Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Эмили Раскович

Айдахо

Посвящается Дорогой и Па
© Светлана Арестова, перевод, 2021

© «Фантом Пресс», оформление, издание, 2021

2004

Они не ездят на пикапе, разве что один-два раза в год, за дровами. Он стоит чуть выше по склону, возле дровника, в глубоких вмятинах на капоте скапливается дождевая вода, а в ней плавают личинки комаров. Так повелось, когда Уэйд был женат на Дженни, и ничего не изменилось, когда он женился на Энн.

Энн иногда приходит сюда посидеть в пикапе. Но только если Уэйд занят, чтобы он не заметил, что ее нет. Сегодня она пришла якобы за дровами, волоча синие санки по грязи, и траве, и полосам снега. Дровник стоит невдалеке от дома, но сосновая роща скрывает его из вида. Она чувствует себя посторонней, будто все это не предназначено для ее глаз.

Пикап припаркован на редком клочке плоской земли, неожиданная ступень, вырезанная в горном склоне. Вокруг него тут и там, в снегу и в траве, разбросаны кирпичи. У деревьев валяются катушки с искореженной проволокой. С длинной ветки лиственницы, колыхаясь, свисают две толстые веревки, которые когда-то были соединены доской, – детские качели.

На дворе стоит март, солнечный и холодный. Энн садится в водительское кресло и тихонько захлопывает дверцу. Она пристегивается, опускает стекло, и на штанину падают капли воды. Она касается капель пальцем и мысленно проводит между ними линии, соединяя в рисунок. Похоже на мышку или, вернее, на мышку, нарисованную детской рукой, с треугольной мордой и длинным загогулистым хвостом. Девять лет назад, когда Уэйд еще был женат на Дженни и обе его дочери еще были живы, по выхлопной трубе в моторный отсек забралась мышь и устроила на коллекторе гнездо. Не странно ли, что Уэйд наверняка помнит эту мышь, помнит, как она шуршала под капотом, но при этом не помнит, как зовут его первую жену. Так, во всяком случае, иногда кажется. Но мышь – мышь в его памяти еще как жива.

Через несколько лет после свадьбы Энн случайно нашла в ящике с инструментами на верхней полке чулана перчатки из оленьей кожи. Они были куда приличнее рабочих перчаток Уэйда и могли бы сойти за новые, если бы не въевшийся запах гари. Так она узнала про мышь. Она спросила, почему он держит в чулане такие хорошие перчатки. Уэйд ответил, что хочет сохранить запах.

Запах чего?

Запах подпаленного мышиного гнезда.

Последний запах в волосах его дочери.

Уэйд уже давно ничего такого не рассказывал. Он перестал делиться с ней подробностями дочкиной смерти, когда увидел, как сильно она за них цепляется. Он думает, она забыла о перчатках, столько лет прошло. Но она не забыла. Он хранит их наверху, у себя в кабинете, в шкафу с документами. Она как-то раз приоткрыла ящик, и перчатки лежали там.

Мышь, вероятно, провела под капотом всю зиму в тот последний год, когда Уэйд и Дженни были вместе, Мэй была жива, а Джун ничто не угрожало. Энн представляет, как мышь снует туда-сюда по снегу между пикапом и амбаром, таская пучки сена, или утеплителя, или набивки из собачьих подстилок, как ее гнездо разрастается и как по весне у нее появляются малыши. Некоторые малыши долго не протянули, и гнездо впитало их в себя, мелкие косточки – что соломинки. Прибегали сюда и другие мыши; если прижать ухо к капоту, слышно было их возню. Девочкам нравилось это делать.

Во всяком случае, так представляет себе Энн.

Одним августовским днем вся семья села в пикап. Уэйд за рулем, где сейчас сидит Энн, Дженни рядом, их дочки, Джун и Мэй, девяти и шести лет, ютились сзади, с графином лимонада и пенопластовыми стаканчиками, на которых они ногтями корябали рисунки. Им наверняка хотелось поехать в открытом кузове, но мама сказала, что на шоссе это опасно. Вот они и сидели в салоне друг напротив друга, спинами к окнам, стукаясь коленками и переругиваясь.

О мышах они и думать забыли. Поначалу, медленно катясь по проселкам, они ничего не замечали. Но стоило выехать на шоссе в Пондеросе – так называется их город, – как всю машину заполнил гнилой душок вперемешку с запахом паленого меха, плоти и семян, шкворчавших на раскаленном моторе, и вскоре уже девочки, кашляя и хохоча, высовывали из окон веснушчатые носы.

Они целый час ехали с опущенными стеклами, вдыхая этот запах, ехали через Не-Вэлли, мимо Атола и Кэривуда, а дальше – долгой дорогой почти до самой вершины горы Лёй, где их уже поджидали колотые и сложенные штабелями березовые дрова. Одежда и волосы, [1]перчатки Уэйда – все насквозь пропиталось гарью. Энн представляет Джун и Мэй. Они сидят на солнце, пока мама закатывает поленья в кузов, а папа укладывает их рядками. Привалившись к шинам пикапа, девочки бьют слепней, садящихся им на ноги, и поливают землю лимонадом.

Запах был и на обратном пути. Единственная константа. Он соединяет две вещи в сознании Энн, которые иначе никак не соединить, – поездку туда и поездку обратно. Ради этого она сюда и приходит – попытаться осмыслить тот самый обратный путь.

Прежде чем отправиться за помощью, Уэйду нужно было учесть массу мелочей. Чисто практических. Поднять откидной борт кузова, например, чтобы оттуда не выкатились дрова. Не забыть повернуть ручку кверху – без этой хитрости кузов не закроешь – и надавить. Он не забыл, его пальцы сделали все как надо в разгар самого страшного кошмара – и Энн любит его за то, что он такой. Возможно, однажды из его памяти изгладится все, кроме хитрости с кузовом, и Энн будет по-прежнему его любить.

На обратном пути они легко могли потеряться, как потерялись по пути туда. Могло ли хоть что-нибудь выглядеть знакомо? Узкие, поросшие травой дороги. Самодельные дорожные знаки, прибитые к стволам деревьев, – просто невероятно, что часом раньше он их разглядывал. Все в этой истории невероятно. Летнее небо, хруст веток под колесами. Запахи машинного масла и жимолости. Дыхание Дженни на стекле.

Энн пришлось самой все додумывать – все, кроме горстки подробностей, которые она узнала от Уэйда или услышала в новостях. На первых порах она изо всех сил избегала радио и телевизора, чтобы история была известна ей только со слов Уэйда. Что он захочет рассказать, она сохранит. А искать себе не позволит; не позволит и спрашивать.

Но теперь все изменилось, ведь Уэйд начал забывать. Ей хочется спросить, пока память не оставила его, разговаривали ли они с Дженни. Куда смотрела Дженни – в окно или прямо перед собой? Или, может, на него?

В какой момент он сорвал зеркало заднего вида?

Нет, говорит себе Энн, дело даже не в поездке обратно. А в том, как он вообще смог залезть в машину. Открыть дверцу и сесть за руль. Рядом Дженни со стаканчиком лимонада в трясущейся руке – а может, рука не тряслась, может, она была неподвижна. Может, стаканчик был пуст. Может, лимонад пролился ей на брюки, оставив мокрые пятна, как сейчас на брюках у Энн, безобидный рисунок, какой нарисовала бы девочка на заднем сиденье.

Энн пробегает рукой по приборной панели – на ладони влажная мягкость прошлогодней пыльцы. В салоне пикапа все теперь на прежних местах. Зеркало приклеили обратно и повесили на него «ловец снов» с двумя яркими перышками. Коврик помыли, правое заднее сиденье заменили целиком – на такое же, только более яркого оттенка синего и без дырок с торчащей набивкой, которые девочки наверняка любили ковырять пальцами.

Энн поворачивает ключ зажигания и какое-то время сидит с заведенным мотором. Она дышит глубоко. Девять лет – и запах мышиного гнезда давно выветрился, но по временам, когда она ерзает на сиденье, поднимая облачка пыли, в воздухе чувствуется намек на тот старый запах, далекий и сладковатый, кожа и горелая трава.

Хотя, конечно, возможно, это фермеры выжигают поля в долине – там, далеко внизу.



Энн с Уэйдом женаты уже восемь лет. Ей тридцать восемь, ему пятьдесят.

В прошлом году она нашла на чердаке коробку с его старыми рубашками. Она принесла коробку в спальню и уселась на полу в теплом квадрате света. По очереди она доставала рубашки и, повертев их в руках, одни оставляла, а другие откладывала для Армии спасения.

Тут в комнату вошел Уэйд.

– А эта тебе мала? – спросила Энн. Она не оборачивалась, потому что раздумывала, как поступить с жирным пятном. Она подняла рубашку в вытянутых руках и поглядела на просвет.

Уэйд ничего не ответил. Она решила, что он не услышал. Сложила рубашку и потянулась за следующей.

Но не успела она опомниться, как Уэйд придавил ее голову ладонью и ткнул лицом в коробку с одеждой. Она была так ошарашена, что поначалу даже рассмеялась. Но он не ослабил хватку. Край коробки впивался ей в горло, и смех превратился в судорожный вздох, а затем в крик. Она слепо махала руками, царапала ему ноги. Молотила кулаками по его ботинкам, лупила по коленкам локтями. А он все твердил каким-то непривычным, но смутно знакомым тоном: «Нет! Нет!» – чуть ли не рыча.

Собаки. Он использовал этот тон, когда дрессировал собак.

Затем он ее отпустил. Шагнул назад. Она подняла голову – медленно, осторожно. Он глубоко вздохнул и потрепал ее по плечу, будто просил прощения, а вернее, – она осознала это, даже сквозь шок, – давал понять, что сам ее прощает. Помолчав немного, он спросил, не видела ли она его рабочих ботинок.

– Нет, – сказала она, уставившись на коробку с рубашками. Она стояла на коленях, дрожа всем телом, и приглаживала наэлектризовавшиеся волосы, снова и снова, будто это что-то могло изменить. Уэйд нашел ботинки, переобулся и вышел во двор. Через пару минут она услышала шум трактора. Уэйд косил васильки на выгоне.



Еще за год до той жуткой выходки Уэйд начал подавать поводы для беспокойства. Звонил клиентам, обвиняя их в том, что они присылают фальшивые чеки, хотя Энн с выпиской из банка в руках доказывала ему обратное. Шнуровал ботинки, начиная сверху, и завязывал узел внизу. Мог за одну неделю три раза купить в магазине одинаковые плоскогубцы. Однажды швырнул свежую буханку хлеба – теплую, еще не осевшую – в корыто для кур, будто Энн испекла ее специально для них. В другой раз, на исходе января, срубил красивую сосенку и целую милю тащил ее по свежевыпавшему снегу. Увидев Энн во дворе, он с улыбкой указал на срубленное дерево:

– Как думаешь, не слишком высокая?

Рождественское дерево.

– Но, Уэйд… Рождество было месяц назад.

– Как?

– Ты разве не помнишь? – Она в ужасе рассмеялась. – А откуда у тебя, по-твоему, эта куртка?

Но ткнуть ее лицом в коробку с одеждой – это совсем другое; то был единственный раз, когда болезнь проявилась в форме насилия, – насилия настолько ему чуждого, что Энн просто не верилось, что он способен на такое, даже сразу после того, как все произошло.

Но за первым разом последовал и второй. Пару месяцев спустя он прижал ее щекой к холодильнику, к купону, который она туда повесила, на посещение забегаловки «Пэнхэндлер Пайз». Она сопротивлялась, но, как и в первый раз, сделала себе только больнее. Когда Уэйд отпустил ее, она с силой отпихнула его и наорала на него, но он лишь печально смотрел на нее, будто она его разочаровала.

В другой раз, вскоре после этого, Энн набрала ведро шишек и высыпала их на кухонный стол. Она хотела намазать их арахисовой пастой и обвалять в зернышках, а потом развесить на деревьях для вьюрков. Но стоило ей сесть за работу, как на голову легла ладонь и уткнула ее лицом в шишки. На левой щеке осталась россыпь мелких ссадинок.

А однажды ветер распахнул дверь в старую комнату одной из его дочерей. Уэйд подумал, что это Энн. Он прижал ее лбом к двери и твердил: «Нет, нет, нет», пока в страхе и смятении она не пробормотала: «Хорошо».

Она не понимала эти вспышки агрессии, но он ведь и сам их не понимал, поэтому она не знала, как выразить собственный гнев. Как их предотвратить. С каждым новым приступом боль и потрясение притуплялись, и в конце концов она научилась просто их терпеть – а что еще было делать? Она отмечала про себя, что его провоцирует, и старалась никогда больше этого не повторять. Никаких поделок из шишек, никаких купонов в «Пэнхэндлер Пайз», никаких коробок со старой одеждой, ни ногой в комнаты его дочерей. Все просто. Эти запреты превратились в коллекцию, в список, который она пробегала в уме – сначала от боли, а потом из любопытства, будто на периферии ее жизни притаилось какое-то важное открытие, поджидающее, когда она на него набредет. Ночами, пока Уэйд спал, она размышляла об этом, разглядывая дорогие ей черты. Веки – бледные пятна на огрубевшем на солнце лице. Обветренные губы, небритые щеки. Такая глубинная доброта во всем теле – невообразимо, чтобы этот человек совершал то, что он определенно совершал. Припадая губами к его густым волосам, она закрывала глаза.



Уэйд с детства дрессирует собак. Гончих, спасателей, поводырей, помощников для инвалидов войны. Сейчас он воспитывает крапчато-голубых кунхаундов, которых берет щенками, сразу по несколько штук. Он обучает их гнать зверей, которых никогда не стреляет, потому что убийство его не интересует. Его интересуют сами тренировки. А теперь они интересуют и Энн. Она смотрит, как он работает, будто это поможет разобраться в их браке. Когда Уэйд преподает собаке урок, тыча ее носом в кровавые перья растерзанной курицы, а потом в разрытую землю под курятником, Энн видит, что он делает это из любви. Из любви, и огорчения, и чувства долга перед животным, которое обучает ради его же блага, будто оно запомнит ошибки, только если у них будет фактура, и запах, и вкус. Это не совсем наказание – скорее, способ запомнить. Возможно, так же и с ней. Он будто наконец прислушался к своим чувствам, которые всегда подсказывали, что им с Энн мешает языковой барьер, сломать который можно только силой, грубой любовью да парой отрывистых слов. Нет, плохо, нельзя. По крайней мере, он хочет до нее достучаться.

Но иногда, конечно, у нее разрывается сердце.

Однажды по телевизору показывали рекламу кондиционера для белья. Женщина и две девочки снимали одежду с веревки после внезапно разразившейся грозы. Веревка дернулась, повсюду разлетелись брызги. Реклама его огорчила. Почему огорчила и кого винить, он не помнил, но, совсем как в тот раз, с шишками на столе, лицо его омрачилось какой-то особой тревогой. Она коснулась его руки, словно облегчая его муки, словно говоря: «Это все я». Он посмотрел на нее. Она опустилась на колени у телевизора. Он уткнул ее щекой в экран и привычно произнес: «Нет! Нет!»

Теперь она любила его так.

В голову упиралась его грубая ладонь, волосы наэлектризовались, висок покалывало от слабых ударов током. В эту минуту она почувствовала, что наконец-то помогает ему, помогает по-настоящему, будто лишь теперь научилась в полной мере исполнять брачный обет. Она закивала головой, зажатой между его ладонью и экраном (прости, Уэйд, прости), и пообещала, что больше так не будет.



Энн видела две фотографии его младшей дочери, Мэй. Первую – по телевизору. Вторую, полароидную карточку, она вымела из-под холодильника пять лет назад. Снимок весь был в катышках пыли и шерсти и в какой-то липкой корке, которая, если ее поскрести, слезала красными чешуйками, точно засохшее варенье.

На снимке Мэй держала в руках тряпичную куклу, похожую на нее как две капли воды: светлые волосы до подбородка, прямая челка, леденцово-яркие губы. На Мэй был верх от купальника и юбка-шорты, на круглом белом животе – кошачьи царапины. Она сидела на высоком пне посреди поляны, скрестив пухлые ножки в безупречной имитации зрелости, а ее розовые сандалии валялись в грязи.

Мэй не улыбалась, хотя прекрасно знала, что ее снимают. Вместо этого, театрально опустив взгляд, она смотрела на куклу, которую держала чуть на расстоянии, будто готовясь запечатлеть на грязном тряпичном личике пылкий поцелуй. Голова у Мэй была склонена набок, губы приоткрыты, челка совсем чуть-чуть спадала на глаза, лицо обращено к кукле, а не к фотографу, бережным пальцем, точно влюбленная, девочка касалась розовой нитки рта. С виду ей было лет пять или шесть, ее обуревали страсти, и она ощущала себя красавицей.

Именно такой ее представляет Энн, воображая события того августовского дня девять лет назад.

В сцене, которую она рисует себе, Мэй с оскорбленным достоинством отмахивается от слепней, кусающих ее за руки. Она залезла на заднее сиденье пикапа, но слепни прилетели за ней и туда. Мама с папой все еще грузят в кузов дрова. Старшая сестра где-то в лесу. Мэй дуется, припадает губами к мелким следам от укусов на бледной коже, между поцелуями что-то бормоча, будто это чужие губы утешают ее, ласкают, говорят укусам, чтобы исчезли.

Как только слепни садятся, она старается их прихлопнуть. На коже остаются отчетливые следы пальцев. Сначала она пытается поймать слепней в пенопластовый стаканчик для лимонада, но слишком уж их много. Уловив ритм ее движений, они норовят обмануть ее и выбирают места, которые труднее всего достать, – например, поросший пушком затылок, где она их почти не чувствует. Жужжание над головой раздражает не меньше, чем сами укусы. Они в равной опасности: слепни – от злобных детских ручек, Мэй – от маленьких хоботков, от внезапных булавочных уколов, после которых стягивает кожу по всему телу. Эта их игра – рискованная, полная напряженного ожидания – сводит с ума.

Энн представляет, как Мэй застыла с поднятой рукой и ждет, когда на нее сядет доверчивый слепень, чтобы его убить, и тут в голове Энн пропадает сигнал. Как будто она смотрела на солнце, а потом ее веки внезапно смыкаются и перед глазами плавают последние отголоски цвета. Жужжание слепней, топот бегущих ног, вялое квохтанье скучающих ворон в лесу – все утопает в потрескивающей тьме.

Когда разум Энн, подобно глазу, открывается снова, сцена поражает своей умиротворенностью. Мэй застыла в неподвижности на заднем сиденье, с головой на коленях. Теперь, когда их уже никто не шлепает, слепни свободно садятся ей на руки. В волосах у нее теплая, липкая кровь. Жужжание стихло, и слепни – почти ласково, как сонные, уставшие от перепалок дети, – устроились у нее на руках. Некоторые из них не уверены, что игра и правда закончилась, боятся, вдруг это детская уловка, вдруг ее руки, столь неподвижные, оживут и взметнутся в воздух. Эти слепни взлетают снова и бьются в стекла и жужжат, а потом садятся где-нибудь еще. Но в конце концов успокаиваются и они, успокаиваются настолько, что больше уже не кусаются, а просто сидят на ее неподвижных руках, как у себя дома, умывая усики, созерцая мир вокруг фасеточными глазами, греясь в густом желтом свете, пронизывающем их перепончатые крылья, греясь, пока все так безопасно.



Несколько лет назад Энн случилось допоздна задержаться в городе. Она ездила туда по делам, и у нее сломалась машина. Предупредив Уэйда по телефону, она осталась ждать, пока автомобиль починят.

Возвращаясь по круто забиравшей вверх проселочной дороге, она заприметила дом издалека. Внутри было темно, светились только окна в кабинете Уэйда слева на втором этаже и – вот удивительно – два прямоугольника в нижней части парадной двери. У входа в мастерскую – то была отдельная постройка в другом конце сада – тоже горели два огонька. Энн терялась в догадках. Что за странное сияние? Фонари? Но для чего? И лишь подойдя вплотную, поняла, что прямоугольные огоньки – это отверстия, сквозь которые просачивается зажженный в доме свет.

Какая-то бессмыслица. Вся похолодев, Энн прошла внутрь с покупками в руках. В тусклом свете напольной лампы она увидела, что в стенах, обшитых сосновыми досками, вырезано множество отверстий. Прямоугольники примерно с фут в высоту и с полфута в ширину. С нижней полки стеллажа были убраны книги, на их месте тоже зияли дыры. Одно отверстие располагалось прямо над кухонным шкафчиком, и сквозь него на столешницу лился лунный свет.

У Энн бешено застучало сердце.

– Уэйд?

Через отверстия в дом задувал ветер. На стене, над лампой, сидели пять-шесть мотыльков – самые крупные величиной с ладонь, – смежая и распахивая крылья с узором в виде глаз. По дощатому полу грузно полз гигантский жук, блестящий, как лезвие ножа. Повсюду были опилки, а в них – кошачьи следы.

Включив верхний свет, она увидела, что возле стеклянных раздвижных дверей аккуратными стопками лежат идеально вырезанные кубики утеплителя. Отверстия были и между комнатами. Кое-где вместо дыр просто углубления в стене. Одно отверстие в двери в ванную комнату.

– Уэйд… – Она осеклась. Послышалось мяуканье.

Она обернулась. О ножку стула блаженно терся кот, урча и лениво щуря зеленые глаза. Энн его раньше не видела. Она взяла кота на руки. Его теплая тяжесть успокаивала. Он принялся энергично тереться мордой о ее подбородок.

Не выпуская кота из рук, она поднялась наверх, торопливо прошла мимо двух пустых закрытых комнат – внизу каждой двери по ровному прямоугольнику, – затем открыла дверь в третью комнату и уставилась на Уэйда.

Он сидел на стуле, в куртке, и разглядывал лежавшие на столе голубые и желтые счета. Рядом со счетами на столе стояла печка. Пахло сосновыми дровами.

– А вот и ты, – сказал он, поворачиваясь на стуле и протягивая к ней руку. Между большим и указательным пальцем видны были натертости от пилы. – Устала, наверное, весь вечер ждать машину?

Он ласково усадил ее к себе на колени, прямо с котом в руках. При взгляде на его лицо ей захотелось плакать. В его глазах не было привычного утомления. Уму непостижимо, но он выглядел моложе. Он выглядел как при первой их встрече – он выглядел как муж Дженни.

Уэйд с улыбкой посмотрел на кота.

– Бродяга, – сказал он, качая головой. – Но раньше был домашний. Сидел и мяукал прямо у дверей мастерской, вот я его и впустил. А потом подумал, почему бы не впустить его и в дом?

Он рассмеялся.

Энн провела пальцем по усыпанному опилками рукаву его рубашки – одно движение, но она напряглась всем телом. Опилки были и в волосах.

– Что случилось с домом? – тихо и опасливо спросила она.

Уэйд посмотрел на нее непонимающим взглядом.

– Дыры, – сказала она.

– Это кошачьи дверцы, – пояснил он с ноткой удивления в голосе. – Чтобы он свободно передвигался.

– А, – только и смогла ответить Энн. Кот спрыгнул на пол. Она встала. – Дверцы. – Услышав агрессию в своем голосе, она вдруг осознала, что пришла в ярость. – Ты вырезал кошачьи дверцы, и не один десяток.

Она почувствовала то, что сам он, вероятно, испытывал, когда прижимал ее щекой к телевизору, – боль и отчаяние, глубокие, и безнадежные, и давнишние, в которых – пусть они и не имели отношения к Уэйду – она все равно винила его одного.

Она хотела еще что-то прибавить, но не подобрала слов. Тогда она развернулась, вышла в коридор, миновала две пустые комнаты и спустилась на первый этаж. Уэйд, похоже, не понял, что она расстроилась, и остался в кабинете. Вот и хорошо. Она нашла фонарик. В небе светили звезды, а ветер был необычайно теплым и трепал ее волосы. Собаки кинулись к ней – обнюхать карманы – и, радуясь, что ночью кто-то вышел во двор, потрусили за ней вниз по склону к большому амбару, где теперь хранились старые стройматериалы. Она думала лишь о предстоящей работе. Забравшись по приставной лестнице на второй этаж амбара, она отыскала листы фанеры и сайдинга, валявшиеся там с тех пор, как Уэйд и Дженни построили дом. Она доставала их и сбрасывала вниз. Наверху весь пол был в мышином и голубином помете. Пыль и цветень так и липли к лицу. Она заплакала. Когда внизу скопилось достаточно листов, она спустилась и, все еще всхлипывая, включила циркулярную пилу, наскоро нарезала стопку прямоугольников и погрузила их в тележку.

В темноте она толкала тележку вверх по крутой тропе. Впереди, на возвышении, сиял огнями дом – окна и выпиленные дыры. Такой дом с десятками крошечных, кривых оконец мог бы нарисовать ребенок. Энн запыхалась, но не останавливалась. Из кармана куртки, где лежал фонарик, бил луч света – строго вверх, рассеиваясь в ночи.

Она трудилась больше часа, заколачивая дыры и закладывая утеплитель обратно в пустые ячейки. Отверстия в стенах между комнатами она заделывать не стала. Только те, что вели наружу. Кот вышел и вошел через одно из них, будто демонстрируя, какие удобные получились двери.

Закончив работу, она убрала инструменты, подмела опилки, приняла душ и легла в постель.



Через некоторое время раздались шаги Уэйда на лестнице. Спускался он медленно, будто что-то для себя уясняя. Дойдя до середины, замер и долго стоял на месте. Она почти слышала, как он проводит пальцем по контурам кошачьей дверцы, словно проверяя, не привиделась ли она ему.

Энн неотрывно смотрела в стену. Когда Уэйд лег рядом и прикоснулся к ней, она сразу почувствовала в его теле перемену. Он снова был собой.

– Я даже не представлял, – сказал он.

Энн не оборачивалась. Едва сдерживая нахлынувшее облегчение, она зажмурилась, чтобы запереть его внутри. И от этого затряслась всем телом. Она снова плакала. Уэйд прижал ее к себе.

– Пожалуйста, прости.

Он тоже заплакал, и тогда она повернулась к нему. Стала гладить его лицо – нежно, снова и снова водя пальцем по щеке и подбородку, будто успокаивая малое дитя.

– Ничего, – сказала она, улыбаясь сквозь слезы.

Они закрыли глаза и долго лежали в обнимку.

Когда ей показалось, что он уснул, она повернулась на другой бок, не выпуская его руку из своей. Он проснулся.

– Можно тебя спросить? – И уже по невинности в его голосе, по наивному убеждению, что есть еще вещи, о которых он не спрашивал, она поняла: какая-то часть его снова исчезла.

– Давай, – сказала она.

– Ты когда-нибудь любила другого?

– Нет, – сказала она. – Нет, конечно.

– А ты с кем-нибудь спала до меня?

Она зажмурилась, в горле встал ком. Когда-то он, разумеется, знал, что у нее были и другие мужчины, но теперь она сказала:

– Нет. – Она сказала: – Только с тобой.

Он облегченно вздохнул.

Она лежала в темноте и дивилась тому, как внезапно пропало и ее прошлое тоже. Все события ее жизни, произошедшие до него, всё, что привело к их встрече, исчезло. Школа. Ее детство. Вся Англия.

Эта пустота была такой легкой, что на мгновение она почти обрадовалась, его ладонь у ее сердца была и началом и концом, историей только о них двоих, начавшейся с того, что они взялись за руки, и этим же закончившейся. Она могла бы какое-то время жить в этом мгновении, если придется.

Возможно, Дженни тоже стерлась из его памяти. Жизнь с ней, с Мэй и Джун, голоса дочерей и запах гари, осевший на их одежде, – все это вытекло из дома через десятки ран, вытекло в ночь, исчезло из истории Уэйда и Энн.

Момент был упущен, но она все равно решила спросить.

– А ты? – Едва слышный шепот.

– Нет, – тихо сказал он. – Только с тобой.

Она повернулась и поцеловала его. И вот так, запросто, они стали друг для друга первой любовью.



Наутро Уэйд увидел, во что превратились дом и мастерская, и его охватило чувство вины. Энн не показывала, как сильно это происшествие повлияло на нее саму. С беззаботным видом она вымела за порог листву и жуков, повесила на кухне клейкую ленту для мух. Мотыльков они поймали в банки и выпустили в саду. Уэйд расставил по всему дому мышеловки и ловушки для пауков. Кот ушел, словно приходил только ради сотни дверей.

В тот год они собирались поехать в Шотландию, в гости к ее отцу, но Энн все отменила. Это ее огорчало, ведь в последнее время отец все больше от нее отдалялся. Их телефонные разговоры были неловкими, отец вечно отшучивался, а иногда передавал трубку своему брату, чтобы тот поговорил с Энн вместо него. Еще ей было обидно, что отец никогда не упоминает о ее письмах, хотя она прекрасно знала, что задушевные беседы не для него. И тогда она пообещала себе, что возьмет в переписке с ним более легкий тон, – возможно, это их сблизит.

Осень на горе Айрис выдалась сказочно красивой – пожалуй, самой красивой за всю ее жизнь. Они с Уэйдом долго гуляли среди меняющейся природы, поеживаясь в одних свитерах и взметая ногами опавшие листья. Они водили с собой коз на привязи и кормили их яблоками с хилых диких яблонь. Козы с трудом жевали твердые плоды. С кожистых губ капала зеленоватая пена.

Память покидала Уэйда незаметно, мелочь за мелочью. Однажды он застелил кровать наоборот – одеяло внизу, простыня сверху. Но удивительнее всего было то, что он вообще ее застелил. Этим всегда занималась Энн, и перемена была приятной.

Как-то раз она нашла свою расческу в морозилке, а по временам поступали звонки от обеспокоенных клиентов, получивших заказ дважды. Но все это, в общем-то, не имело значения – как бывает со многими вещами в жизни, даже с теми, что сделаны правильно.

Она приспособилась к его провалам в памяти. Иногда она все ощущала без слов. Одним солнечным осенним днем, когда он задремал, лежа рядом с ней на траве, она почувствовала, как от его кожи исходит его прежняя жизнь вместе с воспоминаниями. Как его покидает все, кроме нее. Тогда она тоже сбросила свою жизнь, ему под стать. Так они лежали рядом, застывший момент. А потом на солнце наползло облако, и внутри у него что-то переменилось, и, почувствовав это, она позволила перемениться себе самой. Они вернулись к себе привычным, еще теплые от недавнего забвения.

Но к радости примешивался подспудный страх, что однажды, кроме забвения, у них не останется ничего. Все ассоциации растеряются: запах перчаток, грохот дверцы пикапа. Все подробности, которые она хотела бы знать. Всё будет низведено до основы.

Как-то раз они решили сжечь трухлявую мебель, валявшуюся на лесной поляне в дальнем конце принадлежавшей им земли. Похоже, ее притащили туда какие-то далекие, незнакомые жители горы. Гуляя по лесу, Энн с Уэйдом часто шутки ради искали такие вот потревоженные места, ожидавшие их внимания. «Давай устроим свидание», – со смехом говорила Энн и переодевалась в грязные рваные джинсы с запахом прошлых костров, извлеченные из никому не нужного хлама.

Впрочем, иногда среди хлама попадалось и что-нибудь полезное. Однажды они нашли разбитый пикап, и Уэйд снял с него рессоры. Они были из особого металла, который использовался только в старых моделях, и Уэйд пустил его в дело. Он раскалил металл в горне, а затем молотом придал ему нужную форму.

В тот день они свалили трухлявую мебель в кучу, накидали веток поверх матраса, плеснули дизельного топлива и подожгли. Затем, отойдя подальше, долго смотрели на пылающий, потрескивающий костер. Уэйд обнимал ее за талию. Его прикосновения были наполнены тяжестью, улыбка и даже смех – грустью, а еще осознанием того, что они пришли сюда из другого места, что эта история длиннее их самих.

Ей будет не хватать этого осознания, когда оно исчезнет. Она прижалась к Уэйду, вдыхая запах костра, пропитавший его одежду. Посмотрела на его красивое лицо, обращенное к огню, затем посмотрела на огонь. Воздух над костром подрагивал, как отражения в воде, и казалось, будто горы на горизонте тоже подергиваются в каком-то мареве.

– Вот так вот, – сказала она, сама не зная к чему.

– Вот так вот, – согласился он, покрепче прижимая ее к себе.



Когда Энн переехала в дом на горе, здесь были лошади, а не козы, – аппалузы, за год без Дженни и Джун настолько отбившиеся от рук, что Энн боялась к ним приближаться, даже чтобы вычесать репейник из спутанных грив. Вблизи дома стоял второй амбар, поменьше, где Дженни хранила тюки сена, сложенные штабелями от пола до потолка. Энн с Уэйдом продали лошадей, а вместе с ними и сено, оставив лишь несколько тюков.

Без сена амбар выглядел совершенно иначе – пустым, но полным возможностей. Одно из окон выходило на рощицу. Энн загорелась идеей обустроить там студию, с письменным столом и синтезатором.

Вскоре она уже подметала пол, вздымая вокруг себя клубы пыли. Снимала метлой паутину в углах и старые осиные гнезда. Когда с уборкой было покончено, усталая и довольная, она прилегла на единственный тюк сена в углу, и ее рука скользнула в щель между сеном и стеной.

Там валялась какая-то книжка, раскрытая вверх корешком, с мятыми страницами. Энн нащупала ее кончиками пальцев: большая книга в мягком переплете, разопрелая от плесени и шершавая от пыли.

Она называлась «Рисуем лица». Это было пошаговое руководство по выполнению набросков – от овалов, осей и бессвязных очертаний до готовых портретов, безликих и четко прорисованных, лишние линии стерты, волосы заштрихованы. Книга была для взрослых, ребенку такая кропотливая работа оказалась бы не под силу. В конце, на первой странице для практических заданий, Энн обнаружила неоконченный карандашный набросок женской головы. В правом нижнем углу – подпись.

Дженни.

Энн увидела стертые линии лица. Увидела, как прилежно исполнены все указания. Голова слегка повернута вбок. Нос нарисован вполне уверенно – прямоугольник и круг стерты, – но один глаз остался без штриховки, пустой, застрявший в линиях предыдущего этапа, будто в прицеле ружья, с крестиком поверх зрачка. Зато волосы, спадающие с обеих сторон, выполнены смелыми, четкими штрихами.

Энн захлопнула книжку.

С тех пор амбар был уже не тот. Она старалась этого не замечать. Перенесла туда свои вещи. Стол, синтезатор, даже старый компьютер с программой для создания музыки. Чудесная вышла студия.

Но женщина в углу тоже так считала. Энн чувствовала ее присутствие, как она радуется возможности провести минутку наедине с собой, без мужа и детей, растянуться на сене с книжкой на груди, пальцы ног цепляются за тугую красную бечевку, ладонь лениво заслоняет глаза от света, карандаш заточен. Энн представила, как поблизости похрустывают сеном чубарые лошади. Как жужжат по углам осы, а где-то снаружи, под бельевой веревкой, где солнце крахмалит добела розовые футболки, две девочки наполняют кукольные чашки песком.

Поскольку Уэйд выбросил все – рисунки, одежду, игрушки, – каждая случайная находка обретала в воображении Энн неописуемую важность. Четыре заплесневелые куклы, погребенные в крошеве гнилого пня. Туфелька Барби на высоком каблуке, выпавшая из водостока. Кислотно-яркая зубная щетка в собачьей конуре. И наконец, незаконченный рисунок в книжке. Реликвии, исполненные важности, которой они не заслужили, но все равно получили из-за своей пугающей скудости; они копились ей назло, создавая у нее в голове истории, воспоминания, которые должны были оставаться в голове у Уэйда.

Взять хотя бы кусты малины, которые Энн не сажала. Каждый год они возрождались как заколдованные, возрождались с упрямым упорством, чтобы впиваться ей в рукава, царапать ноги и тянуть к себе. Это Дженни их посадила. Энн лишила их воды, но они выживали и на дождях – ягоды сморщенные, сухие и кислые, сыпучие, как мел. Каждый год они заявляли о себе настырными зелеными побегами среди бурых прошлогодних стеблей. Долгое время она пыталась погубить эти кусты бездействием, но потом, увидев их как-то зимой голыми и беззащитными, взяла мачете и принялась рубить их, поднимая снежную пыль.

Как странно – не знать, что для нее лучше: чтобы в ее жизни было больше его семьи или наоборот. При виде пня с заплесневелыми куклами она расплакалась от любви; при взгляде на чашечки под бельевой веревкой, такие крошечные, что их можно было надеть на пальцы, ее захлестнуло недоумение; сиалия[2], вышитая на кухонном полотенце, – несомненно, работа Дженни – вызвала в ней чувство вины; пустые комнаты не внушили ей ничего, кроме своей пустоты. Однажды, стоя в очереди на почте, она увидела, как маленькая девочка на парковке бьет палкой упавший велосипед. Она рассмеялась. А потом ни с того ни с сего на глаза навернулись слезы.

Она хранила пособие по рисованию целый год, перекладывала с места на место, запихивала то на одну полку, то на другую, чтобы в нем поубавилось значимости, позволяла себе едва заметную небрежность. Затем, сама на себя разозлившись, запечатала в большой коричневый конверт и отправила в женскую исправительную колонию «Сейдж-Хилл». Она не стала указывать обратный адрес. Вместо этого написала: «Пожертвование в тюремную библиотеку». Женщина на почте ничего не сказала, хотя не могла не заметить адреса. Она лишь приклеила марку в угол конверта и бросила его в кипу к другим письмам, проводив ревнивым и покровительственным взглядом.



И вот теперь, этим мартовским днем, Энн остановилась у амбара по дороге к дому. Выхлопные газы осели у нее в волосах. Синие санки нагружены березовыми дровами, которые ей не нужны, но которые она все равно пустит на растопку; камин – повод принести дров, дрова – повод сходить к пикапу. Чем чаще она будет топить камин, тем чаще сможет ходить к пикапу, чтобы пытаться понять.

Заслышав ее шаги, козы в амбаре подают голос. Сложив веревку от саней поверх поленьев, она открывает дверь.

Внутри холодно и пахнет прелью. Козы бегут ей навстречу. Энн треплет их по головам, похлопывает по бокам. Они с наслаждением поеживаются. Она весело разговаривает с ними, хотя присутствие Дженни ощущается не меньше прежнего. Она смотрит в окно на сосновую рощу, где только что проходила, и чувствует вдруг присутствие не только Дженни, но и той жизни, которой чудом избежала. Жизни без Уэйда.

Разбивая палкой ледяную корочку на корыте с водой, она пытается осознать простой факт: Я здесь, потому что тебя здесь нет.

Козы расшумелись; она дает им сена.

– Тебя здесь нет, – тихо обращается она к присутствию в амбаре. – Тебя здесь нет.

Но в заверении и кроется признание. В заверении и кроется боль.

Она поспешно выходит, закрывает дверь, везет санки дальше по уходящей вниз тропе.

Подойдя к дому, она замечает в саду Уэйда. Он ползает на четвереньках среди снега и грязи, распутывая проволоку, по которой будет виться горох. Она наблюдает за ним, стоя на полоске блеклой травы между домом и садом.

– Я люблю тебя, – говорит она.

Он удивленно поднимает голову, лицо усталое и невинное, в синих глазах читается радость.



Энн выросла на южном побережье Англии, в городе Пул. Но родилась она здесь, в Айдахо, – правда, не в Пондеросе, а в шахтерском городке Келлог, расположенном на Айдахском выступе, в Силвер-Вэлли.

Она совершенно не помнит трех первых лет своей жизни, проведенных в Айдахо. Когда ей было девять и мать упомянула о переезде из Америки, Энн даже не поняла, о чем речь. Путешествие через Атлантику начисто выветрилось у нее из головы. Почему-то единственное, что родители смогли рассказать ей про Айдахо, – это что отец работал на руднике «Саншайн» и уволился за три года до знаменитого пожара.

После этого стоило Энн закрыть глаза, и Айдахо становился не местом, а ощущением, отдельным от Америки, без границ и без прошлого, за исключением прошлого, принадлежащего ей самой, – серебряного рудника. Сотня миль подземных туннелей на глубине одной мили. Ей не верилось, что она произошла из такого места. Всякий раз, когда она думала об Айдахо, ей казалось, что те три позабытых года покоятся где-то в недрах ее души, лишая покоя все последующие чудесные годы. Айдахо был рудником, а Англия – нетвердой поверхностью ее жизни.

Вот она и вернулась. Ей было двадцать восемь. Несколько лет тому назад у нее умерла мать, а чуть позже отец переехал к своему брату в Шотландию. Тогда и сама она покинула Англию. Устроилась педагогом по вокалу в небольшую школу в городке Хейден-Лейк, что на севере Айдахо, примерно в часе езды от тех мест, где она родилась.



Школа располагалась на берегу озера, на двух акрах лесистой, необлагороженной земли, куда упиралась недавно заасфальтированная дорога. Это была чартерная школа с гуманитарным профилем. Ученики – около двухсот человек от шести до восемнадцати лет – сразу показались Энн очень милыми и приверженными не только учебе, но и друг другу. Хотя этнического разнообразия в школе не было, в программе уделялось особое внимание изучению других культур. Энн никак не могла определиться, странно это или естественно – встретить такую непреклонную широту взглядов в провинциальной школе по соседству со штаб-квартирой группировки «Арийские нации», в те дни еще проводившей ежегодный всемирный конгресс и участвовавшей в параде на День независимости. Энн каждый день проезжала поворот на длинную грунтовую дорогу, ведущую к их базе в лесу, и всякий раз ее охватывало[3] недоумение вперемешку с отвращением от того, что такое возможно.

Кабинет музыки находился в передвижном павильоне в стороне от остальной школы. В открытое окно слышен был плеск волн с озера, а иногда – шум бензопилы, проносившийся над водой. Озеро было за пределами школьной территории, но ученики любили спускаться к нему после уроков и ждать приезда родителей на берегу. Однажды вечером, в первый год работы школы, за год до того, как туда устроилась Энн, один мальчик, искавший свой рюкзак, взошел на старый причал в камышах, наполовину затопленный водой, и под ним проломились доски. Правой ногой он провалился в дыру. В кожу вонзились острые обломки. Сваи, некогда поддерживавшие причал, пропороли мышцы. Никто не слышал, как он зовет на помощь, а родители не искали его, полагая, что он остался ночевать у друга. Ночь была ветреная, и наутро, когда его обнаружил уборщик, он лежал без сознания, все еще одной ногой в дыре. Врачам пришлось ампутировать ногу до самого бедра, иначе он бы не выжил.

Его звали Элиот. Когда он записался к ней на хор, ему было шестнадцать. Энн отчетливо помнит, что чувствовала, когда он стоял у нее за спиной и пел под ее аккомпанемент. Что такой голос исходит от подростка, от беспечного клоуна, было невообразимо. Нелепое подозрение, что он жульничает, скрывалось за ее чрезмерной похвалой. При виде его непринужденности она лишалась своей. Особое внимание, какое она уделяла ему, индивидуальные репетиции после уроков, крупные сольные партии на концертах – все это он принимал как должное, без тени смущения и благодарности. У него были большие карие глаза и непослушные волосы, а за ухом он носил карандаш, которым никогда не пользовался. То, как Элиот опирался на костыль, разговаривая с ней, – пустая штанина цвета хаки свободно подколота у бедра – придавало ему столько уверенного спокойствия, что Энн бессознательно пыталась опереться на что-нибудь вместе с ним, нащупывая в воздухе несуществующую стену или парту, словно из них двоих именно она была неуклюжей из-за своей лишней ноги. Когда они беседовали в конце индивидуальных занятий – с пением было покончено, и он рассказывал ей про другие события в своей жизни, – она была так обескураживающе счастлива находиться с ним рядом, что ее саму словно подкашивало, не хватало только костыля.

Ей тогда не приходило в голову, что она испытывает к нему иные чувства, чем к другим ученикам. Небольшая группа мальчиков и девочек часто задерживалась после занятий – поболтать с ней, подурачиться с фортепиано, полистать ее песенники. Она любила их всех и вела себя с ними как старшая сестра, но рано или поздно ей всегда приходилось отправлять их домой, потому что Элиоту надо было заниматься. Когда они оставались вдвоем, когда он склонялся над ней, не прекращая петь, чтобы перевернуть страничку, и она чувствовала у себя на шее его теплое, сладкое дыхание, – именно в такие моменты она особенно остро ощущала страх перед их ежедневным расставанием.

Съемная квартира ей не нравилась, а дружелюбие соседок порой граничило с назойливостью, поэтому она все больше времени проводила в своем передвижном кабинете с небольшим подиумом, старым фортепиано, письменным столом, зеленым диваном под окном и плакатами на стенах, которые повесила предыдущая учительница. Она проводила в кабинете столько времени, что он стал для нее почти что родным домом, а съемная квартира – местом, куда она лишь наведывалась. Часто она ночевала на зеленом диване, под открытым окном, и ночные звуки школы и озера, неведомые никому другому, даже уборщику, окутывали ее и уносили в сон. Вставала она рано, мылась в душевой для учителей, причесывалась и чистила зубы у себя за столом, и там же, в ящике, у нее хранилась чистая одежда. Приходившие каждый день ученики виделись ей скорее гостями, а вещи, которые они трогали, – ее вещами. Она замечала, в каком месте плечо Элиота касалось двери, когда он придерживал ее для того, кто входил за ним следом. Она не стирала месиво отпечатков на стекле, оставшееся после того, как Элиот открыл окно и крикнул что-то другому мальчику на парковке. Она не говорила ему, чтобы перестал ковырять дырку в зеленой подушке, на которой – он и представить себе такого не мог – еще ночью спала его молодая учительница.

Черные полумесяцы от его костыля на ступенях подиума казались ей трогательными, следы его жизни на ее. Когда он уходил домой и она оставалась с этими царапинами одна, в разлуке с ним она чувствовала опустошение, какое ожидала найти в здешней природе, но так и не нашла. Простор, сбивающий с толку, даже слегка оскорбительный. Между тем мальчик был равнодушнее камня. Была какая-то холодность в его незыблемой невозмутимости, в его постоянном и безличном довольстве.

Она немного цеплялась за это одиночество. По выходным ловила себя на мысли, что соскучилась по своему кабинету. И даже когда она туда возвращалась, чудесные пейзажи за окном вызывали у нее легкую тошноту: перистый иней на траве зимой, а много месяцев спустя – цветущие лилии на воде, мутные сквозь заляпанное стекло.

После одного их занятия, когда отец Элиота задерживался, Энн вызвалась его подвезти. Он жил примерно в четверти часа езды от школы.

– Учителя не водят машину, – сказал он, с отвращением закатывая глаза от такой ее неосведомленности о своем биологическом виде. Он всегда так шутил, а она в ответ могла только смеяться. Снова и снова: «Учителя не простужаются»; «Учителя не пьют»; «Учителя не едят». Снова и снова Энн смеялась.

Почти всю дорогу они ехали молча. Он недоверчиво косился на нее со своего сиденья, стекло опущено, ветер ерошит волосы. Она ожидала, что он отпустит какую-нибудь безобидную колкость, но он ничего не сказал. Молчание было для него необычно. А еще более необычно – то, как он смотрел на нее, выбравшись из машины. Он стоял на тротуаре, слегка наклонившись, чтобы видеть ее за рулем. «Спасибо», – сказал он наконец, затем с улыбкой покачал головой, будто чему-то невероятному.

На следующий день младший брат Элиота пришел в школу пораньше и переложил все содержимое его шкафчика в большой пакет, включая протез, который Элиот никогда не носил.

Директор сообщил Энн, что Элиота забрали из школы. Его родители развелись, и он переехал с матерью в Орегон. Брат Элиота, добавил директор, останется здесь, с отцом.

– Но учебный год в самом разгаре, – сказала Энн, думая, что мальчика забрали против его желания. – Как он будет наверстывать программу?

Он и так отставал почти по всем предметам, сказал директор, поэтому смена школы погоды не сделает. Он сам так захотел. Родители оставили выбор за мальчиками.

Она не знала, как работать после такой утраты. В то утро она была раздражительна с учениками, а на перемене уронила лицо в ладони и попыталась заплакать. Больше всего ее поражало, как жестоко он обошелся именно с ней, посетив в последний день перед отъездом репетицию концерта, в котором даже не собирался участвовать. Энн не могла принять это, не могла поверить.

После уроков она бродила по пустой школе, подумывая заглянуть в его шкафчик. Вдруг там что-то осталось – хотя бы картинки на дверце. Она помнила, какой у него шкафчик, потому что не раз видела, как он болтает с друзьями у распахнутой дверцы, выставляя напоказ свой сказочный бардак. Среди учебников и хаоса листков выглядывал протез ноги.

Но когда Энн зашла в вестибюль, у его шкафчика стояла девочка, одна. В руках у нее была коробочка в оберточной бумаге.

Девочка не видела Энн. Она была совсем маленькой, лет восьми или девяти. Старшие и младшие ученики почти не пересекались, и девочка, вероятно, еще не успела заметить, что Элиота нет. У нее были короткие темные волосы, лоб закрывала челка. Она уже сменила школьную юбку на джинсовые шорты и белые колготки с зелеными от травы коленками. На ней был поношенный розовый свитер и выцветшие розовые туфли. Она прикрыла дверцу шкафчика, чтобы проверить номер. Застыла на месте, гадая, что все это означает. Посмотрела на бережно упакованный подарок, который сжимала в руках, затем на шкафчик. А потом вдруг, словно испугавшись, что ее засекут, быстро положила подарок в шкафчик, захлопнула зеленую металлическую дверцу и убежала.

Немного подождав, Энн подошла к шкафчику и открыла дверцу. Взяла подарок – прямоугольную коробочку в розовой оберточной бумаге. Она предположила, что внутри ручка или часы. К подарку прилагалась открытка: «С Днем Рождения, Дорогой Элиот! С Любовью И От Всего Сердца, Джун Митчелл».

Энн была очень тронута. Она ощутила прилив сочувствия и нежности. У себя в кабинете она бережно развернула оберточную бумагу.

В коробке был нож. Блестящее лезвие около шести дюймов в длину. Энн ахнула: такой опасный предмет – и так любовно завернут, и вдобавок еще невероятно красивый. На костяной рукояти был выгравирован деревенский дом, а по обеим сторонам от него – по цветку розы с сердцем посередине. Нож лежал на кожаном чехле, украшенном самоцветами. Она взяла его в руки. Он оказался таким острым, что стоило дотронуться до лезвия, как она тут же поранилась. Маленький, почти незаметный порез, никакой боли и всего одна капля крови.

Как же быть? Зная, что внутри, она уже не могла вернуть коробку в шкафчик. Но и не хотела, чтобы у девочки были неприятности в школе. В конце концов она убрала нож в ящик стола.

Через два дня она посмотрела контактные данные Джун Митчелл и позвонила ее родителям. Автоответчик отозвался хриплым мужским голосом. Она оставила сообщение, но про нож не упомянула. Просто попросила кого-нибудь из родителей Джун заглянуть к ней в кабинет, чтобы обсудить поведение их дочери. Не упомянула она и про то, что ведет хор и с Джун лично не знакома. Назвала только номер своего кабинета.

Три дня спустя отец девочки вежливо постучал в дверь, хотя она и так была распахнута, чтобы впустить солнечный свет. Когда Энн подняла голову, он снял бейсболку, словно в знак уважения – к ней или, может быть, к школе. Его волосы беззащитно торчали в разные стороны, он постоянно щурился. Вытерев ноги о коврик, он переступил порог.

– Меня вызвали по поводу ножа? – спросил он.

Энн встала.

– Я не знала, в курсе ли вы…

– Я заметил, что он пропал, и сразу подумал на Джун. Мы ее уже наказали. Она бы не стала никому угрожать или еще что. Она очень нежный ребенок.

– Не сомневаюсь.

– Вы у нее что-то ведете?

– Нет, я просто нашла нож. А вообще я учитель музыки.

– Вы, кажется, англичанка?

– Да.

– Здоровский акцент, – сказал он, и она рассмеялась над тем, какой неловкий вышел комплимент. Он, похоже, не заметил. Его взгляд скользнул по комнате и остановился на фортепиано. – Жалко будет, если ее отстранят от занятий, – продолжил он. – Ей сейчас лучше всего быть в школе. Не знаю, что мы будем делать, если придется ее забрать. – Все это он сказал, не встречаясь с ней взглядом.

– Я ничего такого и не имела в виду. Главное, чтобы она понимала, что так нельзя.

Он кивнул.

– Мы ей объяснили. Простите ее. – Он посмотрел на Энн. Казалось, он ждал, что она еще что-нибудь скажет по поводу Джун. Она стояла спиной к столу, почти сидела на нем, опираясь на ладони. – Вообще, этот нож я изготовил в подарок жене.

– Вы его сами сделали? – с неприкрытым удивлением спросила Энн.

Он тихо рассмеялся.

– А что, вам понравилось?

– Чудесная работа.

– Ну тогда, может, не так уж и плохо, что она его сюда притащила. Может, она решила сделать мне рекламу. (Энн улыбнулась.) Да, кстати, а можно мне его забрать?

Однако нож теперь лежал у нее в куртке, и доставать его было сродни признанию. Поэтому она принялась шарить в ящиках, делая вид, что не помнит, куда его положила.

Он ждал. В конце концов она достала нож из кармана куртки и, пожав плечами, протянула ему. Он улыбнулся. Затем вынул нож из чехла и стал разглядывать на свету.

– Нам пришлось забрать Джун из обычной школы, – сказал он. – А тут как раз открылось это место. Такое везение. Не знаю, что мы будем делать, если она и впрямь взялась за старое.

– Она уже это делала? Я думала…

– Если она снова влюбилась, я вот про что. У нее это серьезно. Вечно с разбитым сердцем. И каждый раз так страдает, будто это любовь всей ее жизни. Смотреть больно. Мы правда не знаем, как быть. Она и раньше таскала из дома вещи, чтобы дарить мальчишкам, но такое впервые. И всегда выбирает кого постарше. – Энн ничего не ответила. Тогда он кивнул на фортепиано: – У меня дочка играет.

– Тогда пусть запишется в хор. Она бы нам пригодилась.

Он провел по боковой стороне клинка ладонью.

– Не Джун. Наша младшая, Мэй. Она у нас пока в обычной школе. Джун достался балет. – Он убрал нож в чехол и потер пальцем цветной камушек, как бы полируя его. – А вы даете частные уроки? Или у вас только группы?

– Пока только группы, но вообще да. Я здесь недавно.

– И сколько берете за урок? – спросил он, подслеповато прищурившись. Светившее в открытую дверь солнце полоской лежало между ними, у их ног.

– Вокал или фортепиано?

– Фортепиано.

– Ну, если она согласна будет аккомпанировать хору, когда подучится, я могу заниматься с ней бесплатно. Я всегда здесь после уроков.

Он кивнул.

– Я, вообще, для себя спрашивал.

– А-а.

– Я слышал, проводили исследования. Это вроде полезно для мозга.

Она рассмеялась.

– А с вашим что-то не так?

Он серьезно посмотрел на нее, и она пожалела, что спросила, пусть даже в шутку.

– Пока не знаю, – сказал он. – Это наследственное. Я так, просто прицениваюсь, – быстро добавил он. – Рассматриваю варианты.

– Ну, скажем, двадцать долларов за одно занятие в неделю.

Он подошел к фортепиано и положил ладонь на крышку, затем постучал по ней, будто проверяя качество древесины.

– Хорошо, – сказал он, подумав. – Вполне разумно.

Она долго сверялась с ежедневником и наконец сообщила ему, когда свободна.

Он положил нож в карман. Он пожал ей руку.



Поначалу он страшно стеснялся – и самих уроков, и заниматься по учебникам для начинающих с детскими обложками. Однако к занятиям относился по-деловому и, когда она рассказывала про посадку за фортепиано и постановку рук, будто в каждой зажато по бейсбольному мячу, внимательно ее слушал. Она так и видела, как он представляет мяч у себя в ладони всякий раз, когда садится за инструмент. Он извинялся за ошибки и очень старался. Было заметно, что дома он подписывает в учебниках названия нот и перед каждым занятием стирает. Она давала ему простые мелодии, которые можно играть одной рукой, а свободной рукой просила отбивать ритм на коленке. У него не было таланта. Между песнями он массировал кисти, как после тяжкого труда. С нежностью и недоумением она наблюдала, как его большие, неуклюжие руки, все в шрамах и мозолях, наигрывают мотивы вроде «Моей дорогой Клементины».

Музыка, похоже, не доставляла ему особого удовольствия. Он играл с видом человека за работой, словно пытался погрузить мелодии себе в голову, как дрова в сарай. Запастись ими на зиму.

Тогда она решила найти что-нибудь, что придется ему по душе. Пролистывая как-то вечером привезенные из Англии сборники, она нашла пару альбомов с народной музыкой, которая была простой в исполнении и подходила для взрослых. Один из них она выписала, еще когда сама училась в школе, потому что там была песня, сочиненная кем-то из Айдахо.

Когда он разучивал ее, Энн начала петь. Он так опешил, что перестал играть.

– Если вам мешает, я не буду, – сказала она.

– Нет, – ответил он очень серьезно. – Давайте еще попробуем.

Но у него никак не получалось. Они пробовали снова и снова, пока она со смехом не шлепнула его по рукам: «Вставайте». Затем села за инструмент и сыграла сама.

Эту песню он разучивал с удвоенным усердием. Вскоре он уже мог аккомпанировать ей правой рукой. Она пела медленно, но с радостью, хотя песня была грустной.

Сними портрет свой со стены,Возьми его с собой.И первый промельк сединыЗакрась осеннею листвой.А обо мне ты не горюй,Я справлюсь как-нибудь.Лишь на прощанье поцелуйИ, отвернувшись, позабудь.

Про каждую ошибку он говорил, что дома у него все получалось правильно, – совсем как ее ученики в Англии, когда не готовились. Ей хотелось смеяться, но он подходил к урокам так серьезно, что она себя сдерживала.

До и после занятия они всегда перекидывались парой слов, но личный вопрос она задала ему лишь однажды: о том, что он имел в виду, говоря «это наследственное».

Он рассказал, что после пятидесяти его отец начал терять память – из-за ранней деменции. Когда отцу было всего пятьдесят пять, как-то ночью он вышел из дома и стал бродить по окрестностям, а потом забыл дорогу назад. Он замерз насмерть в миле от своего крыльца.

– С дедом та же история, – сказал мистер Митчелл – так она его называла. – Только там было не обморожение.



Он приходил раз в неделю несколько месяцев подряд. Потом учебный год закончился, но он продолжал приходить и летом. Одно утро в неделю она вела летний хоровой кружок, по тем же дням приходил и он, после детей. В жару дверь и окно были открыты нараспашку, но его пальцы все равно оставляли на клавишах темные мазки, которые она потом вытирала смоченной в уксусе белой тряпкой. Если после урока он собирался доставить клиенту нож или съездить на ярмарку ремесел, он звал ее выйти посмотреть на его работы. На улице, у машины, ему было заметно уютнее. Ему нравилось, как внимательно она разглядывает каждую деталь: заклепки из меди и латуни, идеально подогнанные к рукояти, тонкие, безупречные клинки с превосходно отполированными гранями. У каждой модели было свое название: «Оседж-боу», «Клифф», «Нессмук». Эти ножи не были похожи на тот, что украла Джун, брутальнее, но и в чем-то красивее, они предназначались для свежевания. Никаких тебе домиков с розами, никаких самоцветов на чехлах. Эти штрихи он добавил для жены. Рукояти ножей были сделаны из оленьих рогов, или мамонтовых бивней, или железного дерева. Единственным декоративным элементом, не считая заклепок, была гравировка в верхней части клинка. Буква «М» в виде двух горных вершин – его инициал.

Иногда она расспрашивала его про материалы. Он рассказал, что хранит в морозилке хвосты броненосцев, которые идут на рукоятки. Он пропекает их в духовке, постукивает по ним молотком, чтобы раздробить косточки, затем специальным инструментом вычищает мясо и осколки, оставляя один панцирь.

– Хотите верьте, хотите нет, – сказал он однажды, показывая ей отделку на рукояти ножа, – это бакулюм[4] кита.

– Что?

Он рассмеялся.

– Неважно. Скажу только, штука недешевая.

Как-то раз, в августе того года, она сидела в гостиной, а ее соседки играли в карты на кухне. Она читала, звук на телевизоре был выключен. Подняв голову, она увидела на экране фотографию семьи. Мать, отец и две дочери. Улыбающаяся мать наклонилась над одной из девочек, прижавшись щекой к ее щеке. Длинные темные волосы матери спадали светленькой девочке на плечо. Другая девочка, что постарше, с прямыми каштановыми волосами, стояла чуть поодаль с таким видом, будто не ожидала, что уже пора фотографироваться, и не успела сделать подходящее лицо.

Отец прислонился к забору – судя по сверкающим зеленым браслетам на запястьях девочек и чертову колесу на заднем плане, фото было сделано где-то на ярмарке или в парке аттракционов, – и это был Уэйд Митчелл.



В женской исправительной колонии «Сейдж-Хилл» на юго-западе Айдахо есть небольшая библиотека, собранная из пожертвованных книг. Библиотекаршу зовут Клэр. За последние шесть лет Энн разговаривала с ней по телефону пять раз. Голос Клэр подобен ее имени, а имя подобно лезвию ножа – острое, веское и блестящее.

После пикапа устоять перед соблазном позвонить в библиотеку обычно труднее всего. Два ее секрета – пикап и эти звонки – так тесно связаны между собой, что стоит ей устроиться у камина, затопленного поленьями из дровника, и телефон привычно манит ее к себе.

Нет. Какой в этом прок?

Нельзя звонить слишком часто, иначе она привлечет к себе внимание. Хотя, возможно, Клэр уже обо всем забыла. Стряхнув опилки с брюк, Энн идет в спальню и закрывает за собой дверь. Снимает телефон с прикроватного столика, садится на пол спиной к кровати и подносит к уху трубку. Добавочный номер библиотеки она знает. Вскоре на том конце провода звучит голос Клэр. Откашлявшись, Энн обращается к ней, стараясь замаскировать остатки акцента:

– Да, здравствуйте, я хотела бы узнать, пользуется ли спросом одна книга.

– Сведения о выдаче книг конфиденциальны, – говорит Клэр.

Энн перекладывает трубку в другую руку. Все это она уже проходила.

– Да-да, конечно. Меня не интересуют конкретные заключенные. Я думала послать вам еще книгу. Я так понимаю, у вас нет электронной картотеки, но, может, вы заглянете в ту книжку и скажете мне – так, в общих чертах, – пригодилась бы вторая такая или нет?

– Вы, случайно, не звонили сюда раньше?

– Нет, а что?

Клэр вздыхает.

– Назовите автора и заглавие. Я проверю на полке. Но у меня тут уже очередь. Можете подождать?