Качает головой.
– С чего бы мне говорить что-то подобное?
За десертом Оскар встает в уборную. Слегка припадает на одну ногу первые несколько шагов по комнате. Больное колено. Никогда не замечала.
– Поедете завтра с нами? – спрашивает его Калеб, когда он возвращается.
– Куда?
– Мы собираемся развеять прах моей матери, – говорю. Выходит медленно, будто мой рот отказывается лепить слова. – На пляже.
Оскар, не глядя на меня, качает головой.
– У Джеспера детский бейсбол, а Джон идет на день рождения, не могу сдвинуть. – Поднимает бокал. – Хорошее “Сансер”, Адам. Где вы его нашли?
На выходе Калеб обнимает Оскара, а Адам подает руку и говорит, что им надо как-нибудь сыграть в сквош. На улице Оскар берет меня за руку и смеется. У него хорошее настроение. Он их покорил. Он всегда покоряет людей. И ему это всегда предстоит.
Целует меня на клочке света под окнами гостиной.
– Я и не сознавал, что ты в твоей семье Джеспер. – Поцелуй. – Обаятельная проказница. – Поцелуй. Поцелуй. – Малютка-заводила. – Меленькие поцелуи, прореженные разговором. От этого пламя не разгорается.
– По-моему, нам не надо больше.
– Больше чего?
– Встречаться.
Смеется, подтягивает меня к себе.
– Ты о чем?
Как правило, мне не приходится ни с кем рвать. Обычно это делают за меня – или я уезжаю из штата или страны. Нечасто приходится проговаривать вслух.
– Слушай, Кейс. – Он никогда меня так не называл, пока не начал сегодня посреди ужина повторять за Калебом. Шагает вместе со мной прочь от света из окна, больше не хочет, чтобы нас видели. – Я понимаю, ты напугана. Это пугает. Но я люблю тебя, и нам вместе хорошо. Мне так хорошо, когда я с тобой. Боже, да я нравлюсь себе, когда я с тобой.
– Не уверена, что ты влюблен в меня, Оскар. Ты влюблен в себя.
– Есть кто-то еще? – спрашивает. Вижу, ему это не кажется возможным.
– Похоже на то.
– Это он? – Показывает на окно.
– Адам? – Тут понимаю, что он шутит.
– Кто он?
– Неважно кто.
– Важно. Я его знаю?
– Нет. – Но врушка из меня ужасная. Выкладываю ему.
– Тот парнишка с моего семинара? Ему сколько? Пятнадцать?
– Он моего возраста.
– Твоего возраста? Может, и твоего, но он не из той же Солнечной системы, Кейси. Этот парень живет на Юпитере.
О том, что Юпитер вообще-то в нашей Солнечной системе, я не заикаюсь.
Говорит еще несколько оскорбительных фраз о Сайлэсе и его письме, затем еще раз пытается внушить мне, почему нам надо быть вместе, но уже не так убежденно. Начинает доходить.
– Что ж, – говорит, вытаскивая из кармана ключи. – Может, все же успею к сроку. – Целует еще разок, на прощанье. – Может, юнее губ я уже никогда не поцелую.
Забываю, чтоґ обнаруживается после того, как расстаешься с кем-нибудь.
– Сомневаюсь, – говорю.
Обнадеженно хихикает и уходит по аллее к своей машине.
Машиной Калеба едем на Подкову. День жуткий – кромсающий ветер, вода орудийно-стального цвета и жесткая, как известка. Где-то есть фотокарточка моей мамы с младенцем Калебом, снятая на этом пляже. Мама в купальнике, трусы обширны, квадратны, выше пупка. Но мама пловчихой не была и в эту холодную воду даже не сунулась бы.
Идем против ветра по твердому песку вдоль линии прибоя. Калеб открывает жестянку из-под печенья и берет оттуда горсть серебристой россыпи. Ветер налетает с воды слишком быстро, не кинешь, и Калеб бросает шершавые кусочки в мелкую волну, что крадется к нашим ботинкам. Не позволяю себе поверить, что это мама. Не позволяю себе поверить, что тело нашей матери – ее волосы, улыбка, две голосовые связки, что создавали звуки ее голоса, ее сердце, ее славная попа, ее увлажненные кремом ноги, ее пальцы на ногах, пощелкивавшие при ходьбе, – все это сгорело до россыпи у меня в руке.
Все равно не могу. Не могу бросить эти серые кусочки в такую холодную воду, таким угрюмым днем.
– Ты разберись с половиной, – говорю Калебу. – А я найду место остальному.
Стою рядом с ним, он бросает. Адам болтается где-то позади нас. Одинокая чайка, единственная на все небо, летит низко вдоль пляжа, близко к нашим головам, а затем вновь в море, круто кренясь влево, одним крылом к морю, как самолет в вираже. Взлетает, выравнивается, а затем падает, чиркает по поверхности, тащит ноги по воде, затем взмывает вновь, поднимается на мощных крылатых рывках, выше, выше, выше, затем долгий скольз и несколько всплесков крыльями, еще одно долгое скольжение – вверх, плеск, скольз, до тех пор, пока вдруг ее там больше и нет.
Оглядываюсь по сторонам. Я пошла за чайкой по пляжу, не сознавая этого. Калеб управился, опирается на Адама на сухом белом песке.
По дороге к морю мы были сумрачны, жестянка – у Калеба на коленях, но, вернувшись в машину, он закидывает оставшийся прах на пустое место на заднем сиденье рядом со мной, включает радио и принимается подтрунивать над Адамом и над его манерой вождения.
Останавливаемся возле ракушечного киоска, едим у окошка рядом со столиками для пикника, с видом на пристань, где мы с мамой сидели в тот день, когда она вернулась из Аризоны и пыталась еще раз объяснить свое полуторагодовое отсутствие. Я кивала, да и только. Жаль, что не повела себя с ней безобразно в тот день. Жаль, не швырялась едой и не орала ей всякое злое. Жаль, она не вытащила из меня все мои чувства. Может, сейчас мне бы лучше удалось их выражать.
Но у Калеба другие воспоминания.
– Помнишь, как мы сюда приехали после свадьбы Гаса?
– Ага, – говорит Адам. – Помню того парня с козлиной бородкой, пытался клеиться к тебе, а я при этом сидел на заднем сиденье.
Калеб смеется.
– Когда ты заснул, он добился гораздо большего.
Нависают над десертным меню, упершись друг в друга.
– Поехали домой, а? – говорю.
Калеб остается на пять дней. Адам не ходит на работу. Предоставляю их друг другу. Катаюсь на своей новой машине. Езжу к Гарри и к Мюриэл. Езжу в продуктовую лавку в трех кварталах от дома. Откликаюсь на объявление в “Глоубе”, зовут на собеседование в некую школу в Нью-Хэмпшире. Приезжаю туда, обнаруживаю мрачное готическое школьное здание, сворачиваю на подъездной аллее в форме полумесяца, огибаю газон и флагшток, проезжаю через парковку и качусь домой, рыдая и сжимая мышцы.
Фил оставляет на моем автоответчике сообщение, Калеб на него не отвечает.
Рейс у него в четверг, но Калеб его пропускает. Говорит, у Адама билеты на какой-то спектакль и Адам предложил ему остаться.
В тот вечер читаю в постели и слышу, как они появляются на подъездной аллее и исчезают в доме. Происходящее мне совсем не нравится. Хочу позвонить маме. Ей бы тоже не понравилось.
Возвращаюсь к книге и пытаюсь не думать о них.
Слышу стук, открываю глаза. Свет у меня все еще горит, большой палец вложен в книгу, но я заснула. Я заснула. Плевать, что меня разбудили, – я заснула, как это многие годы бывало, заложив пальцем книгу.
Отпираю дверь. Калеб все еще в костюме после театра, но смотрится в нем мельче. Никогда прежде не видела я его таким маленьким. С лицом у него тоже не все в порядке.
– Можно я здесь сегодня посплю, Кейс?
Падает на мою постель, сажусь рядом.
– Что стряслось?
Качает головой. Глубоко вдыхает.
– Мы довели до конца наши заигрывания.
Тут он сворачивается в клубок, накрывает лицо, и сквозь ладони просачивается ужасный вой. Я не знала, как Калеб плачет. Раньше ни разу не видела. Судя по звукам, ему физически больно. Растираю Калебу руку. Глажу по волосам. Матрас подо мной сотрясается.
– Все хорошо. Все будет хорошо. Фил поймет. – Поймет ли Фил, не знаю. Но вряд ли удивится сильно, что бы там Калеб ни думал.
– Я люблю его, Кейс. Кажется, всегда, всегда его любил.
– Адама? Гадость какая.
Скулит.
– Он спихнул меня после всего. – Едва ему удается выговорить это, как он разражается зверским стоном. Из прихожей Адама подает голос Филя.
Когда долгая истерика завершается, я отнимаю ладони Калеба от его лица.
– Послушай меня. Он этого хотел. Он хотел тебя. Всю эту неделю он только и болтал о сексе и о людях, с которыми вы оба шалили. Добивался тебя всю неделю. Я сама видела. Он тебя хотел – а следом хотел удовлетворения оттолкнуть тебя.
– Это было так ужасно. Какое лицо у него было.
– Он никогда не позволит себе остаться с тобой или с каким-нибудь еще мужиком. Кишка тонка. И ты, по-моему, в него совсем не влюблен. Просто хотел исчерпать старое влечение. – Лежит с закрытыми глазами, но слушает. – Езжай домой. Расскажи все Филу. А дальше поживешь – увидишь. Может, ты все еще хочешь уйти от него. А может, глянешь на тот роскошный обеденный стол, который он тебе забабахал, и задумаешься: “Может ли вообще быть что-то завлекательнее офтальмолога, способного накрыть мне семифутовый стол?”
Утром я везу его в аэропорт. Опускает козырек, видит красные круги вокруг глаз.
– Господи, вид у меня теперь хуже твоего, – говорит. Смотрит в окно на трясины дорожных работ. – Терпеть не могу Бостон. В Бостоне только боль.
У терминала он стаскивает чемодан с заднего сиденья, стоим на тротуаре совсем близко.
– Разберешься? – спрашивает.
– Ага – и ты. Позвони как приедешь.
Кивает. Обнимаемся крепко.
Чувствую себя как моя мама – и чувствую, будто мама обнимает меня.
Проходит вращающиеся двери. Машет. Двери закручивают его прочь.
Калеб оставил мне имя врача, согласившегося пообщаться со мной трижды, прежде чем в конце месяца истечет моя страховка. Его зовут Малколм Зиц, кабинет у него в Арлингтоне, на третьем этаже кирпичного дуплекса. Встречаться он может только в пять тридцать. Летнее время мы упустили, и когда я добираюсь к нему, уже темно.
Это худощавый мужчина с гладкой кожей и серебристым каре. У него усы, он любит их трогать. С моего места – кресла с облезлой шерстяной обивкой – напротив его эргономичного мягкого трона с откидывающейся спинкой мне открывается вид из окна вниз, на дом через дворик. Это современный дом со стеклянными стенами, за ними видна ярко освещенная кухня. Девочка лет девяти-десяти сидит за столом, делает уроки.
Спрашивает, с какой целью я здесь, я рассказываю ему о жужжании под кожей, о звоне…
– У вас звон в ушах?
– Не всамделишный. Такое ощущение, будто все мое тело как колокол, как громадный колокол на башне, и в него ударяют, и…
Вскидывает ладонь.
– Давайте без цветистых описаний. Вы тревожитесь. Почему? Когда это началось?
Рассказываю ему о “Красной риге”, о Люке, о том вечере, когда я впервые это почувствовала. Рассказываю о смерти матери, об отъезде из Барселоны, о возвращении на восток, об “Ирисе”, о садовом сарае, черновиках и отказах, об “Эд-Фанде” и достающих меня коллекторах. Он слушает, толстая авторучка с каучуковой манжеткой нависает над желтым блокнотом-планшетом, но Малколм ничего не записывает.
– Это всё?
Рассказываю об Оскаре. Рассказываю о Сайлэсе.
– Вам доводилось слышать об осле, который умер от голода между двумя стогами сена? – спрашивает.
Блядские, блядские Пилигримы.
Внизу, в освещенной кухне, мужчина рубит овощи, женщина отмеряет в кастрюлю рис и воду. Девочка по-прежнему занята уроками. Болтает ногами под стулом.
Принимаюсь плакать.
Доктор Зиц словно бы знает, чтоґ я вижу, пусть с его места и не видно. Едва ли не постановочно. Намек: устойчивая семья.
В начале второй встречи берусь за родителей, но через несколько минут он от меня отмахивается.
– Не хочу я слушать те старые клеклые истории. Расскажите мне, о чем вы думали по дороге сюда.
Рассказываю, что думала обо всех, кого мне доводилось жалеть и осуждать за то, что они “продались” или “остепенились”, что никто из них не одинок, не на мели и не едет к мозгоправу в Арлингтон.
– Вы игрок. Вы сыграли. Вы поставили ферму на кон.
– На этот роман? Плохая была ставка. Я его даже закончить не могу.
– Не на роман. Ваш успех или поражение не основаны на том, что происходит с той стопкой бумаг. На себя. На свои фантазии. Так чего же вы хотите сейчас, в свои годы – в тридцать один?
– Хочу дописать книгу.
Кивает.
– И начать еще одну.
Смеется.
– Да вы отчаянный игрок.
– И чего же вы боитесь? – спрашивает он на нашей последней встрече. – В смысле, по-настоящему?
Пытаюсь задуматься.
– Боюсь, если сейчас не справлюсь, то как буду справляться с чем-то масштабнее в будущем?
Кивает. Водит большими пальцами себе по усам.
– Что-то масштабнее в будущем. Что может быть масштабнее? Ваша мама вдруг умирает. Это перекликается с тем, что она уже один раз бросила вас когда-то, и ее смерть таким образом – двойной удар. Ваш отец доказал свою неспособность быть вам отцом. Вы должны денег нескольким крупным корпорациям, которые будут отжимать вас неопределенно долго. Вы потратили шесть лет жизни на роман, который, может, опубликуют, а может, и нет. Вас уволили с работы. Вы говорите, что хотите завести свою семью, но у вас в жизни вроде бы нет мужчины и, вероятно, не все хорошо с фертильностью. Не знаю, дружище. Это все не пустяк.
Из всех его странных откликов вот этот оказывается полезнее всего. Это все не пустяк.
Звонит Маноло и предлагает мне работу. Два блока в девятых классах, два – в одиннадцатых и факультатив по творческому письму начиная со следующего семестра. Полная ставка, страховка “Синий Крест Синий Щит”
141. Никаких больше Пилигримов.
– Не поняла.
– Чего вы не поняли?
– Собеседование с Аишей прошло не здорово.
Смеется.
– Верьте слову. Оно прошло очень здорово. Аиша слышать не пожелала больше ни о ком с тех пор, как вы объявились.
Просит приехать сегодня же – заполнить кое-какие бумажки и забрать книги, которые мне предстоит преподавать, школьный учебник и программу преподавания, принятую на кафедре английского языка. Спрашивает, могу ли я начать с ближайшего понедельника.
– И вот еще что: не знаю, видели вы плакаты или нет, но у нас через две недели писательский фестиваль. Не желаете ли сказать пару вступительных слов? Вы единственный человек на всем факультете, у кого есть настоящая приверженность писательской жизни. Аише понравилось то, что вы об этом говорили.
Что я об этом говорила?
– Конечно, – отвечаю. – Что-нибудь скажу.
Возникает вот это особое ощущение в организме, когда после того, как все долго не складывалось, вдруг начинает складываться как надо. Становится тепло, сладко и привольно. Все это я ощущаю, пока держу у уха трубку и слушаю, как Маноло говорит о “W-4”
142, о расписании самостоятельных занятий, о кодовой комбинации на моем почтовом ящике и о преподавательской парковке. До поры до времени все мои пчелы превратились в мед.
На доработку рукописи для Дженнифер и на подготовку к урокам у меня остается неделя.
Берусь за рукопись, принимаюсь читать. Делаю пометки. Кое-что из сказанного Дженнифер вспоминается, я пытаюсь отжать память еще – и не могу. Но все равно начинаю доработку. Вскидываю голову, а там уже темно. Вскидываю еще раз – время за полночь.
Тружусь вот так пять дней и ночей. Ем спагетти с красным соусом и яблоки с арахисовым маслом. Даже на пробежку не выхожу. Когда за окном ошиваются какие-то люди с агентом по недвижимости, опускаю ставню. Упиваюсь роскошью времени – бескрайнего времени. Никаких подхватов, никаких смен. Запах “Ириса” окончательно выветривается из моих волос. Тело все еще звенит. Но это не плохой звон. Отчасти это хорошая энергия. Отчасти – странное воодушевление.
В пятницу после обеда встаю в очередь на почте.
– Всё упираетесь, – говорит она, вбивая цифры.
– Ага.
– Ну, попытка не пытка.
За выходные перечитываю “Сиддхартху” и “Их глаза смотрели на Бога”
143 и составляю планы уроков. Мы с Мюриэл навещаем комиссионку на Дэвис-сквер. Заявись я туда в одиночку, ничего б не нашла, но Мюриэл загоняет меня в примерочную и таскает туда сокровища: серый кашемировый свитер с пуговицами на спине, бархатную юбку до колен, черные сапоги с ярко-красной молнией.
В понедельник утром просыпаюсь в пять. Необходимо завести режим с самого начала: полтора часа на письмо каждый день до работы. Сажусь за стол, сгребаю записи – на копиях чеков из “Ириса”, на оборотах нескольких книг, в маленьком блокноте, который ношу с собой в рюкзаке, – о некотором замысле на кое-что новенькое. На обороте нового блокнота набрасываю вчерне линию времени того, что у меня уже есть. Возвращаюсь к началу блокнота. Мне уже известна первая фраза.
Первое занятие – у одиннадцатого класса. Заходят, с грохотом сбрасывают рюкзаки. Пытаюсь поздороваться с каждым, будто учить старшеклассников – для меня норма. Я с этим возрастом не общалась с тех пор, как сама была в этом возрасте. Одного взгляда на их лица – вот прыщавое, вот лоснящееся, вот тревожное, вот задолбавшееся – хватает, чтобы порадоваться: я уже не там. Пока они не пришли, я нервничала, но теперь, увидев их, желаю только одного – помочь им пережить этот день. Быстро запоминаю по именам – это гораздо проще, чем запоминать закусь и первые блюда для шестерки – и прошу их в двух словах подсказать мне, что у них было в семестре до сих пор, что им понравилось, а что нет. Понимаю, что сижу на левом углу стола, как некогда мистер Так, и хотя все еще на него сержусь, изображаю сейчас именно его.
Они уже на середине романа “Их глаза видели Бога”, но я сдвигаюсь чуть ближе к началу, читаю им несколько страниц вслух и завершаю там, где Бабуля стоит на коленях в сарае, молится за свои ошибки. Затем прошу их написать о похожей поре в своей жизни. Тетрадки они открывают медленно. Настороженны – как белка, которую пытаешься кормить с рук.
В перерыве между уроками звоню Мюриэл из своего кабинета. Кручусь на стуле, рассказываю ей о прекрасном пассаже, написанном одиннадцатиклассницей по имени Эвелин о рождении ее младшей сестры, – и о куче комплиментов моим сапогам. Двое учителей проходят мимо, обсуждают Новый курс
144. На обед дают лазанью, по коридорам гуляет аромат.
Заканчиваем разговор, и хорошего настроения мне бы хватило на звонок Сайлэсу в Тревор-Хиллз, где он работает, – воображаю, что и он на перерыве у себя в кабинете, но сердце разгоняется, а мне для следующего урока нужно быть спокойной.
Занятия со старшеклассниками коротки и пролетают быстро. Я и до середины плана урока не добираюсь. После многих месяцев разговоров о бараньих рульках и обрезке лимонной кожуры говорить о книгах – облегчение.
В конце каждого дня той недели я вспоминаю о своем романе со все большим любопытством и все меньшей паникой. Гадаю, читает ли его Дженнифер. Решаю не тревожиться, если не получу от нее никаких вестей, до конца месяца.
Но она у меня на автоответчике уже в четверг, когда я возвращаюсь домой после уроков. Сообщение короткое, говорит она очень быстро. Прослушать приходится несколько раз. Доработка удалась, говорит. Дженнифер берется за книгу.
Звоню Мюриэл и проигрываю ей сообщение, чтобы проверить, говорит ли Дженнифер то, что мне кажется.
Мюриэл визжит.
В субботу вечером встречаюсь с ней, Христианом, Гарри и Джеймсом в тайской едальне на Площади. Мюриэл рисует мою книгу на салфетке и велит нам всем положить руку поверх.
– На счет “три” все вскидываем руки и издаем варварский клич.
У каждого свое представление о варварском кличе, но наш совместный вопль получается громким, и появляется управляющий. Мюриэл показывает ему рисунок на салфетке, показывает на меня, объясняет, и управляющий возвращается с желтой скатертью.
– Желтый – очень счастливый цвет в Таиланде, – говорит.
Поднимаем тарелки, управляющий стелет скатерть. По-моему, я ни для одного клиента ничего столь же щедрого в “Ирисе” не делала.
Гарри провозглашает тост, мы звякаем бокалами, и на миг она, книга эта, кажется мне отдельной от меня, словно у нее собственный путь.
Следующая неделя в школе короче – всего четыре дня преподавания, а затем в пятницу – писательский фестиваль.
В понедельник мою руки в факультетской уборной и улыбаюсь. Даже не знаю почему. Серые пятна вокруг глаз тают. Лицо округляется. Пища в школе на вкус так же хороша, как и по запаху, и я ем ее много. Девятиклассники мои уже пошучивают насчет того, сколько еды я беру себе на поднос.
В среду ближе к вечеру звонит Дженнифер. Я уже дома после школы, делаю пометки для речи, которую собираюсь произнести на фестивале. Дженнифер сообщает мне названия издательств, куда она отправила мою книгу. Записываю их все, эти названия с корешков книг, которые читаю всю свою жизнь. То, что мой роман в самом деле доставляют (курьером, говорит она) издателям в их редакции, не кажется мне настоящим. Сердце колотится, и я боюсь, что оно не успокоится, но оно успокаивается, как любое нормальное сердце.
– Я вам сообщу, как только будут новости.
Даю ей номер телефона в школе, и мы завершаем разговор. Филя выбрался на улицу и скребется ко мне в дверь. Впускаю.
– Это звонил мой агент, – говорю я ему. Он нюхает у меня под столом, заходит на матрас, делает пару кругов по одеялу и укладывается. Глажу его по голове. У него новый синий ошейник с розовыми буквами. “Офелия”.
– Офелия? – говорю я вслух, и собака поднимает голову. Не пес. Феля, а не Филя. – Все это время ты был девочкой? – Она кладет крупную голову мне на бедро.
Приезжаю в пятницу в школу, Маноло на пороге поджидает троих приглашенных писателей. Жду вместе с ним.
Смотрит на сложенные странички у меня в руках.
– Нервничаете? – спрашивает.
– Кажется, вы наняли меня для того, чтобы самому не произносить эту речь.
Писатели приезжают все вместе на видавшем виды “фольксвагене”. Узнаю просторный черный плащ, что надвигается на меня по аллее.
– Виктор Сильва?
– Кейси Пибоди?
Закутывает меня объятием в свой плащ. Пахнет от него, как в “Ирисе” – чесноком и “перно”. Представляю его Маноло, Виктор представляет нас двум другим авторам – молодому человеку с бритой головой и тугими бицепсами и женщине за пятьдесят с ирландским акцентом. Ведем их к Аише и отправляемся все вместе в библиотеку, там кофе с пирожными и место, где им повесить пальто, хотя мускулистый драматург в одной черной футболке, а Виктор Сильва снимать плащ не планирует.
Начинают собираться ученики – не только наши, но и на автобусах из других школ. Не дошло до меня и вот это: приглашены учащиеся еще из пяти школ. Они набиваются в здание, их отправляют в спортзал. Когда мы с писателями приходим туда, трибуны битком, а не поместившиеся расселись по-турецки на баскетбольной площадке широким кругом у возвышения посередине. Приходится пробираться сквозь. Писатели усаживаются на стулья рядом с возвышением, Маноло встает к микрофону и приветствует собравшихся. Представляет всех писателей, кратко пересказывает их достижения. Виктор Сильва, как выясняется, опубликовал четыре сборника стихов и сборник личных очерков. Как мне удалось этого не знать?
– Сейчас я передам слово самому недавнему приобретению нашего факультета английского языка, – говорит он и представляет меня. Ему как-то удалось извлечь из моего резюме сведения и придать им вес – моей ничтожной публикации и победе в студенческом конкурсе.
Слегка аплодируют, и я выхожу на возвышение. Вижу несколько группок школьников, которых учу, и множество прочих, кого не знаю. Их лица повернуты ко мне. Вспоминаю Холдена Колфилда, как ему хотелось ловить детей, чтобы те не попадали с обрыва, и сейчас до меня доходит. Глубоко вдыхаю. Какой-то одиннадцатиклассник коротко улюлюкает.
– Спасибо, Брэд, – говорю я в микрофон. – Твой балл только что вырос ого-го.
Тут гораздо, гораздо больше народу, чем я представляла себе. Но вряд ли это намного труднее, чем перечислять фирменные блюда нетерпеливой десятке в “Ирисе”. К тому же сказать этим детям то, что записала на бумажке, я хочу. Губы у меня дрожат, голос немножко скачет, но выкладываю всё.
Говорю им правду. Говорю им, что мне тридцать один год и у меня семьдесят три тысячи долларов долга. Говорю им, что после колледжа переезжала одиннадцать раз, у меня было семнадцать мест работы и сколько-то не сложившихся романтических увлечений. С двенадцатого класса я отчуждена от отца, а в начале этого года умерла моя мать. Мой единственный брат живет в трех тысячах миль отсюда. Последние шесть лет есть только одно-единственное постоянное и верное в моей жизни – роман, который я писала. Это был мой дом, место, куда я всегда могла удалиться. Место, где даже чувствовала иногда свою власть, говорю я им. Место, где я более всего равна себе самой. Возможно, кто-то из вас, говорю, уже нашел такое место. Может, кто-то найдет через многие годы. Надеюсь, кто-то из вас найдет его сегодня – в письме.
Сбивает с толку это – возвращаться на свое место. Зал гремит аплодисментами. Люди смотрят на меня. А когда сажусь, девочка рядом со мной говорит, что круто получилось, а Маноло все еще хлопает мне с возвышения. Повторяет темы семинаров и кабинеты, в которых они будут проходить. Показывает на стол, где разложены дополнительные программки, и желает всем вдохновляющего дня.
Иду на семинар к Виктору Сильве. Там битком школьников, которых не отталкивают ни вощеные усы, ни черный плащ. Велит нам нарисовать план нашего первого жилища, какое мы в силах вспомнить.
– Комнаты, чуланы, коридор, – говорит он, рисуя свой план на доске. Поворачивается к нам, говорит: – А теперь добавьте важные детали: диван, бутылку с бурбоном, зазор между стеной и холодильником. – Смеется. – Видите? Я уже изложил вам все свое детство в трех подробностях. – Отбегает влево и пишет печатными буквами:
ИДЕИ ЛИШЬ В ВЕЩАХ
145
– Уильям Карлос Уильямс. Живите по этому правилу, говорю вам.
Собрав детали – наши раскаленные добела точки опыта, как он их именует, – нужно выбрать одну и описать ее.
– Не предложениями, а всплесками чувства – фразами, словами, не беспокойтесь о том, как они связаны друг с другом, просто выпускайте их. Здесь вы блюете.
Обвожу мамину ванную и принимаюсь описывать ее – жирный лосьон для лица, засохшие брызги шампуня, тяжелую бритву, янтарную склянку “Шанель № 5” – и все эти вещи стали моими в тот день, когда она уехала.
– Кейси. – Рядом с моим стулом присаживается на корточки Люсилль, школьная секретарша. – Простите. Она сказала, что это срочно. – Вручает мне голубую бумажку-липучку. – Дженнифер, – говорит. – Вторая линия. – Выбираюсь следом за ней из классной комнаты.
Люсилль провожает меня в методический кабинет, он обнесен стеклом, как у Аиши, но загроможден стопками брошюр. Беру трубку.
– В общем, Эми Драммонд предложила тридцатку североамериканских. – Кто-то еще предложил двадцатку, а кто-то – в промежутке, с двадцатью пятью за мировые. Она перечисляет других издателей и смежные права, но я застряла на первой фразе. И на слове “предложила”. – Я остальным издателям дала понять, что предложения поступают. Кто-то проворонил и теперь читает как бешеный. – Ржет. У нее голова кругом – по-своему. – Вы слушаете? Ваша книга попадет в переплет и продажу, Камила. Мы торгуемся. Начинайте упражнять автограф.
– Все в порядке? – спрашивает Люсилль, когда я выныриваю из кабинета.
– Да. Спасибо вам. Спасибо громадное. – Обожаю ее, обожаю этот кабинет, обожаю этот телефонный аппарат.
Иду в класс, плывя по воздуху, словно надувной шарик. Все пишут. Произношу одними губами свое “извини” Виктору Сильве, он едва заметно приподнимает над столом средний палец. Возвращаюсь в мамину ванную, к шампуню “Пантин”, к зеленому велюровому банному халату, который она оставила дома и который я носила, пока отец не велел мне перестать.
Виктор просит нас отыскать точки жара в написанном, обвести в кружок эти слова, и мы сочиняем из них стихотворения. Зачитываем их вслух. Там есть о пепельнице, о платье в блестках, о мукеґ на кухонном полу. Виктору есть что сказать о каждом. В классе делается прекрасно, открыто нараспашку.
Идем на следующее занятие, в коридоре толпа. На мальчишке передо мной спортивная зелено-белая куртка. На спине написано “ТРЕВОР-ХИЛЛЗ”.
На семинаре с ирландской публицисткой я сижу рядом с нашей библиотекаршей.
– Тревор-Хиллз? Они здесь?
Кивает.
– С учителями?
– Обычно один-два от каждой школы.
Сердце у меня выстукивает: “Сайлэс, Сайлэс, Сайлэс”.
Ирландская публицистка просит нас закрыть глаза и послушать ее слова, не пытаясь управлять своими мыслями.
Оставляю щелочку между веками – поразглядывать битком набитый класс. Сайлэса нет.
– Дождливый день, – говорит публицистка.
Мы с мамой бежим от “мустанга” к дому.
– Звук музыкального инструмента.
Калеб играет на гитаре.
– Деяние любви.
Отец моет мою клюшку для гольфа в кухонной раковине.
Просит нас описать какую-нибудь из этих сцен, что возникли в сознании непрошено, без усилий. Пишу о клюшках для гольфа, и тут Люсилль похлопывает меня по плечу. “Первая линия”, – говорится на синей бумажке-липучке.
По дороге к телефону выясняю, что она проработала тут четырнадцать лет и ее сын – в моем девятом классе.
Дженнифер сообщает о новом рубеже предложений.
– Позвольте спросить вот что, – говорит она. – Есть ли какая-то черта, которую вы желаете перешагнуть? Цена, до которой вам нужно дотянуться? Вы что-то говорили о долгах по студенческому займу. – Правда? – Выдайте мне цифру из ваших самых безудержных фантазий.
На столе калькулятор. Выстукиваю годовую стоимость аренды квартиры с широким подоконником и книжным шкафом, прибавляю долг. Называю сумму. Мы и близко не там.
Возвращаюсь на занятие, но в коридоре толпа, и все завершилось. Семинар, на который я хочу попасть, на втором этаже. Лестница запружена, продвигаюсь медленно.
– Похоже, собеседование ты все-таки не провалила.
Вскидываю взгляд. Сайлэс на лестничной площадке, при галстуке. Люди проталкиваются мимо нас. Поднимаюсь на пару ступенек поближе.
– Скоро опомнятся, – говорю.
– Мне понравилось то, что ты сказала утром, – говорит. – О письме. Им полезно это услышать.
Пальцы у него на перилах над моими. Ноги у меня начинают подкашиваться.
– Хочешь, пообедаем вместе? – спрашиваю.
Вид у него такой, будто сейчас скажет “нет”.
– У меня пока не очень много друзей.
– Я не…
– Прошу?
Кривится.
– Ну ладно.
– Подожду тебя у больших дверей.
Кивает и проскальзывает мимо.
Обед – в спортзале, из пакетов за круглыми столами. Всё гремит от разговоров. Стою в дверях, пропускаю детвору, жду Сайлэса. Но первой появляется Люсилль.
– Сказала ей, что вы, скорее всего, на обеде, но она говорит, это срочно.
Люсилль объяснимо раздражена, и по дороге в кабинет я выкладываю ей про свою книгу и про агента, она обнимает меня и торопит к телефону.
Три издателя все еще торгуются. Дженнифер считает, что мне стоит побеседовать с ними. Пытаюсь втолковать, что освобожусь через час, но она говорит, что они сейчас у себя в кабинетах. Отменили свои обеденные планы ради этой беседы со мной.
Вешаю трубку, Люсилль за стеклом, спрашивает меня жестами, что происходит.
– Надо поговорить с издателями!
Она приплясывает, сидя в кресле, приплясываю в своем кресле и я.
Обзваниваю всех троих по очереди. С последней говорю долго. Она прочитала роман очень внимательно, и у нее хорошая мысль добавить мостик между первой и второй частью. Как “Проходит время” в романе “На маяк”
146, говорю, и она подхватывает: именно такое она себе и представляла. Опьяняющий разговор. Но обед я упускаю. И упускаю Сайлэса.
Последнее занятие уже началось. Заглядываю в несколько кабинетов, но найти Сайлэса не удается. На занятии у мускулистого драматурга все уже пишут. Замечает меня, указывает на стул в первом ряду, и я вынуждена занять его.
– Опишите свой величайший страх, – говорит он тихонько и вручает мне листок бумаги. В углу класса какой-то школьник уже начинает собирать сложенные листки бумаги в шерстяную шапку.
Сидим в большом кабинете с высокими окнами. На подоконниках книги: “Сула”, “Джейн Эйр”, “Дом на Манго-стрит”
147. Ни разу не позволяла себе воображать, что моя книга будет напечатана. В детстве я ожидала побед на соревнованиях и часто побеждала, но уже давно бросила ожидать от себя каких бы то ни было достижений.
Шерстяная шапка приближается. Держу карандаш над чистым листком. “Сегодня у меня никаких страхов”, – царапаю на бумажке, складываю ее и бросаю в шапку. Меня потрясает правда этих слов.
Ученик вручает шапку драматургу, он зажимает края, трясет. Пытаюсь прикинуть, как выбраться из класса и отыскать Сайлэса. Но сижу впереди, драматург от меня в нескольких футах, преграждает выход.
– Все трудности в письме и сценической игре происходят из страха. Страха быть замеченным, страха слабости, страха бесталанности, страха выглядеть глупо в своих попытках или даже в самой мысли, что вы способны писать. Это все страх. Не будь у нас страха, вообразите, сколько бы творчества было в мире. Страх препятствует нам на каждом шагу. Множество исследований показывает, что вопреки всевозможным нашим страхам в этой стране – смерти, войны, оружия, болезней, – больше всего мы боимся публично высказываться. Чем я прямо сейчас и занят. И когда людей просят определить, какого именно публичного высказывания они боятся сильнее всего, они ставят галочку в строке “импровизация”. То есть импровизация – страх номер один в Америке. Какая там ядерная зима, или землетрясение в восемь и девять десятых балла, или еще один Гитлер. Импровизация. И это потешно, поскольку не импровизацией ли мы занимаемся весь день напролет? Не вся ли наша жизнь – одна сплошная импровизация? Чего же мы так боимся?
Нет. Никакой мне импровизации. Кладу карандаш обратно в сумку и сдвигаюсь к краю своего сиденья. Как только драматург отодвинется, я сбегу.
– Вы, – показывает на девочку в двух рядах позади меня. – Вы, – показывает на мальчика в конце моего ряда. – И вы. – Показывает на меня. – Вставайте.
Встаем.
Вручает шапку мальчику.
– Выбирайте страх, любой.
Мальчик выбирает.
– Покажите остальным участникам, но не произносите вслух.