Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Игорь Шестков

Приложение к собранию рассказов в двух томах

ПАЦИЕНТ 35

Автор сердечно благодарит спонсора этой книги, господина Гершома Киприсчи
Вместо предисловия

Дорогая буква Ю., жалко, что рассказы Вам не понравились.

Впрочем, о «понравились» разумеется не могло быть и речи. Ведь и «Русалка» и «Абсент» и «Под юбкой у фрейлины» — это собственно не «рассказы», не «произведения».

Это каскадные водяные спуски… в небытие.

Как может подобное понравиться?

Тут в пору, взявшись за руки, бежать в другую сторону… что читатели и делают.

И видят, как автор спускается… и пропадает в тумане.

Кстати, геморрой в «Русалке» — как пропеллер у Карлсона. Метафора.

Эти тексты — не литература, а гибель… путь, путь вниз… описанный не без кокетства — но не с читателем кокетничает мой герой, а со смертью… в тайной надежде ее смягчить… задобрить… обмануть… и все-таки пробиться назад, к жизни…

Понимаете, мои тексты — не самоцель, это я давно похерил…

Они только «протоколы»…

Раньше они были протоколами — восторгов, экстазов и ужасов ушедшей эпохи… а нынче — ухода из всех эпох…

Моя поэма конца.

Да, я жив еще… и все еще провожу мой жизненный эксперимент… пишу — устраиваю сеансы погружения в камере сенсорной депривации… в надежде ощутить напоследок еще раз вкус жизни… поймать грубым моим сачком энтелехию-бабочку… увидеть невидимое… да, увы, я. пусть и исковерканный советчиной, но «фаустовский» человек. В отпущенные мне последние годы все еще гоняюсь за прекрасной Еленой.

Но уже не по московским или берлинским улицам, а по улицам ирреального города-кошмара.

То, что я последние годы ищу в своих текстах-лабиринтах, не рационально, не реально. Разумное, правильное, естественное — мир Льва Толстого — мне давно надоел, даже опротивел. Мне не интересна и достоевщина — и мое… и коллективное бессознательное…

Задачей моего эксперимента не является создание крепкого. плотного, бодрого, экспрессивного текста с красочными метафорами. лихо закрученным сюжетом, соколиным поворотом и апофеозом…

НЕТ, пусть это будет гримаса капризного существования-однодневки… дуновение нездешнего ветерка…

Заканчиваю сеанс, как китайское гадание — и сам с любопытством смотрю на его результаты.

Что получилось, то и получилось… я никогда не переписываю текст, только поправляю лексику… эксперимент есть эксперимент, а не подгонка под что-то… любимое литературными критиками.

Мне достаточно, если в тексте хоть раз появился или проявился — иногда в самом незначительном, даже «провисающем» абзаце — новый оттенок смысла или чувства…

Показался на горизонте — необитаемый островок…

Фата-моргана…

«Прямого пути» к этому, непонятному, но влекущему нечто, нет.

Пробраться туда можно только по шатающемуся мостику над бездной.

Мне больше не хочется противостоять нашему главному чудовищу-минотавру — России. Черт бы ее побрал. Черт бы побрал и ее обитателей. Простите!

Я никогда не любил дачу… садоводство… а теперь сам занялся разведением экзотических растений… в метафизическом саду.

Зародившаяся в недрах московского метро клаустрофобия завладела мной безраздельно. Я часто испытываю угнетенное состояние и приступы панического страха. Испортил отношения с реальностью. И почти со всеми, кого знал…

Мои опыты — единственное, что еще меня поддерживает.

Публикую их только для того, чтобы окончательно не заблудиться в самом себе.

Иногда вылезаю на Грани — затем же. Но нет сил разбираться в деталях, а сыпящиеся на меня со всех сторон оскорбления — как шпицрутены — стало трудно терпеть. Самоутверждающиеся идиоты — хуже камней в почках.

Ну вот, получилось, что я жалуюсь… а хотел написать о своем «творчестве».

Не забывайте, и жалоба и агрессия автора, его экстазы и его страхи и ужасы — это всего лишь художественные приемы…

Обнимаю вас сердечно.

ИШ

Трещина

Наконец похолодало. Сколько же можно терпеть это пекло?

Каждый день 31–32, бывало и 36 градусов. А по ночам — духота.

Ненавижу берлинское лето. Жара тут какая-то тошная. Кажется, что не только воздух, но и само пространство раскаляется до бела в стеклянной чашке дня…

В этом медленном, но грозном, ежедневном росте температуры мне мерещится исступление природы… ярость ошалевшей планеты, леса которой горят и вырубаются, недра истощены, океаны — замусорены, воздух — загрязнен… планеты, на которой все гибнет по вине человека, живущего в массе скотской жизнью, но плодящегося с невероятной скоростью и грозящего отравить и уничтожить все живое, включая и самого себя. Превратить Землю в холодный и пыльный Марс или в пылающую уродину — Венеру.

Да, похолодало, стало легче дышать…

Поэтому нудные и долгие крестины моей младшей внучки в берлинской церкви «Воскресения Христова» пролетели незаметно. Подслеповатый усталый поп отчаянно бубнил по-старославянски, путал имена, то и дело кивал непонятно кому и крестился так, как будто чистил морковь ножом, крестные ходили вокруг купели с преувеличенно важным видом, боялись поскользнуться и уронить свои ошарашенные интенсивным экзорцизмом ноши, чужой младенец орал как резаный… русская девочка годков двух от роду повторяла как одержимая: «Не хочу. не хочу, не хочу…» И ловко отбивалась от цепких родительских рук.

Христос, похожий на карточного вальта, смотрел на крещение с иконостаса с деланым энтузиазмом. Казалось, что ему подобные зрелища надоели уже тысячелетня назад.

Немцы успешно прятали недоумение и раздражение под приветливыми улыбками. У русских на лицах запечатлелось какое-то то ли искусственное, показное, то ли юродивое благоговение, не скрывающее свиной нахрап женщин и волчий оскал мужчин.

Когда спектакль окончился, все испытали облегчение. Религиозный бред выносим только в умеренных дозах.

Поехали на нескольких машинах в ресторан.

Остановились недалеко от входа в зоопарк. Ресторан располагался под застекленной крышей десятиэтажного здания. Вид оттуда красивый… внизу бегают дикие звери… на горизонте Марцан — Хеллерсдорф.

Расселись за двумя длинными столами. Подали шампанское. Выпили за здоровье и счастье малышки…

Тимо рассказал о своей новой клинике.

Эдик завел разговор о политической ситуации в Австрии.

Франциска болтала без умолку.

Гюнтер все время улыбался, Гудрун хмурилась.

Подросток Марк томился от переизбытка взрослых с их скучными проблемами и хорошо выбритыми щеками.

Две мои внучки порхали по залу как бабочки.

Новокрещенная Йоханна мирно сосала грудь мамы.

На закуску смешной, слегка косоглазый официант принес несколько пирамидок с хумусом (желтый, светлый и красный, со свеклой) и лепешки. А через четверть часа на столе появились маленькие кусочки куриного мяса в ананасном соусе в приятных глиняных мисочках с кошачьими головами вместо ручек, салат и карамелизированные жареные баклажаны с рисом басмати на продолговатых белых тарелках с лебедями.

Мясо я даже не попробовал, а баклажаны были так вкусны, что я забыл о боли в спине и в колене, забыл о том, что держу диету, о том, что дал дочке слово вести себя на крестинах и в ресторане достойно и скромно помалкивать, забыл о том, что я в Берлине, среди немцев, моих новых родственников и друзей, о том, что жизнь, кажется, прошла, и непонятно, что делать дальше, стоит ли оттягивать или приближать конец… о том, что надо готовить себя к тому времени, когда придется из городской берлинской электрички пересаживаться в лодку Харона… менять Шпрее на Ахерон.

Вкус берлинских карамелизированных баклажанов напомнил мне вкус баклажана кавказского, которого я поджарил на костре из плавника на берегу Черного моря лет сорок пять назад. Проткнул лоснящийся овощ и несколько помидоров веточкой и сунул в синеватый танцующий огонек. Помидоры сразу треснули и выплеснули свой розовый сок, а баклажан долго стонал, потом зашипел и сердито выпустил из себя несколько струек пара… начал гореть. Я его потушил, разрезал, посолил и съел. Половину. А вторую половину съела Инга.

Да-да, она…

Милая, высокая, длинноногая. Легкая на подъем. Прекрасная пловчиха. Глаза зеленые с желтыми искорками. Губы — фиолетовые. Веснушки на лбу и носу. Легкий уральский акцент (немного на «о»). И золотая цепочка на шее.

У Инги было много поклонников, тогда, в конце июля 197… года, в пансионате МГУ «Голубая долина». Были молодцы и повыше и поатлетичнее меня. Но Инга их всех как-то быстро отшивала. Я украдкой посматривал на нее… в столовой и на танцах. Танцевала она только быстрые танцы, а от приглашений на медленные — вежливо отказывалась, хохотала, уходила. Потом появлялась.

После трех дней разведки, я набрался мужества и пригласил ее танцевать. Инга, кокетливо поморгав зелеными глазами, согласилась, позволила себя обнять, доверчиво прижалась ко мне и даже ответила на мой дежурный сухой поцелуй.

Падает снег, рыдая, пел Сальваторе Адамо. Ты не придешь сегодня вечером…

Мастер! Многие растроганные и размягченные этой песней студентки, лишились благодаря ему невинности в колючих кустиках и на теплых камешках вокруг «Голубой долины».

После второго медленного танца («Сувенир» Демиса Руссоса) и второго поцелуя, несколько более продолжительного, но все еще сухого, я предложил Инге пройтись по пляжу. Тут Шарль Азнавур запел свою «Богему». Мы обнялись и начали топтаться…

Вся эта инфантильная романтика еще на меня действовала. Я влюбился в Ингу. Третий поцелуй был многообещающ, но также сух, как и первые два.

Тогда, этой южной ночью, мне казалось, что старшая меня года на четыре Инга разделяет мое чувство. Смешная самонадеянность!

Повздыхав и помечтав о жизни на Монмартре, с сиренью, мольбертами, сюрреалистами и кофе со сливками, мы вышли на асфальтированную площадку перед входом в пансионат. Там призывно горели синие и розовые огоньки. Парочки сидели на деревянных скамейках. Слышался негромкий мужской бас. женское хихиканье… бульканье вина… Я сбегал в свою комнату, положил в тряпичную сумочку баклажан, помидоры, зажигалку и щепотку соли в газете, спустился к Инге.

Она взяла меня под руку и мы направились к морю… шли не по бульвару, заросшему пальмами и акациями, а по грязной советской деревенской дороге, с лужами, камнями и всякой дрянью на обочинах. Млечный путь, впрочем, сиял и переливался перламутровыми сполохами… как в планетарии.

И тут произошло то, чего я втайне побаивался и ужасно не хотел испытать, особенно с любимой девушкой. В темноте нас окружили штук десять голодных и злых бездомных псов и начали рычать и лаять. Глаза их сверкали ярче звезд, а клыки казались мне размером с бивни мамонта.

Я поднял булыжник и бросил в большого ушастого пса. Хотел поразить его в голову. Кажется попал… услышал жалобный скулеж… тут же поднял второй и уже собирался его метнуть… но тут Инга взяла меня за руку и сказала: «Не надо, милый, они не причинят нам вреда».

Затем она — только на мгновение — как-то странно напряглась…

Что-то прошептала.

Я заметил быстро растущую тень, похожую очертаниями на огромную собаку…

Мне показалось, что глаза Инги стали размером с мельницу и из них полетели в разные стороны зеленоватые искры. Я оробел.

Из пансионата донеслась чарующая мелодия Джоржа Харрисона «Му Sweet Lord», я обнял Ингу за талию и мы, танцуя, прошли сквозь кольцо почему-то притихших псов… Через несколько секунд — я обернулся… никаких собак не было на дороге. Только грязная вода поблескивала в лужах.

Вышли на пляж.

Не сговариваясь, сбросили одежду и вошли в теплую, иссиня-черную воду.

Ночное море втянуло нас в себя своим огромным ласковым ртом. И ласкало, ласкало наши молодые тела своими солеными губами…

После купания валялись на теплой гальке, смотрели в небо, обнимались.

Большего я и не хотел…

Но, повинуясь инстинкту («или делай, или хотя бы демонстрируй готовность и желание»), дотронулся несколько раз кончиками пальцев до лобка моей подружки…

Как будто засохшие водоросли потрогал.

Ее оливковые груди представлялись мне свернувшимися в спирали электрическими угрями. От прикосновения к ним меня било током. Я видел маленькие желтые молнии вылетающие из ее сосков как из электрической машины.

Целовалась Инга очень сладко.

Я не сразу заметил, что ее длинный язык — раздвоен на конце.

Перед тем, как возвращаться в пансионат, мы развели костер из плавника и поджарили тот самый баклажан, который я несколько дней до этого — сам не зная зачем и почему — украл на пансионатской кухне…

Наш повар, толстый осетин, которого все звали «Коби», заметил мою проделку, выпучил по-рыбьи глаза, заохал, покачал большой лысой головой… потом протянул мне несколько розоватых анапских помидоров и прогудел: «Пожарь баклажан с помидорами и посолить не забудь. Объедение».

На следующий день, после неаппетитного коллективного завтрака, с серым невкусным хлебом, желудиным кофе, объявлениями пансионатского начальства и выговорами, мы отправились вдоль моря в сторону Большого Утриша, прихватив с собой полосатое одеяло, алюминиевые колышки уголком и простыню. Нашли безлюдную бухточку, разложили одеяло, укрепили колышки большими круглыми камнями, растянули на них простыню и легли. В тени, как баре.

О чем мы говорили, я не помню, а придумывать не хочу. Вероятно, о какой-нибудь чепухе.

Простыню нашу полоскал свежий бриз.

Море окатывало нас алмазными брызгами.

Чайки гоготали. Оглушительно звенели цикады.

Тело Инги казалось мне зеленовато-оливковым.

Ее кожа пахла водорослями, йодом, а шея — почему-то — дыней и яблоками…

В те времена было модно ставить друг другу засосы, и мы по очереди впивались друг другу в шеи… как упыри… это возбуждало… плавки мои, порыжевшие на утр шпеком солнце, норовили разорваться. Но Ингу их содержание явно не интересовало.

Ей хватало и неттинга.

Помню, заснул после долгого купания и поцелуев, а Инга углубилась в книгу.

А когда я проснулся… все уже было не так чудесно, как до моего сна. Паршиво было. Потому что между мной и Ингой развалился Боря Кипелов, по прозвищу «Кип», баскетболист, крашеный блондин, аспирант и известный на мехмате «покоритель женских сердец».

С противной бородкой и сигаретой во рту.

От него пахло потом и агрессией…

Этот самый Кип любил в мужской компании рассказывать как «та» или «эта» «дала ему в рот»… С подробностями, от которых тошнило.

Какого черта? — подумал я. — Какой дьявол принес эту грязную скотину в наше гнездышко? Мы же никому не сказали, куда пошли. Неужели Инга сообщила ему, где мы ляжем? Пригласила присоединиться? Или он по берегу тащился к водопаду и случайно нас увидел? Но я ведь так простыню натянул, чтобы нас с берега видно не было. Косо. Значит Инга проболталась. Специально. Сука.

Я сел…

Инга лежала на плече Кипа и играла его бородой. А он перебирал как четки ее цепочку. Инга и Кип говорили друг с другом так, как будто меня не было рядом.

— Что делает рядом с тобой этот недоросток?

— Он уже взрослый. Первый курс осилил. Мы с ним танцевали… болтали… тебя же не было. Я скучала целых три дня. А затем выбрала этого смазливого петушка, чтобы ты потом не ревновал. Он занятный. Про Эдгара По мне рассказывал. Говорил, что хочет стать художником.

— Я ему покажу сейчас По, засранцу! Глаз на жопу натяну и моргать заставлю!

— Не надо, дорогой! Он от страха описается. Вчера вечером пару местных собак встретили на дороге, так он так задрожал… я думала, заплачет и убежит.

— А кто тебе засос на шею поставил? Только не говори, что он, тогда я его сейчас же придушу, а тело глубоко в гальку зарою. Его сто лет не найдут. Художник…

— Ну что ты, какие засосы, я тут недалеко от тира в колючки упала, поцарапалась. Загноились ранки… медсестра йодом прижигала… вот и пятнышки…

Тут Кип повернул ко мне свою огромную вихрастую голову, смачно плюнул мне в лицо и прошипел: «Исчезни, тля!»

Меня обожгло страхом и яростью.

Но я взял себя в руки, улыбнулся криво, кивнул, встал и купаться пошел. А Кип вдобавок запустил в меня бычком. Да так удачно, что на плавках дырочку прожег. На стороне ягодиц.

Сердце мое захлебывалось желчью от несправедливой обиды. Мне хотелось убить их обоих. Как она могла так говорить обо мне? И кому? Пошляку и дебилу Кипу, понимающему только язык грубой силы.

Язык грубой силы?

Вот и славненько!

Получишь, подонок, получишь ответ на этом языке.

Я хорошо понимал, что мои шансы на суше равны нулю. Выросший в хулиганской Казани костлявый гигант Кип меня ногами затопчет.

Но в воде — я его в десять раз сильнее. Потому что я плаваю и ныряю как рыба, а он… посмотрим, как он плавает.

Отплыл от берега метров сто и осторожно наблюдал оттуда за Ингой и Кипом. А те занялись любовью. Я видел только трясущуюся волосатую задницу Кипа и смутно слышал сквозь шум прибоя стоны Инги.

После любви Инга, видимо, задремала, а Кип решил ополоснуться. Вошел в воду и поплыл, неловко загребая своими огромными ручищами.

Меня он не видел. Потому что я был от него с солнечной стороны. К тому же я не поднимал голову над водой… и выдыхал в воду… Полагаю, он вообще забыл о моем существовании. Об обиде, нанесенной мне. Но я не забыл об обиде. Все мое существо жаждало мести.

Когда он отплыл метров пятьдесят от берега, я коварно напал на него… Сзади.

Я знал, как топить человека, мне это не раз показывали знакомые военные аквалангисты, с которыми я вместе тренировался в бассейне ЦСК, но ни до этого момента, ни после не применял этого знания на практике. Набрав побольше воздуха в легкие, я обхватил его сзади за шею левой рукой, а правой схватил его за вихры и надавил. Всем своим существом я толкал его в глубину. Кип бешено дергался, пытался отодрать мою руку от своего горла, страшно лягался верблюжьими своими ножищами, даже попытался укусить меня. Все напрасно…

Его пыл угас через минуту… он пустил пузыри… хлебнул черноморской водицы… еще… задергался уже в агонии и пошел ко дну. Но дна не достиг, а повис в воде, как астронавт в ракете.

Я смотрел на него без тени сочувствия. Этот негодяй унизил и оскорбил меня, плюнул мне в лицо, бросил в меня бычком, оттрахал у меня на глазах девушку, в которую я был влюблен. Он заслужил смерть.

Я всплыл, вдохнул, не поднимая головы из воды, и нырнул обратно к телу Кипа. Его уже отнесло течением метров на десять в сторону. Я схватил его за жилистую лапу и поволок под водой дальше от берега. Несколько раз выныривал, дышал, а потом упорно… тащил и тащил еще теплое тело к подводному скалистому обрыву метрах в двухстах от берега.

Утришский подводный мир был мне хорошо знаком — не одно лето я нырял тут с маской и трубкой, охотился за крабами и доставал рапанов.

Я знал, что у обрыва, примерно на пятнадцатиметровой глубине, много небольших пещерок в скалах. Там прятались особенно большие крабы и обросшие разноцветными водорослями морские ерши сантиметров по сорок длиной. Настоящие чудовища.

Вот и обрыв.

Я нырнул, держа Кипа за руку… тут кажется и вход в пещерку…

Втащил в нее тело… Так… метров пять в глубину… Хватит, чтобы спрятать тело. Другого выхода вроде нет… Подходит.

Ты меня хотел придушить и в гальку закопать, а я тебя тут замурую…

Амонти льядо!

Минут сорок собирал камни… на суше я бы их и поднять не мог, а в воде, спасибо Архимеду…

Заложил ими вход в пещерку. Перед этим последний раз посмотрел на мертвеца. Глаза его были открыты, лицо искажено гримасой животной злобы. Заметил у него на шее золотую цепочку. Сорвал ее и обмотал вокруг указательного пальца, чтобы не потерять.

К Инге я возвращаться не стал, а поплыл, по большой дуге… прямо на наш пансионатский пляж. Пришел в «Голубую долину» босой, в одних плавках, но никто не обратил на меня никакого внимания. Принял душ, немного полежал на койке и помечтал. А вечером надел запасные сандалии, сходил в нашу бухточку и забрал одеяло, простыню и колышки. Никаких вещей Инги или Кипа не обнаружил. Даже окурки там не валялись. Вопросительно посмотрел на темнеющее море. И море прошелестело ветерком мне в уши: «Я сохраню твою тайну… Его не найдут… никогда… никогда».

Поздним вечером напился с знакомым однокурсником местным прогорклым и мутным вином.

На следующий день, за завтраком, поискал Ингу в столовой. Не нашел. Зашел в ее комнату, поговорил там с одной красавицей… Она сказала, что никакой Инги там нет и не было, и томно посмотрела на меня. Я описал ингину внешность… упомянул зеленые глаза, веснушки… тогда моя собеседница вздохнула и позвала всех четырех своих соседок. У всех у них были зеленоватые глаза и веснушки. Глупые девчонки начали хохотать, обсыпали меня пудрой, прицепили мне к майке синий бантик и предложили прийти к ним после отбоя.

А через две недели знакомый доцент сообщил мне в канцелярии факультета, что в списках нет аспиранта Кипелова, и что… студент с таким именем никогда не учился на мехмате.

Не было, значит, ни Инги, ни Кипа… Не существовало.

А чье же тело замуровано там, в подводной пещере, недалеко от Большого Утриша?

Об этом я думал, просовывая мизинец в дырочку на стареньких плавках…

Года через три я забыл эту историю.

На десерт нам подали горячие яблочные пирожные и итальянское мороженое «Джелато». Моя старшая внучка подарила мне крохотную коробочку с испанскими шоколадными конфетами. Гости разъехались по домам.

А вечером мне позвонили. В дверь моей квартиры в Марцане. Я посмотрел в глазок — у двери переминалась с ноги на ногу молодая женщина. Одета по моде. Черные колготки. Короткая юбка. Шляпка с вуалью. Открыл. Кажется, знакомая… кто это?

Зеленые глаза с желтыми искорками. Веснушки на носу…

Не может быть! Ей должно было быть за шестьдесят, а этой крале не больше тридцати… Ее голос разрешил все мои сомнения.

— Милый, как же ты мог меня не узнать? Неужели ты все это время думал, что я не догадывалась о том, что ты там под водой вытворял? Где моя цепочка?

И тут же наша чистенькая кафельная лестничная клетка начала превращаться в ту самую подводную пещеру. Стены местами позеленели, местами пожелтели, покрылись ракушками, несколько юрких рыбок проплыли по сгущающемуся воздуху… показался страшный силуэт утопленника… Он яростно смотрел на меня широко раскрытыми мертвыми глазами…

У меня не было ни секунды на размышления. Нужно было в корне пресечь…

— Цепочка? Простите, о какой цепочке идет речь? У меня нет никаких цепочек. Вы ошиблись адресом. Посудите сами, для меня вы — не что иное, как чужое воспоминание, чужая мысль, по ошибке пришедшая мне в голову. Во время еды. Вы даже не чувственное испарение, не ассоциация, не фантазия, у вас нет никаких прав и привилегий… ведь вы всего лишь — хм-хм — несколько царапин и осыпавшаяся краска на трубе парового отопления.

В этот момент неожиданно раскрылись двери лифта…

— С кем это ты разговариваешь? — спросила меня симпатичная соседка-толстунья, вышедшая из лифта с тремя своими любимцами — голубыми померанскими шпицами, которые, увидев меня, тут же начали противно тявкать. — И зачем ты трубу трогаешь? Там что, трещина? Надо управдому сказать, а то как рванет зимой…

На шее у боцмана

Давно хотел рассказать коротенькую такую, жутковатую, но смешную историю, приключившуюся со мной в самый странный. мучительный, сумасшедший период моей жизни — в последние два месяца перед тем, как я навсегда покинул родину, распрощался с любимой Москвой. Много тогда всего произошло удивительного и непонятного… хватило бы на полноценный роман, главным героем которого был бы не я, а «отъезд», или на поэму, или на симфонию.

Симфонию трагикомического разрыва отдельно взятого бытия.

Хотел-то, хотел, но все никак не решался…

Потому что это реальное происшествие… или случай… не знаю, как назвать… эскапада… каприз высших сил, вечно смеющихся над нашими насекомыми страстями… да вы не волнуйтесь. ничего особенного… эпифеномен… маленькое эротическое приключение с хэппи-эндом.

А меня и так многие считают порнографом.

Порнограф пишет для того, что возбудить в читателе или в самом себе эротическое чувство. Для сурового стояка и фонтанчика. А я пишу… чтобы, вспоминая и формулируя, загоняя пережитое в текст, окукливая его словами, нейтрализовать его яд. Делаю нечто обратное тому, что делает порнограф.

А то, что для этого приходится «залезать в трусы», «заглядывать за занавеску», воскрешать вытесненные или подавленные воспоминания — не моя вина. Ничего не поделаешь, до костей нас пробирают не ужасы тоталитарной коммунистической системы (к которой мы научились отлично приспосабливаться, и даже получать от нашей подлости особое удовольствие), и не эксплуатация несчастных рабочих Африки и Азии (плодами которой мы так жадно пользуемся), и не фатальные изменения климата и экологические катастрофы (на которые нам чихать, главное, чтобы не у нас под носом рвануло), а именно такие, неважные вроде бы в историческом или космическом масштабе мелочи, частные постельные истории… реальные или виртуальные… и порождаемые ими страхи, прилипающие к подвижным стенкам нашего сознания… атакующие нас изнутри.

Была у нас в классе девочка… маленькая, но красивая и умная, да еще и развитая не по годам… И опытная в любовных делах. Анечка Б.

Так вот она еще перед началом нашего студенчества планировала свою жизнь на сорок лет вперед и переживала… делилась со мной своими матримониальными опасениями.

— Знаешь, я слышала… стареющие мужчины… за шестьдесят… часто становятся педерастами. Омерзительно! Представляешь, ты его любишь, живешь с ним, делаешь с ним детей, а потом оказывается, он — педераст. Он тебя посылает, и ты остаешься одна. До самой смерти. Потому что ты постарела и никому не нужна!

Я ничего этого не знал. Жизнь не планировал. Не знал толком, кто такие «педерасты». Ничего вообще не знал и знать не хотел. О будущем не думал. Упивался настоящим, как шмель — нектаром на цветке. Хотел стрекотать и прыгать как кузнечик… и стрекотал и прыгал… на грязном московском асфальте.

Мужчин «за шестьдесят» я представлял себе заплывшими жиром, морщинистыми советскими номенклатурными боровами, гадко хрюкающими и сжирающими все. что им в пасть попадает, или болезненно худыми кащеями. костлявыми злодеями и нелюдями, вроде Суслова.

Какой может быть секс у этих гадких существ? Скорее бы подохли.

Представить себе, что я сам когда-нибудь… превращусь в старца, в зловонное чудовище, да еще и занимающееся любовью с другими такими же монстрами — я был не в состоянии. Тьфу, тьфу…

Думал: Со мной все будет по-другому. Я не умру, даже не состарюсь… И всегда буду любить милых женщин. Пилюли бессмертия изобретут китайские или американские ученые (тогда многие, не только неоперившиеся юнцы, но и зрелые люди, верили во всесильную науку), а если не изобретут, выращу — с помощью особой магической силы, которую всю жизнь в себе прозревал — такую пилюлю в себе сам, и буду наслаждаться вечной юностью, как алые и желтые тюльпаны в конце мая в Александровском саду наслаждались в те времена своей недолгой тюльпановой красотой, радуя глаза и согревая души неизбалованных нежным цветочным великолепием москвичей.

Анечка не только опасалась, но и обосновывала свои опасения.

— Понимаешь, стареющие женщины устают, теряют красоту и желание. Тело перестает вырабатывать какой-то там гормон. Им и в тридцать-то часто ничего не надо. А у мужиков не так — и если они себя водкой или деланьем карьеры не угробили, у них и в шестьдесят кровь как шампанское… Из них песок сыпется, а им трахаться надо… а бабушки их только ворчат, внуков нянчат да пироги пекут. Поэтому богатенькие старички лезут в постель к молодухам. Покупают свежее мясо. Остальные — или дрочат тоскливо в одиночестве, или — те, кто посмелее, находят для спаривания таких же как они, похотливых старых козлов и становятся законченными пидорами. Мерзко. Хочу мужа — доктора наук, высокого, красивого, чистюлю и умницу, чтобы меня кормил, холил и любил до самой смерти… Делал умных и здоровых детей и драгоценности дарил.

Меня от анечкиных слов бросило тогда в жар и трепет. Потому что я живо себе все это представил. Как бросаю жену и становлюсь «похотливым вонючим козлом».

Кстати, Анечка сделала позже деньги на непонятных мне махинациях с недвижимостью в странах третьего мира, и вполне могла покупать себе драгоценности сама…

И мужа получила именно такого, о котором мечтала. Собранного, целеустремленного, талантливого и детолюбивого. Здоровой маскулинной гендерной идентичности, как сейчас говорят. Видел его на фотографии. И дети у нее утиные и здоровые.

После МГУ Анечка аспирантствовала где-то в провинции. То ли в Орле, то ли в Курске.

И подцепила там иностранца — доцента-практиканта, слависта. На живца изловила. Норвежца или шведа, не помню. И укатила с ним то ли в Стокгольм, то ли в Осло. Выучила язык на удивление быстро. И не один. Начала вкалывать и преуспела. Позднее еще и отца вытащила из СССР… вместе с новой его семьей. Нашла подходящие «гуманитарные программы». И брата, и еще кого-то.

А мать Ани в Москве осталась, хотя дочь все для ее отъезда подготовила.

Осталась назло бывшему мужу, дочери и всему свету. Об этом сообщила мне Анечка в одном из своих редких писем… мы переписывались года два после ее отъезда.

Как звали эту мамашу, я забыл, пусть будет — Белла Марковна. Но внешний ее вид и характер помню прекрасно.

Нахрапистая такая женщина, ужасно нервная, с мигренями, фигуристая… въедливая редакторша московского литературного журнала из первачей… всезнайка… крепко побитая советчиной, но не сдавшаяся, а интенсивно терроризирующая коллег. мужа, дочь, сына, и всех, кто попадал ей в лапы. Аня рассказывала, что мать в молодости сама пописывала стишата… декламировала их на поэтических сборищах… приятельствовала с Вознесенским и Рождественским.

Была пропущена сквозь огонь и воду… и замолчала, так и не дождавшись медных труб.

А позже и сама жадно и яростно жгла и топила молодых авторов-энтузиастов, имевших дерзость что-то написать и послать в ее журнал…

И еще Аня рассказывала мне, что ее мать «балуется гипнозом и лечит неврозы и психозы у своих многочисленных подруг, таких же окололитературных сов, как и она».

Страсти-мордасти!

Один раз был я у Анечки в гостях… еще школьником.

Небольшая квартира… несколько цветастых, неизвестных мне тогда, картинок Клее на стенах… гарнитур… торшеры… книжные полки… Литературные памятники… лютневая музыка… все, как полагается.

Ели мы удивительно жилистую и худую курицу, которую мне представили как «цыпленка табака». Чесноком воняло ужасно. Жевать этого «цыпленка» было невозможно. Я взял крылышко, покусал его, пососал и положил назад в тарелку. Анечка хмыкнула. Ее тактичный папа сделал вид, что ничего не заметил. А мама прищурилась, недовольно покачала головой и сверкнула глазами. Нервно постучала покрытыми красным лаком ногтями по столу.

Беседовали мы кажется о современной американской литературе. Аня что-то спросила свободно читающую по-английски и «имеющую доступ» мать о малоизвестных в СССР битниках, Керуаке или Гинзберге, а Белла Марковна почему-то обозлилась и так резко и зло ответила, что я испугался… а затем, как мог, быстро ретировался. Помню, последней ее репликой, обращенной ко мне, было: Антон, не вихляй бедрами, когда по улице идешь, а то ты сзади похож на женщину в шубке.

Представил себя сзади — точно, женщина. Испугался.

Спрашивал потом друзей — похож я сзади на женщину?

Один сказал: Скорее на беременного бегемота!

А другой: Нет, на верблюда, который минуту назад с трамплина в Лужниках прыгнул. Без лыж.

Остряки!

Когда пришел мой черед эмигрировать — я решил найти Аню и попросить ее стать моей советчицей на первых порах заграничной жизни. Потому что не знал, что меня ожидает. Был растерян, как все совки, намылившиеся валить. Всего боялся. Голова у меня шла кругом… Я подозревал, что никому в Европе не нужен, и что жизнь там не будет такой сладкой, как нам всем тогда казалось. Опасения эти, кстати, оправдались… и очень скоро.

Кружился как осенний лист… и отчаянно всем надоел «эмигрантскими разговорами».

Заграничный телефон Ани у меня был, но связаться с ней я, как ни старался, так и не смог. Позвонил по старому московскому номеру, знакомому еще со школы.

В ответ услышал не гудки, а какое-то электрическое клохтанье и завывание. Музыка заиграла. Менуэт. А затем чужой мужской голос прокричал в сердцах: Кто придет? Одноклассник? А жрать он захочет? Давай, доставай цыпленка из заморозки! Оловянная твоя голова! Пупырышки посмотри… не синие ли. Может, протух.

Затем этот посторонний голос пропал. К телефону подошла женщина.

— Алло.

— Добрый день, я хотел бы поговорить с Аней, если она сейчас случайно в Москве.

— А вы кто?

— Я — Антон, ее бывший одноклассник. Был у вас когда-то в гостях. Курицу ел.

— Курицу? А что вам от нее надо?

— От курицы — ничего. А вот от Анечки — да… надо… собираюсь уезжать, хотел с ней посоветоваться… о том. о сем.

— Аня в Вене.

— Знаю, знаю, может быть вы мне ее телефон дадите?

— А вы денег у нее просить не будете?

— Не буду, обещаю.

— Все обещают, а потом просят.

— Не буду просить. Ничего просить не буду. Но поговорить хочу. Потому что побаиваюсь новой жизни, порядков, не знаю, как себя поставить…

— Ладно, приезжайте, посмотрю на вас. если вы действительно такой смирный, дам вам номер телефона.

— Когда?

— Да хоть сегодня вечером. В семь. Вы дорогу помните?

— Забыл. Двадцать лет прошло.

— Доезжайте до метро «Молодежная», а потом идите к магазину обуви… Молодогвардейскую перейдите… по Партизанской идите, потом налево, там дома рядами… кирпичные пятиэтажки… в третьем ряду дом… похож на склеп… обшарпанный… подъезд открыт, потому что замок уже год как взломан… второй этаж… квартира…

— Понял, буду.

Вместо «пока» или «до встречи» опять заиграл менуэт. Тот же самый. Осточертевший. Боккерини. Сопровождался он почему-то негромким лаем и подвыванием. А потом тот же грубый мужской голос проорал: Кончай базар, скоро гости придут. Размораживай цыпленка! Пупырышки посмотри…

Я не стал его слушать, положил трубку.

Голос Беллы Марковны показался мне незнакомым. И странным. Как будто кто-то во время разговора произвольно менял настройку тембра. И тихонько булькал. Или сдавленно глотал как утопленник.

Пупырышки…

Кунцевский район знаменит своей шпаной. Детские воспоминания не давали мне покоя. Унижения… избиения… визг, плач. Капли крови на снегу. Как дикие вишенки…

Шел и думал… вот сейчас подойдут… человек шесть… окружат черным кольцом… дядь, дай закурить… потом сбоку блеснет нож…

Никто ко мне не подошел. Наоборот, от меня шарахнулась какая-то женщина с девочкой лет семи. Я все равно испугался…

Замок действительно был взломан. В подъезде было грязно, невыносимо воняло блевотиной. Какие-то дурацкие плакаты с африканскими масками покрывали стены. Несколько черных куриц висели слепыми головами вниз. Вуду?

Поднялся на второй этаж. Дом производил впечатление необитаемого, готового к слому сооружения. Мусоропровод был заварен. Стекла в подъезде выбиты.

Или это не жилой дом… а задняя часть заброшенного кинотеатра?

Позвонил.

Вместо шагов — услышал странные звуки. Как будто кто-то волочил по коридору мешок с картошкой или мертвое тело. И опять — вот уж никак не ожидал — наверное где-то у соседей заиграл чертов менуэт. Может, он у меня в мозгах играет? Бывает такое, послушаешь — привяжется. Как же этот отъезд мне нервы вымотал… походы в ОВИР… разговоры с друзьями и подругами… родственники…

— Кто там?

— Антон. Антон… я не кусаюсь.

Дверь медленно открылась и из нее вышла на лестничную клетку не Белта Марковна, а большая собака, похожая на лису. Глаза — полны злобы и ужаса. Шкура отливает в электрический фиолет. Пена на пасти. Клыки, как у вампира…

Я вытаращил глаза. Сглотнул набежавшую слюну. Сжал кулаки.

Сейчас зарычит и бросится…

Но уже через мгновение собака пропала… передо мной стояла мать моей одноклассницы, приветливо трясла мне руку и приглашала к себе.

В халате она что ли? Нет, в старом бальном платье.

Брошка золотая. Позвякивающие браслеты на руках…

Никогда бы не узнал… Или изменилась, или — это не Анина мама, а посторонняя женщина. Не стал себя мучить… вошел в квартиру, повесил куртку на вешалку с рогами, разулся, и был препровожден любезной хозяйкой в гостиную. Ну и разрез у нее сзади! Лихой…

Мы сидели напротив друг друга в старинных креслах с пурпурной. с золотыми звездочками, парчовой обивкой… между нами посверкивал синими гранями шестиугольный стеклянный столик на позеленевших медных ножках. На столике не было ничего, кроме бутылки красного вина, двух бокалов и крохотной резной фигурки Анубиса.

Мне было неудобно… пришел в гости, а с собой ничего не принес… Белла Марковна угадала мои чувства.

— Ничего, ничего, не стесняйся. Антоша. Все понимаю. Приехали с этой перестройкой в голодный барак. Правильно поступаешь, уезжай. К черту Совок. Проживешь вторую половину жизни среди нормальных людей, а не среди ватников и ушанок.

— А вы что же?

— Что мне, старой перечнице, надо? Я уж как-нибудь тут перекантуюсь. Где родилась, там и пригодилась. Год до пенсии остался…

— А вы уверены, что ее платить будут?

— А ты уверен, что сможешь в Европе заработать на хлеб с маслом?

— Я ни в чем не уверен. Но тут, в совке нету больше масла, а за хлебом я вчера сорок минут в очереди стоял. Хотел взять батон. А когда очередь подошла, сказали: Нету хлеба. Сегодня завоза не будет.

— Сделать тебе бутерброд? У меня еще сыр остался от последней посылки. Рокфор. Голубой, с плесенью.

— Спасибо, не надо. Извините, что я с собой ничего не принес. Хотел бы подарить вам цветы и коробку шоколадных конфет. Но нету нигде ни того, ни другого. А на рынок идти — денег нет. Я последнее время в церкви работал. Мне там платили сто рублей в месяц.

— Как же это тебя угораздило…

— Институт послал, а в церковь привел… случай. Ничего, зато я теперь точно знаю, что это за контора. Может когда рассказ напишу… Я ведь даже с владыкой Кириллом познакомился. Сволочь редкая…

— Расскажи, почему ты институт бросил. Ты же вроде хотел карьеру делать… Кстати, твой папа жив еще? Я его еще несколько лет назад из вида потеряла, когда он из правления вышел.

— Жив. Бедствует. Как все мы. Жалко его. Потерял лоск и вес. Смерть мамы перенес плохо. Хотя она умерла уже после их развода. Связался с какой-то… Та его обобрала.

Я старался глубоко не рыть и особенно не расходиться… говорить иронично-обтекаемо… Но все-таки разошелся… как Иван Грозный в письмах к Курбскому… вошел в раж… изругал институт, церковь, Москву, перешел на политику… выложил все, что накипело.

— Бабушка умерла, дедушка… да. тот… в дурдоме. С женой — в долго длящейся ссоре. Почти не разговариваем. Уезжать буду без нее. Другая бабушка меня не узнает. Школьные друзья куда-то подевались. Никого нет рядом. Все, что мы как-то построили, чем мы жили, разрушается… Может и к лучшему. Ведь мы не люди, а советские огрызки.

Воспаленный мой диалог продолжался минут сорок и кончился нервным припадком.

Я потерял себя и плел непонятно что… От волнения.

Оттого, что меня слушает зрелая умная женщина. Которую мне вдруг так захотелось поцеловать…

— Может быть тебе цыпленка зажарить?

— Не хочу я ваших цыплят! Ненавижу птиц! Особенно жареных. Почему эти идиоты американцы всех нас не поджарили, когда могли? Погодите, мы еще очнемся от летаргии… встанем с колен… но строить ничего не будем… мы вначале коррумпируем, а затем уничтожим мир. Это единственное, на что мы способны. Наследники Ежова и Малюты.

Со мной такое бывало несколько раз в жизни. Хорошо еще смог остановиться — на краю обрыва — и не расплакался, как ребенок. Напоследок сказал: Знаете, что мне ваша дочь еще в школе о стареющих мужчинах рассказывала?

И поведал Белле Марковне о шестидесятилетних педерастах. Вроде как нажаловался.

Белла Марковна слушала мои дозволенные речи чуть прищурясь, снисходительно… не без наигранного и потому обидного одобрения. В конце моего монолога она встала, подошла ко мне и погладила меня по голове.

— И ты боишься стать в старости голубым? Нашел, о чем беспокоиться.

— Я не стану пидором! Это ужасно. Анькины сказки.

— Уверен?

Номер телефона дочери Белла Марковна сообщать мне не спешила. Вместо этого начала рассказывать длинную и нудную историю про какого-то эмигранта первой волны. Мага, кажется. Про его приключения в Париже. Упомянула шкатулку с секретом, которую он будто бы нашел в подвале особняка, когда-то принадлежавшего маркизу де Саду. А в ней был порошок. Он его понюхал и получил возможность делать удивительные вещи. Совершать неслыханные превращения, воздействовать мыслью на людей и путешествовать во времени. Цитировала наизусть популярную тогда Тэффи…