Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Эй, посмотрите на меня. Я работаю. Плачу по счетам, ни во что не суюсь. С наркотиками не вяжусь. Черри мне брат — и все. У нас были разные компании.

— Тогда вперёд!

— Вы жили в одном доме.

— Просто временно. Он жил у меня, потому что ему некуда было пойти.

— Он никогда не говорил о своих приятелях?

Глава 26

— Я не хотел слушать. Только он начинал мне петь про то, какой он крутой, я его сразу затыкал. Я вам говорю сейчас то, что я сто раз говорил ему, — мне неинтересно. Не хочу в это ввязываться. Но с бандитами он дел не имел, я знаю. Он был слишком умный, слишком независимый.

Паркер сказала:

Аптека Байгера

— Джоуи, у меня создается впечатление, что тебя не слишком заботит, будет ли найден тот, кто застрелил твоего брата.

— При его-то жизни это должно было рано или поздно случиться. А кто спустил курок, какая разница?


г. Ставрополь, 17 октября 1918 г. (более года назад до описываемых событий).


— Я слыхал, Черри приторговывал наркотиками, — вступил Уиллоус.

— Да? Кто вам сказал?

I

Судебный следователь Бараевский с трудом разомкнул веки. Постепенно стало возвращаться сознание. В зарешечённое окно пробивался лунный свет. Тело трясло мелкой дрожью так, будто к нему подключили электрический ток. Холод, казалось, проник даже под кожу. Солома на цементном полу только сглаживала выщерблины, но не грела.

События последних дней возвращались черно-белыми кадрами немого кино: тифозная палата в лазарете, крики, что в город входят красные, беготня по коридору, жар, кошмарный сон, какой-то комиссар в кожанке и с красной лентой на папахе, удар прикладом, телега, угол Николаевского проспекта и Архиерейской улицы. «Да, — он поднял глаза, — это мой 2-й участок. Очевидно, я в подвале аптеки Байгера. Чекисты ещё до прихода Шкуро сделали из неё комендатуру и пыточную для допросов. И эти большевики, вновь занявшие город, видимо, решили ничего не менять». Артемий осмотрелся, в углу копошился какой-то человек.

— Эй, послушайте, вы кто? — просипел следователь.

Князь Андрей добрыми глазами смотрел на него. Но во взгляде его, дружеском, ласковом, все-таки выражалось сознание своего превосходства.

Тёмное пятно выросло и превратилось в человека.

— Ты мне дорог, особенно потому, что ты один живой человек среди всего нашего света. Тебе хорошо. Выбери, что хочешь; это все равно. Ты везде будешь хорош, но одно: перестань ты ездить к этим Курагиным, вести эту жизнь. Так это не идет тебе: все эти кутежи, и гусарство, и все…

— Que voulez-vous, mon cher, — сказал Пьер, пожимая плечами, — les femmes, mon cher, les femmes![103]

— Вижу, Артемий Сергеевич, вы пришли в себя. Это плохо. Теперь вас точно расстреляют. Возможно, не сразу. Сначала допросят, вынут все жилы, а потом расстреляют. Или повесят. Меня обещали повесить. Вешают утром в городской тюрьме, а расстреливают в полдень на Холодном роднике или за Алафузовским садом.

— Не понимаю, — отвечал Андрей. — Les femmes comme il faut, это другое дело; но les femmes Курагина, les femmes et le vin[104], не понимаю!

Пьер жил у князя Василия Курагина и участвовал в разгульной жизни его сына Анатоля, того самого, которого для исправления собирались женить на сестре князя Андрея.

— Простите, я не узнаю вас. Голос знакомый, а не узнаю.

— Знаете что! — сказал Пьер, как будто ему пришла неожиданно счастливая мысль, — серьезно, я давно это думал. С этою жизнью я ничего не могу ни решить, ни обдумать. Голова болит, денег нет. Нынче он меня звал, я не поеду.

— Дай мне честное слово, что ты не будешь ездить?

— Не мудрено, господин судебный следователь, не мудрено. Они разбили мне лицо, шевелить губами и то больно. — Он вздохнул и представился: — председатель Окружного Суда действительный статский советник Ганнот.

— Честное слово!



— Владимир Филиппович, вы?

Уже был второй час ночи, когда Пьер вышел от своего друга. Ночь была июньская петербургская, бессумрачная ночь. Пьер сел в извозчичью коляску с намерением ехать домой. Но чем ближе он подъезжал, тем более он чувствовал невозможность заснуть в эту ночь, походившую более на вечер или на утро. Далеко было видно по пустым улицам. Дорогой Пьер вспомнил, что у Анатоля Курагина нынче вечером должно было собраться обычное игорное общество, после которого обыкновенно шла попойка, кончавшаяся одним из любимых увеселений Пьера.

«Хорошо бы было поехать к Курагину», — подумал он. Но тотчас же он вспомнил данное князю Андрею честное слово не бывать у Курагина.

— Я, дорогой мой, я.

Но тотчас же, как это бывает с людьми, называемыми бесхарактерными, ему так страстно захотелось еще раз испытать эту столь знакомую ему беспутную жизнь, что он решился ехать. И тотчас же ему пришла в голову мысль, что данное слово ничего не значит, потому что еще прежде, чем князю Андрею, он дал также князю Анатолю слово быть у него; наконец, он подумал, что все эти честные слова — такие условные вещи, не имеющие никакого определенного смысла, особенно ежели сообразить, что, может быть, завтра же или он умрет, или случится с ним что-нибудь такое необыкновенное, что не будет уже ни честного, ни бесчестного. Такого рода рассуждения, уничтожая все его решения и предположения, часто приходили Пьеру. Он поехал к Курагину.

Артемий слегка приподнялся и опёрся спиной о стену. Судья умостился рядом на краешке стенного выступа.

Подъехав к крыльцу большого дома у конногвардейских казарм, в котором жил Анатоль, он поднялся на освещенное крыльцо, на лестницу, и вошел в отворенную дверь. В передней никого не было; валялись пустые бутылки, плащи, калоши; пахло вином, слышался дальний говор и крик.

Игра и ужин уже кончились, но гости еще не разъезжались. Пьер скинул плащ и вошел в первую комнату, где стояли остатки ужина и один лакей, думая, что его никто не видит, допивал тайком недопитые стаканы. Из третьей комнаты слышалась возня, хохот, крики знакомых голосов и рев медведя. Человек восемь молодых людей толпились озабоченно около открытого окна. Трое возились с молодым медведем, которого один таскал на цепи, пугая им другого.

— А почему вы не эвакуировались?

— Держу за Стивенса сто! — кричал один.

— Супружница моя, Ирочка, и две дочери (Анечка гимназию скоро закончит, а младшенькой Злате восьмой годок пошёл) так же, как и вы, сыпняком[32] занедужили. Разве я их брошу?

— Смотри не поддерживать! — кричал другой.

— Да, ситуация.

— Я за Долохова! — кричал третий. — Разними, Курагин.

— Ну, бросьте Мишку, тут пари.

— Не приведи Господь, — отмахнулся судья.

— Одним духом, иначе проиграно, — кричал четвертый.

— Яков! Давай бутылку, Яков! — кричал сам хозяин, высокий красавец, стоявший посреди толпы в одной тонкой рубашке, раскрытой на средине груди. — Стойте, господа. Вот он, Петруша, милый друг, — обратился он к Пьеру.

— Как-то быстро город сдали, не находите?

Другой голос невысокого человека с ясными голубыми глазами, особенно поражавший среди этих всех пьяных голосов своим трезвым выражением, закричал от окна:

— Иди сюда — разойми пари! — Это был Долохов, семеновский офицер, известный игрок и бретёр*, живший вместе с Анатолем. Пьер улыбался, весело глядя вокруг себя.

— Ничего не понимаю. В чем дело? — спросил он.

— Быстро не то слово. А что было делать? Таманская армия. Пятьдесят тысяч оборванцев. Хуже саранчи. Разве остановишь? Знаете ли, позавчера я встретил губернатора Глазенапа, выходящим из гостиницы «Россия», что напротив Окружного суда. Показываю ему на вереницу людей, бредущих по Александровской: лазаретные больные в халатах, уставшие пехотинцы, беженцы… Идут точно нищие калеки во время Крестного хода. Я и спрашиваю: «Что случилось, господин полковник?» А он мне: «Срочная эвакуация. Красные близко». «Позвольте, — напоминаю ему, — ещё вчера вы утверждали, что мы город не сдадим. Так отчего же бежим?». Он улыбнулся: «Оперативная обстановка на фронте меняется ежедневно. Вчера было одна, сегодня — другая». Я не успокаиваюсь: «А как же быть с судом, с чиновниками, с делами?». «Эвакуируйте». Я возмутился: «Это же решительно невозможно! Не успеем!». Он отвечает: «Ну так бросьте бумаги. А люди пусть спасаются. Оставаться нельзя ни в коем случае. Большевики, зайдя в город, первым делом расправляются с полицией, следователями и судьями». «Спасибо, говорю, Пётр Владимирович, утешили». — Полковник пожал плечами, сел в автомобиль и укатил.

— Стойте, он не пьян. Дай бутылку, — сказал Анатоль и, взяв со стола стакан, подошел к Пьеру.

— Прежде всего пей.

— А с вашими, что? С семьёй?

Пьер стал пить стакан за стаканом, исподлобья оглядывая пьяных гостей, которые опять столпились у окна, и прислушиваясь к их говору. Анатоль наливал ему вино и рассказывал, что Долохов держит пари с англичанином Стивенсом, моряком, бывшим тут, в том, что он, Долохов, выпьет бутылку рома, сидя на окне третьего этажа с опущенными наружу ногами.

— Ну, пей же всю, — сказал Анатоль, подавая последний стакан Пьеру, — а то не пущу!

— Вызвал врача. Эскулап категорически запретил их транспортировать, потому что к сыпному тифу добавилась и острое осложнение — скарлатина. Вот я и положил их в госпиталь. Под присмотр врачей.

— Нет, не хочу, — сказал Пьер, отталкивая Анатоля, и подошел к окну.

Долохов держал за руку англичанина и ясно, отчетливо выговаривал условия пари, обращаясь преимущественно к Анатолю и Пьеру.

— Может, не тронут?

Долохов был человек среднего роста, курчавый и с светлыми голубыми глазами. Ему было лет двадцать пять. Он не носил усов, как и все пехотные офицеры, и рот его, самая поразительная черта его лица, был весь виден. Линии этого рта были замечательно тонко изогнуты. В середине верхняя губа энергически опускалась на крепкую нижнюю острым клином, и в углах образовывалось постоянно что-то вроде двух улыбок, по одной с каждой стороны; и все вместе, а особенно в соединении с твердым, наглым, умным взглядом, составляло впечатление такое, что нельзя было не заметить этого лица. Долохов был небогатый человек, без всяких связей. И несмотря на то, что Анатоль проживал десятки тысяч, Долохов жил с ним и успел себя поставить так, что Анатоль и все знавшие их уважали Долохова больше, чем Анатоля. Долохов играл во все игры и почти всегда выигрывал. Сколько бы он ни пил, он никогда не терял ясности головы. И Курагин и Долохов в то время были знаменитостями в мире повес и кутил Петербурга.

Судья поднялся и заходил по камере нервными короткими шагами, словно пытался отыскать замурованный выход под сводами подвала. Потом вдруг остановился, повернулся резко и изрёк:

Бутылка рома была принесена; раму, не пускавшую сесть на наружный откос окна, выламывали два лакея, видимо, торопившиеся и робевшие от советов и криков окружавших господ.

Анатоль с своим победительным видом подошел к окну. Ему хотелось сломать что-нибудь. Он оттолкнул лакеев и потянул раму, но рама не сдавалась. Он разбил стекло.

— Ну-ка ты, силач, — обратился он к Пьеру. Пьер взялся за перекладины, потянул и с треском где сломал, где выворотил дубовую раму.

— Комиссар потребовал от меня «контрибуцию» — царскими золотыми червонцами — две тысячи. Я ответил, что таких денег у меня нет. Предложил ему забрать из дома всё, что захочет. Он рассмеялся. Сказал, что и так уже местная ташлянская[33] голытьба всё вынесла. Даже двери сняли с петель. Дал подумать до утра. И пригрозил: «Не отдашь деньги, что ж, тогда я твою жену и дочерей выставлю из госпиталя». Я возмутился и сказал, что они же тогда не выживут, а он рассмеялся и говорит: «Вот и подохнут, как дворняги безродные, а не дворянки».

— Всю вон, а то подумают, что я держусь, — сказал Долохов.

— Англичанин хвастает… а?.. хорошо?.. — говорил Анатоль.

— Хорошо, — сказал Пьер, глядя на Долохова, который, взяв в руки бутылку рома, подходил к окну, из которого виднелся свет неба и сливавшихся на нем утренней и вечерней зари.

Статский генерал опустился на каменный выступ, закрыл лицо руками и зарыдал. Артемий молчал.

Долохов с бутылкой рома в руке вскочил на окно.

— Слушать! — крикнул он, стоя на подоконнике и обращаясь в комнату. Все замолчали.

— Простите, — прошептал судья.

— Я держу пари (он говорил по-французски, чтоб его понял англичанин, и говорил не слишком хорошо на этом языке). Держу пари на пятьдесят империалов*, хотите на сто? — прибавил он, обращаясь к англичанину.

— Нет, пятьдесят, — сказал англичанин.

— Не стоит извиняться, Владимир Филиппович.

— Хорошо, на пятьдесят империалов, — что я выпью бутылку рома всю, не отнимая ото рта, выпью, сидя за окном, вот на этом месте (он нагнулся и показал покатый выступ стены за окном), и не держась ни за что… Так?..

— Потом заскочил ещё один. Пьяный. Еле на ногах держался. Ни с того ни с сего начал меня бить. Ударит и молчит, ударит и молчит. Я понять ничего не могу! Упал. Кричу: «Что вам от меня надо!». А он разошёлся: молотит сапогами, как собаку, и сипит, как чахоточный. Но молчит.

— Очень хорошо, — сказал англичанин.

Анатоль повернулся к англичанину и, взяв его за пуговицу фрака и сверху глядя на него (англичанин был мал ростом), начал по-английски повторять ему условия пари.

— Беглый каторжник какой-нибудь местный? Наверное, к красным подался. Вот и мстит теперь вам.

— Постой, — закричал Долохов, стуча бутылкой по окну, чтоб обратить на себя внимание. — Постой, Курагин; слушайте. Если кто сделает то же, то я плачу сто империалов. Понимаете?

Англичанин кивнул головой, не давая никак разуметь, намерен ли он или нет принять это новое пари. Анатоль не отпускал англичанина, и, несмотря на то, что тот, кивая, давал знать, что он все понял, Анатоль переводил ему слова Долохова по-английски. Молодой худощавый мальчик, лейб-гусар*, проигравшийся в этот вечер, взлез на окно, высунулся и посмотрел вниз.

— Не знаю… Потом так же внезапно этот дьявол исчез. А меня сюда кинули. Воды не хотите? Я принесу, не вставайте.

— Ууу! — проговорил он, глядя за окно на камень тротуара.

— Смирно! — закричал Долохов и сдернул с окна офицера, который, запутавшись шпорами, неловко спрыгнул в комнату.

— Премного буду благодарен.

Поставив бутылку на подоконник, чтобы было удобно достать ее, Долохов осторожно и тихо полез в окно. Спустив ноги и распершись обеими руками в края окна, он примерился, уселся, отпустил руки, подвинулся направо, налево и достал бутылку. Анатоль принес две свечки и поставил их на подоконник, хотя было уже совсем светло. Спина Долохова в белой рубашке и курчавая голова его были освещены с обеих сторон. Все столпились у окна. Англичанин стоял впереди. Пьер улыбался и ничего не говорил. Один из присутствующих, постарше других, с испуганным и сердитым лицом, вдруг продвинулся вперед и хотел схватить Долохова за рубашку.

— Господа, это глупости; он убьется до смерти, — сказал этот более благоразумный человек.

Судья поднёс кружку к губам следователя:

Анатоль остановил его.

— Не трогай, ты его испугаешь, он убьется. А?.. Что тогда?.. А?..

— Вот, пейте.

Долохов обернулся, поправляясь и опять распершись руками.

— Ежели кто ко мне еще будет соваться, — сказал он, редко пропуская слова сквозь стиснутые и тонкие губы, — я того сейчас спущу вот сюда. Ну!..

— Спасибо.

Сказав «ну!», он повернулся опять, отпустил руки, взял бутылку и поднес ко рту, закинул назад голову и вскинул кверху свободную руку для перевеса. Один из лакеев, начавший подбирать стекла, остановился в согнутом положении, не спуская глаз с окна и спины Долохова. Анатоль стоял прямо, разинув глаза. Англичанин, выпятив вперед губы, смотрел сбоку. Тот, который останавливал, убежал в угол комнаты и лег на диван лицом к стене. Пьер закрыл лицо, и слабая улыбка, забывшись, осталась на его лице, хоть оно теперь выражало ужас и страх. Все молчали. Пьер отнял от глаз руки. Долохов сидел все в том же положении, только голова загнулась назад, так что курчавые волосы затылка прикасались к воротнику рубахи, и рука с бутылкой поднималась все выше и выше, содрогаясь и делая усилие. Бутылка видимо опорожнялась и с тем вместе поднималась, загибая голову. «Что же это так долго?» — подумал Пьер. Ему казалось, что прошло больше получаса. Вдруг Долохов сделал движение назад спиной, и рука его нервически задрожала; этого содрогания было достаточно, чтобы сдвинуть все тело, сидевшее на покатом откосе. Он сдвинулся весь, и еще сильнее задрожали, делая усилие, рука и голова его. Одна рука поднялась, чтобы схватиться за подоконник, но опять опустилась. Пьер опять закрыл глаза и сказал себе, что никогда уж не откроет их. Вдруг он почувствовал, что все вокруг зашевелилось. Он взглянул: Долохов стоял на подоконнике, лицо его было бледно и весело.

— А вас, вижу, прямо из лазарета забрали.

— Пуста!

Он кинул бутылку англичанину, который ловко поймал ее. Долохов спрыгнул с окна. От него сильно пахло ромом.

— Сестра милосердия сказала комиссару, что я судебный следователь.

— Отлично! Молодцом! Вот так пари! Черт вас возьми совсем! — кричали с разных сторон.

Англичанин, достав кошелек, отсчитывал деньги. Долохов хмурился и молчал. Пьер вскочил на окно.

— Господь эту ведьму накажет!

— Господа! Кто хочет со мною пари? Я то же сделаю, — вдруг крикнул он. — И пари не нужно, вот что. Вели дать бутылку. Я сделаю… вели дать.

— Пускай, пускай! — сказал Долохов, улыбаясь.

— Может и накажет, только мы об этом вряд ли узнаем.

— Что ты, с ума сошел? Кто тебя пустит? У тебя и на лестнице голова кружится, — заговорили с разных сторон.

— Я выпью, давай бутылку рома! — закричал Пьер, решительным и пьяным жестом ударяя по столу, и полез в окно.

Его схватили за руки; но он был так силен, что далеко оттолкнул того, кто приблизился к нему.

— А вдруг повезёт? Знакомый штабс-капитан по секрету поведал, что красных специально в Ставрополь заманили. Они теперь в кольце. Их разобьют в два счёта.

— Нет, его так не уломаешь ни за что, — говорил Анатоль, — постойте, я его обману. Послушай, я с тобой держу пари, но завтра, а теперь мы все едем к ***.

— Может оно и так, только нам от этого не легче. Они с нами быстрее расправятся.

— Едем, — закричал Пьер, — едем!.. И Мишку с собой берем…

И он ухватил медведя и, обняв и подняв его, стал кружиться с ним по комнате.

— Светает.

— Ночь прошла незаметно.

VII

Князь Василий исполнил обещание, данное на вечере у Анны Павловны княгине Друбецкой, просившей его о своем единственном сыне Борисе. О нем было доложена государю, и, не в пример другим, он был переведен в гвардии Семеновский полк прапорщиком. Но адъютантом или состоящим при Кутузове Борис так и не был назначен, несмотря на все хлопоты и происки Анны Михайловны. Вскоре после вечера Анны Павловны Анна Михайловна вернулась в Москву, прямо к своим богатым родственникам Ростовым*, у которых она стояла в Москве и у которых с детства воспитывался и годами живал её обожаемый Боренька, только что произведенный в армейские и тотчас переведенный в гвардейские прапорщики. Гвардия уже вышла из Петербурга 10-го августа, и сын, оставшийся для обмундирования в Москве, должен был догнать ее по дороге в Радзивилов.

Послышался звук открываемого засова. Он, точно лязг винтовочного затвора, кольнул арестантов холодом смерти.

У Ростовых были именинницы Натальи — мать и меньшая дочь. С утра не переставая подъезжали и отъезжали цуги, подвозившие поздравителей к большому, всей Москве известному дому графини Ростовой на Поварской. Графиня с красивой старшею дочерью и гостями, не перестававшими сменять один другого, сидели в гостиной.

Графиня была женщина с восточным типом худого лица, лет сорока пяти, видимо, изнуренная детьми, которых у ней было двенадцать человек. Медлительность её движений и говора, происходившая от слабости сил, придавала ей значительный вид, внушавший уважение. Княгиня Анна Михайловна Друбецкая, как домашний человек, сидела тут же, помогая в деле принимания и занимания разговором гостей. Молодежь была в задних комнатах, не находя нужным участвовать в приеме визитов. Граф встречал и провожал гостей, приглашая всех к обеду.

На пороге возникло непонятное существо в папахе и с зажжённой папиросой в уголке рта.

— Очень, очень вам благодарен, ma chère, или топ cher[105] (ma chère или mon cher он говорил всем без исключения, без малейших оттенков, как выше, так и ниже его стоявшим людям), за себя и за дорогих именинниц. Смотрите же, приезжайте обедать. Вы меня обидите, mon cher. Душевно прошу вас от всего семейства, ma chère. — Эти слова с одинаким выражением на полном, веселом и чисто выбритом лице и с одинаково крепким пожатием руки и повторяемыми короткими поклонами говорил он всем без исключения и изменения. Проводив одного гостя, граф возвращался к тому или той, которые были еще в гостиной; придвинув кресла и с видом человека, любящего и умеющего пожить, молодецки расставив ноги и положив на колена руки, он значительно покачивался, предлагал догадки о погоде, советовался о здоровье, иногда на русском, иногда на очень дурном, но самоуверенном французском языке, и снова с видом усталого, но твердого в исполнении обязанности человека шел провожать, оправляя редкие седые волосы на лысине, и опять звал обедать. Иногда, возвращаясь из передней, он заходил через цветочную и официантскую в большую мраморную залу, где накрывали стол на восемьдесят кувертов, и, глядя на официантов, носивших серебро и фарфор, раздвигавших столы и развертывавших камчатные скатерти*, подзывал к себе Дмитрия Васильевича, дворянина, занимавшегося всеми его делами, и говорил:

— А ну виходь, панове кадеты. Та швидче![34]

— Ну, ну, Митенька, смотри, чтобы все было хорошо. Так, так, — говорил он, с удовольствием оглядывая огромный раздвинутый стол. — Главное — сервировка. То-то… — И он уходил, самодовольно вздыхая, опять в гостиную.

— Марья Львовна Карагина с дочерью! — басом доложил огромный графинин выездной лакей, входя в двери гостиной. Графиня подумала и понюхала из золотой табакерки с портретом мужа.

— Замучили меня эти визиты, — сказала она. — Ну, уж ее последнюю приму. Чопорна очень. Проси, — сказала она лакею грустным голосом, как будто говорила: «Ну, уж добивайте».

II

Высокая, полная, с гордым видом дама с круглолицею улыбающеюся дочкой, шумя платьями, вошли в гостиную.

— Chère comtesse, il y a si longtemps… elle a été alitée la pauvre enfant… au bal des Razoumowsky… et la comtesse Apraksine… j\'ai été si heureuse…[106] — послышались оживленные женские голоса, перебивая один другой и сливаясь с шумом платьев и придвиганием стульев. Начался тот разговор, который затевают ровно настолько, чтобы при первой паузе встать, зашуметь платьями, проговорить: «Je suis bien charmée; la santé de maman… et la comtesse Apraksine»[107],— и опять, зашумев платьями, пройти в переднюю, надеть шубу или плащ и уехать. Разговор зашел о главной городской новости того времени — о болезни известного богача и красавца екатерининского времени старого графа Безухова и о его незаконном сыне Пьере, который так неприлично вел себя на вечере у Анны Павловны Шерер.

В первой партии «контры», подлежащей расстрелу, было двенадцать человек. Их доставили на Холодный родник в одном грузовике ровно в полдень. Разутым и раздетым до исподнего арестантам приказали повернуться лицом к оврагу и стать у самого края.

— Я очень жалею бедного графа, — говорила гостья, — здоровье его и так было плохо, а теперь это огорченье от сына. Это его убьет!

— Что такое? — спросила графиня, как будто не зная, о чем говорит гостья, хотя она раз пятнадцать уже слышала причину огорчения графа Безухова.

Овраг показался Артемию бесконечной чёрной дырой, уносящей людей в другой, неведомый человеку мир. И это было правдой.

— Вот нынешнее воспитание! Еще за границей, — продолжала гостья, — этот молодой человек предоставлен был самому себе, и теперь в Петербурге, говорят, он такие ужасы наделал, что его с полицией выслали оттуда.

— Скажите! — сказала графиня.

Бараевский почувствовал, что наступил на бутылочное стекло — защипало ступню. Но теперь о ране можно было не беспокоиться. Какая разница? Жить оставалось минуту, самое много — две.

— Он дурно выбирал свои знакомства, — вмешалась княгиня Анна Михайловна. — Сын князя Василия, он и один Долохов, они, говорят, бог знает что делали. И оба пострадали. Долохов разжалован в солдаты, а сын Безухова выслан в Москву. Анатоля Курагина — того отец как-то замял. Но выслали-таки из Петербурга.

Следователь поднял голову. Серое октябрьское небо едва просвечивало через густые ветви берёзы. Из-за жаркого лета листва с дерева опала рано, и только один единственный лист едва держался на ветке. И тут же, прямо ней, сидел дрозд. Птица смотрела Артемию в глаза. Она не боялась его, будто понимала, что этот человек уже не способен причинить вреда.

— Да что бишь они сделали? — спросила графиня.

— Это совершенные разбойники, особенно Долохов, — говорила гостья. — Он сын Марьи Ивановны Долоховой, такой почтенной дамы, и что же? Можете себе представить: они втроем достали где-то медведя, посадили с собой в карету и повезли к актрисам. Прибежала полиция их унимать. Они поймали квартального и привязали его спина с спиной к медведю и пустили медведя в Мойку; медведь плавает, а квартальный на нем.

Бараевский прошептал судье:

— Хороша, ma chère, фигура квартального, — закричал граф, помирая со смеху.

— Ах, ужас какой! Чему тут смеяться, граф?

— Хоть я и мало пожил, Владимир Филиппович, но стыдится мне нечего. Невиновных за решётку не прятал. Мздоимством не грешил. Жаль только всё время службе отдавал, семьёй не обзавёлся и потомства не оставил.

Но дамы невольно смеялись и сами.

— Насилу спасли этого несчастного, — продолжала гостья. — И это сын графа Кирилла Владимировича Безухова так умно забавляется! — прибавила она. — А говорили, что так хорошо воспитан и умен. Вот все воспитание заграничное куда довело. Надеюсь, что здесь его никто не примет, несмотря на его богатство. Мне хотели его представить. Я решительно отказалась: у меня дочери.

— А может это и хорошо, дорогой мой. А то бы переживали, как я… Господи, спаси и сохрани супружницу мою и девочек! И прости мне мои грехи вольные и невольные! — глотая слёзы, проронил Ганнот.

— Отчего вы говорите, что этот молодой человек так богат? — спросила графиня, нагибаясь от девиц, которые тотчас же сделали вид, что не слушают. — Ведь у него только незаконные дети. Кажется… и Пьер незаконный.

Перед строем красноармейцев показался человек в кожаной куртке, затянутой ремнями. Он вынул из кармана сложенный вчетверо лист почтовой бумаги и прогорланил:

Гостья махнула рукой.

— У него их двадцать незаконных, я думаю.

Княгиня Анна Михайловна вмешалась в разговор, видимо, желая выказать свои связи и свое знание всех светских обстоятельств.

— Приказом революционного трибунала штаба Таманской армии, лица, ставшие на путь контрреволюционной борьбы с пролетариатом, а также бывшие царские исполнители расправ над трудовым народом подлежат расстрелу. — Он усмехнулся. — Фамилии перечитывать не буду, завтра вывесим их на афишных тумбах у театра. Вот уж родственники обрадуются!

— Вот в чем дело, — сказала она значительно и тоже полушепотом. — Репутация графа Кирилла Владимировича известна… Детям своим он и счет потерял, но этот Пьер любимый был.

— Как старик был хорош, — сказала графиня, — еще прошлого года! Красивее мужчины я не видывала.

Командир отступил назад, поравнялся со строем, поднял руку и скомандовал:

— Теперь очень переменился, — сказала Анна Михайловна. — Так я хотела сказать, — продолжала она, — по жене прямой наследник всего именья князь Василий, но Пьера отец очень любил, занимался его воспитанием и писал государю… так что никто не знает, ежели он умрет (он так плох, что этого ждут каждую минуту, и Lorrain приехал из Петербурга), кому достанется это огромное состояние, Пьеру или князю Василию. Сорок тысяч душ и миллионы. Я это очень хорошо знаю, потому что мне сам князь Василий это говорил. Да и Кирилл Владимирович мне приходится троюродным дядей по матери. Он и крестил Борю, — прибавила она, как будто не приписывая этому обстоятельству никакого значения.

— Взвод! Товсь! Целься! Пли!

— Князь Василий приехал в Москву вчера. Он едет на ревизию, мне говорили, — сказала гостья.

— Да, но, entre nous[108],— сказала княгиня, — это предлог, он приехал, собственно, к графу Кириллу Владимировичу, узнав, что он так плох.

Прогремел залп.

— Однако, ma chère, это славная штука, — сказал граф и, заметив, что старшая гостья его не слушала, обратился уже к барышням: — Хороша фигура была у квартального, я воображаю.

Дрозд качнул ветку и взлетел. Последний лист упал на землю.

И он, представив, как махал руками квартальный, опять захохотал звучным и басистым смехом, колебавшим все его полное тело, как смеются люди, всегда хорошо евшие и особенно пившие. — Так, пожалуйста же, обедать к нам, — сказал он.

VIII

III

Наступило молчание. Графиня глядела на гостью, приятно улыбаясь, впрочем, не скрывая того, что не огорчится теперь нисколько, если гостья поднимется и уедет. Дочь гостьи уже оправляла платье, вопросительно глядя на мать, как вдруг из соседней комнаты послышался бег к двери нескольких мужских и женских ног, грохот зацепленного и поваленного стула, и в комнату вбежала тринадцатилетняя девочка, запахнув что-то короткою кисейною юбкою, и остановилась посередине комнаты. Очевидно было, она нечаянно, с нерассчитанного бега, заскочила так далеко. В дверях в ту же минуту показались студент с малиновым воротником, гвардейский офицер, пятнадцатилетняя девочка и толстый румяный мальчик в детской курточке.

Граф вскочил и, раскачиваясь, широко расставил руки вокруг вбежавшей девочки.

2 ноября 1918 года Ставрополь освободили от красных. В город вошла дивизия генерала Врангеля. Таманская армия, разрозненная и разбитая, обратилась в паническое бегство и вскоре перестала существовать вовсе. Последние её очаги были уничтожены в Ставропольской губернии, Астраханских степях и в Дарьяльском ущелье Военно-Грузинской дороги.

— А, вот она! — смеясь, закричал он. — Именинница! Ma chère именинница!

— Ma chère, il у a un temps pour tout[109], — сказала графиня, притворяясь строгою. — Ты ее все балуешь, Elle, — прибавила она мужу.

За две с небольшим недели своего владычества большевики успели натворить в губернской столице гекатомбы злодеяний.

— Bonjour, ma chère, je vous félicite, — сказала гостья. — Quelle délicieuse enfant![110] — прибавила она, обращаясь к матери.

Черноглазая, с большим ртом, некрасивая, но живая девочка, с своими детскими открытыми плечиками, выскочившими из корсажа от быстрого бега, с своими сбившимися назад черными кудрями, тоненькими оголенными руками и маленькими ножками в кружевных панталончиках и открытых башмачках, была в том милом возрасте, когда девочка уже не ребенок, а ребенок еще не девушка. Вывернувшись от отца, она подбежала к материи, не обращая никакого внимания на ее строгое замечание, спрятала свое раскрасневшееся лицо в кружевах материной мантильи и засмеялась. Она смеялась чему-то, толкуя отрывисто про куклу, которую вынула из-под юбочки.

— Видите?.. Кукла… Мими… Видите.

И Наташа не могла больше говорить (ей все смешно казалось). Она упала на мать и расхохоталась так громко и звонко, что все, даже чопорная гостья, против воли засмеялись.

— Ну, поди, поди с своим уродом! — сказала мать, притворно сердито отталкивая дочь. — Это моя меньшая, — обратилась она к гостье.

IV

Наташа, оторвав на минуту лицо от кружевной косынки матери, взглянула на нее снизу сквозь слезы смеха и опять спрятала лицо.

Гостья, принужденная любоваться семейною сценой, сочла нужным принять в ней какое-нибудь участие.

— Скажите, моя милая, — сказала она, обращаясь к Наташе, — как же вам приходится эта Мими? Дочь, верно?

Из материалов Особой комиссии по расследованию злодеяний большевиков, состоящей при главнокомандующем Вооруженными силами на Юге России.

Наташе не понравился тон снисхождения до детского разговора, с которым гостья обратилась к ней. Она ничего не ответила и серьезно посмотрела на гостью.

Выпись из Акта расследования «О злодеяниях большевиков в Ставрополе в 1919 году».

Между тем все это молодое поколение: Борис — офицер, сын княгини Анны Михайловны, Николай — студент, старший сын графа, Соня — пятнадцатилетняя племянница графа, и маленький Петруша — меньшой сын, — все разместились в гостиной и, видимо, старались удержать в границах приличия оживление и веселость, которыми еще дышала каждая их черта. Видно было, что там, в задних комнатах, откуда они все так стремительно прибежали, у них были разговоры веселее, чем здесь о городских сплетнях, погоде и comtesse Apraksine[111]. Изредка они взглядывали друг на друга и едва удерживались от смеха.

«С приходом Добровольческой армии в Ставрополь из оврага Холодный родник было извлечено 56 трупов. Среди них удалось опознать только 32 тела, а именно:

Два молодых человека, студент и офицер, друзья с детства, были одних лет и оба красивы, но не похожи друг на друга. Борис был высокий белокурый юноша с правильными тонкими чертами спокойного и красивого лица. Николай был невысокий курчавый молодой человек с открытым выражением лица. На верхней губе его уже показывались черные волосики, и во всем лице выражались стремительность и восторженность. Николай покраснел, как только вошел в гостиную. Видно было, что он искал и не находил, что сказать; Борис, напротив, тотчас же нашелся и рассказал спокойно, шутливо, как эту Мими, куклу, он знал еще молодою девицей с не испорченным еще носом, как она в пять лет на его памяти состарелась и как у ней по всему черепу треснула голова. Сказав это, он взглянул на Наташу. Наташа обвернулась от него, взглянула на младшего брата, который, зажмурившись, трясся от беззвучного смеха, и, не в силах более удерживаться, прыгнула и побежала из комнаты так скоро, как только могли нести ее быстрые ножки. Борис не рассмеялся.

— Вы, кажется, тоже хотели ехать, maman? Карета нужна? — сказал он, с улыбкой обращаясь к матери.

1. Председатель Ставропольского Окружного суда В. Ф. Ганнот.

— Да, поди, поди, вели приготовить, — сказала она, улыбаясь.

2. Судебный следователь Ставропольского Окружного суда 1-го участка А. С. Бараевский…

Борис вышел тихо в двери и пошел за Наташей; толстый мальчик сердито побежал за ними, как будто досадуя на расстройство, происшедшее в его занятиях.

В целях поиска без вести пропавших были вскрыты сорок четыре свежих могилы в разных местах города. Среди них опознаны:

IX

1. И. К. Ганнот, 36 лет (без гроба).

Из молодежи, не считая старшей дочери графини (которая была четырьмя годами старше сестры и держала себя уже как большая) и гостьи-барышни, в гостиной остались Николай и Соня-племянница. Соня была тоненькая, миниатюрненькая брюнетка с мягким, степенным длинными ресницами взглядом, густою черною косою, два раза обвивавшею ее голову, и желтоватым оттенком кожи на лице и в особенности на обнаженных худощавых, но грациозных мускулистых руках и шее. Плавностью движений, мягкостью и гибкостью маленьких членов и несколько хитрою и сдержанною манерой она напоминала красивого, но еще не сформировавшегося котенка, который будет прелестною кошечкой. Она, видимо, считала приличным выказывать улыбкой участие к общему разговору; но против воли ее глаза из-под длинных густых ресниц смотрели на уезжающего в армию cousin с таким девическим страстным обожанием, что улыбка ее не могла ни на мгновение обмануть никого, и видно было, что кошечка присела только для того, чтоб еще энергичнее прыгнуть и заиграть с своим cousin, как скоро только они так же, как Борис с Наташей, выберутся из этой гостиной.

2. А. В. Ганнот, 15 лет (без гроба).

— Да, ma chère, — сказал старый граф, обращаясь к гостье и указывая на своего Николая. — Вот его друг Борис произведен в офицеры, и он из дружбы не хочет отставать от него; бросает и университет, и меня, старика: идет в военную службу, ma chère. A уж ему место в архиве было готово*, и все. Вот дружба-то? — сказал граф вопросительно.

— Да, ведь война, говорят, объявлена*,— сказала гостья.

3. З. В. Ганнот, 7 лет (в гробу).

— Давно говорят, — сказал граф. — Опять поговорят, поговорят, да так и оставят. Ma chère, вот дружба-то! — повторил он. — Он идет в гусары.

Гостья, не зная, что сказать, покачала головой.

(При вскрытии гроба З. В. Ганнот (7 лет) было установлено, что рука ребёнка была поднята вверх, к крышке гроба; это даёт основание предполагать, что девочка была похоронена ещё живой).

— Совсем не из дружбы, — отвечал Николай, вспыхнув и отговариваясь, как будто от постыдного на него наклепа. — Совсем не дружба, а просто чувствую призвание к военной службе.

Он оглянулся на кузину и на гостью-барышню: обе смотрели на него с улыбкой одобрения.

V

— Нынче обедает у нас Шуберт, полковник Павлоградского гусарского полка. Он был в отпуску здесь и берет его с собой. Что делать? — сказал граф, пожимая плечами и говоря шуточно о деле, которое, видимо, стоило ему много горя.

— Я уж вам говорил, папенька, — сказал сын, — что, ежели вам не хочется меня отпустить, я останусь. Но я знаю, что никуда не гожусь, кроме как в военную службу; я не дипломат, не чиновник, не умею скрывать того, что чувствую, — говорил он, все поглядывая с кокетством красивой молодости на Соню и гостью-барышню.

Гиттельсон вынул пачку «Nil» и закурил. Дым потянулся в открытую форточку. За окном бежали прохожие. Мысли наслаивались друг на друга и мешали сосредоточиться. «Поручик Бараевский оказался слабаком. Зря я на него поставил. А ведь первоначальная вербовка закончилась успешно. И с братом его всё шло отлично. Сам мне поведал о нём. Оставалось только поддерживать надежду, что он жив. Нашито не церемонятся с дворянским отродьем: «Соблаговолите к стенке, Ваше благородие»! Шлёп и всё! И правильно. Эти не перевоспитаются. Будут только отравлять общество. Вырывать их надо с корнем, как сорняк. Вот и Бараевский напился, как извозчик. Возмущался. А потом расплакался по-детски. А ещё герой. Не стоило большого труда подкинуть ему в стакан веронал, а потом сымитировать самоубийство. Туда ему и дорога. Белая шваль. Жаль, бомба в Хебе унесла только две жизни… А уголовничек этот, шниферок, оказался хитрее, чем я ожидал. Спрятался, думал не достану. Нет, уж сударь, извольте шесть грамм свинца в затылок».

Кошечка, впиваясь в него глазами, казалась каждую секунду готовою заиграть и выказать всю свою кошечью натуру.

— Ну, ну, хорошо! — сказал старый граф. — Все горячится. Все Бонапарте всем голову вскружил; все думают, как это он из поручиков попал в императоры.* Что ж, дай бог, — прибавил он, не замечая насмешливой улыбки гостьи.

Взгляд упал на «крест Безбородко». Резидент усмехнулся. «Откуда я мог знать, что Кисловский выкинет фортель с подменой креста? Старый лис. Надо будет послать эту бутафорию газетчикам и одновременно сделать анонимный телефонный звонок в банк «Славия». Вот будет потеха! Прижухнут, разбегутся по углам белые эмигрантские крысы… А кредитный договор — кладезь. Шифровка с перечислением источников финансирования «Центра действия» ушла в Москву. Пришлите, prosim[35], товарищ Арабов, агентов-ликвидаторов. Пусть едут к нам в Прагу, Лондон, Париж и Нью-Йорк. Пусть мажут ядом дверные ручки, взрывают дома, имитируют автомобильные аварии или самоубийства. Хватит мне отдуваться за всех. Это не работа резидента. С нетерпением жду благодарности. Посмотрим, что отпишет товарищ Полуянов… Главное — завтрашний день. Завтра улетает «Голиаф». И мой долг остановить его. И не важно, где: на земле или в воздухе. И я это сделаю любой ценой. А иначе, к чему было ввязываться в борьбу? К чему было всю жизнь следовать священной идее диктатуры пролетариата?».

Большие заговорили о Бонапарте. Жюли, дочь Карагиной, обратилась к молодому Ростову:

— Как жаль, что вас не было в четверг у Архаровых. Мне скучно было без вас, — сказала она, нежно улыбаясь ему.

Паук ещё долго смотрел на ночную Прагу. На душе было неспокойно. Это был страх, знакомый с детства. Нет, не боязнь провалить экзамен в гимназии, а беспокойство за свою жизнь, когда, влезая в драку с верзилой из соседнего дома, заранее ясен её исход. И только чудо могло спасти от жестокого избиения. Отказаться от поединка тоже было нельзя… Причины появления этого, щемящего душу, трепета лежали в неизвестности, в предчувствии беды. «Совершенно непонятно, как действовать завтра. Скорее всего, придётся принимать решение на месте, исходя из обстановки. А неподготовленный экспромт в работе разведчика — всегда риск, и чаще всего — смертельный».

Польщенный молодой человек с кокетливой улыбкой молодости ближе пересел к ней и вступил с улыбающеюся Жюли в отдельный разговор, совсем не замечая того, что эта его невольная улыбка ножом ревности резала сердце красневшей и притворно улыбавшейся Сони. В середине разговора он оглянулся на нее. Соня страстно-озлобленно взглянула на него и, едва удерживая на глазах слезы, а на губах притворную улыбку, встала и вышла из комнаты. Все оживление Николая исчезло. Он выждал первый перерыв разговора и с расстроенным лицом вышел из комнаты отыскивать Соню.

— Как секреты-то этой всей молодежи шиты белыми нитками! — сказала Анна Михайловна, указывая на выходящего Николая. — Cousinage dangereux voisinage[112],— прибавила она.

Глава 27

— Да, — сказала графиня, после того как луч солнца, проникнувший в гостиную вместе с этим молодым поколением, исчез, и как будто отвечая на вопрос, которого никто ей не делал, но который постоянно занимал ее. — Сколько страданий, сколько беспокойств перенесено за то, чтобы теперь на них радоваться! А и теперь, право, больше страха, чем радости. Все боишься, все боишься! Именно тот возраст, в котором так много опасностей и для девочек, и для мальчиков.

Последний акт

— Все от воспитания зависит, — сказала гостья.

— Да, ваша правда, — продолжала графиня. — До сих пор я была, слава богу, другом своих детей и пользуюсь полным их доверием, — говорила графиня, повторяя заблуждение многих родителей, полагающих, что у детей их нет тайн от них. — Я знаю, что я всегда буду первою confidente[113] моих дочерей и что Николенька, по своему пылкому характеру, ежели будет шалить (мальчику нельзя без этого), то все не так, как эти петербургские господа.

— Да, славные, славные ребята, — подтвердил граф, всегда разрешавший запутанные для него вопросы тем, что все находил славным. — Вот подите! Захотел в гусары! Да вот, что вы хотите, ma chère!

I

— Какое милое существо ваша меньшая! — сказала гостья. — Порох!

— Да, порох, — сказал граф. — В меня пошла! И какой голос: хоть и моя дочь, а я правду скажу, певица будет, Саломони* другая. Мы взяли итальянца ее учить.

После звонка из Хеба от штабс-капитана Ветлугина Ардашев попросил телефонистку соединить его ещё с двумя абонентами. Разговоры длились недолго. «Ну вот и всё», — подумал Клим Пантелеевич и положил трубку на рычаг. В кабинет вошёл Войта.

— Не рано ли? Говорят, вредно для голоса учиться в эту пору.

— О нет, какой рано! — сказал граф. — Как же наши матери выходили в двенадцать — тринадцать лет замуж?

— Доброе утро, шеф!

— Уж она и теперь влюблена в Бориса! Какова? — сказала графиня, тихо улыбаясь, глядя на мать Бориса и, видимо, отвечая на мысль, всегда ее занимавшую, продолжала: — Ну, вот видите, держи я ее строго, запрещай я ей… бог знает, что бы они делали потихоньку (графиня разумела, они целовались бы), а теперь я знаю каждое ее слово. Она сама вечером прибежит и все мне расскажет. Может быть, я балую ее, но, право, это, кажется, лучше. Я старшую держала строго.

— Доброе утро, Вацлав! Присаживайтесь. Надо обсудить предстоящий день.

— Да, меня совсем иначе воспитывали, — сказала старшая, красивая графиня Вера, улыбаясь.

Но улыбка не украсила лица Веры, как это обыкновенно бывает; напротив, лицо ее стало неестественно и оттого неприятно. Старшая, Вера, была хороша, была неглупа, училась прекрасно, была хорошо воспитана, голос у нее был приятный, то, что она сказала, было справедливо и уместно; но, странное дело, все, и гостья и графиня, оглянулись на нее, как будто удивились, зачем она это сказала, и почувствовали неловкость.

— А что нас ожидает?

— Всегда с старшими детьми мудрят, хотят сделать что-нибудь необыкновенное, — сказала гостья.

— Что греха таить, ma chère! Графинюшка мудрила с Верой, — сказал граф. — Ну, да что ж! Все-таки славная вышла, — прибавил он, одобрительно подмигивая Вере.

— Арест большевистского агента, внедрившегося в масонское братство господина Кисловского.

Гости встали и уехали, обещаясь приехать к обеду.

— Что за манера! Уж сидели, сидели! — сказала графиня, проводя гостей.

— И как скоро?

X

Когда Наташа вышла из гостиной и побежала, она добежала только до цветочной. В этой комнате она остановилась, прислушиваясь к говору в гостиной и ожидая выхода Бориса. Она уже начинала приходить в нетерпение и, топнув ножкой, сбиралась было заплакать оттого, что он не сейчас шел, когда заслышались не тихие, не быстрые, приличные шаги молодого человека. Наташа быстро бросилась между кадок цветов и спряталась.

— Выпьем кофе и поедем. Мария сейчас принесёт.

Борис остановился посреди комнаты, оглянулся, смахнул рукой соринки с рукава мундира и подошел к зеркалу, рассматривая свое красивое лицо. Наташа, притихнув, выглядывала из своей засады, ожидая, что он будет делать. Он постоял несколько времени перед зеркалом, улыбнулся и пошел к выходной двери. Наташа хотела его окликнуть, но потом раздумала.

— Пускай ищет, — сказала она себе. Только что Борис вышел, как из другой двери вышла раскрасневшаяся Соня, сквозь слезы что-то злобно шепчущая. Наташа удержалась от своего первого движения выбежать к ней и осталась в своей засаде, как под шапкой-невидимкой, высматривая, что делалось на свете. Она испытывала особое новое наслаждение. Соня шептала что-то и оглядывалась на дверь гостиной. Из двери вышел Николай.

— Вам что-то о нём известно?

— Соня! что с тобою? можно ли это? — сказал Николай, подбегая к ней.

— Ничего, ничего, оставьте меня! — Соня зарыдала.

— Кое-что. Например, он курит сигареты «Nil».

— Нет, я знаю что.

— Ну знаете, и прекрасно, и подите к ней.

— Неужто он настолько глуп, что оставил окурок?

— Соооня! одно слово! Можно ли так мучить меня и себя из-за фантазии? — говорил Николай, взяв ее за руку.

Соня не вырывала у него руки и перестала плакать.

— Ни в коей мере. Помните, в квартире Плечки я собрал в пепельнице почти сгоревшую спичку, окурок папиросы и её пепел?

Наташа, не шевелясь и не дыша, блестящими глазами смотрела из своей засады. «Что теперь будет?» — думала она.

— Соня! мне весь мир не нужен! Ты одна для меня все, — говорил Николай. — Я докажу тебе.

Появилась секретарь. Она поставила две чашки кофе и, не проронив ни слова, удалилась.

— Я не люблю, когда ты так говоришь.

— Ну, не буду, ну прости, Соня! — Он притянул ее к себе и поцеловал.

— Да, но тогда, если я не ошибаюсь, там были папиросы «Memphis».

«Ах, как хорошо!» — подумала Наташа, и когда Соня с Николаем вышли из комнаты, она пошла за ними и вызвала к себе Бориса.

— Борис, подите сюда, — сказала она с значительным и хитрым видом. — Мне нужно сказать вам одну вещь. Сюда, сюда, — сказала она и провела его в цветочную на то место между кадок, где она была спрятана. Борис, улыбаясь, шел за нею.