Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

У  меня большая белая голова и кукольные ручонки. Я работаю за стойкой в западном  блоке Грут-Хёйс. Когда я не отношу доставленные лекарства жильцам, медленно  умирающим в своих кроватях, то наблюдаю за зеленоватыми экранами мониторов.  Камеры системы безопасности покрывают каждый дюйм красных кирпичных стен  Грут-Хёйс и пустого переднего двора.

            Я  слежу за доставкой, и смотрю, чтобы в здание не проникали посторонние. Доставка  бывает каждый день. Посторонние уже не так часто. Почти все они поумирали в  продуваемых насквозь зданиях мертвого города, либо лежат неподвижно на темных  камнях перед Церковью Богоматери. В Брюгге умирающие бредут и ползут к церкви.  Будто это единственный путь, который они помнят.

            В  прошлое рождество меня послали с двумя портье найти маленького бабуина мистера  Хуссейна, который живет в восточном крыле. Детеныш сбежал из клетки, ослепив  свою сиделку. И пока я искал его на площади Гвидо Гезеллеплейн, я видел мокрые,  окоченевшие тела, лежащие  в тумане под башней.

            Один  из дневных портье, Уксусный Ирландец побил маленького бабуина, когда мы  обнаружили его объедающим тела. Как и остальные жильцы, бабуин устал от дрожжей  из подвальных баков. Ему хотелось мяса.

            В  десять утра на экранах мониторов появилось движение. Кто-то подъехал к  хозяйственному входу Грут-Хёйс. Из тумана появляется белый грузовик с  квадратным передом и останавливается у подъемных ворот. Это поставщики  провизии. Я чувствую в желудке тошнотворное брожение.

            Своими  крошечными пальчиками я нажимаю кнопки на центральном пульте и открываю ворота  номер восемь. Смотрю, как на экране поднимается металлическая решетка. Грузовик  проезжает в центральный двор Грут-Хёйс и паркуется задом перед служебной дверью  хозяйственной зоны. За дверью находятся складские клети, где хранятся старые  вещи жильцов, спальня для портье, комната для персонала, шкафы с инвентарем,  бойлерная, мастерская, душевая, и баки с дрожжами, которые кормят нас своей  желтоватой мякотью. Сегодня поставщикам провизии придется воспользоваться  душевой для своей работы.

            Вчера  нам сообщили, что должны привезти продукты для Ежегодного Банкета Главных  Жильцов. Госпожа Ван ден Брук, Главная Жилица дома, также проинформировала нас,  что завтрашний душ отменяется, и что весь день нельзя будет пользоваться  комнатой для персонала, поскольку эти помещения потребуются поставщикам для  подготовки банкета. Но никто из служащих и так не хочет заходить в душевую,  когда на  территории находятся поставщики. Несмотря на сонливость Белого  Примата, который работает ночным сторожем, на пьянство Уксусного Ирландца, на  заторможенные движения Леса-Паука, разнорабочего, и на веселое хихиканье двух  девушек-уборщиц, мы все помним  прошлые разы, когда перед банкетами в Грут-Хёйс приезжал белый грузовик. Никто  из персонала не обсуждает дни Общих Собраний и Ежегодных Банкетов. Мы делаем  вид, будто это обычные дни, но Ирландец начинает пить больше чистящей жидкости,  чем обычно.

            Я  звоню со стойки дежурящему в восточном крыле Ирландцу. Отвечать он не  торопится. Переключаюсь с пульта на камеру над его конторкой, чтобы посмотреть,  чем он занят. Уксусный Ирландец медленно, будто наложил в штаны и не может  ходить прямо, вплывает в зеленый подводный мир на экране монитора. Мне даже  отсюда видны набухшие вены на его клубнично-красном лице. Он сидел в главной  кладовой и хлестал свои жидкости, хотя должен постоянно находиться у мониторов.  Если б он был за конторкой, то услышал бы сигнал тревоги, когда я открыл  внешние ворота, и знал бы, что прибыла доставка. Лающий голос невнятно  произносит:

            -  Чего тебе?

            -  Доставка, - отвечаю я. - Подмени меня. Я пошел вниз.

            -  Ага, ага. Грузовики приехали. И тебе нужно…

            Я  кладу трубку, не дослушав.

            Ирландца  в восточном крыле трясет от ярости. Он будет обзывать меня ублюдком и  грозиться, плюясь кислой уксусной слюной, что разобьет мою большую голову  своими дрожащими руками. Но к концу дневной смены уже забудет про ссору, а у  меня сейчас нет времени выслушивать невнятные лекции о наших обязанностях, о  которых я и так уже все знаю, и с которыми сам он не справляется.

            Когда  я иду через вестибюль к двери для портье, сжимая в своих кукольных ручонках  маску из мешковины, за стойкой звонит телефон. Я знаю, что это рвет и мечет  Уксусный Ирландец. Все жильцы еще спят. Те, кто еще может ходить, не спускаются  раньше полудня.

            С  улыбкой размышляя о своей маленькой мести Уксусному Ирландцу, я натягиваю на  лицо коричневую маску. Затем открываю тамбур-шлюз, через аварийный люк  выныриваю на металлическую внешнюю лестницу и резво сбегаю по ступенькам. Мои  маленькие блестящие ботиночки сразу поглощает туман. Даже в маске, натянутой на  мою пухлую осьминожью голову, я чувствую ржаво-сернистый смрад отравленного  химикатами воздуха.

            Спустившись  по лестнице, выхожу во двор. Он расположен в самой середине четырех квартирных  блоков. На него выходят все кухонные окна. Готов поспорить, что жильцы истекают  слюнями, когда видят у служебной двери белый фургон. То, что не съедают Главные  Жильцы, мы, портье, разносим в белых пластиковых пакетах по их квартирам.

            При  виде белого грузовика у меня переворачивается желудок. У водительской двери  болтают двое поставщиков, ожидая, когда я впущу их в хозяйственную зону. На  обоих резиновые маски в форме свиных голов. По идее, свинки должны улыбаться,  но если увидишь такие морды во сне, то проснешься с криком.

            Еще  на поставщиках резиновые сапоги по колено и полосатые штаны, заправленные за  голенища. Поверх штанов и белых рабочих халатов оба нацепили длинные черные  фартуки, тоже из резины. На руках у них рукавицы из проволочной сетки.

            -  Господи. Ты только глянь на башку этого урода, - говорит тот, что постарше. Его  сын хихикает под своей свиной маской.

            Мои  крошечные ручонки сжимаются в мраморные молоточки.

            -  Все нормально? - бросает мне отец. Я знаю, что под маской он смеется над моей  большой белой головой и тощим телом. Отец протягивает мне планшет с  металлическим зажимом, удерживающим пластмассовую ручку и розовую накладную на  груз. Своими кукольными пальчиками беру ручку и вывожу печатными буквами свое  имя, затем дату: 10/04/2152. Поставщики молча смотрят на мои руки. Весь мир  затихает, когда эти руки берутся за работу, потому что никто не верит, что они  на что-то способны.

            В  товарном чеке фирмы \"Гроте и сыновья. Доставка деликатесов\",  который я подписал, значится: \"2 головы скота. Пониженной жирности,  первой свежести. 120 кг\".

            Поставщики  лезут в кабину за багажом.

            -  Пойдем, подготовим место. Поможешь нам, - говорит отец. Вблизи, его одежда  пахнет застарелой кровью.

            Из-за  сидений в грязной кабине, пахнущей металлом и хлоркой, они извлекают и подают  мне два больших серых мешка. Тяжелые, с темными пятнами в нижней части, в  верхней - маленькие медные проушины, через которые продевают цепи. От  прикосновения к мешкам у меня начинают дрожать ноги. Беру оба под мышку. В  другую руку мне суют металлическую коробку. Под замком виднеются маленькие  красные циферки. Коробка холодная на ощупь и раскрашена в черные и желтые  полоски.

            -  Поосторожней с ней, - говорит толстый папаша, передавая ее мне. - Это для  сердец и печени. Видишь ли, мы ими торгуем. Они стоят дороже, чем ты.

            Сын  перекидывает через руку моток тяжелых цепей и берет черный полотняный мешок.  При ходьбе из мешка доносится глухой стук - это бьются друг о друга деревянные  дубинки. Отец несет в одной руке два стальных кейса, в другой - два  пластмассовых ведра, вымазанных внутри красноватой грязью.

            -  Место то же, что и раньше? - спрашивает он.

            -  Следуйте за мной, - отвечаю я и направляюсь к служебной двери цокольного этажа.  Войдя в здание, мы проходим между железных складских клетей, и за нами  наблюдает деревянная лошадка с большими голубыми глазами и девичьими ресницами.  Минуем белую дверь с табличкой \"ПОСТОРОННИМ ВХОД ЗАПРЕЩЕН\", и  цементный пол под ногами сменяется плиточным. Я веду поставщиков по выложенному  белой плиткой коридору к душевой, где они и будут работать. Там всегда пахнет  хлоркой, которой пользуются уборщицы-шептуньи. Они спят в кладовой среди  бутылей, швабр и тряпок, а пользоваться комнатой для персонала им запрещено. Когда  ночной вахтер, Белый Примат застает их там лыбящимися на телевизор, то  поднимает рев.

            Я  отвожу поставщиков в большую душевую, до самого потолка выложенную плиткой и  разделенную надвое металлической перекладиной с занавеской. С одной стороны  располагаются раковина и унитаз, с другой пол уходит вниз к сливной решетке, над  которой висит большая круглая душевая лейка. Здесь же находится привинченная  болтами к стене деревянная скамья. Отец бросает на нее кейсы и свою маску.  Голова у него круглая и розовая, как ароматизированные дрожжи, которые жильцы  едят из квадратных порционных жестянок.

            Сын  кладет цепи на скамью и тоже стягивает маску. У него хоречье лицо и усеянный  прыщами вперемешку с неряшливыми волосками подбородок. Его крошечные черные  глазки бегают туда-сюда, а тонкие губы растягиваются в стороны, обнажая широкие  десны и два острых зуба, будто он вот-вот засмеется.

            -  Чудненько, - произносит отец, окидывая взглядом душевую. Я вдруг замечаю, что у  него нет шеи.

            -  Отлично, - добавляет сын-хорек, скалясь и сопя.

            -  А ночной-то спит, что ли? - спрашивает отец. Его жирное тело исходит потом под  халатом и фартуком. Пот пахнет говяжьим порошком. Как и у сына, у него только  два зуба - маленьких, желтых и острых. Когда он щурится, его крошечные красные  глазки так и проваливаются в физиономию.

            Я  киваю.

            -  Это ненадолго, - заверяет Хорек и, хихикая, начинает расхаживать взад-вперед.

            Я  направляюсь к двери.

            -  Погоди-ка, погоди-ка, - окликает меня отец. Ты еще откроешь для нас ту чертову  дверь, когда мы будем заносить мясо.

            -  Ага, - соглашается Хорек, продевая цепи через проушины в мешках.

            Отец  открывает кейсы на скамье. Нержавеющая сталь поблескивает под желтыми  светильниками. Инструменты аккуратно разложены по маленьким отделениям. В мире  грязных грузовиков, старых мешков, ржавых цепей и кривых зубов кажется  удивительным, какими нежными становятся толстые пальцы поставщика, когда  касаются стальных лезвий.

            Сын-хорек  с восторгом наблюдает, как отец извлекает из металлического кейса два самых  больших ножа. Затем развязывает тесемку на последнем мешке, где гремели  деревяшки, и достает две увесистых дубинки. Берет их в руки и распрямляется,  уставившись на меня. Его радует ужас на моем маленьком личике. С нижнего конца  дубинки испачканы чем-то темным, в некоторых местах дерево откололось.

            -  Давай, веди их сюда, - командует отец, выкладывая на промасленную тряпку два  секача с черными рукоятками.

            -  Лады, - отзывается сын-хорек.

            Мы  возвращаемся по плиточному коридору. Я иду медленно, поскольку не горю желанием  видеть скот. Когда госпожа Ван ден Брук, Главная Жилица, объявила о проведении  банкета, я решил, что покажусь животным с дружелюбным лицом, когда их поведут в  душевую. Иначе толстяк и его сын-хорек станут последними людьми, которых  животные увидят в этой жизни, прежде чем их запихнут в мешки и затянут цепи.

            Направляясь  во двор, я вспоминаю, что толстяк говорил мне в прошлый раз. Когда под кожей  синяки, мясо становится вкуснее. Для того и нужны дубинки - чтобы отбить мясо и  напитать его кровью. Когда он сказал мне это, я захотел выскочить из Грут-Хёйса  и убежать в ядовитую мглу, чтобы никто из обитателей дома никогда уже меня не  нашел. У жильцов нет необходимости в свежем мясе. Как и персонал, они могли бы  питаться мягкими желтыми дрожжами из баков, но жильцы богаты и могут позволить  себе разнообразие.

            Мы  возвращаемся во двор. Наверху, в нескольких квартирах уже зажегся свет. Я вижу  темные шишки голов, выглядывающих из кухонных окон. Внезапно из восточного  крыла, разрывая туман, доносится вопль. Это кричит маленький бабуин господина  Хуссейна. Хорек вздрагивает. К крикам сидящего в клетке бабуина привыкнуть  невозможно.

            В  кольчужной рукавице Хорька звенят ключи.

            -  На прошлой неделе мы обслуживали свадьбу. На Синт-Ян ин де Мерс.

            Я  не могу ничего ответить, поскольку меня мутит.

            -  Привезли восемь голов скота для барбекю. Папаша невесты был при деньгах. Тент  себе поставил и все такое. Ну этот, как его, шатер. В саду, под стеклянной  крышей. Мы с папой встали в пять утра.

 У  них было гостей пятьдесят. Мы набили филе четыре холодильника. А перед этим еще  весь день делали сосиски. Типа, для малышни.

            Отыскав  нужный ключ, он отпирает задние двери грузовика. Я знаю, что под свиной маской,  сияет улыбка.

            -  Срубили чуток шиллингов. В той части города на свадьбах можно неплохо  подзаработать.

            Когда  Хорек открывает задние двери, я чувствую, как из грузовика вырывается теплый  воздух. С ним приходят запахи мочи и пота, смешиваясь с химическим смрадом  вихрящегося воздуха. Две маленькие фигуры забились в дальний конец кузова,  ближе к двигателю, где теплее.

            Я  отхожу от открытых дверей грузовика и смотрю на поднимающиеся испарения. Их  относит в сторону, и в прорехах проглядывают клочки серого неба. Должно быть,  то смазанное желтое пятно - это солнце. Хотя с такими низкими тучами точно не  скажешь. Эх, мне бы на небеса.

            -  Топай сюда, дурья башка! - кричит из фургона Хорек. Он забрался внутрь, чтобы  вытащить скот. Сами животные на выход не рвутся.

            Я  весь съеживаюсь, будто Хорек сейчас вытолкнет оттуда льва. За белым бортом  грузовика раздается шлепанье босых ног по металлу, а затем звон цепей.

            Хорек  выпрыгивает из фургона, обеими руками ухватившись за веревку.

            -  Вроде тупые, как пробка, но похоже, чуют, что час их настал. Вылезайте отсюда.  Пшли! Пшли!

            Из  грузовика вываливаются две бледно-желтых фигурки и падают на затянутые туманом  плиты двора. Хорек рывком цепи ставит их на ноги.

            Животные  тощие и наголо обриты. Локти связаны, руки упираются в подбородки. Молоденькие  особи мужского пола с большими глазами. Они похожи друг на друга. Словно ангелы  с миловидными лицами и стройными тельцами. От едкого воздуха у них начинается  кашель.

            Дрожа,  они жмутся друг к другу. Маленький плачет и прячется за тем, что повыше. Тот от  страха не может даже плакать, по внутренней стороне бедра у него стекает струя  мочи. На холоде от нее поднимается пар.

            -  Грязные ублюдки. Везде нассут. Весь фургон нам уделали. Когда уедем, вашим  придется мыть коридор. - Хорек туго натягивает веревку. На шее у каждого  животного болтаются толстые железные ошейники. К ним приварены короткие  цепочки, к которым и крепится веревка, которую Хорек держит в своих  металлических рукавицах.

            Когда  он тащит животных через двор, те семенят за ним и жмутся друг к другу, чтобы  согреться. Я бегу вперед, чтобы открыть служебную дверь, но почти не чувствую  под собой ног, даже когда колени бьются друг об друга.

            В  коридоре я снимаю маску и иду позади скота. Хорек ведет нас обратно в душевую.  Животные рассматривают складские клети. Маленький перестает плакать, отвлекшись  на картины, мебель и коробки за решетками. Высокий оглядывается через плечо на  меня. И улыбается. Глаза у него влажные. Я пытаюсь улыбнуться в ответ, но  челюсть словно онемела. Поэтому просто смотрю на него. Лицо у него испуганное,  но доверчивое - ему нужен друг, который улыбнется в этот страшный для него  день. Я думаю о том же, о чем думаю всякий раз, когда в Грут-Хёйс приезжают  поставщики: тут, наверное, какая-то ошибка. Скот должен быть тупым. Нам  говорят, что у него нет чувств. Но в этих глазах я вижу напуганного мальчишку.

            -  Нет, - говорю я, не успев даже осознать, что заговорил.

            Хорек  оборачивается и смотрит на меня в упор.

            -  Ты чего это?

            -  Так нельзя.

            Из-под  его свиной маски раздается смех.

            -  Не верь им. Морды у них человеческие, но вместо мозгов одно дерьмо. С виду миленькие,  только на голову тугие. С нами ничего общего.

            Мне  много чего хочется сказать, но слова испаряются с языка, а в голове у меня  гуляет ветер.

 Поперек  моего воробьиного горлышка встает большущий комок.

            -  Пшли! Пшли! - рявкает Хорек на животных, заставляя их сжаться от страха. На  спине у обоих мальчиков-животных виднеются шрамы. Длинные розоватые шрамы с  дырочками вдоль разрезов - на месте швов, там, где у них брали органы для  больных.

            -  Лучшее мясо в городе! - ухмыляясь, говорит мне Хорек. - Стряпня из них что  надо. Идут по \"штуке\" евро за кило. Типа, дороже фруктовых консервов.  Прикинь, да? Дороже консервов.

            Хорька  радует, что от его слов мне становится дурно. И, как и почти всем людям в этом  здании, ему нравится рассказывать мне вещи, которых я не хочу слышать.

            -  Этих двоих мы откармливали несколько месяцев. Заткнись! - Он стегает  маленького, который снова начал плакать, концом веревки по ягодицам. Та влажно  шлепает по его желтому заду, и малыш внезапно замолкает. Веревка оставляет  белую отметину, которая тут же желтеет. От удара он спотыкается о ноги  старшего, который по-прежнему смотрит на меня слезящимися глазами и ждет  улыбки. У них длинные ногти.

            -  Откуда…

            Хорек  ослабляет веревку и смотрит на меня.

            -  А?

            Я  откашливаюсь.

            -  Откуда они?

            -  От монашек.

            -  Что?

            -  От монашек. В Брюсселе все старухи в монастыре померли от \"молочной  ноги\". Поэтому все эти чурбаны и пошли с молотка. Когда мы с отцом  покупали их, они были тощие, как струйка мочи.

 Кожа,  да кости. Монашки кормили их только дрожжами да водой. Типа, мясо не про них.  Поэтому мы откармливали их несколько месяцев. А они, типа, для кого?

            -  Один - для Главных Жильцов, - отвечаю я шепотом.

            -  А?

            -  Для Главных Жильцов дома. К Ежегодному Банкету. Второй - для тех, кто живет в  пентхаусах на верхнем этаже.

            -  Им понравится. - Хорек срывает с головы маску и тычет ее грязным рылом в  животных, скорчив рожу, чтобы напугать их. Они пытаются спрятаться друг за  другом, но лишь запутываются.

            Щетина  на голове у Хорька мокрая от пота. Интересно, ему прыщи от соли не щиплет?   Сыпь покрывает всю его шею и уходит ниже, к спине.

            -  А вы… вы… вы уверены, что так можно? - Мне заранее известны ответы на все мои  идиотские вопросы, задаваемые моим идиотским голосом, но я просто должен  говорить, чтобы унять панику. Животные хихикают.

            -  Как я уже сказал, не дай себя одурачить. Толку от них ноль. Монашки держали их  вместо домашних зверушек. Если б не мы с отцом, за них никто не дал бы ни гроша.  А теперь подороже будут, чем наши с тобой органы, вместе взятые. - Он с такой  силой дергает веревку, что животные хрипят, шлепаясь голыми телами об его  резиновый фартук. Глаза у них слезятся. Маленький смотрит в крысиные зенки  Хорька и пытается его обнять.

            Но  когда открывается дверь душевой, скот притихает. Хорек вталкивает обоих в  помещение.

 Сквозь  дверную щель я вижу, как его толстый папаша раскрывает мешок.

            -  Залезай, - рычит он старшему. Оба животных начинают плакать.

            -  Мне надо обратно на пост, - проговариваю я, хотя не чувствую челюсти.

            -  Валяй, - ухмыляется Хорек. - Откроешь для нас двери, как закончим с первым. В  три придет моя мамуля. Она у нас повариха. Отец за ней съездит. А второго  обработаем утром.

Он  закрывает дверь. У меня за спиной рыдают животные. Жирный Папаша кричит, Сынишка-Хорек  смеется. Выложенные белой плиткой стены ничего не заглушают. Затыкая пальцами  уши, убегаю.



            Пройдите  со мной по темному дому. Посмотрите, как я убиваю старуху. Это не займет много  времени.

            Маленькие  медные часики сообщают мне, что уже три утра, а значит, сейчас я пойду наверх,  накрою птичий рот госпожи Ван ден Брук подушкой и не уберу, пока старуха не  перестанет дышать. Все пройдет нормально, если я притворюсь, что занят самым  обычным делом. Я знаю это, потому что проделывал такое и раньше.

            На  верхней койке храпит Уксусный Ирландец. Он не увидит, как я ухожу из спальни.  Вечером, напившись чистящего средства с запахом свежей краски, которое я стащил  для него со склада, он с невидящими глазами, на четвереньках забрался в  кровать. По утрам у меня уходит не меньше двадцати минут на то, чтоб разбудить  его перед работой. Весь день он пьет, ничего не помнит и не может без сна. Лицо  у него багровое от вздувшихся венок, а от носа-картошки пахнет испортившимися  дрожжами.

            Покинув  спальню с двухъярусными кроватями, я иду по цементной дорожке через большое  складское помещение. Света нет, потому что по ночам нам запрещено сюда  заходить, но я найду дорогу и в темноте. Иногда, вооружившись фонариком и  ключами, я забираюсь в складские клети и роюсь в ящиках, сундуках и чемоданах,  набитых вещами, которые некогда что-то значили в этом мире. Но там нет ни еды,  ни того, что можно на нее обменять, так что это старье не представляет сейчас  никакой ценности. Иногда во время этих ночных обходов мне кажется, будто из  клетей за мной наблюдают.

            Я  неторопливо отпираю герметичную дверь, ведущую во двор. За время, что я работаю  здесь, с шестого этажа выбросились и разбились об асфальт пятеро жильцов. Все  они страдали чахоткой и захлебывались красным рассолом. Раньше, по ночам я  слышал их голоса. Они неслись из окон в холодный двор, эхом отдаваясь от  кирпичных стен, в то время как их владельцы тонули в своих постелях. Уфф,  уфф, уфф.

            Я  выхожу из склада в туман. За мной с присвистом закрывается дверь. Снаружи  холодно, во мгле моросит дождь, обжигая тонкую кожу у меня на черепе. Затем  воздух забирается ко мне в ноздри и рот, и вкус у него такой, будто я пососал  батарейку. Из-за отравы в атмосфере портье не разрешается выходить во двор без  респираторов, но по сути это просто мешки, к которым на месте рта пришиты пластиковые  стаканчики. В полотняной маске лицо у меня щиплет не меньше, к тому же в ней я  сильно потею, поэтому, когда никто не смотрит, я выхожу за порог, ничем не  прикрывая свою большую белую голову. Смерть меня не особо пугает. В приюте, где  я вырос, воспитатели постоянно твердили: \"Люди в твоем состоянии не  доживают до подросткового возраста\". Сейчас мне восемнадцать, так что  скоро я должен умереть. Откажет в моей прозрачной грудке какой-нибудь черный  насосик или комочек, и мне кранты. Может, сперва я весь посерею, как  большинство жильцов, умирающих наверху в своих квартирах.

            Я  крадусь, скользя плечом в ночной рубашке по стенам из красного кирпича. Они  гладкие из-за специального покрытия, которое защищает дом от разъедающего  воздуха. Делая неглубокие обжигающие вдохи, я поднимаю глаза. Почти все окна  темны, но некоторые сияют маленькими желтыми квадратиками - там, в вышине,  среди испарений, заполнивших мир за пределами наших шлюзов и герметичных  дверей.

            По  огромной черной пожарной лестнице я поднимаюсь к шлюзу, который выведет меня к  дежурному посту западного крыла. Если б здесь начался пожар - от этой мысли  лицо у меня расплывается в улыбке - куда эвакуировались бы жильцы? Стояли бы во  дворе и глядели на пылающее вокруг здание, пока в респираторах не кончится  воздух. В городе это последнее место, где можно искать убежище. Больше негде  спрятаться от мглы, окутавшей мир. По ночам, когда я стою на крыше возле  огромных спутниковых тарелок, я вижу в городе все меньше и меньше огней. Как и  люди, они гаснут один за другим.

            Перед  маленькой черной дверью западного крыла я останавливаюсь и жду, когда  перестанет кружиться голова.  Мне до того страшно, что мои кукольные ручонки и  игрушечные ножки начинает бить дрожь. Закрывая глаза, я говорю себе, что это  проще простого. Что мне предстоит самое обыкновенное дело.

            Я  думаю о двух маленьких мальчиках, которые приехали сюда в белом фургоне.  Никогда не забуду, какие у них были испуганные лица, когда поставщики тащили их  на веревке. Их заказала госпожа Ван ден Брук. Это из-за нее они попали сюда.  Вот почему я теперь иду к ней.

            Когда  головокружение проходит, я чувствую себя немного сильнее. Набираю на стальной  клавиатуре возле маленькой черной двери код: 1, 2, 3, 4. Очень просто  запомнить, чтобы Уксусный Ирландец всегда мог попасть внутрь. Дверь с щелчком и  шипением отпирается. Я толкаю ее.

            Желтый  коридорный свет, запах вычищенных ковров и полированного дерева - все разом  вырывается из проема, чтобы сгинуть в тумане. Пригнув голову, я спешу залезть  внутрь. Если хоть одна дверь в здании останется открытой дольше чем на пять  секунд, на посту сработает сигнализация и разбудит ночного портье.

            Я  моргаю, чтобы согнать со своих черных глаз-пуговок остатки принесенного снаружи  тумана. Коридор обретает четкость. Он пуст. Слышно лишь, как гудят потолочные  лампы в своих стеклянных колпаках. На красном ковре мои тощие ноги согреваются.  Этот коридор выведет меня к дежурному посту.

            С  ухмылкой крадусь по коридору до конца, где находится пост. Закрыв глаза,  прислушиваюсь - не скрипит ли стул под дежурным портье? Но за стойкой царит  тишина. Замечательно.

            Встав  на четвереньки, выглядываю за угол и улыбаюсь. Белый Примат откинулся на спинку  стула и спит, задрав красную морду к потолку. Изо рта торчит огромный  фиолетовый язык и одинокий коричневый зуб. Он заглатывает чистый воздух, а  выдыхает горячее зловоние. Ему сейчас положено глядеть в мониторы, а он даже  очки и ботинки снял. Ноги он закинул на стол, из черных носков торчат белые  волосы и желтые ногти.

            Опираясь  на свои кукольные ручонки и костлявые коленки, я ползу мимо поста к лестнице,  которая выведет меня к ней. Даже если Белый Примат и откроет сейчас  глаза, он не увидит меня из-за высокой передней панели на стойке. Ему придется  встать и надеть очки, чтобы разглядеть, как мои тощие косточки в ночной рубашке  и раздутый череп пауком взбираются по ступеням.

            Достигнув  второго этажа, останавливаюсь у двери под номером пять. Здесь ее запах - духов  и лекарств - чувствуется очень сильно. При мысли о серой птичьей головке  госпожи Ван ден Брук, лежащей на пухлой шелковой подушке где-то за этой  деревянной дверью, мой похожий на щель ротик начинает дрожать.

            Я  весь день бегаю вверх-вниз по этим ступеням, исполняя поручения жильцов - тех,  с кем никогда нельзя спорить. Но вот теперь стою здесь в мешковатой ночной  рубашке, с украденным ключом в крохотной ручонке, потому что намерен утопить  одну из их числа в пуховой мягкости подушки. Какая-то часть меня, и немалая,  хочет сбежать вниз по лестнице, проскочить через все здание к выходу, потом  через двор к спальне, к своей уютной теплой койке, над которой храпит и  посапывает Уксусный Ирландец.

            Сев  на корточки, просовываю голову между коленями и зажмуриваю глаза. Все это -  старое кирпичное здание, полированные деревянные двери, мраморные плинтусы,  настенные зеркала и медные светильники, богачи и госпожа Ван ден Брук с ее  белыми перчатками и клювом - настолько больше меня. Я - зернышко, которому не  ускользнуть от ее желтых зубов. До боли сжимаю ключ в своей левой кукольной  ручонке.

            Сегодня  двое бледных мальчишек с мокрыми от мочи безволосыми ногами топтались на  холодном полу в белом грузовике. Цеплялись друг за друга маленькими руками,  плача, улыбаясь и перекликаясь гортанными звуками. Поставщики отвели их в  душевую с белым плиточным полом и большим сливным отверстием посередине. А  потом младшему пришлось смотреть, как его брата сажают в мешок...

            Квадратные  молочные зубы в моем узеньком ротике скрипят друг об друга. Длинные ногти в  сжатых кулачках оставляют на ладонях красные полумесяцы. Это из-за нее они оказались  здесь. Это госпожа Ван ден Брук вызвала белый грузовик, из которого доносился  стук мальчишечьих тел о стенки кузова. От ярости меня бьет дрожь, желудок  издает странные звуки, и я весь делаюсь розовым, как те слепые твари, которых  не могут убить никакие химикаты, и которые обитают в горячих океанах на такой  глубине, что их не поймать и не съесть.

            С  рычанием я встаю. Ключ входит в латунный дверной замок. Глухой стук  открывающейся задвижки приятно отдается в фарфоровых косточках моей кукольной  руки. Мои пальцы кажутся такими крохотными на фоне коричневой древесины. Толкаю  тяжелую дверь. Из квартиры с шелестом вырывается воздух, обдувая мое лицо.  Пахнет лекарствами, пыльным шелком и старушечьей кислятиной.

            Внутри  темно. Дверь с усталым звуком закрывается за мной.

            Жду,  пока глаза привыкнут к темноте. Из мрака выступают очертания ваз, высохших  цветов, картин в рамах, вешалки для шляп и зеркала. Затем я замечаю тусклый  голубоватый свет, сочащийся с кухни. Он исходит от электрической панели с  огоньками,  предупреждающими об утечках газа и пожарах. Такие есть во всех  квартирах. Обычно я заношу жестянки с дрожжами именно на кухню и оставляю их на  голубом столе, а вскрывает их уже служанка, Джемима. Это миниатюрная женщина,  которая ходит в резиновых сандалиях и никогда не разговаривает. Но после этой  ночи Джемима тоже освободится от госпожи Ван ден Брук, и мне не надо будет  сновать туда-сюда с мокнущим мясом в пакетах. Не будет больше чувства, будто  мое тело сделано из стекла и вот-вот разобьется от ее криков. В меня не будут  больше тыкать птичьими когтями. Она не будет больше щурить свои крошечные  розовые глазки, выходя днем из лифта и замечая за стойкой мою большую голову.

            Присмотревшись,  я различаю в конце коридора дверь в ее спальню. Прохожу мимо гостиной, где она  сидит днем в длинном шелковом халате и отчитывает нас, портье, по внутреннему  телефону. Потом на цыпочках прокрадываюсь мимо ванной, где Джемима драит  костлявую спину госпожи Ван ден Брук и моет ее сморщенную грудь.

            Стою  перед двумя спальнями. В левой спит Джемима. У нее есть несколько часов на  отдых, пока резкий окрик хозяйки не начнет для нее новый день. Но какая-то  часть Джемимы не спит никогда. Та, которой положено слушать, не застучат ли  птичьи лапы госпожи Ван ден Брук по мраморной плитке, не раздастся ли из  комнаты ее скрипучий голос, требуя к себе внимания среди хрусталя, фарфоровых  чашек и фотографий улыбающихся мужчин с крупными зубами и густыми волосами.  Этой части Джемимы мне надо остерегаться.

            Госпожа  Ван ден Брук спит в большой кровати за правой дверью. Я вхожу в главную  спальню. Света тут нет, толстые портьеры ниспадают до самого пола. Ничего,  кроме кромешной тьмы... и голоса. В моих ушах раздается треск.

            -  Кто здесь?

            Я  замираю, чувствуя, будто очутился под водой и пытаюсь вдохнуть, но не могу. Мне  хочется убежать отсюда. Потом едва не называю свое имя, как привык делать,  когда жильцы звонят мне вниз по внутреннему телефону. Алло, Бобби слушает.  Чем могу помочь? Одергиваю себя, прежде чем с губ срывается первое слово.

            -  Джемима, это ты?

            Не  остановилось ли мое сердце в своей клетке из тонких костей и прозрачной кожи?

            -  Который час? - произносит госпожи Ван ден Брук. - Где мои очки?

            Прислушиваюсь  и представляю, как Джемима в соседней комнате встает с кровати, не раздумывая,  поскольку у нее нет других вариантов. За стеной тихо, но если Ван ден Брук не  замолкнет, то это ненадолго. Откуда-то спереди доносится шорох. Я знаю, что  там, в темноте, птичья лапа тянется к выключателю настольной лампы. Если свет  загорится, за этим может последовать крик.

            Не  могу пошевелиться.

            -  Кто там? - спрашивает она более низким голосом. Мне представляются косые глазки  и выступающий ротик без губ. Снова слышу, как ее длинные когти скребут по  деревянной поверхности прикроватного столика. Свет не должен загореться, иначе  мне конец. Я кидаюсь на звук ее голоса.

            Что-то  твердое и холодное врезается мне в голени, и голову пронзают голубые иглы боли.  Я налетел на металлический край ее кровати, а значит, попал не в ту часть  комнаты, в какую хотел.

            Сквозь  стеклянный абажур настольной лампы вырывается зеленоватый свет, заставляя меня  вздрогнуть. Госпожа Ван ден Брук восседает среди пухлых подушек с  поблескивающими наволочками. Из-под соскользнувшего покрывала выглядывают ее  острые плечики и шелковая ночная рубашка. Сквозь кожу проступают ключицы.  Должно быть, она спит, не опуская головы, готовая цыкнуть на Джемиму, когда та  утром принесет ей завтрак.

            Красные  маленькие глазки смотрят на меня. Лицо у нее удивленное, но не испуганное.  Некоторое время она не может вымолвить ни слова, а я стою перед ней,  ошеломленный, и по всей голове у меня выступают колючие капельки пота.

            -  Что ты делаешь в моей комнате? - В ее голосе нет и намека на сонливость; она  давно уже бодрствует. Даже волосы у нее не спутались, не смялись на затылке. Ее  голос звучит все резче, заполняет всю комнату: - Так и думала, что это ты.  Всегда знала, что тебе нельзя доверять. Ты все время подворовываешь.  Драгоценности. С самого начала тебя подозревала.

            -  Нет. Это был не я. - Я снова ощущаю себя пятилетним мальчиком, стоящим перед  столом директора приюта.

            -  Утром я распоряжусь тебя казнить. Ты омерзителен. - Лицо у нее начинает  трястись, и она подтягивает простыни к подбородку, словно пытаясь спрятать свое  птичье тельце в блестящей ночнушке от моего взгляда. - Люди меня еще  благодарить будут, что я тебя усыпила. Тебя надо было еще в колыбели придушить.  Зачем вообще оставлять жить таких, как ты?

            Все  это я уже слышал раньше, когда она была не в духе. Но по-настоящему меня злит  лишь ее подозрение, будто мне хочется пялиться на ее тощее тело в шелковой  ночнушке.



В  любой момент может войти Джемима и поднять вой. Потом прибежит Белый Примат, и  жить мне останется несколько часов.

            Я  смотрю на птичье лицо с хохолком седых волос. Никогда никого еще я не ненавидел  так сильно. Из горла у меня вырывается тихий булькающий звук, и не успевает она  произнести еще одно слова, как я уже оказываюсь у ее изголовья.

            Она  глядит на меня удивленными глазами. Мы оба не можем поверить, что оказались так  близко друг к другу в ее спальне. Ничего такого я себе не представлял: горит  свет, я в ночной рубашке, а иссохшее тельце госпожи Ван ден Брук восседает  между подушками.

            Она  открывает рот, но оттуда не вылетает колких слов, жалящих уши. Теперь моя  очередь говорить.

            -  Вы, - произношу я. - Мальчики. Мальчики в грузовике. Вы приказали привезти их  сюда.

            -  О чем это ты? С ума сошел?

            Я  вытаскиваю у нее из-за спины одну из подушек. Госпоже Ван ден Брук никогда не  нравился вид моих кукольных ручонок, торчащих из рукавов форменной одежды.  Поэтому будет справедливо, если они станут последним, что она увидит, прежде  чем я положу подушку ей на лицо.

            -  Ой, - восклицает она голосом маленькой девочки. На ее хмуром лице все еще  написан немой вопрос, когда я погружаю ее во тьму и перекрываю путь тонким  струйкам воздуха, с присвистом проникающим в щелки ее клюва. Убивая ее, я  улыбаюсь дикой безудержной улыбкой, от которой у меня содрогается все лицо.  Этой злобной птичке больше меня не клюнуть!

            Ее  голубиный череп ворочается под подушкой. Из-под простыней выбиваются  ноги-веточки, усеянные коричневыми пятнами, но лишь тихонько шуршат, словно  мыши за плинтусом. Когти разжимаются, сжимаются, разжимаются, и замирают.

            Я  кладу свою большую голову-луковицу на подушку, чтобы усилить давление. Теперь  наши лица близки как никогда, но мы друг друга не видим. Нас разделяет лишь  чуточка пуха и немного шелка. От подушки пахнет духами и старушечьим телом. У  меня в животе зарождается бурлящее ощущение торжества, отчего мне хочется  по-большому.

            Я  шепчу слова сквозь разделяющую нас преграду. Провожаю ее в последний путь своим  бормотанием.

            -  Мальчики из грузовика плакали, когда их тащили в душевую.

            По  матрасу чиркает длинный коготь.

            - Им  было страшно, но они не знали, что их будут мучить. Не понимали ничего.

            Под  простыней вытягивается костлявая нога.

            -  Как они выглядели на вашей тарелке?

            Кривая  ступня в последний раз дергается, и желтый ноготь цепляется за шелк.

            -  Вечером в зале заседаний звучал смех. Я вас слышал. Стоял за дверью и все  слышал.       

            Тонкие косточки подо мной расслабляются и обмякают.

            -  А потом вы велели мне принести объедки сюда в белых пакетах. На лестнице они  меня били по ногам. Очень тяжелые были. И внутри все сырые.

            Теперь  она неподвижна. Подо мной лишь птичьи кости, окаменелости, завернутые в шелк,  немножко волос и больше ничего.

            Я  остаюсь лежать на ней какое-то время.

            Теперь,  когда дело сделано, по телу разливается тепло. На коже под моей ночной рубашкой  остывает белесый пот. Убираю подушку с лица госпожи Ван ден Брук и отступаю от  кровати. Разглаживаю место, в которое утыкался ее клюв. Склонившись над ней,  засовываю подушку за ее еще теплую спину.

            Внезапно  подо мной оживает одна из ее цыплячьих рук - и движется быстрей, чем ожидаешь  от такого старого и тощего существа. Желтая когтистая лапа хватает меня за  локоть.

            Я  опускаю взгляд. Лоб цвета яичной скорлупы прорезают морщины. Розовые глазки  открываются. Ахнув, я пытаюсь вырваться.

            Птичий  клекот. Ее рот широко распахивается. В мое запястье вонзаются два ряда  крошечных желтых зубов.

            Теперь  тону уже я. Моя похожая на воздушный пузырь голова, словно горячей водой,  заполняется болью и паникой. Я пытаюсь вырвать свою кукольную ручонку из ее  острого клюва. Она кряхтит и не отпускает. Как может такое старое создание, как  госпожа Ван ден Брук, сделанное из одних мелких косточек и бумажной кожи,  издавать столь низкие звуки?

            Упершись  пятками в коврик, изо всех сил отталкиваюсь, но ее тело устремляется за мной  вместе со скомканными простынями, скользящими по матрасу. Рыча и шипя, она  мотает головой, и мне кажется, что мое запястье ломается. Надо было догадаться,  что сто семьдесят лет порочной жизни не оборвать с помощью мягкой подушки  посреди ночи.

            Обезумев  от боли, взмахиваю свободной рукой, и та ударяется о что-то твердое. Теперь у  меня болят и костяшки - я задел ими тяжелую лампу. Силы уходят из моих ног  прямо в коврик. Перед глазами пляшут черные точки. Я могу потерять сознание.  Такое чувство, что ее зазубренный клюв пробил мне нерв.

            Я  валюсь на спину, стаскивая ее тощее тело с кровати. Оно беззвучно падает на  пол. Встаю и стараюсь стряхнуть его с себя, словно футболку с узким воротом,  которая вывернулась наизнанку и не слезает с головы. Слезы застилают мои глаза.

            Тянусь  к лампе на прикроватном столике. Моя рука сжимает горячее гладкое горлышко под  самой лампочкой. Я стаскиваю лампу со стола и вижу, как толстое мраморное  основание опускается на вцепившуюся в меня голову. Когда острый угол лампы  ударяет ее возле уха, раздается глухой стук. Зубы разжимаются.

            Высвобождаю  руку из обмякшего клюва и, отступая назад, смотрю вниз. Трудно поверить, что из  головы такой старой птицы могло вытечь столько жидкости. Жидкость черного  цвета. Она курсировала по тонким шлангам и трубочкам сто семьдесят лет, и вот  теперь впитывается в коврик.

            Торопливо  обматываю вокруг когтистой лапы белый провод от лампы и потуже затягиваю.  Может, остальные подумают, что она сама свалилась с кровати и нечаянно сбросила  лампу себе на голову. Затем подолом ночной рубашки вытираю все места, которых  касались мои кукольные пальчики.

            Выпархиваю  из ее комнаты, словно привидение. Миновав длинный коридор, закрываю за собой  входную дверь. Под светильником на лестничной площадке осматриваю кружок из  кровоподтеков и порезов, оставленный ее клювом на моем одеревеневшем запястье.  На вид все не так скверно, как казалось.

            Не  могу поверить, что Джемима не голосит, двери не распахиваются, телефоны не  звонят и жильцы в ночных рубашках не шаркают по лестнице. Но в западном крыле  царит тишина.

            Потом  приходит дрожь.

            Я  спускаюсь по лестнице на четвереньках, словно паук, у которого оторвали две  пары ног. Возвращаюсь в свою койку.



            Свернувшись  калачиком в теплом гнездышке, который устроил себе посреди кровати, натянув на  голову тонкую простыню и колючее серое одеяло, я пытаюсь унять дрожь и прогнать  образы, кружащиеся в моем огромном тыквообразном черепе. В нем столько  свободного места, что в него, наверное, вмещается больше воспоминаний, чем в  голову нормальных размеров. Снова и снова я вижу прожорливую птицу, когда-то  бывшую госпожой Ван ден Брук, ее клюв, впившийся в мое запястье. Потом вижу,  как увесистая лампа опускается с глухим звуком: тук… тук… тук... Я слышу  лишь одно: как острый мраморный угол пробивает ее хрупкий, как вафля,  пронизанный венками висок.

            Что  же я натворил в этом гигантском доме? Что со мной теперь будет? Все непременно  узнают, что именно мои кукольные ручонки воспользовались подушкой и  прикроватной лампой, чтобы уничтожить эту бескрылую стервятницу в ее же гнезде.  Я задаюсь вопросом: если перевести стрелки моих медных часиков назад, вернусь  ли я в то время, когда я еще не прокрался к ней в комнату?

            Внезапно  лицо у меня сморщивается, и я плачу, сотрясаясь под одеялом всем телом. Потом я  встаю с койки и смотрю на верхний ярус, где храпит Уксусный Ирландец. Жалко,  что я это не он. У него в голове никаких кровавых картинок. Его неспокойные сны  наполнены лишь мыслями о прозрачных жидкостях, которые он будет пить из  пластиковых канистр.

            Из-за  царящего в спальне холода меня трясет еще сильнее. Запястье пульсирует. Мне  хочется вернуться в кровать и свернуться в клубок. Как я когда-то лежал у мамы  в животике. Пока меня не вырезали оттуда, и мама не умерла.

            Выйдя  из спальни, я гляжу на дверь, ведущую в душевую.

            Никто  не кричит, не звучит сигнал тревоги, не загорается свет. Во всем здании тихо.  Никто не знает, что госпожа Ван ден Брук мертва. И никто не знает, что это я  убил ее... пока не знает.

            На  душе становится легче. Меня никто не видел. Никто не слышал. Джемима все это  время спала и видела сны о теплом зеленом крае за океаном, откуда она родом.  Мне просто нужно сохранять спокойствие. Возможно, тогда никто не заподозрит  меня - большеголового парня с кукольными ручонками. Да что он может сделать с  такими игрушечными ножками и спичечными ручками? В этой голове-луковке, в которую  втиснуто детское личико, не способны возникнуть такие мысли. Наверное, так они  и подумают. Именно так думали и в приюте. Потому я и вышел тогда сухим из воды.  Обо мне даже и не вспомнили, когда всех тех гадких воспитательниц, раздающих  детям затрещины, нашли мертвыми в их постелях. Обо всех троих позаботились вот  эти самые фарфоровые ручки.

            Я  радостно улыбаюсь. Мое серое сердечко успокаивается. Капельки пота на коже  высыхают. По каждому крошечному пальчику ног, по тонким пальчикам рук, по всему  моему прозрачному телу до самой круглой головы растекается тепло. И вот уже я  весь сияю от радости - ведь я ускользнул от них, провел их. Одурачил всех, кто  даже не представляет, какая сила прячется в моих крошечных ручонках.

            И  еще я представляю маленького мальчика, которого привезли в белом грузовике. Того,  которого съели вчера. Сейчас он танцует в раю. Там, в вышине, небо ясное и  голубое. Ему нравится длинная трава, мягко щекочущая ему ноги, нравится, как  желтое солнышко пригревает его тело, нравится бегать и прыгать. Это ради него и  его брата я уронил ту тяжелую лампу. Тук. Случившееся с ним нельзя  забыть. Я снова все вижу. Вижу все своими черными глазами-пуговками, хотя они и  крепко зажмурены.

            Но что насчет второго?

            И  тогда я спускаюсь в душевую и отпираю дверь. Не успевает она отвориться, как я  уже слышу, как быстро удаляются в угол шлепки его босых ног. А потом раздается  всхлип.

            Ну, уж нет, тебя они не получат.

            Открыв  дверь, я прохожу мимо темной мокрой скамейки у белой стены. Останавливаюсь  перед мальчиком с желтой кожей, съежившимся в углу. Улыбаюсь. Он берет меня за  мою протянутую руку, моргает заплаканными глазами.

            Я  думаю про Церковь Богородицы и про туман. Нам понадобится одеяло.

            -  Твой братик ждет нас, - говорю я, и он поднимается с пола.

Забыть и быть забытым

Даже в самых густонаселенных городах на Земле множество людей пребывают в одиночестве. И все же, вытерпев достаточный период времени, и испытывая при этом неловкость или отсутствие внимания в социальном или профессиональном плане, по собственному опыту знаю, что отдельные индивидуумы могут относительно комфортно чувствовать себя в роли \"отстраненных\", либо \"частично допущенных\".

            По-настоящему отвергнутым я никогда не был, но оттеснялся толпой к краям дел человеческих. И лишь после значительного опыта в роли отщепенца, я, наконец, смирился со своей судьбой. Это весьма раскрепощало.

            Я считал себя истинным аутсайдером, поскольку одиночество само по себе стало моей целью. Мое новое призвание заключалось в том, чтобы избегать всех тех вещей, которые сближают людей, и которые можно назвать обменом опытом. Ибо я развил желание создавать вокруг себя тишину, покой, и личное пространство, где я могу думать и читать. Ибо наиболее редкое желание, которое преследует любой индивид в моем солипсистском возрасте, это быть обычным. Просто обычным. Заурядным и невидимым. И именно эту цель я счел для себя наиболее важной.

            Я занимал последнее место в задней части трамвая и сидел так тихо, чтобы не привлекать испытующих взоров. Стоял в тени у края толпы, если людных мест нельзя было избежать. Не волочился за повальным увлечением или модой. Подавлял любую особенность или атрибут, которые можно было назвать отличительными. Жил в ничем не примечательных квартирах без сожителей, в нефешенебельных районах. Не принимал участия в каком-либо сообществе или субкультуре. Никогда не поднимал руку и не говорил вслух. Сваливал с вечеринки и вздыхал с облегчением. Я был вежлив и корректен, если контакт был неизбежен, но если была возможность от него уйти, я ею пользовался. Всякий раз.

            И я начал оживать так, как мало кто мог себе представить. Поскольку очень многое можно увидеть и понять, когда разум не требует внимания, одобрения или принятия окружающих.

            Будь серостью. Это стало моим девизом, в котором я нашел освобождение и умиротворенность. И моя миссия привела меня к дому Дулле-Грит-Хёйс в Зуренборге, Антверпен.

            Для людей самоустранившихся, не желающих иметь дел с \"командными игроками\" или профессиональным ростом, сама идея работы является неуместной. Хотя мне по-прежнему требовались средства для основных нужд, таких как жилье и еда. Была необходима толика безопасности, поскольку я не хотел, чтобы мое новое ментальное пространство страдало от финансовых забот. И я быстро осознал, что мне требовалось некое занятие, в противовес карьере, которым можно заниматься в одиночку. И такие виды деятельности, без коллег и надзора, существуют. На самом деле, ниш имеется множество, потому что мало кто хочет занимать их.

            Если представить то, чему я собирался посвятить себя, то даже самое бедное воображение могло бы нарисовать глубокую изоляцию, отсутствие возможности для прогресса, нечеловеческий режим и сползание по скользкому склону, которое удалит меня от общества настолько, что я никогда не смогу найти дорогу назад.

            - Отлично. Когда я начинаю? - спросил я менеджера агентства, проводившего собеседование при моем приеме на должность ночного сторожа.

            Моя новая работа была самой скоростной трассой в Антверпене, ведущей вникуда, и я с радостью ступил на нее.

            Единственными требованиями были отсутствие судимости, пунктуальность и готовность бодрствовать в течение двенадцати часов. По меркам агентства, которое нанимало таких странных индивидуумов, как я, и распределяло по старым, но благоустроенным многоквартирным зданиям в моднейших районах Антверпена, мои обязанности считались \"легкими\".

            Я сменял консьержа в шесть вечера, а затем он сменял меня в шесть вечера следующего дня. Я работал четыре ночи подряд, затем следовал перерыв в четыре ночи. Будучи на дежурстве, я был обязан следить за мониторами, контролирующими девятиэтажный экстерьер Дулле-Грит-Хёйс, патрулировать каждые четыре часа помещения общего пользования, и оказывать содействие жильцам, когда потребуется. Остаток двенадцати часовой смены я был сам по себе.

            Последний пункт в перечне моих обязанностей заставлял насторожиться, так как мне представилось постоянное взаимодействие с зажиточными жильцами и их гостями, которые, как все богачи, могли развлекаться, куражиться и шуметь ночи напролет. Но Питер, управлявший агентством по трудоустройству, меня успокоил. В Дулле-Грит-Хёйс было всего сорок квартир, и большинство из них пустовало. Все принадлежали иностранным компаниям, либо частным лицам, жившим за границей и почти никогда не пользующимся своей собственностью. В здании существовало строгое правило, запрещающее нахождение детей в возрасте до четырнадцати лет, поэтому семьи там не жили. И единственными постоянными обитателями были люди очень пожилые, редко покидавшие свои квартиры. Ночью, со слов Питера, здание вымирало.

            - Вы никогда их не увидите. Так что, боюсь, вам придется самому себя развлекать.

            - Без проблем, - заверил я его, с трудом сдерживая ликование от этой словно специально созданной для затворника вроде меня должности. - Читать можно? - спросил я. - Я люблю читать.

            Питер быстро кивнул, словно был так же доволен заполнить должность, как я ее принять.

            - Конечно. По ночам у меня работает много студентов, поэтому они могут выполнять какие-то задания, ни на что не отвлекаясь.

            - И разве можно их винить за это? Мне эта должность идеально подходит, Питер.

            - Вполне может быть. Терри, ваш предшественник, проработал в этом здании тридцать пять лет.

            - Тридцать пять лет?

            Питер кивнул.

            Признаюсь, эта деталь встревожила меня, словно принимая эту работу, я подписывал некую гарантию того, что останусь здесь на неопределенный срок. Словно я принимал окончательное решение, которое изменит мою жизнь, и пути назад уже не будет.

            Питер быстро закончил собеседование, передав мне форму для проверки анкетных данных.

            И напомнил:

            - Регулярно посматривайте на мониторы.

            Я подавил в себе последние смутные сомнения и, насвистывая, покинул агентство. И я не помнил, чтобы, устраиваясь на работу, я был так возбужден. На самом деле, я не помнил, чтобы вообще когда-либо возбуждался от приема на работу, поскольку ранее не испытывал подобного чувства. Любая работа страшила меня. Но теперь-то, наконец, я буду свободен от манипуляторов. И буду настолько далеко от охотничьих угодий людей, испытывающих патологическое удовольствие от краха своего коллеги по службе, что они никогда больше не уловят мой запах. В Дулле-Грит-Хёйс у меня не будет сослуживцев, которые будут высмеивать, травить или дискредитировать меня. И никто никогда не будет использовать очередную мою идею как свою собственную, поскольку это не место для идей, конкуренции или амбиций. Это не место для кого-то кроме меня. У меня даже не было ответственного руководителя. Моими работодателями были жильцы, которые передали полномочия оплачивать мой труд внешней управляющей компании. Наконец, я смогу забыть и быть забытым.



***

            Дулле-Грит-Хёйс отбрасывал длинную тень на закоулки Зуренборга и вызывал странную тишину на прилегающей площади. Глядя с улицы на десять этажей из надменно-красного кирпича, с балконами из белого камня, я поначалу испытал соблазн опустить глаза, и даже склонить голову в знак уважения к ауре исключительности, которую источало здание. Беги прочь, любезный. Здесь нет ничего для тебя.

            Интерьер здания был реконструирован в 20-ые годы, и с тех пор не обновлялся. Само оно обладало жутковатым величием роскошного пассажирского лайнера. Там были антикварные лифты, обшитые панелями из латуни и красного дерева, лестничные клетки и коридоры, оклеенные шелковыми обоями, и декоративные светильники из узорчатого стекла, создававшие в общих помещениях коричневатую мглу. Я даже представлял себя во фраке и цилиндре, бродящим между столов в каком-то гигантском плавучем банкетном зале. И весь интерьер обладал тем специфическим запахом исторической важности. Не совсем таким, как в храмах, но близким к тому. Запахом законсервированных старых вещей, плохой вентиляции, дерева и полированного металла.

            На каждом этаже - квадратная лестничная площадка, с входом в лифт и двумя обшитыми шпоном и снабженными латунными кольцами дверями, ведущими в квартиры. Под гигантскими зеркалами в позолоченных рамах, повешенными на уровне глаз, напротив дверей лифта, стояли изысканные мраморные короба для батарей отопления, напоминавшие детские гробницы конца девятнадцатого века. Между этажами лестница делала один поворот.

            Мануэль, дневной портье, прибывал сменить меня таким усталым, и так жаждал выбраться из здания в конце каждой дневной смены, что контакт между нами был минимальным. И это нравилось нам обоим. Ни сплетен, ни интриг, ни козней. Просто один кивок, и мы расходились в разные стороны. Наша маленькая пересменка проходила без излишней суеты.

            Стол дежурного располагался напротив дверей лифта в приемной на первом этаже, что было необычно, но эффективно. Под столешницей находилось шесть крошечных мониторов, демонстрировавших экстерьеры Дулле-Грит-Хёйс. В них они имели зеленоватый оттенок, словно площадь возле здания была дном некоего илистого океана.

            Остальная часть приемной сверкала. Все очень тихо и цивилизованно. Неплохая среда, где можно коротать двенадцать часов за чтением отличных книг под хорошим верхним освещением в удобном кожаном кресле, спинка которого откидывалась назад. За ночь нужно было делать три обхода, по пятнадцать минут каждый. Только кто будет следить за выполнением этого правила? Но я всегда старался совершать обходы полностью. Было полезно размять ноги после неподвижного многочасового сидения. Также это было одним из моих обязанностей, и тем немногим, за что мне платили. Я - отшельник, но это не ширма для лени.

            И первые четыре недели я частенько откидывался в кресле и поздравлял себя за обнаружение успешного пути эвакуации из жизни с ее обязанностями. У меня получилось. Я был по-настоящему свободен, по крайней мере, от них. А также свободен исправить свое абсолютное невежество в большинстве тем, поскольку создал возможность для самообразования в областях, которые считал важными. Начал читать труды историков, философов и популярных ученых. Составил списки всего, что я хотел узнать. Проводил дни между сменами в книжных магазинах и публичных библиотеках, тщательно выбирая необходимые книги. Каждую ночь брал с собой широкоформатную газету, и чтобы подстраховаться, подписался еще на два литературных журнала. А зачастую, если хотел, просто сидел и смотрел на дождь. Высмеиваемое и недооцененное большинством времяпровождение, хотя использовать его необходимо дозированно, либо разум может обратиться против себя.

            Моя новая должность была настолько многообещающей, что я даже начал предпочитать ночную смену тем дням, которые проводил в своей мрачной съемной квартире. Однако месяц спустя Дулле-Грит-Хёйс решил показать мне свое истинное лицо.



***

            Сперва перемены внутри здания были едва заметными. Незначительные изменения температуры и освещения, на которые я не обратил внимания. Но эти атмосферные аномалии вскоре усилились, всецело захватили мое внимание и отбили всякую охоту проводить второй обход в два часа ночи, когда активность достигала своего пика.

            Пользоваться лестницей становилось все некомфортнее. И потребовалось время, чтобы точно определить, что вызывало у меня столь странное чувство. Хотя я списывал все на необъяснимое воздействие замкнутого пространства. После полуночи, когда на внешний мир опускалась тишина, грудь у меня стягивало от чрезмерного напряжения, воздух вокруг казался неестественно холодным. И я с трудом пытался отдышаться, пока нечто все время пыталось проникнуть в мои мысли. Вызывало у меня внезапные приступы воспоминаний, паранойи и страха, что казалось необъяснимым, когда я возвращался на первый этаж, к своему столу.

            Внезапное чувство клаустрофобии сопровождалось тенями. В каждом случае, я улавливал краем глаза мимолетное движение. Движение, предвещающее чье-то появление. Только никто никогда не появлялся. Тени, казалось, спускались по лестнице вслед за мной, словно их хозяева следовали за мной по пятам. Или время от времени, когда я спускался на нижний этаж, какая-то тень - не моя - юркала за угол впереди меня.

            Несколько раз я даже окликнул: \"Кто там?\". Но никто не ответил и не показался. Когда я замирал и внимательно осматривался, никаких признаков движения в тенях больше не обнаруживалось. Но светильники на стенах и потолочные лампы на каждой лестничной площадке тускнели. Отчего мне казалось, что либо у меня садится зрение, либо окружающее меня пространство постепенно растворяется в темноте.

            Либо это светильники теряли яркость? Может, все это - просто результат усталости моих глаз? То были лишь смутные и периферические галлюцинации, а я был непривычен к ночной работе. В конце концов, я не являлся ночным животным, и лишь становился таковым намеренно. Кто знает, как это влияло на меня? Поэтому я принял этот феномен за первые последствия недосыпания, так как он всегда имел место около двух часов ночи, когда необходимость в отдыхе достигала своего пика.

            Шумы были более тревожными из-за их неподконтрольности. Они возникали вслед за появлением теней. Фактически, присоединялись к ним. И проверив график дежурств, я понял, что звуки исходят из пустых квартир.

            Как будто мощный порыв ветра влетал в открытое окно, гулял по комнатам и коридорам квартир, после чего со страшной силой врезался во входные двери. От удара двери содрогались в рамах.

            Я думал, что это, возможно, вызвано сильными воздушными потоками из вентиляционных стояков. Я ничего не знал о физике циркуляции воздуха в таких старых зданиях. И спросить, конечно, было некого. Но внезапный удар в дверь в тот момент, когда я пересекал лестничную площадку, начал творить странные вещи с моими нервами и воображением. Меня не покидала тревожная мысль, что кто-то бросается на дверь всей своей массой, словно потревоженный сторожевой пес при звуке почтальона. Усиливающаяся паранойя подсказывала мне, что нечто в пустующих квартирах требует моего внимания.

            - Простите? - говорил я закрытым дверям. - Это я. Джек. Ночной вахтер. Все в порядке? - Но ответа никогда не было, и я понимал, что отвечать не кому, поскольку, когда я проверял регистрационную книгу, неспокойные квартиры были отмечены, как \"НЕЖИЛЫЕ\". Но шумы случались, даже когда ночь была безветренной и тихой. И с обеих сторон здания.

            Все же, это была работа моей мечты, и к середине третьего месяца я убедил себя, что могу жить с неисправными светильниками, странными ветрами внутри здания и психическими побочными эффектами от бессонных ночей. Но не успел я возобновить свой обет остаться, как моя терпимость к Дулле-Грит-Хёйс вновь была подвергнута сомнению, хотя и более ощутимой угрозой.

            Мое знакомство с обитателями заселенных квартир, оказалось более тревожным, чем те игры, которые свет или воздушные потоки играли с моими нервами. И я никогда не видел такого количества стариков, собравшихся под одной крышей. Сообщество, находящееся на пике дисфункции и эксцентричности, и остававшееся полностью скрытым от меня первые десять недель моей работы. Я подозревал, что именно мое упорное присутствие в здании пробудило их.



***

            Первыми жильцами, которых я увидел, были сестры Аль Фарез Хуссейн, из 22-ой квартиры. Обеим было по сто с лишним лет. По крайней мере, так сказал мне Мануэль, когда однажды сестры появились во время моей смены. И у меня не было причин не верить ему.

            Входя в здание (хотя Мануэль не помнил, чтобы они выходили во время его дневной смены), сестры на невероятно медленной скорости пересекали приемную, словно исполняли странный регентский танец, замедленный до такой степени, что не было заметно движения куда-либо, лишь покачивание вверх-вниз, как при переступании с ноги на ногу.

            Привычно улыбнувшись и помахав, я возвращался к чтению книги, после чего периферийным зрением улавливал значительное ускорение движения. Казалось, они падали на четвереньки и поспешно удирали.

            Это было невероятно. Несомненно, очередная игра разума из-за недосыпания. Поскольку эти две фигуры, закутанные в халаты, одна в белый, другая - в черный, были настолько сморщенными и сгорбленными, что двигаться с какой-либо скоростью, не говоря уже о легкости, представлялось для них невозможным.

            Они никогда не обращались ко мне на каком-либо языке, но, пока они шли к дверям лифта, их взгляды всегда были прикованы ко мне. Одна поворачивала ко мне свое маленькое лицо, коричневое, как патока и сморщенное, как изюм, и два крошечных обсидиана в запавших глазницах изучающе смотрели на меня. Вторая носила маску. Золотая маска в виде клюва была закреплена на голове несколькими цепочками, терявшимися в недрах ее паранджи. Думаю, она символизировала лик ястреба.

            Но были в этом здании и другие непривлекательные курьезы, гораздо более серьезные, чем сестры.

            Первое, что привлекло мое внимание в миссис Гольдштейн, это ее необычная прическа. Идеальный шар из серебристых прядей. Но полностью просвечивающий под любым углом. И сквозь иллюзорный блеск этого сферического творения просматривался жуткий птичий череп, белесый и покрытый пигментными пятнами. Ее нос напоминал нож для резки бумаги, а кожа лица, в тех местах, где стерся грим, была полупрозрачной, как у вареной курицы. В возрасте 98-ми лет ее тело было высохшим до такой степени, что макушкой она едва достала бы до низа моей грудной клетки. Но двигалась она от парадного входа до дверей лифта в приемной довольно быстро, по паучьи, с помощью двух черных тростей, напоминавших палочки для еды. Я никогда не видел, чтобы она носила что-то, кроме туфель на высоком каблуке и старых черных костюмов, в которые ее горничная, Олив, облачала ее скелетообразное тело. Она напоминала мне марионетку с дьявольским лицом из папье-маше. Зрелище не для слабонервных, особенно ночью.

            Миссис Гольштейн и Олив проживали в роскошном пентхаусе с тремя спальнями. И миссис Гольштейн не было до меня совершенно никакого дела. Так сказала Олив. Сообщила мне шепотом, когда ее круглая филиппинская физиономия проплыла однажды вечером мимо моего стола.

            - Она думает, что вы слишком молоды для вахтера. Ни жены. Ни детей. Говорит, что вы сомнительная личность.

            Вскоре Олив полюбила сообщать мне все пренебрежительные замечания своей хозяйки касаемо меня.

            Я начал видеть эту пару каждый вечер, в восемь часов. Олив выводила свою хозяйку на короткую прогулку по прилегающей к зданию площади. Так они говорили. Опять же, как и в случае с сестрами Хуссейн, меня посетила неприятная мысль, что они приходили в приемную лишь для того, чтобы поглазеть на меня.

            Согласно регистрационной книге, остальные постоянные жители тоже были женщинами. Однако все они были прикованы к постелям, поэтому я никогда их не видел. Хотя иногда слышал, как их сиделки разговаривают на лестничных клетках.

            Но в 18-ой квартире на восьмом этаже проживала не только старейшая жительница этого дома, но и самые зловещие его обитатели. Миссис Ван ден Берг и ее круглосуточная сиделка, Хельма.



***

            Мое первое соприкосновение с Хельмой и миссис Ван ден Берг произвело на меня настолько мощное впечатление, что весь последующий день, пока я отсыпался дома, меня мучили кошмары. В длинном и хаотичном сне я сочетался узами брака с древней миссис Ван ден Берг посреди какого-то луга, в то время как моих родителей и двух сестер забивали халяльными ножами в загоне неподалеку, под аплодисменты детей и возбужденные возгласы молодых женщин. Толпу я видел лишь смутно, но она кружила вокруг загона в странном медленном танце.

            После всего, что произошло потом, этому странному сну, возможно, нашлось бы свое объяснение.

            Миссис Ван ден Берг была длинным, тощим существом, имевшим мало сходства с живым человеком. И перемещалась на кресле-каталке, таком же древнем, как и его хозяйка. В первый раз, когда мы представились друг другу, она напомнила мне мумию представительницы египетской династии, разбинтованную и выставленную в ящике Британского музея, где я однажды побывал во время школьной экскурсии по Лондону. Кожа миссис Ван ден Берг была настолько усеяна пигментными пятнами, что казалась коричневой при любом освещении. Пол у нее тоже был неразличимым. Под полупрозрачной кожей лысой головы виднелись черные капилляры, а ее руки напоминали мне птенцов, выпавших из гнезда, которых я иногда находил, будучи ребенком.

            Всегда одетая в домашний костюм, выцветший как постельное покрывало в ночлежке, и покрытый спереди пятнами, богатая наследница была привязана к креслу за руки и за ноги холщовыми ремнями, словно представляла опасность для общества. И все же глаза у нее были ясными и голубыми, как арктические воды, плещущиеся вокруг айсберга.

            Несмотря на шокирующий внешний вид, миссис Ван ден Берг была когда-то потрясающей красавицей, обладающей блестящим умом. Она разорила трех мужей, и ее собственность оценивалась более чем в сто миллионов евро. А еще она была печально известной в высшем обществе нимфоманкой.

            - Ужасная блудница! - заговорщицки шепнула мне Хельма во время нашей самой первой встречи. Затем, миссис Ван ден Берг, вступила в фазу клептомании, после чего, наконец, стала пироманкой. Короче говоря, она страдала маниями. - Она приводила сюда темного мужчину.

            Комментарий Хельмы насчет \"темного мужчины\" смутил меня. Что за расизм? И когда я попытался расспросить ее об этом, Хельма лишь загадочно улыбнулась. Хельма никогда не отвечала на прямые вопросы. Ей нравилось говорить самой. А мне приходилось только слушать. Такую роль она мне отвела. Но она видела, что я интересуюсь ее подопечной, и иногда вдавалась в подробности, когда я хмурился на какое-то провокационное замечание или наводящую деталь.