по голове. — Я тебя жутко люблю, папка…

— Взаимно, — пробурчал он.

Я почесала нос и задумалась. У каждой девы есть свои секреты и тайнишки. У меня был не секрет, а секретище. В который уже раз я отчаянно думала, что пора переступить последний порожек, открыться наконец отцу и поведать ему все-все о том, что со мной случилось, пока он вдали от Москвы прокладывал в небесах точные курсы для своих херсонских летающих с ракетами и бомбами драконов дальнего действия. Ну, хотя бы, сказать ему, чтобы он не стеснялся с тратами, что у меня в заначке давным-давно хранится куча денег в валюте. Ну не куча, но очень немало. В спальне, под паркетинами, за кроватью. Но это было слишком тяжело и постыдно — рассказывать о таком отцу: деньги эти были грязные.

И я снова прикусила язык и угрюмо решила, что мою роковую тайну похоронят вместе со мной. В надежном гробу. И гвоздиками заколотят.

— Что с тобой, Маш? — затревожился отец. — Тебе худо? Побледнела вся…

— Все хорошо, прекрасная маркиза! — чмокнула я его в маковку. — Давай займемся вареньем, мой женераль.

Глава 4

КАК ОСТРИЧЬ КОЗЛИКА…

Этот Терлецкий с восьмого этажа не мог не вызывать любопытства пацанок. С ним вечно таскались какие-то хихикающие наглые мочалки. Весь дом знал, что, бросив МАИ, Илья связался с крутыми и делает очень нехилые деньги. Во всяком случае, он один из первых во дворе обзавелся мощной импортной тачкой, двухместной, спортивного типа, с откидным верхом, в которую набивалось девиц, как килек в банку.

Отец Терлецкого уже помер, ему собирались поначалу открывать, как и другим корифеям, мемориальную доску на фасаде дома, но так и не открыли. Илья оказался владельцем немереных хором, богатейшей библиотеки и рояля «Бехштейн». Я помнила, как работяги, матерясь, спускали по лестнице громоздкий рояль и два дня таскали связки и картонки с книгами, потому что все это Терлецкий немедленно распродал.

Еще в институте Илья почти профессионально занимался спортом — греблей на скифе-одиночке, и я не раз видела, как его подвозила домой спецмашина, груженная легонькими полированными, как скрипки, лодочками. Терлецкий накачал мощнейшие бицепсы, твердый пластинчатый торс, развернул почти на сажень крутые плечики, и ни во дворе, ни в Петровском парке, где он посиживал со своими девами, его никто не трогал. Тем более все знали, что Терлецкий психоват, заводится с полунамека и сначала бьет, а потом начинает выяснять, кого и за что.

Тетка Полина в то лето завела новый порядок: вечерами, если я задерживалась, выходила к станции метро, вооружившись зонтиком и милицейским свистком, встречала и провожала через парк домой. Я, конечно, ржала: «Тетя Полина, да кто меня тронет?» Но, кажется, тетка со стороны видела то, чего не замечала по дурости я сама: мое развитие подходило к фазе полной и сочной спелости, и летавшая вприпрыжку от избытка веселой энергии девчонка в своей кофтеночке, открытой до пупка, и джинсовой мини-юбчонке, прикрывавшей лишь тот же пуп и чуть-чуть пониже, приводила юных и не очень мужиков в состояние остолбенелости и некоторой задумчивой завороженности. Полина приходила в отчаяние, ибо я этим просто развлекалась, огрызаясь на любого, кто ко мне клеился и тащился следом до самого подъезда.

Из веселенького красного ситчика в очень крупных белых горошинах Полина сшила мне на своей машинке (она была классной портнихой и всю жизнь служила в армейском спецателье, обшивавшем генералитет) летнее платьишко с закрытым лифом и юбочкой стыдливой длины. Но не успела тетка отбыть на дачу в Звенигород, как я взяла ножницы, отхватила снизу подол чуть ли не на полметра, расширила, приспустила лиф, оголив плечи, а затем, подумав, соорудила из той же материи в горох кисетную сумочку со шнурком, выкроила микроскопическую косыночку, отыскала в теткиных завалах темно-красные туфли на пробке и стала ягода-клубника, только что с грядки, кусни — сок брызнет.

Я была совершенно свободна от теткиного надсмотра, было лето, пляж и Москва-река в Серебряном Бору и полная независимость от кого бы то ни было!

Что скрывать, начиная с восьмого класса, втихаря покуривая в сортире и пробуя в палисаде за школой портвейн «Агдам», я отчаянно изображала опытную тигрицу и делилась с подругами живописными подробностями своих сексуальных подвигов. Из этих баек следовало, что Машка Корноухова порочна до кончиков ногтей, может уложить к своим ногам любого мужика в два счета, чем успешно и занимается, едва встав с горшка. Перед ней не устоял даже настоящий негр — дипломат из очень далеких тропиков; увы, женатый автогонщик, выигравший на своем грузовике гонку Париж — Дакар (эту передачу я видела по ТВ), и артист Михаил Козаков, которому она гордо отказала, из-за чего он немедленно уехал в Израиль. Козакова я действительно один раз видела возле Дома кино, он был не по-экранному староватый, лысый и грустный, вышел из здания с чемоданчиком и выпил минеральной воды со столика, выставленного под торговый зонт на тротуар. Я трижды обошла его, сделала «глаз-кокет», но тут подъехала «Волга» и артист отбыл в неизвестном направлении.

В общем, я плела одноклассницам невесть что только потому, что мне стыдно было признаться, что в отличие от большинства из них я и близко еще к себе не подпускала ни одного из парней и в этом плане была подкована только теоретически и телевизионно.

Тот день я прошаталась в своем новом красном платье по Арбату почти до темноты, слушала каких-то самодеятельных косматых гитаристов близ «Вахтанговки», что-то ела, что-то пила, беспрерывно отшивала желающих установить более плотные контакты, смылась от какой-то перекрашенной тетки, которая оплывала, как сливочное масло на солнце, прилепившись явно лесбиянскими глазками к моим девичьим прелестям, и около часа ночи, чуть ли не с последним поездом метро, добралась до дому.

Двор был совершенно безлюден, только возле нашего подъезда стояла открытая машина Терлецкого, а сам Илья сидел в ней, положив голову на баранку, и слушал приемник. Шла трансляция какого-то футбольного матча из Англии, во всяком случае, комментатор бубнил что-то насчет «Манчестера» и «Барселоны».

Ночь была тепла и приятно будоражила волосы ветерком. Мне было весело, в новом наряде я сама себе нравилась, и жутко хотелось понравиться кому-то еще. Позже-то до меня дошло, что я сама завела Терлецкого, потому что не просто сказала: «Терлецкий, дай сигаретку, мои кончились…», но, прикурив от автозажигалки, не ушла тотчас же домой, а присела на ступеньку, высоко поддернув юбчонку и расставив ноги, и стала обмахиваться сумочкой, как веером, поколыхивая полуоткрытыми грудками. Илья был свой, я знала его с детства, мы постоянно сталкивались с ним в подъезде, но он меня, соплячку, не видел в упор. Так что ничего страшного я от него не ожидала. Впрочем, я вообще от него ничего не ожидала и только немного удивилась, что в такой чудный вечер он один. Выкурила сигаретку, прикинула, что завтра тоже день свободный и без тетки его надо провести не бездарно, а размотать удовольствия на полную катушку и с утра двинуть на пляж в Серебряном, а может, и на Истринское водохранилище смотаться. Я щелчком отправила окурок в урну, зевнула и отправилась к лифту.

Кабину кто-то загнал на последний этаж, я терпеливо ждала ее и оглянулась, только когда бухнула входная дверь. Терлецкий шел твердо, смотрел куда-то над моей головой, и, когда мы вошли в лифт, я успела сказать: «Нажми мне на седьмой…» И тут же задохнулась от того, что он здоровенной, как лопата, рукой, твердой от гребли, сдавил меня за горло и припечатал к стенке, а второй рванул изо всех сил подол платьишка. Сквозь его сопение я услышала, как трещит и рвется материя. Страха еще не было, а было только изумление и белая, бешеная ярость от того, что этот придурок разодрал так идущее мне платье: Я не кричала. Мне все еще казалось, что сейчас я оттолкну его и он остановится, потому что мы же так давно знакомы и это просто мгновенный бзик, который вот-вот пройдет. Но он все наваливался и наваливался всем своим весом, всей мощью и срывал с меня трусики. Внизу живота вдруг стало очень скользко, мокро и больно. И только тогда я сообразила, что происходит, попыталась закричать, но ладонь его сильно ударила по моим губам и запечатала их. Во рту сразу же стало солено от крови. Я сбила с него очки, пытаясь вывернуться, вцепилась ногтями в глаза, нос, щеки, царапалась и билась, задыхаясь и хрипя. Внезапно я ударилась затылком о стенку лифта, и все вокруг поплыло, тусклый плафон на потолке вспыхнул на миг ослепительным светом, и, перед тем как с гулом рухнуть в какую-то черную бездонную яму, я успела понять, что он куда-то тащит меня волоком из лифта, скрипит дверь его квартиры, я пытаюсь встать, но паркет под ногами скользит и улетает, и я падаю, падаю, падаю…

Когда я начала приходить в себя, боли почему-то не было (боль пришла позднее), все онемело и казалось бесчувственно-деревянным и абсолютно чужим, как будто все это — расцарапанные груди, руки, бедра, низ живота, ягодицы — принадлежало кому-то еще, а не мне. Терлецкий был тут же, совершенно голый, если не считать испятнанной чьей-то кровью (то ли его, то ли моей) белой рубашки и съехавшего набок галстука. Он спал, привалившись спиной к стене, посвистывал носом и похрапывал. Только теперь до меня дошло, что он пьян в стельку и был пьян еще там, внизу, в своей машине. Нос у него был расквашен, за ухо зацепилась дужка очков, в которых уже не было стекол. Лицо было странно умиротворенное и почти доброе. Я поняла, что ему покойно и хорошо.

До спальни Терлецкий меня не дотащил, все происходило на паркете обширной передней. Вешалка с зеркалом была опрокинута, и повсюду валялись послетавшие с крючков плащи и куртки. Излохмаченные обрывки платьишка в каких-то мокрых пятнах лежали близ дверей на лестничную площадку. На дверной ручке висели испачканные атласные спортивные трусы с лампасиками. Свои трусики, вернее, то, что Терлецкий от них оставил, я нашла под опрокинутой вешалкой. На лестнице послышались чьи-то голоса и женский смех, по лестнице пехом поднималась запоздалая компания, а это означало, что уже есть два часа ночи, потому что в это время лифт отключался. До шести. Дверь на площадку оказалась приоткрыта, и, все еще на четвереньках, покряхтывая и постанывая, я доползла до нее и заперла.

Может быть, какая-нибудь другая на моем месте, услышав людей, выбралась бы к ним, чтобы они, ужаснувшись тому, что сотворил этот подонок, вызвали ментов. Был бы скандал на весь дом, на всю округу, и был бы суд над насильником, на котором я, потерпевшая, несомненно получила бы мощное сочувствие публики и моральное удовлетворение. Но меня что-то удержало от обнародования случившегося и привлечения к нему посторонних. С самого начала я решила, что пока это лишь мое личное дело, в котором нужно разбираться самой.

И причина была вовсе не в том, что я ощущала некую долю вины из-за того, что, как придурочная, поддразнивала Илью и заводила своими прелестями, поднимая градус его похоти и алкогольной дебильности до предельной отметки. И не в том, что испытывала традиционный ужас оскверненной девы, вопрошающей: «Кто же меня, такую, теперь замуж возьмет?» Я прекрасно понимала, что хотя изукрашена, измята и беспощадно награждена фонарями, но внешние признаки этого события неизбежно пройдут. Жаловаться? А кому? Матери до меня давным-давно и дела нет, отец черт знает где, у Полины сердце слабое, скажи ей — еще помрет… Я давно привыкла полагаться только на себя и совершенно хладнокровно просчитывать, какую пользу лично для себя можно извлечь из любого события.

Так что, настороженно прислушиваясь к тишине, наступившей за дверью, я свернула в ком остатки своего расшматованного платья и трусы Терлецкого, закуталась в один из плащей, валявшихся на полу, намотала на разбитое лицо кашне и, прицелившись, пнула Терлецкого изо всех сил ногой под ребра. Он свалился на бок, посучил ногами, похрюкал и продолжал спать. Затем я не дыша спустилась по лестнице на свой этаж.

Я уже почти четко представляла себе, что буду делать. Для этого все признаки изнасилования нужно было сохранить в неприкосновенности. Лишь лицо сполоснула, подмышки и протерла ваткой, смоченной лосьоном, между грудями. Я внимательно оглядела остатки платьишка и трусы — свои и Терлецкого, прикинула, что пятен хватит на сотню анализов, по которым можно легко установить, что все это богатство именно Ильи. В десятом классе у нас была закрытая беседа только для девочек с районной прокуроршей, рассказавшей, что надлежит делать каждой девчонке, подвергшейся нападению и насилию. Так что я все делала по программе.

Вообще-то в эти часы я была словно замороженная и будто спала наяву, но где-то в глубине души бились и клокотали ярость и отчаяние, которым покуда я не давала разгореться.

Я взяла в кухне самый острый и увесистый нож, замотала лицо и голову косынкой, надела поверх халата кожанку и, осторожно оглядевшись, вышла во двор. В дальних зарослях сирени обжималась какая-то парочка, но они были слишком заняты собой, чтобы что-то замечать, к тому же фонарь над подъездом был раскокан, и машина Терлецкого стояла в густой темени. Поэтому я была укрыта теменью. Так что я совершенно безбоязненно проткнула ножом все четыре колеса этого роскошного экипажа, целясь в покрышки сбоку, где резина была потоньше. Колеса шипели, оседая, и я злорадно подумала, что утром Терлецкому никуда на машине не смыться. Мне доставляло странное удовольствие втыкать и кромсать, как будто это был сам Терлецкий. Подумав, я полоснула по кремовой коже сидений, затем нашла какую-то фляжку, отвинтила крышку, понюхала, лизнула с ладошки — это был ром, пахучий и обжигающий. Я прихватила фляжку и так же, никем не замеченная, вернулась домой.

Я смолола и заварила кофе, добавила в него чужого рому и стала неторопливо пить эту живительную смесь, от которой яснело в голове и было не так боль; но больше всего я боялась, что вернется из Звенигорода тетка, увидев меня, она может выкинуть что угодно. Если, конечно, сразу не помрет от ужаса.

К утру ушибы, синяки и царапины стали проявляться как на фотопленке. Лицо оплыло, глаза опухли и смотрели, как в щелочки. Кровоподтеки на животе, бедрах и руках потемнели, теряя изначальную красноту. Но особенно гнусным выглядело горло. Сплошная лоснящаяся чернота гигантского синяка заливала его, спускаясь ниже гортани, до нежной выемки между грудями, и на коже совершенно четко проступили темные следы от пальцев Терлецкого. Я с трудом дождалась шести утра, когда, по моим расчетам, Терлецкий начнет очухиваться, и набрала его номер. Не отвечали долго, но потом он все-таки снял трубку и просипел:

— Але… Але?

— Это я, — негромко сообщила я.

— Кто? Кто это? Я ни хрена не помню. — Он явно узнал меня.

— Зато я помню. Все. Я иду к тебе, Терлецкий… И пожалуйста, не вздумай запираться. Иначе я просто ментов приведу!

Насчет ментуры, по-моему, я ввернула очень удачно.

Быстро сунула свое платьишко в продуктовый пакет и торопливо поднялась на восьмой этаж. Я не ошиблась. Терлецкий хотел смыться и топтался под дверью, запирая замки, которых было врезано до черта. Руки его тряслись, и он никак не попадал ключами в скважины.

— А вот это ты напрасно, Терлецкий, — сказала я ему в спину.

Он оглянулся, и я не без удовольствия увидела, что ряшка его — бледно-меловая и зыбкая, как желе, в глубоких метинах от моих когтей. Переносицу он уже заклеил пластырем, а из надорванной ноздри торчит вата. Он еще не был по-настоящему напуган, опохмельная муть, видно, туманила его мозги, и я широко распахнула халат, сняла косынку с горла.

— Смотри, Терлецкий… Твоя работа!

Я намеренно даже бельишка не поддела под халат и стояла перед ним обнаженная и беззащитная. В его темно-голубых смазливых глазах появилось смятение, граничащее с ужасом. Вот теперь он испугался капитально. До него разом дошло, что это сделал именно он.

— О господи, господи-и-и… — сдавленно выдохнул он. — Что же теперь? Теперь-то что-о-о?

— У тебя водка есть? — спросила я.

— Все… все есть, — бормотал он, отпирая дверь. — Пошли, пошли, Машенька! Утро же… Еще увидят…