Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Дэвид Юн

Весь мир Фрэнка

Ники, Пенни, маме и папе – всем им вместе
Produced by Alloy Entertainment, LLC

Оригинальное название: FRANKLY IN LOVE

Text Copyright © 2019 by David Yoon

Опубликовано по согласованию с агентствами Rights People, Лондон и The Van Lear Agency LLC

Cover art Copyright © 2019 by Owen Gildersleeve

ООО «Клевер-Медиа-Групп», 2020

Перед тем как мы начнем

У меня два имени. Мое первое имя – Фрэнк Ли. Мама с папой дали мне это имя из‐за количества букв в нем. Честное слово. Ф+Р+Э+Н+К+Л+И – семь букв. Число семь считается в Америке счастливым. Фрэнк – это мое американское имя. Просто имя, по которому ко мне обращаются.

Мое второе имя – Сунг-Мин Ли. Оно корейское, и его тоже выбирали с учетом астрологии и нумерологии. С+У+Н+Г+М+И+Н+Л+И – девять букв. Число девять считается в Корее счастливым. Но никто не называет меня Сунг-Мин. Даже родители. Они зовут меня Фрэнком. Так что у меня два имени.

Так вот, в моих именах есть два счастливых числа – семь и девять, и я, можно сказать, мостик между двумя культурами или что‐то типа того. Америка – это Корея. Корея – это Америка. Понятно объяснил? Можно теперь приступать к рассказу?

Осень последнего года средней школы, начальный период жизни человека

Глава 1

Озеро надежды

Настал последний год обучения.

«Настал» звучит круче, чем обычное «начался». Потому что если произнести его с правильной интонацией, то прозвучит так, будто единственный оставшийся в живых рыцарь принес плохие вести королю, войска которого терпят поражение, и тот не слушающейся его рукой проводит по искаженному от ужаса лицу. «Настал час последней битвы, ваша милость. Падение династии Ли уже не предотвратить».

Чтоб вы понимали, это я тот король, который в ужасе проводит рукой по лицу. Потому что настал последний год обучения в школе.

Иногда я вспоминаю то, что было всего месяцев шесть назад. Предыдущий учебный год! Счастливое было время! Как же мы резвились на лугу после того, как написали пробные тесты! Это была тренировка перед проходящим в два этапа схоластическим тестом, результаты которого в Плайя-Месe (это в Калифорнии, в Соединенных Штатах Америки) используются для того, чтобы оценить готовность молодого человека к получению высшего образования.

А какое же значение имеют эти пробные тесты? «Да это просто подготовка! – говорили мы тогда. – Полная фигня, ваша милость!» И мы нежились на солнышке и шутили по поводу одного из заданий на понимание прочитанного отрывка. В нем говорилось об эксперименте: что собакам легче сделать для того, чтобы получить еду, – наклонить контейнер (легко) или потянуть за веревку (это уже сложнее). Исходя из прочитанного текста и изображения на картинке № 4, надо было выбрать один из вариантов:

А. Для собак задание с веревкой легче, чем задание с контейнером.

В. Задание с веревкой расстраивает собак сильнее, чем задание с контейнером.

С. Собаки возмущены тем, что люди ставят перед ними такие абсурдные задачи. Нет, серьезно, просто дайте нам нашу еду в гребаной собачьей миске, как все нормальные люди!

Или:

D. Собаки в расстроенных чувствах проведут лапой по морде.

Правильный ответ, конечно, D.

Когда объявили результаты, то выяснилось, что я получил 1400 баллов из 1520 возможных, 96‐й процентиль. Приятели были за меня рады и со словами «Дай пять» громко лупили меня ладонью по ладони, но мне эти хлопки – шлеп, шлеп, шлеп – напоминали удары в запечатанную дверь склепа. Я‐то рассчитывал на 1500.

Когда я сообщил результаты теста маме с папой, они посмотрели на меня с жалостью, с которой смотрят на мертвого воробья в парке. И мама проговорила: «Не волноваться, мы тебя все равно любить». Серьезно. Так и сказала.

За всю мою жизнь мама сказала «я тебя любить» всего два раза. Один раз – когда я набрал 1400 баллов. Второй раз – когда звонила после похорон моей бабушки в Корее, мне тогда было десять. Мы с Ханной не ездили на похороны. Папа был в магазине, он тоже не поехал.

Вообще‐то, конечно, странно, что мы тогда не поехали на похороны. Но, если честно, я рад, что не поехал. Я видел бабушку всего лишь раз в жизни, когда мне было шесть. Она не говорила по‐английски, а я по‐корейски. Поэтому если вдуматься, то, может быть, нет ничего странного в том, что мы тогда не поехали в Корею. Папа никогда в жизни не говорил, что меня любит.

Ну так вот, вернемся к результатам пробного теста. Если верить теперь уже бесполезному словарику для подготовки к тесту, результат в 1500 баллов – это индикатор, признак, предзнаменование, предвестник (и куча других слов) того, что я сдам сам тест достаточно хорошо, для того чтобы привлечь внимание Гарварда, а это, по мнению мамы с папой, – вуз номер один, и лучше него нет ни в одном из соединенных штатов.

Результат в 1400 баллов означает, что я смогу поступить только в Калифорнийский университет в Беркли, а это, если верить маме с папой, лишь утешительный приз по сравнению с Гарвардом. И иногда, когда родители проводят захват мозга, я думаю (не дольше наносекунды), что Беркли – это реально отстой. Выражение «захват мозга» придумала моя сестра Ханна. Это как захват головы в борьбе, только тут мозг. Ханна живет в Бостоне рядом с другим Беркли – Музыкальным колледжем Беркли. На самом деле я мечтаю учиться в том самом музыкальном Беркли. Но родители против: «Музыка? Как ты зарабатывать деньги? На что ты кушать?»

У Ханны тоже два имени: американское Ханна Ли (семь букв) и корейское Джи Йонг Ли (девять букв). Папа назвал Ханну Ли в честь Хонали – страны, упоминавшейся в одной популярной в 1960‐х годах песенке «Дымок» (или «Волшебный дракон»). Она была замаскирована под детскую, но на самом деле это был гимн марихуане. В 1970‐е эту песенку пели на уроках английского в старших классах корейских школ. Папа никогда не курил марихуану. Он понятия не имел, про что поет.

Ханна – старшая. Она все делала правильно. Мама с папой хотели, чтобы она хорошо училась, и Ханна получала одни пятерки. Родители хотели, чтобы она училась в Гарварде, и Ханна окончила его с отличием. Потом она пошла в Гарвардскую школу права и так преуспела, что попала в Eastern Edge Consulting на очень хорошую должность, хотя все ее ровесники там просто ассистенты. Эта компания специализируется на разруливании нелепых патентных споров между техническими компаниями с оборотом в миллиарды долларов. Сейчас Ханна даже немного занимается управлением венчурными капиталами, работает прямо из дома, высоко на Бикон-Хилл. По будням Ханна ходит в очень дорогих брючных костюмах, а по выходным носит платья (попроще, но все равно очень дорогие). Она отлично подошла бы на обложку какого‐нибудь делового журнала. Но потом Ханна допустила одну ошибку. Она влюбилась.

Нет ничего плохого в том, что она влюбилась. Проблема только в том, что она влюбилась в черного парня, а этого достаточно для того, чтобы перечеркнуть все ее достижения. Этот парень подарил Ханне кольцо, которое мама с папой не видели и, возможно, никогда не увидят.

Если бы все это происходило на другой планете и с другой семьей, то этот темнокожий парень приехал бы к нам домой на летние каникулы, чтобы познакомиться с родителями и чтобы мы все смогли потренироваться в произношении его имени – Майлз Лейн. Но мы находимся на планете Земля, а мама с папой – все те же мама с папой, так что этим летом Ханна не приедет. Я понимаю, почему она не хочет этого делать, но мне все равно очень ее не хватает: рядом не будет человека, с которым можно посмеяться над тем, что происходит вокруг.

В прошлый раз она приезжала домой два года назад. Это было на День благодарения. Она как раз попала на Сборище. Семья Чанг тогда принимала гостей, была их очередь. Я не очень понимаю, почему Ханна тем вечером решилась на этот шаг: «Я нашла парня. Он тот самый». Она достала телефон и продемонстрировала фотку Майлза маме с папой и всем остальным.

Ханна будто наложила на всех в комнате заклятье молчания. Повисла гробовая тишина. Прошла одна долгая минута перед тем, как экран телефона автоматически погас. Мама с папой пошли к двери, обулись и взглядом показали, что нам нужно последовать за ними. Мы ушли, не сказав ни слова (всем и так все было понятно). На следующее утро Ханна исчезла – улетела к себе в Бостон на четыре дня раньше, чем планировала. Только через год, когда без Ханны прошло шесть или семь Сборищ, Элла Чанг осмелилась тихонько сказать, что от Ханны «отреклись».

А жизнь продолжалась. Мама с папой просто перестали упоминать Ханну. Они вели себя так, как будто она переехала в какую‐то страну, в которой нет современных средств связи. Когда я пытался заговорить о Ханне, они буквально – буквально – отводили глаза и замолкали до тех пор, пока я не переставал говорить о своей старшей сестре. И через некоторое время я сдался и перестал упоминать ее имя в их присутствии.

Ханна вела себя примерно так же, как родители. Она все реже отвечала на сообщения – сначала раз в день, потом через день, потом раз в неделю и так далее. Вот как происходит отречение. Это не смертный приговор, вынесенный на каком‐то семейном трибунале. Отречение – это пренебрежение, которое все время усиливается. Ханна отреклась от родителей, потому что они отреклись от нее. Я это прекрасно понимаю. Но я‐то от нее не отрекался и не собираюсь. Это страшно – смотреть, как исчезает из твоей жизни дорогой тебе человек.

Я много говорю о Ханне с Кью. Кью – мой лучший друг. Ну а я, соответственно, его лучший друг. Я очень благодарен Кью за его терпение: могу себе представить, каково ему слушать про то, как мои мама с папой отвергли парня с таким же цветом кожи, как у самого Кью. Полное имя Кью – Кью Ли. Он Ли, и я Ли, мы словно братья, только от разных матерей – кореянки и афроамериканки.

Его родители, мистер и миссис Ли, совершенно обычные люди, и они, кажется, так и не поняли, почему у них родился такой мегаботан. У Кью есть сестра-близняшка по имени Эвон. Она такая красивая, что на нее смотреть больно. Эвон Ли просто ангел.

Имя Кью ничего не означает, и это не сокращение. Просто Кью. Пару месяцев назад, на свой восемнадцатый день рождения, Кью решил сменить имя. Вообще‐то родители дали ему имя Уильям.

Вилли Ли. «Вилли Ли, Вилли Ли, а у тебя там извилистый…» – дразнили его. Короче, хорошо, что ты сменил имя, Кью.

Как и большинство ботанов, мы с Кью в свободное время смотрим малоизвестные фильмы, играем в видеоигры, занимаемся деконструкцией абсурдностей этой реальности и все в таком духе.

Мы о девчонках практически не говорим, потому что похвастаться, в общем‐то, нечем. Мы никогда ни с кем не встречались. В бурные воды отношений с девчонками я заплыл впервые, когда случайно поцеловал Джину Как-Ее-Там. Мы тогда только стали старшеклассниками и играли в бутылочку, только вместо нее использовали шариковую ручку. Нам надо было поцеловать друг друга в щечку, но мы с Джиной промахнулись и соприкоснулись губами. У-у-у-у-у-у!

Вскользь коснуться темы девчонок мы можем, только когда сидим на берегу озера Надежды. Озеро Надежды находится в торговом центре «Вестчестер». Это крупнейший ТРЦ в округе Ориндж. Вход в этот торговый центр по каким‐то непонятным мне причинам запирают только хорошо за полночь, когда все его магазины уже давно закрылись. Ночью это пустое, безмятежное апокалиптическое пространство, и, похоже, никто в Южной Калифорнии не знает об этом прекрасном месте.

Почти триста тысяч сияющих квадратных метров пустынного молла патрулируют всего два охранника. Их зовут Камилла и Оскар. Они знают нас с Кью и понимают, что у нас с ним не свидание, что мы всего лишь два парня со странным представлением о том, как убивать время.

Озеро Надежды – это фонтан в хрустальном атриуме «Вестчестера», возле флагманского магазина Nordstrom. Низкая конструкция из полированных деталей, по‐модернистски соединенных под разными углами. На бортике модная медная табличка с надписью: «Не пить – техническая вода». А над фонтаном, под высоким наборным потолком из стекла, раздаются ломаные аккорды безымянных джазовых композиций. Я называю этот фонтан озером Надежды, потому что надеюсь, что если буду достаточно часто исповедоваться у него и делать ему подношения, то из его сияющих вод явится девушка и протянет мне руку.

Мы с Кью сидим по‐турецки на бортике фонтана из камня шоколадного цвета. И наблюдаем за тем, как в верхнем восьмиугольном бассейне пузырится вода, а потом переливается через каменный гребень и стекает вниз по расположенным в шахматном порядке ступенькам в другой бассейн, дно которого усыпано блестящими монетами. Я лезу в свой рюкзак из армейского магазина, достаю милейший диктофон размером не больше пульта от телевизора и записываю низкий и густой, как сироп, гул воды с сочным звуком периодически всплывающих и лопающихся пузырей. Практически готовый гитарный риф. Я выключаю диктофон, убираю его обратно в рюкзак и поворачиваюсь к Кью.

– Какой должна быть идеальная женщина? – спрашиваю я. – Ты первый.

Кью кладет подбородок на кулаки:

– Идеальная говорит по крайней мере на двух иностранных языках.

– И?

– Практически профессионально играет на гобое, – добавляет он.

– Да ладно, Кью, – говорю я.

– Днем преподает в одном из лучших вузов страны, а по ночам танцует балет.

– Полагаю, что этот список не имеет никакого отношения к реальности, – заявляю я.

– Да ладно, мечтать не вредно, – отвечает Кью.

Мне плохо его слышно из‐за белого шума, который стоит у озера Надежды. Наверное, именно поэтому здесь так легко говорить про идеальных девушек и другие подобные вещи. Ты будто говоришь сам с собой, только вслух и перед другом.

– Твоя очередь, – говорит Кью.

Я думаю. Перед моим внутренним взором проходит сотня лиц, каждое из которых по‐своему красиво. Тысячи комбинаций и возможностей. Если внимательно присмотреться, то в каждом из этих лиц есть что‐то милое. В жизни часто такое случается. Однажды я разрезал пополам луковицу и обнаружил, что кольца внутри сложились в идеальное сердце в самой серединке. А еще один раз…

– Фрэнк, – говорит Кью, – чтобы говорить, надо открывать рот.

– Ну-у-у, – отвечаю я. – Я думаю.

Кью смотрит на меня выжидающе.

– Наверное, она должна быть доброй. Это главное качество.

Кью приподнимает брови:

– То есть не должна быть подлой. Я тебя понял.

– И она должна меня смешить, – добавляю я.

– Есть какие‐нибудь другие важные качества?

Я задумываюсь. Мне кажется, что все остальное – хобби, вкусы, предпочтения в музыке и одежде – почти не имеет значения. Поэтому я отрицательно качаю головой. Кью пожимает плечами.

– Суперромантично. В прямом смысле этого слова.

– Ну да.

Некоторое время мы смотрим на фонтан. Потом я лезу в передний карман джинсов и достаю две монетки – одну для себя, вторую для Кью. Он бросает свою в фонтан с пукающим звуком, я, на секунду сжав монетку в ладони, бросаю тоже – плюх! Мы всегда так делаем, перед тем как уйти. Это стало для нас уже своего рода традицией. Наши монетки падают на кучу других желаний, которые уже покоятся на дне, – к мечтам о хороших оценках, о продвижении по службе, о выигрыше в лотерею и, конечно же, о любви. Из искрящейся воды никто не появляется.

Я не сказал Кью о том, что у меня есть еще одно требование к идеальной женщине. Я не хочу говорить о нем вслух, хотя именно из‐за него больше всего переживаю. Моя идеальная женщина должна быть, скорее всего, американкой корейского происхождения. Не то чтобы это было обязательно. Мне не следовало бы придавать этому такое значение. Но так все было бы гораздо проще.

Я лишь дважды пробовал войти в глубинные воды отношений с девчонками, и каждый раз меня что‐то удерживало от полного погружения. Меня словно разбивал паралич. Наверное, я просто не мог решить, что хуже – встречаться с девушкой, которую мои родители возненавидят, или с девушкой, которая им понравится: в первом случае меня подвергли бы остракизму, а во втором стали бы контролировать каждый мой шаг.

К тому же надо учитывать и то, что корейцы составляют всего один процент жителей штата Калифорния, и из этого числа только двенадцать процентов – девушки моего возраста. Получается одна девушка примерно на восемь квадратных километров. Вычтите тех, которые уже заняты, и тех, с которыми я не найду общего языка, а потом – и это самое ужасное – примите во внимание требования, которые я предъявляю к идеальной женщине, и претенденток станет еще меньше. Озеро Надежды превратится в лужу. Поэтому пока лучше убрать образ идеальной девушки в долгий ящик. Вообще я уже много лет так и делаю.

– Мечтать не вредно, – говорит Кью.

– Мечтать не вредно, – соглашаюсь я.

Глава 2

Это была метафора

Точно так же как и у нас с Ханной, у магазина родителей два имени. Официально он называется Fiesta Hoy Market[1]– название настолько тупое, что я даже переводить его не буду. А второе имя – просто Магазин. Именно так мы его и называем между собой. Мама с папой работают в Магазине каждый день с утра до вечера. И в выходные, и в праздники, и 31 декабря – 365 дней в году. С тех пор как родилась Ханна, родители ни разу не брали отпуск.

Мама с папой получили этот магазин от старой корейской пары из первой волны иммигрантов, тех, что приехали в Америку еще в 1960‐х. Никаких контрактов – никакой бюрократии. Их познакомил хороший общий друг. Потом был чай, ужины и, наконец, множество глубоких поклонов, за которыми последовали теплые рукопожатия (обеими руками). Хозяева хотели, чтобы Магазин попал в хорошие руки. В хорошие корейские руки.

Магазин находится в часе езды от нашего пугающе совершенного пригородного дома в Плайя-Месе, в той выжженной солнцем части Южной Калифорнии, где живут в основном мексиканцы и афроамериканцы. Это словно другой мир.

Бедные жители того района расплачиваются за покупки в Магазине «продуктовыми марками» – талонами на питание, которые малоимущие получают от государства. Эти «продуктовые марки» потом обмениваются на деньги, которые откладываются мне на колледж. Вот вам современный вариант американской мечты. Надеюсь, в следующей итерации американской мечты не придется отбирать у людей талоны на еду.

Сейчас я в Магазине. Стою, прислонившись к прилавку. Лак в центре столешницы стерся, и это пятно, словно годичные кольца на дереве, рассказывает обо всем, что видел этот прилавок: конфетах и пиве, подгузниках, молоке и пиве, мороженом и пиве, и снова пиве.

– В аэропорту, – как‐то сказал я Кью, – всем иммигрантам дают клочок бумажки, где написано, чем они будут заниматься. Грекам достаются дайнеры, китайцам – прачечные и химчистки, а корейцам – алкомагазины.

– Так вот, значит, как в Америке все устроено, – ответил Кью и с выражением глубокой иронии на лице откусил кусок буррито.

В Магазине жарко. На мне черная майка из ткани в мелкую дырочку с надписью Hardfolor и черные шорты. Замечу, что у черного есть масса оттенков. Бывает зеленовато-черный, и с коричневым отливом, и с фиолетовым… Браслеты у меня на запястье – просто черная радуга. Вся одежда выше щиколоток должна быть черной. А вот обувь может быть любого цвета. Например, сейчас у меня ярко-желтые кроссовки.

Папа отказывается включать кондиционер, потому что от жары могут испортиться только конфеты с шоколадом, а их папа уже убрал в холодильную камеру.

Так что мне приходится потеть. Я наблюдаю за тем, как в воздухе, громко жужжа, вычерчивают прямые углы три мухи. Я делаю фотку и выкладываю с подписью: «Мухи – единственные существа, названные по своему основному способу перемещения»[2].

Мне кажется, что моя помощь в Магазине довольно бессмысленна: родители не разрешают мне работать.

– Ты учиться, ты доктор может стать, – часто говорит папа.

– Или новости вести и прославиться, – добавляет мама.

Последнее я вообще не понимаю. Так или иначе, я помогаю в Магазине лишь один день в неделю – в воскресенье. Я работаю только на кассе, не разгружаю и не сортирую товар, не убираюсь, не наклеиваю ценники и не общаюсь с поставщиками. Мама отдыхает дома после утренней смены, и мы с папой тут одни. Подозреваю, мама хочет, чтобы мы с ним больше общались, потому что через год мне уезжать в колледж. Так что отец и сын должны проводить время вместе. За душевной беседой.

Папа надевает пояс как у тяжелоатлетов и вывозит тележку, груженную ящиками с крепким пивом. Он немного похож на хоббита – коренастый, сильный, с толстыми ногами, только на ремне нож для разрезания коробок, а не бархатный мешочек с драгоценными монетами. Папе уже под пятьдесят, но его волосы не поредели. Подумать только, в Сеуле папа получил степень бакалавра – и оказался здесь. Мне интересно, много ли иммигрантов, как мой папа, занимаются физическим трудом, хотя могли бы быть белыми воротничками?

Папа с грохотом выкатывает тележку из зияющей темной пасти холодильной комнаты.

– Ты есть, – говорит он мне.

– О’кей, пап, – отвечаю я.

– Есть тако. Рядом, вот деньги. – Он протягивает мне двадцатку.

– О’кей, пап, – снова отвечаю я.

Я часто говорю папе: «О’кей, пап». Обычно все наши разговоры сводятся к этой фразе, потому что разговаривать у нас не получается. Папа плохо знает английский, а я практически не говорю по‐корейски. Я вырос на видеоиграх и инди-фильмах. А на чем вырос папа, я понятия не имею.

Раньше я расспрашивал его о детстве и разных других вещах, например о том, как он смог позволить себе такую роскошь, как колледж, ведь его семья была бедной, очень бедной. Моя мама тоже выросла в бедной семье. Это было еще до того, как в конце 1980‐х в Корее произошло экономическое чудо. Папа рассказывал, как ходил ловить речных крабов, когда дома не хватало еды. В его захолустье многие так делали.

– Маленький крабики, все внутри мой сетка ползать, – рассказывал мне он. – Все ползать, ползать, ползать, на лицо друг другу наступать, пытаться подняться наверх.

– О’кей, – ответил я ему тогда.

– Вот это Корея, – добавил он.

Когда я попросил его объяснить, что он имеет в виду, папа закончил разговор так: «В любом случае Америка лучше. Лучше тебе в колледж тут идти, английский учить. Больше возможности».

Это был его коронный ход, так папа сворачивал большинство разговоров, даже самых невинных, которые начинались с вопросов о том, почему мы дома не говорим по‐корейски или почему все корейцы постарше пьют только Chivas Regal.

Так что мы с папой почти всегда останавливаемся на фразе: «О’кей, пап».

– О’кей, пап, – говорю я, беру свой телефон и выхожу на улицу.

Снаружи жара еще невыносимее, чем внутри. Из дверей расположенной рядом с Магазином мясной лавки на пустую парковку льется оглушительный поток латиноамериканских народных баллад – корридо. Музыка вроде как должна поднимать настроение и привлекать покупателей в лавку. Но этот прием не работает.

Party Today![3]

Вж-ж-ж, вж-ж-ж. Это Кью.

«Привет, старина! Погнали в Лос-Анджелес. Сегодня ночь музеев, все бесплатно. Куча народу едет». – «Мои глубочайшие сожаления, старина, – отвечаю ему я, – у меня Сборище». – «Мне будет не хватать вашего общества, благородный сэр», – пишет Кью. «А мне вашего, мой добрый друг».

Кью знает, что я имею в виду, когда говорю «Сборище». Это регулярные встречи пяти знакомых семей. Звучит так, будто я говорю про мафиозный клан, но на самом деле речь всего лишь про ужин, который поочередно устраивают у себя дома друзья родителей.

Это событие одновременно и прозаичное, и совершенно исключительное. Прозаичное – потому что это всего лишь ужин, а исключительное – потому что все пять пар познакомились и подружились в Сеульском университете, а потом все вместе переехали в Южную Калифорнию, чтобы начать жизнь заново, и вот уже несколько десятилетий раз в месяц они встречаются за ужином.

Рабочий день подходит к концу. Папа меняет футболки: снимает ту, что подходит владельцу Магазина, и надевает серое поло, на котором будто бы написано: «Я успешен, мое дело процветает!» Она больше подходит для Сборища. Мы выключаем свет и запираем Магазин. Ехать до дома Кимов минут сорок.

На этот раз их очередь принимать Сборище, и они решили показать – их жизнь удалась. Они заказали огромный бразильский мангал, мясо на нем готовят настоящие бразильцы, которые заставляют всех гостей выучить главное слово этого вечера – «чурраскария». Плюс зона для дегустации вин. Плюс семидесятидюймовый телик с новыми шлемами виртуальной реальности, для того чтобы дети помладше могли поиграть в исследователей океанских глубин. Все это просто кричит: «Мы отлично устроились в Америке! А вы?»

А дополняем все эти атрибуты успеха мы, их старшие дети. Все мы родились приблизительно в одно и то же время. Все мы одновременно окончим школу. О нас постоянно говорят, словно мы знаменитости местного уровня: «Его избрали капитаном команды по академическому пятиборью» или «Она будет выступать с речью во время вручения дипломов».

Быть символом успеха утомительно, поэтому мы прячемся в игровой или еще где‐нибудь, пока младшие дети носятся по всему дому, а взрослые напиваются и поют корейскую попсу двадцатилетней давности (мы ни слова не понимаем). Так что нас, старших детей, можно сказать, связывает какая‐то странная дружба:

• мы встречаемся на четыре часа раз в месяц;

• во время этих встреч мы выходим из комнаты только для того, чтобы поесть;

• мы общаемся только во время Сборищ.

Эти Сборища – особый мир. Каждое из них – кусочек Кореи, навсегда застывший в янтаре, той Кореи начала девяностых, которую мои родители и их друзья привезли с собой в Штаты много лет назад. Корейцы в Корее уже живут по‐другому, там изобилие и технический прогресс; американские подростки, живущие по соседству с Кимами, играют под K-pop в танцевальные игры на огромных плазмах, а Сборища будто бы отбрасывают нас в прошлое. Ну и ладно. В конце концов, мы, дети, приходим на эти встречи ради родителей. Стали бы мы общаться друг с другом, если бы Сборищ не было? Вряд ли. Но сидеть вместе и игнорировать друг друга мы не можем – это скучно, поэтому мы болтаем и философствуем до тех пор, пока Сборище не заканчивается. И тогда нас выпускают в мир, который существует вне Сборища, где время идет своим чередом. Я называю нас лимбийцами[4].

Я с ужасом жду очередной встречи с лимбийцами, с которыми мне предстоит провести несколько часов в небытии между двумя мирами. И каждая встреча напоминает мне, что все они классные. Вот, например, Джон Лим (семь букв) разработал игру, которая неплохо продается в магазине мобильных приложений. Элла Чанг (девять букв[5]) зажигает на виолончели. Эндрю Ким (девять букв[6]) написал в соавторстве со своим партнером по YouTube-каналу довольно популярную книгу.

Я раньше думал, что подсчет букв в именах – это чисто корейская странность. Но на самом деле это не чисто корейская странность. Это просто странность. Наверное, всем, кто переехал в совершенно новую для них страну, хочется создать свои совершенно новые традиции. И так странность рождает странность. Однако при всех своих странностях наши родители обеспечили нам, своим детям, очень хорошую жизнь, и за это я им очень благодарен. Честное слово.

На этот раз во время Сборища лимбийцы засели в комнате Эндрю и играют в стрелялку.

– Привет, – говорю я.

– Привет, – отвечают они.

Джон Лим держит контроллер на вытянутых руках, как будто из‐за этого станет лучше играть. Эндрю Ким шипит от напряжения. Элла Чанг в очках с роговой оправой спокойно и непринужденно уделывает всех.

– Будешь играть? – тянет Элла.

– Ща, секунду.

Одной из лимбийцев не хватает. Я брожу по дому, пока ее не нахожу. Это Джо Сонг. Она сидит в комнате младшей сестры Эндрю Кима. Комната в пастельных тонах, и на полу куча больших деталей Lego.

Джо Сонг (семь букв), корейское имя – Ю Джин Сонг (девять букв). Когда нам с Джо было пять, и шесть, и семь лет, мы тайком таскали самые лакомые кусочки с праздничного стола до того, как всех звали ужинать. Или один из нас становился на стул, поднимал руку так высоко, как только мог, и опускал другому, оставшемуся внизу, в рот лапшу.

А еще мы засовывали друг другу в штаны травинки, и это продолжалось до тех пор, пока я однажды не увидел, что там у нее спереди. Тогда‐то я и начал бояться девчонок. И до сих пор этот страх не прошел.

Сейчас Джо Сонг, подняв верхнюю губу к носу, сидит в углу. Она бросает на меня взгляд – а, это всего лишь Фрэнк! – и тут же отводит его, даже не опустив губы. С выражением полнейшего пренебрежения на округлом лице она возвращается к тому занятию, от которого я ее отвлек: снова принимается выстраивать детали Lego в одну прямую линию.

Джо слушает музыку на телефоне. Динамик маленький, так что звуки больше похожи на попискивание жуков.

– Самый лучший способ слушать музыку, – говорю я. – Соответствует авторской задумке музыкантов.

– Привет, Фрэнк, – мрачно произносит Джо.

– Как дела?

– Не очень много, – рассеянно говорит она, словно отвечая на какой‐то другой вопрос.

Я сажусь рядом с горой деталей Lego. Такое ощущение, что мне десять лет.

– Ты что‐то строишь?

– Нет. Просто прозрачные детали сделаны из поликарбоната, а непрозрачные – из АБС-пластика.

– А-а-а-а-а, понятно, – отвечаю я.

Я вижу, что Джо сменила цвет волос. Сверху они такие же темно-каштановые, как и раньше, а нижний слой окрашен в ярко-зеленый, это заметно по отдельным выбившимся прядкам.

Она запускает руку в волосы – ярко-зеленый всполох – и замирает, склонив голову набок. Задумалась.

– Нельзя использовать для 3D-печати АБС-пластик и поликарбонат. Ну то есть я не могу. Нет нужной техники. – Она отводит руку, и зеленая прядь снова прячется.

Мы с Джо оба учимся в школе Паломино. На занятиях наши классы вообще не пересекаются. Никто, кроме лимбийцев, не знает, что мы с Джо знакомы. Когда мы встречаемся в школьном коридоре, то просто смотрим друг на друга. Мне вдруг стало интересно: почему мы, лимбийцы, никогда не общаемся вне Сборищ?

– Давай построим башню, – предлагает Джо.

И мы, как в детстве, начинаем строить башню с квадратным основанием, четыре детальки на четыре, цвета чередуются как в спектре – ROYGBIV[7]. Щелк-щелк, деталь за деталью. Мы строим башню долго и в полном молчании.

Звуки вечеринки становятся громче. Я поднимаю голову и вижу, что моя мама открыла дверь и заглянула к нам в комнату. Она ничего не сказала, просто посмотрела на нас с Джо и многозначительно улыбнулась уголком губ.

Когда она исчезла, Джо закатила глаза с протяжным стоном.

– Джо, ты выйдешь за меня замуж, чтобы дом Ли и дом Сонг наконец объединились? – спрашиваю я.

– Заткнись на хрен, – отвечает она и бросает в меня деталью Lego.

Ее смех звучит странно, словно стая белок орет.

– Боже, такая лажа, – говорит Джо наконец.

– Ты о чем?

– О Ву. Ты же знаешь Ву?

Конечно, я знаю Ву. Он китаец, уже три поколения его семьи живут в Америке. Он под метр девяносто, почти девяносто килограммов железных мускулов, это принц-воин с орлиным взглядом, непонятно как оказавшийся в дебрях американской средней школы. От одного его взгляда некоторые девчонки врезаются в ящички для хранения вещей.

С вероятностью 99 % Ву пойдет учиться в Университет Южной Калифорнии, который находится в Лос-Анджелесе. Папа Ву учился там. И мама тоже. Они до сих пор ходят на футбольные матчи студенческой команды университета, и у них на машинах рамки номеров с надписью: «Университет Южной Калифорнии».

Я однажды видел, как Джо и Ву целуются, стоя между колоннами. Ее округлый подбородок двигался вместе с его квадратной челюстью. Их вид меня отталкивал и притягивал одновременно, словно я смотрел на что‐то, что, как мне казалось, обязательно должно существовать и чего я никогда не рассчитывал увидеть своими глазами. Кью считает Джо красавицей. Кью имеет право так думать, потому что он мой друг, не посещающий Сборища. У Ву фамилия Танг. Он Ву Танг[8]. Прикиньте.

– Он такой: «Я хочу познакомиться с твоими родителями», – продолжает Джо. – Я, типа: «Ни за что на свете». Но он настаивает. Из-за этого мы и поругались.

Проблема в том, что практически все азиатские страны люто ненавидят друг друга. Корейцы ненавидят китайцев, китайцы ненавидят корейцев, и так было всегда. Еще китайцы ненавидят японцев, которые ненавидят тайцев, которые ненавидят вьетнамцев, и так далее. В разные периоды истории эти страны завоевывали друг друга. Вы в курсе, что практически все европейские страны говорят гадости про своих соседей? В Азии то же самое.

– Печалька, – говорю я, нахмурившись.

Мы с Джо уже дошли до зеленых деталей. Я беру одну и понимаю, что она такого же цвета, как волосы Джо.

– У меня не просто проблемы с парнем, – говорит она, – у меня проблемы с парнем-китайцем.

Корейцы ненавидят китайцев, которые ненавидят корейцев, которые ненавидят… Ну вы поняли.

– Расисты, – говорю я.

Джо кивает. Она знает, что я имею в виду ее родителей. Я понимаю, что сейчас самое время упомянуть Ханну. Но что про нее сказать? На самом деле сказать‐то можно многое. Но все это я уже тысячу раз говорил, поэтому повторяться совершенно бессмысленно. Я уже устал повторять одно и то же. Наши родители – расисты. Я хотел бы, чтобы все было иначе. Я скучаю по Ханне. Я хотел бы, чтобы все было иначе. Наши родители – расисты. Я скучаю по Ханне.

Щелк-щелк. Мы продолжаем строить башню и доходим до фиолетового цвета. Осталась куча деталей белого, черного и коричневого цветов.

– А с этими что будем делать? – спрашиваю я. – Они не подходят нашей радуге.

Получилась очень глупая и очевидная игра смыслов, и Джо щелкает меня по лбу, чтобы это показать.

– Это метафора, придурок, – говорит она.

Мы сидим, уставившись друг на друга.

– Чертовы родители, – говорю я.

Глава 3

Еще лучше

Домой со сборища нас везет мама. От Даймонд-Рэнч до Плайя-Месы путь неблизкий. Сначала мы проезжаем корейский район, потом мексиканский, потом идут китайский и черный, потом снова мексиканский и наконец белый. Плайя-Меса – белый.

Мы проезжаем только первый мексиканский район, когда папа тихо блюет в пустой бумажный стакан.

– Фу, – говорит мама, – папочка, ты слишком много пить.

– Я в полный порядок, – отвечает он.

– Фу, – повторяет мама и опускает все окна в автомобиле.

Папа аккуратно закрывает стаканчик пластиковой крышечкой, откидывается на спинку сиденья и закрывает глаза. Из крышечки торчит трубочка. Такое ощущение, что это адский напиток, приготовленный самим Сатаной.

Свежий воздух уносит запахи.

– Ты не пить, как папа, хорошо? – говорит мама, глядя на меня в зеркало заднего вида.

– О’кей, мам, – отвечаю я.

– Однажды один человек, он пить всю ночь, пить слишком много. Он спать, он блевать, он задохнуться во сне. Он умирать.

Я уже слышал эту историю.

– Кошмар.

– Ты понимать, ты не пить, хорошо?

– Мама, тебе действительно не стоит переживать по этому поводу.

И это действительно так. За всю свою жизнь я лишь дважды пил алкоголь и ни разу не допил до конца. И мои друзья такие же – и лучший друг Кью, и его сестра Эвон, и все остальные. Все мы трезвенники, все учимся по углубленной программе – УП, поэтому нас не приглашают на вечеринки, которым сопутствует возможность выпить. Но мы бы не стали пить, даже если бы нас пригласили.

Мы УП, или упэшники. Мы не ходим на вписки. Вместо таких вечеринок мы находим пустые многоуровневые парковки и устраиваем ночные чтения пьесы «Розенкранц и Гильденстерн мертвы». Или набиваемся в мою простенькую переднеприводную Consta, где стекла опускаются вручную, и едем в пустыню на полпути между Лос-Анджелесом и Вегасом, чтобы поглядеть на метеоритный дождь или Меч Ориона в идеально черном пустынном небе. Сразу скажу: до Вегаса мы ни разу не доехали. А что происходит в Вегасе – нам плевать[9]. Мы разворачиваем машину и едем обратно, рассуждая о том, есть ли еще где‐то, кроме Земли, разумная жизнь и встретим ли мы инопланетян. Или, может, они не выйдут на контакт из‐за того, что наша цивилизация слишком примитивна. А может, Ферми со своим парадоксом[10] был прав, и мы единственные разумные существа во всей Вселенной.

Дорога свободная. Мимо нас со скоростью почти сто сорок километров в час проносятся фары других машин. Мы быстро доезжаем до китайского района. Папа сообщает нам об этом факте.

– Здесь теперь один китайцы. Раньше быть мексиканцы, но теперь один китайцы. Они все занят. Вон вывеска «Хонг Фу Сян тян-пян-мян», ха-ха-ха.

– Чанг-чонг-чинг-чонг? – отвечает мама со смехом.

– Да ладно вам… – говорю я.

– Они есть все, – объясняет папа, – ухо свинья, хвост свинья, ноги кура, все они есть.

Мне хочется сделать фейспалм, но я провожу рукой по ноге. Корейцы сами едят «странные» вещи – морские огурцы, живых осьминогов, желе из желудей, и все это очень вкусно. Белые люди, черные люди, индусы, ямайцы, мексиканцы – все люди едят разные странные штуки, и это очень вкусно.

Я хочу все это сказать, но понимаю, что не могу. Это будет бесполезный разговор. Моих родителей не переубедишь, они считают, что корейцы особенные.

– Чинг-чонг-чанг-чанг? – продолжает мама.

Папа смеется, стараясь не расплескать свое адское пойло. На мгновение я представляю себе, какими были мои родители до рождения Ханны и меня. Эдакая сладкая парочка. Воркуют друг с другом на корейском, я почти ничего не понимаю, но, к моему удивлению, я вдруг узнаю слово jjangkkae, которое в переводе с корейского означает «китаеза».

Если бы я был обычным подростком, я бы уткнулся в свое обезьянье зеркало (так Кью называет смартфоны) и лайкал бы чьи‐то тупые посты. Или, может, записал бы пару битов, если бы почувствовал прилив вдохновения. Но тогда меня бы точно укачало. Так что мне приходится наслаждаться настоящим, всей прелестью этого расистского мгновения.

– Расисты вы, вот вы кто, – говорю я.

Я настолько привык к расизму родителей, что даже не спорю с ними больше. Это все равно что пытаться заставить ветер дуть в другую сторону. «Вы же в курсе, что до того, как вы сюда приехали, здесь жили некорейцы? – говорил я раньше. – Вы понимаете, что Корея – маленькая страна и в мире живет куча людей, о которых вы ничего не знаете?»

Спорить с мамой и папой бесполезно, потому что ветер дует туда, куда ему вздумается, руководствуясь лишь своей дебильной ветряной логикой. Какой смысл пытаться переубедить их, если они всегда говорят в свое оправдание: «Мы просто пошутить»? Вот и сейчас то же самое.

– Не расисты, – говорит мама обиженным тоном, – мы просто пошутить.

«У Джо Сонг есть бойфренд, и он китаец, третье поколение иммигрантов», – говорю я. То есть, конечно, не говорю. Если скажу, то жизнь Джо сразу же превратится в ад, потому что моя мама позвонит ее маме. Моя мама обязательно позвонит. И тогда Джо соберет у себя в гараже дрон, который изрубит меня на кусочки лазерными лучами, пока я сплю.

Хотя мне, конечно, очень хочется это сказать. Ведь мы же живем в Америке, и я не люблю расизм. «А вы знаете, – сказал бы я, – что американцы корейского происхождения составляют всего полпроцента населения страны? Вы об этом подумали, перед тем как переехать сюда? Вы надеялись на то, что сможете спокойно игнорировать оставшиеся девяносто девять с половиной процентов населения?» Но я этого не говорю. Вместо этого я задаю вопрос про Кью:

– А если бы Кью был китайцем? Вы бы тоже кривлялись – чинг-чонг – перед ним?

– Нет, – отвечает мама обиженно.

– Значит, смеялись бы над ним у него спиной.

– Нет, Фрэнк.

– Вы ведь зовете его между собой geomdungi?

– Фрэнк, айгу! – Мама бросает на меня недовольный взгляд в зеркало заднего вида.

По-корейски geomdungi – это «ниггер».

– Кью – нормальный парень, – произносит папа, не открывая глаз.

Кажется, что он говорит во сне. Его голос звучит спокойно и уверенно, несмотря на то что папа пьян. – Кью как семья. Мне нравиться Кью.

И хотя папа так говорит, можно по пальцам одной руки пересчитать, сколько раз Кью был у нас дома за все те годы, что мы дружим. И каждый раз, когда он приходит, родители кое‐что прячут.

Они прячут это за улыбками. Мама с папой улыбаются, Кью улыбается – все улыбаются и делают вид, что никто не видит призрак Ханны. Просто по логике родителей Кью хороший, потому что он всего лишь друг, потому что он парень и доброе имя нашей семьи не стоит на кону.

Но я все равно боюсь, что мама с папой могут случайно сказать или сделать что‐нибудь, что заденет моего лучшего друга. Поэтому, когда он заходил в гости, я старался все делать быстро и аккуратно: здороваемся с мамой и папой и с улыбочкой, с улыбочкой, с улыбочкой поднимаемся прямо ко мне в комнату, где играем в дурацкие старые игры на моем древнем компе. В конце концов я стал постоянно зависать у Кью. Лучше уж так, чем все эти улыбки.

В салоне автомобиля тихо. Слышен только свист ветра. На секунду мне даже показалось, что я доказал свою точку зрения, задавил родителей аргументами, взорвал мозг. Все мы одной крови, это Америка! Когда‐нибудь все униженные будут возвышены!

Но папа вдруг продолжил. Он снова заговорил во сне:

– Кью – почетный белый. Ты знаешь, что такое «почетный белый»?

– Вовсе нет, – возражаю я.

– Папочка, ты спать, – говорит мама.

Но папа не хочет спать.

– Черный люди денег никогда нет. Всегда преступления и банды. Детей рожать много. Вот черный люди.

– Боже мой, папа, – говорю я и качаю головой.

Вся эта пьяная болтовня мне не в новинку. Я нахожу взглядом белую линию дорожной разметки и начинаю за ней следить. Она опускается и поднимается, а потом разделяется на две. Мы перестраиваемся в другой ряд, и шины отбивают короткую барабанную дробь на ребристом покрытии, которое должно предупреждать зазевавшегося водителя.

И тут мама садится прямее.

– Все так, – говорит она. – Не понимать. Почему черный люди так себя вести? Наши покупатели? Очень много так себя вести.

– Значит, все они такие же, – с сарказмом бормочу я в окно, – все одинаковые, все до последнего на этой планете.

– Девяносто восемь проценты, – заявляет мама.

Она любит выдумывать несуществующие статистические данные. И папа тоже. Меня это просто бесит.

– А бедность и десятилетия расистской государственной политики к этому не имеют никакого отношения.

– 1992, – говорит мама. – Мы приехать в Соединенные Штаты, у нас триста долларов. И все. Мы два года жить дома у друзей. Доктор и миссис Чой. Есть только рис, кимчи и рамен два год.

Дальше я ее не слушаю.

Мама с папой словно окружили себя высокой ледяной стеной и не желают знать, что происходит за ней. А я будто одинокий воин с мечом. И я сдаюсь. Я ужасно скучаю по Ханне. В свое время она постоянно спорила с родителями о справедливости, как настоящий юрист, которым она в конце концов и стала. Ханна не отступала ни на миллиметр, ни за что. Она спорила до победного и никогда не изменяла себе. Она ничего не боялась.

Что значит быть корейцем?

Как быть с детьми, рожденными от оккупантов, китайцев и японцев? Как быть с кореянками со «станций утешения»?[11] Им нужно запретить быть кореянками?

Вы не находите, что надо жить в Корее, для того чтобы быть настоящим корейцем?

Вы не считаете, что надо свободно говорить на корейском, для того чтобы считаться корейцем?

Зачем вы приехали в Америку, если вы все такие из себя корейцы?

И как в этой ситуации быть нам с Фрэнком?

Раньше я думал, что Ханна очень смелая, но потом решил, что оно того не стоит. Смелые первыми идут в бой. И первыми погибают.

Я жду, пока родители замолчат, и потом задаю вопрос:

– А если я буду встречаться с чернокожей? – Я хочу напомнить им про Ханну, но не делаю этого.

– Фрэнк, перестать. Это не смешно, – отвечает мама с серьезным выражением на лице.

Она бросает взгляд на папу. Тот спит. Бумажный стаканчик в его руке опасно наклонился. Мама берет стаканчик и ставит его в подстаканник между передними сиденьями. Теперь все это выглядит еще более омерзительно.

– Ну а если с белой? – не унимаюсь я.

– Нет, – отвечает мама.

– Значит, только кореянка.

Мама вздыхает:

– У тебя белый девушка?

– Нет.

– И не надо, о’кей? – просит она. – Большой глаза лучше. Красивый глаза.

У мамы пунктик по поводу девушек с большими глазами. И мама Джо повернута на том, что у девушек должны быть большие глаза. И все родители лимбийцев тоже. Однажды мы во время Сборища пытались понять, почему так. Кто‐то сказал, что это, возможно, объясняется тем, что от гражданской войны жителей Южной Кореи спасли большеглазые американские солдаты. Это переросло в изучение размера глаз у генерала Макартура[12]. Потом мы стали обсуждать большие глаза персонажей японского аниме, и закончилось все спором о том, что лучше – японская манга или корейская манхва. Мы даже бросались Lego.

– Ты жениться на кореянка, – советует мама. – Так все проще.

Я прижимаю основания ладоней к глазам:

– Это вам будет проще.

Еще хочется добавить: «Да мне совершенно все равно, какой она будет национальности», но я ничего не говорю. Мы уже не раз обсуждали этот вопрос, и наши мнения по‐прежнему расходятся.

– Не только мы, – говорит мама. Она возмущена. – Всем удобнее. Корейский девушка, мы собираться с ее родители, мы говорить по‐корейски. Удобнее, лучше. Мы вместе есть корейский еда, вместе ходить в корейский церковь. Еще лучше.

– Это вам лучше.

– Нет. – Мама начинает говорить громче: – Ты понимать, когда у тебя свой ребенок. О’кей, представлять – у меня ребенок от смешанный брак. Люди спрашивать: «О, какой национальность этот ребенок?» Проблема для ребенок. Проблема для тебя! Что это за жизнь? Ты думать о ребенок.

И я думаю о ребенке. Не о своем ребенке, а о будущем ребенке Ханны и Майлза. Я много раз видел детей от смешанных браков, и эти детишки, как и все остальные, очень милые. Каким же жестоким надо быть, чтобы иметь что‐то против детей от смешанных браков!

Слушайте, да о чем я здесь вообще говорю?! Я ненавижу слово «смешанный». Всего пару поколений назад люди называли «смешанными» детей от браков французов и русских. Сейчас таких детей называют просто «белыми». Слово «смешанный» провело захват моего мозга и выбило меня из колеи.

Я сдаюсь:

– О’кей, мам.