Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Она никогда не была в здании факультета английского языка, и найти его удалось не сразу. Наконец она поднялась по белым бетонным ступеням, прошла в вестибюль и застыла на месте. Мимо спешат студенты, думая, должно быть: «Бедная потерянная старушка, смотрит на свое прошлое, ностальгирует». Но она смотрит на ковролин. Представляет, как это место выглядит поздним вечером, в окно светит луна, играет захваченное из дома радио, звук погромче, и старушка, не она, неспешно пылесосит коридоры.



Она открывает совместный счет в банке на свое имя и на имя Дженни и кладет туда почти одиннадцать тысяч долларов – деньги, полученные от Джун Бейли Ро, с процентами, накопившимися за сорок четыре года. Потом Дженни сможет переоформить счет на себя. Обычно, чтобы открыть совместный счет, требуется присутствие обеих сторон. Но работница банка сделала исключение, потому что у Энн с Дженни одна фамилия.

Подумала, что они родственницы.



Ее последний вечер в Москоу. Перед сном она стоит посреди гостиной и пытается взглянуть на квартиру чужими глазами.

Квартира производит довольно приятное впечатление. Здесь, конечно, грустно и сиротливо, но одиночество смягчают ленты уличного света, переброшенные сквозь качающиеся ветви клена, и уютные звуки велосипеда, который едет где-то за окном. Это старая квартира, дружелюбная, по-хорошему обветшалая. Послезавтра Дженни откроет эту дверь и ее встретит спокойная комната, не исполненная чужих чувств. Никаких детей, никаких детских звуков, никаких напоминаний.

Разумеется, Энн не обсуждала с Дженни их план. Социальный работник, как и сотрудница банка, решил, что они родственницы, и передавал между ними сообщения так, будто обе они в курсе основных моментов, будто болтают друг с другом каждую неделю вот уже тридцать лет. А поскольку Дженни его не поправила, не стала и Энн. Она взяла с Дженни пример, сделалась соучастницей этого молчания, попутно подобравшись к общению с Дженни ближе, чем когда-либо прежде. Разговаривая с социальным работником, она старалась почерпнуть как можно больше подробностей, не подавая виду, что ничего не знает о планах, которые он ей приписывает. Ведь, приписывая ей эти самые планы, он позволил ей их построить.

Энн гасит свет, ложится на матрас.

Ночь теплая.



Она встает рано, еще шести нет. Делает себе чашку кофе, ставит в духовку ломтик яблочного хлеба. Сдувает матрас. Поливает герань на балконе.

Сегодня утром она уезжает.

Но пока что она подливает себе кофе и достает из духовки разогретый хлеб. Идет в гостиную и садится за письменный стол у окна. Едва забрезжил рассвет. Во всех окнах на улице темно. Кажется, она одна не спит на много миль вокруг. И тут, в первых утренних лучах, прямо посреди тротуара, она видит олениху, а с ней – олененка. Он неторопливо плетется за матерью, дергая одуванчики из трещин в асфальте.

Когда-то давно Уэйд рассказал ей, что для нюха хищников оленята невидимы. Она наблюдает, как олененок перебирает ногами, щиплет траву, а сама думает: «Он не оставляет следов. Ему не нужно бояться прошлого».

Вслед за матерью олененок исчезает среди деревьев. Энн с удивлением обнаруживает, что уронила руки на колени и стиснула пальцы.

– Если ты здесь. – Она произносит это шепотом, будто объясняя тихой квартире, почему склонила голову, почему закрыла глаза. Она никогда не молилась, и вот теперь молитва наполнила ее исподтишка.

Если ты здесь, Джун. Если ты жива. Надеюсь, у тебя получилось забыть. Надеюсь, ты держишься за все хорошее, что смогла найти.

За все хорошее, что смогла построить.

Она открывает глаза. Окидывает взглядом квартиру. И распахивает окно.

1995

Ловкач не привык, чтобы за ним гонялись.

Мэй и Джун это знают. Они знают: он бежит лишь потому, что бегут они; он боится лишь потому, что чувствует: они хотят его напугать, и это правда – чистая правда, – как же так? Но они не в силах остановиться. Не в силах замедлить ход. Не в силах унять кличку, выскакивающую из глотки.

– Ловкач!

Они скользят по лесистому склону, по рекам не из воды, а из сосновых иголок. Щеки пылают. И это счастье. Август. Повсюду в ложбинках листьев белая пена, какую выделяют насекомые, насосавшись сока растений, в этой пене можно жить, в этой пене можно расти. Ноги Мэй и ноги Джун перемазаны в этих слюнях, но они не останавливаются, срывая травинки на бегу. Стебли хлещут по ногам, ядовитый сок заливает ссадины, но какое им дело? Какое им дело? Они хохочут! Они галдят! Они бегут вниз по склону; падают и катятся; скользят. Хватаются за ветки и обжигают ладони, потому что забывают их отпускать.

Пару раз кот возьми да прерви свой побег, прицепится к нижней части ствола, прижмет уши и затаится. Он предлагает им притормозить, подойти к нему привычным шагом, снова стать самими собой, отодрать его от ствола коготь за когтем, бережно.

Но что им его предложение, у них есть свое. Они пугают его. Теперь нарочно. Не останавливаются, даже когда видят, что, остановись они, им бы, может, и удалось его поймать. Вот он и скачет прочь. Хвост торчком, спина – в огне. Они выкрикивают его кличку как угрозу, хотя на самом деле – зачем затевалась вся эта погоня – им надо его вернуть.

Ведь он же пропал.

Но они об этом забыли. Это уже ничего не значит.

Они гонятся за ним, потому что уже гонятся за ним. Потому что теперь это их совместная игра.

Он прыгает. Высоко. Оттолкнулся от спинки кресла – и на ветку.

– Кресло.

Они замирают.

От внезапной остановки, от того, что Ловкач оборвал игру, их сердца успокаиваются. Но еще миг – и в них открывается новая глубина. Не сходя с места, Мэй и Джун наклоняются друг к другу, будто способны общаться без слов.

Где это они? Тяжело дыша, они оглядываются по сторонам.

– Свалка, – говорит Джун.

– Мы нашли свалку, – говорит Мэй.

– Посмотри, сколько всего, – говорит Джун.

– Целая куча хлама, – говорит Мэй.

Но тут всего три вещи. Деревянная картинная рама без стекла. Мятый абажур в розочках, с черными вкраплениями плесени. И большое мягкое кресло. Синее. Полинялое от солнца и дождя, но ровно настолько, чтобы можно было сосчитать бледно-желтые ирисы на обивке. Из трех разрезов на спинке кресла – наверное, от кошачьих когтей, – как белок из трещины в скорлупе вареного яйца, выползла набивка.

– Мэй, – говорит Джун, того и гляди прыснет со смеху, – ты знаешь, что это?

– Что? – отзывается Мэй.

– Твоя лачуга!

И Мэй от изумления хлопает себя по ляжкам.

– И правда! – смеется она.

– Мы ее доведем до ума, – говорит Джун, сметая с кресла иголки. – Здесь вы с Чэдом можете спать.

Смех Мэй.

– Нет, правда. Он же такой маленький. Уместится. – Джун расправляет вмятину на абажуре, ткнув в нее кулаком. – Надо сюда вернуться. На полу постелем ковер. А раму повесим на дереве. Надо только захватить молоток и гвозди. У тебя есть его портрет?

– Чэд! – заливается Мэй. – Чэд! Я выйду замуж за Чэда! – Все еще хохоча, она бросается в кресло.

– Фу, какая гадость, – говорит Джун, но все равно заползает на сиденье и устраивается рядом.

– Давай завтра же сюда вернемся? – предлагает Мэй.

– Абажур можно повесить на палку и воткнуть ее в землю, – говорит Джун. – Коврик «Добро пожаловать»! Вот что тебе нужно! А где будет твой видеопрокат?

– Можно разбить тарелку пополам и есть из нее!

– Даже гвозди не понадобятся, – говорит Джун, вставая с кресла.

Сиденье оставило на полосатом хлопковом платье влажное пятно. Джун поднимает раму и отряхивает ее рукой. На землю сыплются мокрицы. Мэй наблюдает, как Джун несет раму к дереву. Поставив одну ногу на корень, а второй оттолкнувшись от земли, Джун вешает раму на сучок. Затем спускается посмотреть на результат.

– Ничего так, – говорит Мэй. – А теперь иди сюда.

– А тут будет окно в крыше, – говорит Джун, показывая на небо. Затем она подходит к креслу. Втискивается с ногами рядом с сестрой.

Дальше следует звук ничего. Обе застыли в этом внезапном затишье звука и света, медного вечернего света, не падающего на них сверху, а подбирающегося сбоку, косыми потоками, через кроны и стволы. Солнце высвечивает мягкие коричневые волоски у Джун на висках, волоски на скулах. И даже – Мэй замечает это, когда Джун слегка поворачивает голову, – крошечные волоски на бугорке носа. Разве не чудо, что они были здесь всегда? Разве не чудо, что через секунду они исчезнут? Она тянет к ним руку, но Джун, тоже всматриваясь в тишину, шлепает по ней ладонью, и обе снова застывают в неподвижности.

Для сверчков слишком жарко, но козодои и летучие мыши уже охотятся на первых комаров. В тишине слышно, как гудит воздух между сложенными крыльями птиц, торпедами падающих вниз. А потом – хлопушечный вздох обратного, обретенного ветра. Крылья раскрыты. Полет. В небе одним комаром меньше. Одной нитью меньше в полотне поднимающегося гула, поднимающегося с земли, подобно чувству.

Мэй устала. Она счастлива, и она устала. В эту минуту – Джун так близко, животный страх Джун невидим под запахом сырого сиденья и прохлады деревьев – ей кажется, что она могла бы уснуть тут же, у сестры на плече. Она могла бы уснуть прямо сейчас и проспать до самого утра. Может, завтра Джун уже не будет такой доброй. Может, она зароется в свои книги. Может, пойдет сама исследовать лес. Осознав все это, Мэй решает не спать, а остаться так на подольше. Борясь со сном, она перебирает взглядом все, что видит перед собой. Гигантские веера листьев малины, сморщенные по центру, коричневатые по краям, будто пригорели. Тысячелистники, тихонько прокладывающие собственные тропки; они следуют друг за другом по дорожкам, у которых нет конца, дорожки эти складываются из растений, стоящих недвижно невдалеке друг от друга. Серебристо-зеленые стебли и крошечные белые цветки, жесткие, стоит им только распуститься, которые легко можно стереть в порошок, покатав между ладонями, а после сдуть.

Чувствуя, как слипаются веки, Мэй начинает свой обычный ритуал. Она забывает. Подбирая различные части дня, разбросанные в голове, она откладывает их в сторонку, чтобы не мешались, чтобы убрать их, скажем, на полку в шкафу и на время там закрыть.

И вот, глядя на заросли травы, – Джун в уголке зрения тоже на них глядит – она забывает лицо с обложки, забывает мамину шляпу у Джун на голове, пластинки шишек в синей воде. Она забывает их планы на завтра, поездку на другую гору за дровами и как Джун, наверное, снова будет подличать. Она забывает кукол, уснувших на пне. Фортепиано внизу. Папу, разучивающего песню. Скрип карандаша. Ловкача.

Стоит его забыть, и он откликается. Откликается округлым, скорбным, пристыживающим и всепрощающим кличем.

Они смотрят наверх и видят, как он смотрит вниз.

– Ловкач, – нетерпеливо зовет его Мэй. – Иди уже сюда.

2025, август

Из коробки до сих пор пахнет стиральным порошком, запах другой жизни. Джинсы и темная толстовка. Вот все, что она оставила себе тридцать лет назад, когда ей велели отложить вещи на случай, если ее когда-нибудь выпустят из тюрьмы.

Одежда куда более молодой женщины. Призраки ее прикосновений в складках.

Одна в раздевалке – комнате в административном корпусе сбоку от вестибюля – она надевает через голову толстовку. Надевает и джинсы, слишком длинные и свободные. Она и не думала, что когда-нибудь увидит эти вещи снова. Всей душой надеялась, что не увидит.

В комнате висит зеркало. У нее за спиной – она заметила его, сразу как вошла, но старательно избегала в него смотреться. Она тридцать лет толком не видела своего отражения. В зеркалах из нержавеющей стали в тюремной душевой можно различить лишь намеки на свою наружность. Но теперь, заставив себя повернуться, она вдруг видит всю правду своего лица, сквозившую за тридцатью годами смутных намеков.

Лицо в зеркале неузнаваемо. Совсем не такое, как у нее. Даже ее карие глаза кажутся чужими на этом чистом лице, на этом лице человека. Пожилой женщины.

Она отворачивается.

И как только вытерпеть последующие часы, годы?

Но ее отъезд – это акт милосердия, со стороны Элизабет и с ее собственной. Она не отказалась от подарка Элизабет, потому что Элизабет не успокоится, пока не отдаст все. Она примет этот последний и губительный дар, чтобы только Элизабет обрела покой. Может, этого всегда и хотели их сердца – разбиться. Ведь тогда станет ясно, что они на это еще способны.

– Я тоже кое-что для тебя припасла, – сказала она вчера. – На стенке висит.

– Где?

– Мой первый вклад в наш коллаж.

– Но ты же ничего не вешала, кроме записки про поросят.

– Рядом. Посмотри рядом.

– Но тут ничего нового…

Тихое однообразие, и застывшие годы, и уютное ощущение ничего нового. Да. В этом вся их дружба, это она оставляет в прошлом. Долгие годы доброты в заточении, любви в оторванности от мира. Два веера игральных карт рубашкой вверх на бетонном полу – ожидают возвращения после какой-нибудь рядовой работы; доверие, рожденное из медленного движения света и готовности разделить все самое ценное. Новую библиотечную книжку. Телепередачу. Лакомство. Старые руки в еще более старых руках. Голова, уткнувшаяся в плечо.

Набросок на стене.

Элизабет медленно провела пальцем по смазанной подписи.

– Я нарисовала его задолго до того, как сюда попала, – пояснила Дженни. – Давным-давно, когда мы с мужем зимовали одни на горе. Я хотела сделать ему подарок. – Элизабет вопросительно взглянула на нее, и Дженни взяла ее за руку. – Ответа нет, – сказала она, избавляя подругу от надежды, которую сама питала годами, и все напрасно. – Его просто прислали. Я тебе не говорила, потому что не хотела, чтобы ты искала в нем смысл. Смысла нет, разве только в том, что ты этот рисунок нашла. И приняла меня в свою жизнь, сама того не подозревая.

Элизабет сняла рисунок со стены и села рядом с Дженни на койку. Бережно положила его на колени. И долго разглядывала, не произнося ни слова. Затем повесила обратно.

Каждая со своей жертвой ради другой. Отдавай и отдавай – ценой всего лишь счастья.

Они появились в жизни друг друга намного раньше, чем думали.

Они останутся в жизни друг друга навсегда.

Одна, в незнакомой комнате, в старой одежде, она оглядывается на дверь, отличную от всех других дверей, какие попадались ей за последние тридцать лет. Эта дверь служит только ее уединению. Такое милосердие невыносимо, и ей хочется протащить эту комнату, этот безупречный кусочек внешнего мира, к ним в камеру и подарить Элизабет.

Но вернуться в камеру нельзя. Фактически Дженни уже свободна.

Ей хочется чем-нибудь занять руки. Чтобы было что нести. Она оглядывает тесную раздевалку в поисках подходящей вещицы, но, не считая коробки с ее тюремной формой, в комнате ничего нет.

Что-то она тут задержалась. Даже после освобождения ее не покидает привычное тревожное чувство, что нельзя заставлять людей ждать.

Комкая ворот толстовки, Дженни прижимает его к груди.

Она выходит из раздевалки. Охранница, которая привела ее сюда, уже ушла. Но выход находится прямо по коридору. Она идет туда. Обыкновенная дверь во внешний мир, без таблички.

Она поворачивает ручку.

Небо выливается в нее. Голова идет кругом, но она не закрывает глаза. Заставляет себя прочувствовать невероятный груз неба у себя внутри. По эту сторону забора полевые цветы пахнут сильнее. На асфальте лежат длинные и темные утренние тени машин. Придерживая дверь плечом, она поплотнее cтягивает ворот толстовки. Не видно, чтобы кто-то ее встречал, но она даже не знает, куда смотреть. Наконец, ощущая во всем теле странную тяжесть, она делает шаг вперед, и дверь захлопывается.

На шум оборачивается женщина вдалеке, и только тогда Дженни ее замечает. Должно быть, она ждала там все это время, смотрела не в ту сторону, на главный вход. Теперь она слегка подается вперед, вглядываясь. Миниатюрная, невысокая. Светлые с проседью волосы. Она убирает руку с багажника и заслоняет от солнца глаза.

Ничего не остается, как пересечь стоянку. Ничего не остается, как подойти к ней.

Придерживая толстовку и глядя себе под ноги, Дженни идет вперед. Сначала она слышит только собственные шаги, но потом, словно переступив невидимый порог, различает и шаги женщины. Еще миг – и, остановившись, обе поднимают взгляд. Между ними всего несколько футов.

Кажется, они вот-вот соприкоснутся. Протянутая рука, быстрое, почти случайное объятие.

Но этого не происходит.

– Дженни?

У Энн кроткое, взволнованное лицо. В нем сквозят мучительные сомнения, стоит ли улыбнуться.

– Энн.

– Вам надо помочь что-нибудь донести? – с каким-то даже трепетом спрашивает Энн.

– Нет, – тихо отвечает Дженни. – Но спасибо.

Что сказать этой перепуганной женщине с широкими детскими глазами? Чего она ждет?

– Вы точно не против всего этого? – говорит Дженни, отчаявшись.

– Совсем нет. – Лицо Энн светлеет. – А вы?

Дженни не ожидала ответного вопроса.

– Я очень благодарна, – выдавливает она.

Вот теперь Энн улыбается. Улыбается грустно, искренне. В ее улыбке – возможность двигаться дальше. Бок о бок они идут к машине. Каждый шаг – это шаг во сне.

Энн подходит к водительской дверце. Открывает ее, но не садится. Медлит. Дженни берется за ручку со своей стороны.

– Энн, – говорит она. Говорит поверх крыши машины. Они смотрят друг на друга. Крыша мутно мерцает, искрится между ними, зыбкая синяя гладь. – Что будет дальше? – спрашивает она.

– Вы будете жить в Москоу, – говорит Энн. Дженни не хочется пояснять свой вопрос. Невозможный вопрос, эгоистичный. Ей не терпится узнать, живет ли Энн до сих пор на горе. Она должна узнать, прежде чем сядет в машину. Но что от этого изменится? Почему же ей так трудно… – А я в Шотландии, – говорит Энн, к ее вящему удивлению и облегчению. Облегчению не только из-за ответа, но и из-за того, что не пришлось задавать вопрос.

– Так далеко от дома? – говорит Дженни.

– Я выросла в Англии. У меня был акцент, но теперь его уже не слышно.

И тут – поверх блестящей крыши – Дженни замечает в лице Энн что-то новое. Тень непонятного переживания, похожего на чувство вины.

Возможно, это тень горы.

Возможно, ей стало неловко, что она так необдуманно вызвала в памяти место, где потеряла акцент.

Дженни охватывает странное чувство, будто за ней наблюдает Элизабет, хоть это и невозможно, ведь окно камеры выходит на другую сторону. Она бросает взгляд на тюрьму. При мысли об Элизабет она готова расплакаться – впервые с тех пор, как тишину тюремных коридоров нарушили звуки музыки.

– По-моему, немного все-таки слышно.



Энн разглядывает Дженни поверх крыши машины. Она представляла эту женщину тридцать лет подряд, но теперь почти ее не видит, а видит только себя ее глазами. Прежде с Энн такого не случалось. Она чувствует, как утренний свет обрамляет ее лицо. Она вдруг стала портретом на фоне стоянки с кактусами, цветущими в гравии. Этот образ захлестнул ее своей внезапной четкостью, своей пристальностью, и ей хочется поскорее забраться в машину, чтобы на секунду остаться наедине с собой.

Но Дженни тоже садится.

Захлопнулись дверцы, они совсем близко, однако близость, возникшая минуту назад, поверх крыши машины, уже оборвалась.

Обе смотрят прямо перед собой. Стоянку окружает проволочная изгородь, за ней поля. Энн заводит мотор.

Поначалу путь пролегает по улочкам города, и Энн только рада, что нужно внимательно следить за дорогой. Но когда выезжают на шоссе, молчание между ними вырастает в отдельное измерение, застывший момент, внутри которого они все катят, и катят, и катят, пока за окном проносятся пейзажи.

Междуштатная автомагистраль 84 прорезает просторы плато Снейк-Ривер. Это плоские обширные земли, высеченные потоками лавы, с мелким кустарником, черной горной породой, зайцами и оленями. Фермерские угодья встречаются эпизодически, не всюду проведена вода. Сахарная свекла и люцерна. Овцы. Границы пастбищ и полей – ровные зеленые линии на фоне рыжеватой, в кратерах, земли, неохотно уступленные. В некоторых кратерах скопилась вода, неожиданные промельки серебристо-голубого среди бесконечного коричневого.

Такие пейзажи Энн видит впервые – вчера она проезжала здесь в полутьме. Когда-то она ездила в Грейнджвилл, но те места плохо ей запомнились, за исключением кладбища, где она похоронила Уэйда. Просто удивительно, как сильно этот Айдахо отличается от ее собственного, и по временам ей кажется, что об этом можно бы упомянуть вслух.

Но Дженни, тридцать лет не видевшая ничего, кроме тюремного двора и стоянки, сидит тихо, разглядывая природу со спокойным смирением, теплым, любопытным взглядом.

Поэтому Энн не показывает своего удивления. В кои-то веки она не в силах представить ничего, кроме окружающих ее предметов. Она как-то по-особенному чувствует руки и лицо. Она то и дело поглядывает на Дженни, но та не встречает ее взгляд.

В бардачке, все в том же надорванном конверте, лежит старое письмо Джун Бейли Ро. Рано или поздно ей придется сказать Дженни, что оно там. Сообщить, что деньги хранятся на банковском счете в Москоу. Но сейчас она даже не может угостить Дженни яблочным хлебом, который испекла в дорогу, он тоже лежит в бардачке – в бумажном пакете. Энн боится благодарности Дженни, боится, что та неверно истолкует ее мотивы. Раньше ее, вероятно, привело бы сюда чувство вины, отчаянное желание получить у Дженни прощение. Еще раньше – любопытство, вопрос.

Но теперь все совсем иначе. Энн уже не молода. Гора исчезла. Любовь всей ее жизни исчезла. У нее есть отец и дядя. Но больше она никого не знает в этом мире.

Никого, кроме женщины, сидящей рядом.

Снейк-Ривер видна лишь на редких участках шоссе, и то если вглядываться в глубины каньона, высеченного ее водами. Про такую реку можно бы что-нибудь сказать. Энн замечает вслух, какие тут красивые места.

– Да, – дружелюбно отзывается Дженни, придвигаясь к окну и разглядывая серебристую ленту реки. – Так открыто, правда?

Открыто по сравнению с тюрьмой? Что это – просто вежливый ответ или попытка заговорить об их судьбах?

– Очень открыто, – соглашается Энн.

Куда ни глянь – иссохшая, чуждая земля.

От «Сейдж-Хилла» до Москоу восемь часов езды. Они обе знают, что это их единственная встреча. Больше они друг о друге не услышат. Через несколько дней Энн улетит в Эдинбург, где купила дом на одной улице с отцом и дядей. Там уже стоит фортепиано, на котором она играла в детстве.

Она так и не узнала, почему Дженни выбрала Москоу. И уже не спросит.

И вот молчание, тянувшееся все эти годы, продолжается в машине.

– Делайте с радио что хотите, – говорит Энн.

Дженни благодарно кивает. Радио остается выключенным.

Впереди – утреннее небо.

Вот стая антилоп свернула на бегу, перемахнула через поваленный забор. Где-то вдали бросились врассыпную зайцы величиной с собак, вечно в страхе бегущие от горизонта, от своих же теней на засушливой, бугристой земле.

Обо всем этом она молчит, но в воздухе повисает ощущение, будто что-то случится, будто что-то возможно.

Еще пара часов – и природа изменится. Когда они свернут на север, начнутся горы. Чем они ближе, тем ей неуютнее, и уже сейчас она невольно отмечает, что каньон, вдоль которого бежит шоссе, вырезан потоками воды с этих гор; фермы, встречающиеся на пути, питаются снегами с их вершин. Даже на этом плоском, бескрайнем пространстве витает предчувствие их отголосков. Все, что должно быть сказано, должно быть сказано до гор. Впереди показался съезд. Рядом коричневый информационный щит – путешествуя на машине, они с Уэйдом никогда такие не пропускали. Возможно, оттуда открывается вид на реку.

– Притормозим? – предлагает Энн.

– Где?

– Там, впереди.

– Давайте.

Энн останавливается на обочине.

С того места, где стоит щит, и правда видна река, совсем недалеко. На щите изложена ее история. Энн и Дженни подходят поближе и, стоя плечом к плечу, молча читают. Основные вехи речной истории отмечены на временной шкале. Энн читает, не вчитываясь. Горячая точка под Йеллоустоном. Нерест лосося, столь важного для индейцев не-персе. Переход Льюиса и Кларка через Скалистые горы. Лошади из Европы. Торговцы пушниной на пароходах. ГЭС, плотины и водохранилища. Сокращение популяции лосося.

От дороги к реке ведет пологая тропинка.

– Не хотите спуститься? – предлагает Энн.

– К воде?

– Можно помочить ноги.

– С удовольствием.

Они медленно спускаются среди зарослей мятлика, достающих им до пояса. Лягушки, громко квакавшие по обе стороны тропинки, притихли, но те, что чуть подальше, футах в десяти, продолжают петь. Сотни смолкнувших голосов прокладывают свою широкую тропу, и по этой тропе тишины идут две женщины, попутно ее создавая.

Спуск нетрудный, и через минуту они уже стоят бок о бок, по колено в траве, на грязном берегу, а перед ними плавно бежит река. В грязи отпечатались мелкие птичьи следы.

– Странно, – говорит Энн. Долгое время обе они молчат. И вот подул ветер, обнажая на голове у Дженни темные прядки среди всей этой белизны. На секунду Энн кажется, что на месте Дженни стоит Джун, что спустя все это время они нашли ее тут. Столько портретов, столько лет – вот каким должно было стать ее лицо.

Дженни говорит:

– Я как-то видела пуму на этой реке, только в другом месте, выпрыгнула прямо из воды. Единственный раз, когда я вообще их встречала.

– Я слышала эту историю, – говорит Энн. – Только не знала, что вы тоже там были. Мне Уэйд рассказывал.

– Правда? – удивленно улыбается Дженни. – Что еще он вам рассказывал?

Что Дженни имеет в виду? Она, похоже, и сама не знает. Она тихо смеется – в первый раз.

Благодарности

Я искренне благодарна Джин О за поддержку, мудрость и щедрость, а также Кейт Медине и Анне Питоньяк за особое видение, энтузиазм и терпение.

От всей души благодарю Марка Майера, который вдумчиво редактировал многочисленные версии романа и увидел, как его можно улучшить, а также Бекки Харди, Робин Духновски и Эми Эдельман за мудрые советы.

Спасибо Кэтрин Джексон Дейл за то, что всегда была замечательным другом и с детства меня вдохновляла.

Особая благодарность Кэри Троген, Чинело Окпаранте, Стивену Кенневену, Марку и Молли Макфи, Аннете Раскович, Пи-Джею Терри, моим дедушке и бабушке Ларри и Марделл Уильямс, моим соседям Майку и Дебби Манн из компании «Айдахо Найф Уоркс».

Кроме того, я хотела бы поблагодарить литературную мастерскую Университета Айовы, литературное агентство «Уайли», организаторов стипендиальной программы им. Джеймса К. Мак-Крейта и кафедру английской литературы Висконсинского университета в Мадисоне, спонсоров Премии им. Сьюзен Тейлор Чехак, а также друзей и коллег из Колорадского университета в Денвере.

Я очень признательна всем своим прекрасным преподавателям писательского мастерства, в особенности Мерилин Робинсон, Итану Канину, Лан Саманте Чан, Мишель Ханевен, Джону Боллу, Дейдре Макнеймер, Джуди Блант, Джереми Смиту, Биллу Проузеру, Брюсу Бейкеру и Синди Клэбби. Каждый из них сыграл в моей жизни важную роль.

Наконец, я бесконечно благодарна Элис Манро, чьи рассказы всегда будут учить меня, вдохновлять и брать за душу.



И конечно, я от всего сердца благодарю своих родных и близких.

Минди, спасибо тебе за поддержку и любовь. Мэтт, спасибо, что всегда подбадривал. Мэри и Рори, спасибо, что снова и снова перечитывали рукопись и помогали мне вспоминать наше детство. Ваша доброта неоценима.

Дорогие родители, спасибо за то, что построили «хижину», где я написала бoльшую часть романа, за то, что читали и редактировали каждую его версию, и за чудесные годы на горе Худу. Папа, спасибо за песню «Сними портрет свой со стены».

Отдельное спасибо моему мужу Сэму Макфи, прочитавшему эту книгу рекордное число раз и писавшему рядом со мной каждый день. Я благодарна тебе не только за любовь, и доброту, и трудолюбие, и меткие наблюдения, но и за неистощимое воображение, которое указывало мне путь и воздвигало преграды и – хочется надеяться – оставило отпечаток на этих страницах.

Об авторе

Эмили Раскович выросла в горах Северного Айдахо. Она окончила Университет Монтаны, магистратуру по программе «Английская литература» в Университете Нью-Брансуика в Канаде и магистратуру по программе «Литературное мастерство» в Университете Айовы. В 2011–2012 гг. получала стипендию им. Джеймса К. Мак-Крейта в Висконсинском университете в Мадисоне. Печаталась в журналах «Зоотроп», «Уан Стори», «Вирджиния Куотерли Ревью», в 2015 г. получила Премию О. Генри за рассказ «Сова». Сейчас преподает литературное мастерство в Государственном университете Бойсе.