Лидочка открыла сумку-сюрприз в туалете, забрала деньги, потрогала пузырь, механизм сработал, и ей в лицо ударила струя краски. Страх пронизал все ее существо, она попыталась отмыто хотя бы лицо и руки в умывальнике — но не тут то было! В панике, она бросила адскую сумку и как сумасшедшая побежала по коридору к выходу из института. Испугало ее не то, что она — разоблачена как воришка, не то, что ее уволят и возможно посадят, обо всем этом она и не думала, испугало ее то, что ее увидят в таком виде другие сотрудники института. Лидочка была очень застенчива. Некоторые даже считали ее эдакой жеманной неженкой.
Напрасно она боялась — никто ее, бегущую, не видел! Лидочка пролетела, как трепетная лань, весь наш длиннющий коридор и никого не встретила, никого не было и на парадной лестнице… Даже вахтерши на выходе не было, ушла завтракать или обедать.
Единственным повстречавшимся ей сотрудником института был я. Но я позабыл бы о ней через пять минут. Потому что был обыкновенным московским эгоистом и трусом. За свои неполные двадцать пять лет жизни в Москве я видел так много жуткого, что привык никак не реагировать и по возможности не вмешиваться ни во что. Знал, что зло может мгновенно обернуться против меня. Стоит только на него внимательно посмотреть. А за помощь человеку в беде в Москве можно было заплатить жизнью. Об операции «Сюрприз» я и понятия не имел.
Лидочке почти повезло…
Если бы она не налетела случайно на автобусной остановке на сотрудницу ее лаборатории, свою давнюю подругу Надежду Ларину — никто бы никогда не узнал, кто потрошит портфели и дипломаты из библиотечного шкафа. Но она налетела. Даже слегка замарала краской рукав новой сиреневой кофточки Лариной.
Добросердечная Ларина захотела помочь окровавленной подруге. Предложила отвезти ее в больницу на такси или вызвать скорую из автомата у кинотеатра Литва. Но та от помощи отказалась, пробормотала, рыдая и дрожа: Нет, нет! Кровь, кровь в сумке, дырявое брюхо! — и убежала.
Ларина была так ошеломлена, что решила не ездить в тот день на семинар в академическом институте, на котором обсуждалась интересующая ее тема, а возвратилась в институт. чтобы проверить, все ли в их лаборатории в порядке, и заодно попытаться отмыть от краски пострадавший рукав. Может быть и другие сотрудники ранены? Взрыв на экспериментальной установке? Диверсия? Война?
Убедившись, что все в лаборатории в порядке, Ларина попыталась отстирать рукав. Поняв, что это невозможно. Ларина тяжело вздохнула, завернула кофточку в целлофановый пакет и положила ее в сумку, набросила на плечи элегантный рабочий пиджачок и отправилась в дирекцию, поболтать с секретаршей Скрипкиной, которой немножко льстила из карьерных соображений. Ее жгла и мучила тайна, хотелось с кем-нибудь поделиться. Рассказала Скрипкиной о случившемся на остановке, не называя однако имени окровавленной. Секретарша хоть и была осведомлена о милицейской операции, но не сразу догадалась, что эта, окровавленная, и есть библиотечный вор. А когда догадалась, сделала огромные глаза и посвятила Ларину в подробности «Сюрприза». И выведала таки имя злодейки. Дело пошло своим чередом…
Надо отдать Лариной должное, она не выдала бы Лидочку… если бы у нее самой три месяца назад не была обчищена спортивная сумка, неосторожно оставленная в шкафу у библиотеки. Больше всего ее поразило тогда то. что кроме денег, из ее сумки пропали личные предметы, не имеющие вроде бы никакой материальной ценности — губная помада «Рассвет», треснувшее зеркальце, лак для ногтей, фотография их завлаба с надписью «Дорогой Надюше», видавшие виды кеды, старенькое полотенце, старомодный купальник и почти пустая пачка заграничных гигиенических тампонов «Люкс», привезенных ей любовником из Португалии. Любовником этим был этот самый завлаб с фотографии, импозантный армянин со звонким в науке именем. В послепутчевые времена его поймали с поличным во время получения взятки в десять тысяч долларов за помощь одному малограмотному таджику в написании докторской диссертации. Но не посадили, потому что и судья в свою очередь получила взятку.
Несмотря на свой кошмарный вид, Лидочка поймала тогда на остановке такси и поехала домой. Таксисту сказала, что на нее из-за халатности кладовщицы упали банки с лакокрасочными материалами. Шарахнувшейся от нее на лестничной клетке соседке Мареванне она заявила, что это ее сожитель облил ее красными чернилами, приревновав к знакомому. А сожителю ничтоже сумняшеся наврала, что ее окатила краской эта сука Скрипкина. Из мести. Потому что на нее никто не смотрит, а на меня все институтские мужики пялятся.
Лидочка — как и все вруны — верила в свое вранье. Когда врала, не понимала, что врет, когда воровала, не осознавала, что нарушает закон. Не понимала даже, что кого-то обижает, унижает, лишает чего-то. Как будто в ней был переключатель. В модусе воровства — она воровала, легко и естественно, как дышала, в модусе вранья — так же легко лгала, и только в модусе обычная жизнь Лидочка вечно испытывала затруднения. Какая-то непонятная сила тянула ее непонятно куда, кидала и вертела ее, как бычок в унитазе. Лидочка все время безуспешно пыталась освободиться, убежать то ли от судьбы, то ли от самой себя, а в результате только глубже погружалась в рутину, как в бездонную трясину. Воровство спасало ее от отчаянья. Развлекало. Дома, в одном из отделений большого трехстворчатого шкафа Лидочка хранила свои трофеи. Регулярно вытирала с них пыль, щупала их, нюхала. Любовалась ими, как Чичиков — содержанием своей заветной шкатулки.
Не будем, дорогой читатель, слишком строги к несчастной Лидочке! Жизнь бессмысленна, жестока и коротка, каждый пытается прожить ее как может. Некоторые любят содержание своих заветных шкафчиков, Бог с ними, с блаженными!
Дома Лидочка попыталась отмыться бензином. Удалось это ей только частично. Но через неделю она уже смогла выходить на улицу. Забрала белье из прачечной. Зашла в продуктовый. Забежала в поликлинику и взяла у знакомой врачихи Дмитриевой задним числом бюллетень. Подарила Дмитриевой за услугу лак для ногтей и безразмерные колготки…
Даже устроила небольшой арьергардный скандал с Мареванной из-за игры на баяне и диких криках и визгах до трех часов ночи…
— Что вы каждый день празднуете? — терзала уже не красная, но еще слегка розоватая лицом Лидочка гнусавую, почвенную, с мордой кирпичом старушку Мареванну.
— Наша жизня завсегда веселая, вот мы и шумим, — ответила морда кирпичом и добавила ехидно, — мы не как некоторые, которые в красных чернилах купаются…
Из института Лидочку уволили, но уголовного дела заводить не стали — ее энергичный начальник, тот самый завлаб-взяточник уговорил директора и майора милиции Струхина, курировавшего операцию «Сюрприз», этого не делать. Очень уж не хотелось завлабу оказаться самому как-то втянутым в эту неприятную историю.
Не досмотрел за подчиненными…
Не проводил воспитательную работу…
Моральный облик советских ученых в лаборатории…
Кроме того, он подозревал, что некоторые его враги не забыли то, что у него и у Лидочки лет восемь назад… еще до Лариной… да лучше и не вспоминать…
Он эту чертову советскую кухню знал насквозь, потому что и сам обвинял других на партсобраниях в подобных грехах. А так, уволили просто, по сокращению штатов, и концы в воде. Милитону Струхину правда пришлось подарить пять бутылок «Бехеровки», которую завлаб прихватил во время последней командировки в Прагу и мастерски скрыл от таможни, и тот глушил ее стаканами, жаловался потом жене на головные боли и ругал чехов, вместо того, чтобы добавлять благородный напиток в «Столичную» маленькими ложечками и пить понемногу, как ему советовал опытный завлаб.
Директору же было обещано, что вместе с завлабом в очередную заграничную командировку поедет референтом его двоюродный племянник, толстый, ленивый и прыщавый молодой ученый сорока двух лет, палец о палец не ударивший в науке, живший бобылем, мечтавший о смазливых малолетках и о канувшей в Лету ветчине, в отпускное время фанатически собиравший коллекцию сердоликов и аметистов на Кара-Даге. Коллекция эта кстати, ловко и во время проданная какому-то полусумасшедшему новому русскому, любителю пестрых камешков, спасла племянника от голодухи в первой половине девяностых годов.
Найти другую работу в каком-либо московском институте Лидочке не удалось. Сожитель ее, младший ее на одиннадцать лет авиационный инженер, ушел от нее через несколько месяцев после истории с сюрпризом к молодой и красивой кришнаитке Люсе. Пришлось выезжать из его комфортабельной кооперативной квартиры в шестнадцатиэтажке на Островитянова и переезжать к старенькой матери, в однокомнатную хрущевку недалеко от метро «Проспект Вернадского».
Во время переезда случилось несчастье — пропали все лидочкины трофеи. Видимо, грузчики украли заветные ящики. В милицию Лидочка естественно о пропаже не заявила...
Полубезумная старушка-мать часто плакала и умоляла дочь оставить ее в покое. Внезапно обострился приобретенный в студенческие годы гастрит, о котором Лидочка уже забыла. Поседели волосы…
На фоне всего этого у Лидочки началось психическое расстройство. Ей мерещились бывшие сослуживцы, которые внезапно, из ничего, появлялись рядом с ней, дули на нее и умоляли ее возвратить им украденное, совали ей в лицо свои сумки и портфели. Несколько раз она, осознавая свое безумие, пыталась объяснить им, что у нее ничего нет, что все украли. Но зловещие призраки только беззвучно хохотали. А Лидочка шептала им исступленно: Отстаньте от меня… Украли все… Нет ничего… Только дырявое брюхо осталось… Отвяжитесь… Кровь, кровь из чрева Богородицы…
Через месяц после начала заболевания Лидочка попыталась покончить с собой — перерезала вены на левой руке в ванне и начала неестественно хохотать. Как филин заухала. Мать услышала хохот, увидела кровь и вызвала скорую. Лидочка загремела в психиатрическую клинику, где повела себя неумно. Вместо того, чтобы помалкивать, тихо и покорно выполнять все предписания и приказы врачей и санитаров и выплевывать лекарства, она лекарства глотала, подробно рассказывала психиатрам о своих кошмарах, а на реакцию и действия врачей реагировала истерически. Хохотала и кричала истошно: Дырявое брюхо! Кровь в сумочке! Кровь!
Попытка убежать из клиники не закончилась ничем. Лидочку привязали к кровати. Через четыре месяца она умерла. Залечили.
Литовский коридор
В августе 1991 года послепутчевая Россия признала независимость Литвы. В сентябре того же года Литву приняли в ООН. Я решил это использовать и съездить в Москву через литовский коридор.
Вы спросите, почему через Литву, что за выкрутасы? Купил бы себе нормальный железнодорожный билет и покатил бы на родину как все, по камешкам. А еще лучше — самолетом. Два часа — и ты дома, назло датчанам и прочим шведам. Выгодно-удобно!
Не все так просто, господа.
Благодаря добренькому генсеку Горбачеву я приехал в доживающую свои последние деньки ГДР в незабываемом 1990 году без загранпаспорта, по вкладышу. Двоюродный брат моей свояченицы Эрик прислал мне с оказией приглашение из Котбуса. Я отнес его в брежневский ОВИР. После необходимой беготни и трех недель ожидания мне нехотя выдали заветный вкладыш. С ним я и поехал в ГДР. Через Польшу. Эта маленькая зеленая бумажка с фотографией была моим единственным международным документом. Действителен вкладыш был три недели.
И вот, недели эти давно пролетели, целый год прошел, а я в Совдеп не вернулся и вкладыш этот паршивый потерял. Вместе с приглашением.
Хорошо еще, что немцы выдали мне серенький паспорт беженца. В нем однако стояла недвусмысленная надпись-приговор: НЕ ДЕЙСТВИТЕЛЕН НА ТЕРРИТОРИИ СССР.
Что же делать? Как повидать маму и оставшихся в Москве милых друзей, как проверить, все ли в порядке в нашей квартире? Сестра писала мне, что туда регулярно наведывается наш участковый Полкан. Что ему надо? Пронюхал, что хозяева уехали и хочет квартирку отобрать? Это ОНИ умеют…
Что же мне теперь — тащиться в русское консульство и объявлять там, что стал невозвращенцем? Хмм…
Статья 64 Уголовного кодекса РСФСР от 1960 года гласила: Измена Родине, то есть… бегство за границу или отказ возвратиться из-за границы в СССР… — наказывается лишением свободы на срок от десяти до пятнадцати лет с конфискацией имущества… или смертной казнью…
Да-да. вы правы, тогда уже никого ВРОДЕ БЫ за невозвращенство не расстреливали и на пятнадцать лет не сажали. Но для меня ОНИ, возможно, сделали бы исключение. Кто ИХ знает? Это ведь НЕ люди.
Через много лет я спросил в Лейпциге российского консула с кошачьей фамилией, что бы ответили мне в сентябре 1991 года в консульстве, если бы я туда приперся и заявил, что хочу съездить в Москву. Презрительно скривив губы, консул промяукал: Вам выдали бы специальный документ для одноразового перехода границы из Германии в Польшу и далее в Россию. А в Москве оштрафовали бы, а если бы вы попробовали официально оформить документы на ПМЖ в Германии — затаскали бы по полной программе. Так что семью свою, оставшуюся в Германии, вы бы вряд ли увидели в ближайшие годы.
Правильно я сделал, что в консульство не пошел. От всех российских посольств, консульств, представительств, от русских фирм, от всяческих Русских домов несет тем же, чем и от Кремля — подлостью, гнилью и смертью. Презрением к человеку.
Выбора у меня не было — посетить Москву я мог только через литовский коридор. Из Германии — в Польшу. Оттуда — через КПП недалеко от Сувалок в Литву. В Каунасе я намеревался сесть на поезд Калининград-Москва, и, как ни в чем не бывало, прибыть на Белорусский вокзал. А если меня в этом поезде попросят паспорт показать — не цыпленок жареный чай — спрячу немецкую ксиву поглубже во внутренний карман, а из широких штанин вытащу и предъявлю мой внутренний краснокожий паспорт СССР и скажу: «Так и так, мол, пил минеральную воду в Друскениках, лечил гастрит, заработанный на стройках прошедших пятилеток, теперь еду домой, что, нельзя?»
Для начала я съездил в Бонн и купил там у литовского консула в великолепном бежевом костюме с маленьким желто-зелено-красным кружочком на галстуке визу на два года. Костюм встретил меня как дорогого гостя. Предложил кофе. Говорил со мной на хорошем инязовском немецком. Даже не спросил, что я собираюсь два года делать в Вильнюсе. Не предостерег.
Затем отправился в польское посольство в Берлин. Там пришлось часочка два постоять в очереди. И нахамили мне братья славяне, и унизили, говорили со мной почему-то только по-польски, пшекая и пшикая до пузырей изо рта, и денег содрали в два раза больше, чем независимые литовцы, но визу многоразовую все-таки открыли.
И вот, простился я с женой и дочурками, сел на поезд и покатил в Варшаву.
Через Дрезден, недалеко от главного вокзала которого еще возвышались могучий Ильич с красноармейцем и рабочим из серо-розового камня, изрядно обкаканные голубями. Снести памятник бывшие самые верные друзья СССР еще не решались, а тратить деньги на его очистку от птичьих экскрементов уже не хотели.
Германия, по мере приближения к восточной границе, как бы теряла в плотности. Цивилизация уступала место степи, лесу, болоту и соответствующим им людям. Тогда меня это еще удручало.
Я перестал смотреть в окно и начал разглядывать моих соседей по купе — кочующих по Европе студентов.
Милые и беззаботные, как феи, девушки беседовали о выставке цветов в Ганновере, хихикали, весело переглядывались и не сильно били друг друга какими-то прозрачными стерженьками с колечками и пестрыми ленточками. Волшебными палочками?
Молодые люди со знанием дела рассуждали о преимуществах Боинга перед Аэробусом. Похохатывали. Был среди них и один израильтянин. Породистый горбоносый парень с удивительной каштановой шевелюрой, в оранжевой куртке, поблескивающей значками, и зеленых джинсах с вышивками, с серебряными серьгами-магиндовидами в ушах. Он сидел рядом со мной.
Я задал ему вопрос, который терзал меня с тех пор как я в стародавние советские времена получил в подарок от одного отказника красочный буклет на английском «Израиль сегодня».
— Почему израильтяне не строят себе новый Храм на Храмовой горе, а оплакивают у ее подножья разрушение старого? Неужели действительно мессию ждут?
Шевелюра ответила мне подчеркнуто грубо: «Кому нужен этот грёбаный Храм?»
Я растерялся. Не знал, что сказать, потому что всегда полагал, что Израиль — это убежище для людей иудейского вероисповедания, а разрушенный римлянами Храм на горе Мориа — это сердце иудаизма, единственный на свете Храм еврейского Бога…
— Как это, кому нужен? Ортодоксам, поселенцам, всем вообще евреям…
— Вот пусть ортодоксы и поселенцы и строят эту скотобойню, а всех остальных оставят в покое.
Проговорив это, горбоносый почему-то злобно посмотрел в мою сторону и демонстративно от меня отсел. И заговорил с приятелями о автогонках Гран-при в Португалии и Испании.
Вероятно, я нарушил какое-то общепринятое в Израиле табу.
Приехал в Варшаву.
В крохотном зарешеченном окошечке обменял сорок чистеньких немецких марок на пачку затрепанных злотых. Из здания вокзала выходить не стал, купил два пирожка с яйцами и рисом и бутылку желтенького местного лимонада, сел на мягкую лавку, обитую лоснящейся кожей, поел, попил, поскучал. А через час потащился на перрон, к поезду на Белосток. Багаж у меня был необременительный. Одна синяя спортивная сумка, а в ней — как у Венички в чемоданчике — гостинцы: пять банок растворимого кофе, четыре коробки печенья с изюмом, десять плиток шоколада «Сарот-ти» различных сортов, шесть кульков пикантных орешков, штук двадцать безразмерных колготок и три баночки крема для рук.
Шмотки я взял с собой только самые необходимые, в московской моей квартире меня ожидал полный гардероб брошенных перед эмиграцией вещей. Брюки, рубашки, вязанные кофточки бабушкиной работы, ратиновое пальто, пошитое по протекции жены моего дяди в кремлевском ателье, гордость моей юности — щегольски приталенная замшевая куртка, последний крик моды начала семидесятых годов, которую у меня торговал один доцент из Кемерово за двести еще полновесных советских рублей — все еще лежали на пахнущих скипидаром полках или висели на плечиках в нашем трехстворчатом шкафу.
На рукаве пальто я прожег по пьяни сигаретой маленькую дырочку, а куртку замшевую… признаю… надо было доценту продать, она мне еще до отъезда уже лет десять как была мала, и цена приличная… Но я не продал. Назло. Потому что этот доцент был мне неприятен. Упрямый, мрачный. гонористый. С вечно нахмуренным бараньим лбом и злыми черными глазами. Казалось, он все время раздумывает о том, как именно его хотят уесть или охмурить окружающие.
Поезд на Белосток, оказалось, полон под завязку. Едва нашел местечко в душном купе. У давно не мытого окошка. Сумку на полку забросил. Напротив меня, так, чтобы ее видно было.
Когда поезд набрал скорость, из окна немилосердно задуло; я понял, почему это место не было занято, а соседи по купе противненько хихикали, когда я садился.
Поляки. Иссохшие физиономии с заостренными курносыми носами и неухоженными кустистыми бровями. Некоторые — с корзинками и мешками в руках. В корзинках кудахтали куры, крякали и гакали утки и гуси, дергались кролики, из мешков доносилось хрюканье поросят. Персонажи страшной повести Ежи Косинского.
За окном унылый пейзаж. Полесье. Кустики, редкие леса, удивительно мелко, как лапша, нарезанные участки обрабатываемой земли. Лошадки, повозки. А домишки — ничего, не маленькие. Церкви бедные.
Километров за восемьдесят от Варшавы я заметил отходящую вправо однопутку, а над ней — овальные металлические ворота. Метрах в ста от нашей колеи однопутка заканчивалась. Разобрали зачем-то…
Тут меня как будто молот ударил в лоб — это же дорога на Треблинку! Во рту сразу появился привкус железа. Перед глазами понеслось страшное кино…
Кроме меня ни один пассажир нашего купе не посмотрел ни на однопутку, ни на ржавые ворота в ад.
Я мысленно задал соседям вопрос: Неужели вы даже о Корчаке с его Домом сирот не вспоминаете? Ведь их тоже умертвили в Треблинке. Там убивали не только евреев и цыган, но и поляков. Загоняли до пятисот человек в камеру площадью в двадцать пять квадратных метров. Когда охранникам хотелось особенно жестоко измучить свои жертвы — они не пускали газ, а только закрывали двери и уходили спать. Утром все были мертвы. Там мозжили головы младенцев о каменные стены, бросали живых детей и женщин в огонь. Там собака Барри откусывала у мужчин гениталии. А красавчик Франц, прозванный Лялькой (куклой) обожал пороть заключенных и убивать их выстрелом в глаз.
Почему вы даже не посмотрели? Ну хоть глянули бы уныло пли вздохнули бы. Сокрушились бы в себе или помолились, вы же христиане.
Вспомнилась статья в газете о золотой лихорадке, начавшейся в послевоенные годы в районе Треблинки. Местные и приезжие, католики и православные и даже солдаты из близлежащей советской воинской части вырывали брошенные фашистами трупы и выдергивали у них гвоздодерами золотые коронки, незамеченные или недовы-дернутые великой Германией. Старатели…
Всю дорогу до Белостока меня мучило жуткое видение: эсэсовец Курт Франц стрелял избитому худому старику-еврею в глаз, обольстительно улыбаясь. Еврей падал и бился в агонии, обливаясь кровью.
Не надо было читать свидетельства очевидцев, Гроссмана (о Треблинке — море гнева, а о Гулаге — ни словечка), фотографии жуткие в библиотеке смотреть! Любопытство — грех. Ты так устроен, что любая дрянь годами не выветривается из башки. Привяжется теперь этот изверг, влезет в душу как диббук, не прогонишь!
Я не знал тогда, что последний комендант Треблинки, садист и убийца Курт Франц был в то время еще жив. В 1993 году он был освобожден из тюрьмы, в которой отбывал пожизненное заключение. Умер в возрасте восьмидесяти четырех лет в доме престарелых в Вуппертале.
Приехали в Белосток.
Вышел на воздух. Купил что-то сладкое в буфете. Есть не смог. Выкинул.
Попытался не думать о ужасах, отогнать страшные мысли воспоминаниями о веселом фильме Мела Брукса «Продюсеры», главного героя которого звали Макс Бялысток. Его роль исполнил неподражаемый толстяк Зеро Мостел, с которым я часто себя идентифицировал.
Я вызывал Зеро как джина из бутылки в тех случаях, когда моя собственная машина оптимизма буксовала. Он являлся ко мне обычно в потрясающем желтом пальто, шелковом белом кашне, бархатном котелке, элегантных узких брюках, белых туфлях с гамашами и розовых кожаных перчатках. Зеро шутил, танцевал, подмигивал, напевал что-то фривольное, показывал мне забавные картинки и постепенно вытаскивал меня из черной ямы.
Но тогда, рядом с одноэтажным зданием вокзала в Белостоке, он почему-то появился в темном пальто, в темной же шляпе, из под которой выглядывали седые пейсы, в нечистых сапогах. Мостел не стал рассказывать мне веселые истории, петь или танцевать, а стоял неподвижно рядом со мной и тягостно смотрел на мостовую. Вздыхал, покачивался и молился. Поднял на меня свои круглые карие глаза и сказал: На этой земле я ничего не могу для тебя сделать.
Поезд на север отошел через полчаса.
Пейзаж за окном изменился. Дорогу окружали густые сосновые леса, в их просветах открывались прекрасные виды на голубые озера.
Прибыл в Сувалки уставший и расслабленный. Треблинка засела где-то в коленях и посылала оттуда волны страха и тошноты. Курт Франц стрелял в глаз заключенному. Зеро больше не появлялся.
Вечерело.
Мне надо было во что бы то ни стало добраться до границы с Литвой до наступления полной темноты. Один леший знал, что на этом проклятом пограничном пункте творится ночью.
На вокзальной площади я заметил несколько помятых и грязных машин. Стоянка такси. Обратился по-немецки к белобрысому парню лет двадцати пяти, шоферу: «Довезете до границы?»
Молчание. Потом спросил по-английски. Никакой реакции. По-польски я не умел, пришлось спросить по-русски. Шофер понял, встрепенулся и назвал цену — не помню уже сколько злотых. Торговаться я не стал. Поехали. Шофер всю дорогу объяснял мне, почему он, украинец из под Львова, живет в Сувалках (он был сутенером-любителем), убеждал меня никуда не ездить, а выбрать с его помощью себе по вкусу кохану, и не одну, и погостить недельку в окрестных деревнях…
— Попаритесь, расслабитесь, натрахаетесь всласть! У нас тут свобода, не то, что в большом городе…
Километрах в двух от границы нас остановил польский пограничник.
— Дальше нельзя, стоп!
Шофер высадил меня, развернулся и тут же уехал, хотя я его просил подождать полчасика, на тот случай, если сразу станет ясно, что перейти границу мне не удастся.
Ясно, однако, ничего не стало.
На дороге, ведущей к КПП образовались две очереди из автомобилей. Длинная, километра в три с половиной цепь грузовиков и чуть покороче — колонна легковушек и автобусов.
Ожидающие таможенного и паспортного контроля туристы и челноки стояли, сидели кто на чем. бегали по нужде на соседние поля, жевали, пили, жестикулировали… Мрачные и небритые шоферы грузовиков, осовевшие от бессонницы. курили и плевали под ноги. Лаяли собаки. Из многих машин доносилась музыка. Мне померещилось, что сквозь эту какофонию пробивается погребальный колокольный звон. И мужские и женские лица казались мне в полутьме похожими на Ляльку.
На мою беду спросить о том, что, собственно, должен делать прибывший на границу без автомобиля, без велосипеда и без самоката турист с немецким паспортом беженца, желающий попасть в Литву по приобретенной в Бонне визе, было некого.
Обратиться мне следовало к лицу официальному. Вокруг же меня сновали лица неофициальные, мающиеся от безделья, раздраженные бесконечным ожиданием.
А тут еще, для полного счастья, дождик начал накрапывать. Осенний, холодный. И туман по земле пополз…
Промокать мне очень не хотелось, отитные и ангинные страдания школьной поры еще не до конца выветрились из памяти. Я сунулся было в советского вида автобус с непонятными тетками. Влез, глупо улыбнулся и спросил аудиторию по-немецки, можно ли мне занять у них место и подождать, пока очередь подойдет, а затем вместе с ними пересечь границу. Ко мне тут же подскочил неприятный руководитель или сопровождающий и начал на искаженном русском языке (это был белорусский) объяснять, что они меня взять с собой никак не могут, потому что мест нет. Я показал ему рукой на пустую заднюю половину автобуса, заваленную узлами и чемоданами. Руководитель выпалил вдруг на чисто русском языке: Нельзя, не положено! А если кто сообщит куда следует? Это провокация!
А затем понес уже совершеннейшую дичь: «Покиньте автобус, мистер, пошел вон, херр ты германский, давай, уходи, у меня делегация, непроверенные кадры…»
Я из автобуса вышел. Удивительно, мне показалось, что в глазах теток-пассажирок промелькнуло что-то вроде сочувствия ко мне и ненависти к сопровождающему. В глазах — то промелькнуло, но сказать что-то в мою защиту ни у кого из них мужества не хватило.
После этой неудачи я растерялся. Стоял как ежик в тумане под серо-желтым разлохмаченным небом, поливающим меня водой, рядом с бесконечной цепочкой недобро рычащих автомобилей, всем чужой, мокрый, отравленный неочищенными выхлопами…
Тут я заметил группу из трех польских пограничников в комичных фуражках. Подошел к офицеру и спросил по-немецки, можно ли мне, человеку без автомобиля, не шоферу и не пассажиру, перейти границу. Офицер усмехнулся, козырнул и объяснил на ломаном немецком, что нет. без машины нельзя, что я должен найти добрых людей, которые возьмут меня с собой. До меня наконец дошло, что мне надо было делать с самого начала. Я поблагодарил поляка, подхватил свою сумочку и пошел упрямо как спартанец вдоль автомобильной очереди прямо к пропускному пункту. Шел минут сорок пять, качаясь от усталости, промочил ноги, но цели достиг и. после четырех неудачных попыток влезть к кому-то в машину пли в автобус, нашел таки русскоязычную супружескую пару из Эстонии, готовую потерпеть меня на заднем сидении их жигулей во время паспортной и таможенной проверки и даже довести меня впоследствии до Каунаса за пятьдесят западногерманских марок. Деньги они попросили вперед…
Я сидел в эстонских жигулях и ликовал.
Представлял себе, как с триумфом прибываю на Белорусский вокзал, рассказываю, слегка приукрашивая правду, о моей новой немецкой жизни сестре и матери, дарю им сладости, крем и колготки, посещаю Врубеля и Рублева в Третьяковке, пью с друзьями холодную водку, ем ржаной хлеб, звоню по заветному телефону…
Вот и КПП.
Машину нашу польские пограничники не обыскивали, выходить не просили, полистали небрежно паспорта, поставили в них свои отметки и открыли шлагбаум. Через полминуты мы подъехали к литовскому пограничному пункту. У меня часто забилось сердце.
К нам подошли пограничники и попросили всех выйти из машины и пройти в здание. С вещами! Там нас разлучили. Эстонцев быстро увели куда-то, а меня провели в комнату без окон на втором этаже и оставили одного. Все это произошло на удивление быстро. Литовских пограничников я и рассмотреть не успел.
В комнате я ожидал увидеть что-то вроде бюро или таможни гордого балтийского государства. Полированный письменный стол с национальными сувенирами, за ним старинное кресло, на стене — большой флаг Литовской республики и портрет Витаутаса Ландсбергиса…
Вместо всего этого вокруг меня валялось какое-то старое барахло, мебели не было, только два замызганных стула стояли как нефтяные платформы в океане пыли. Я присел на один из них. Тусклая лампочка без абажура едва освещала висящий передо мной на стене выцветший советский плакат с изображением теплохода «Космонавт Владислав Волков». Я начал мучительно вспоминать, что это был за космонавт. Загадал: Если с ним все было хорошо, то и со мной все будет в порядке, а если плохо… Вспомнил. Добровольский, Волков, Пацаев… Разгерметизация спускаемого аппарата… Прах похоронен в Кремлевской стене.
Минут через двадцать я услышал шаги на лестнице. В комнату быстро вошли несколько пограничников в зеленых фуражках. Меня как холодным душем обдало — это не литовцы!
Зеленые фуражки — у погранвойск КГБ СССР.
А как же независимость Литвы? Как быть с ее признанием новой Россией? Куда смотрит мировое сообщество? ООН?
Сейчас мне гэбня устроит разгерметизацию!
Маленький коренастый майор поставил второй стул передо мной, уселся на него и уставился на меня как упырь на невинную девушку. Он был похож на императора Павла. Курносый, дебильный, только глаза не грустные, а пустые. Но с упряминкой, величиной с быка.
Мне мучительно захотелось плюнуть ему в рожу, даже рот наполнился слюной.
Майор процедил: «Ваше имя. Документы. Цель посещения СССР».
СССР?
У меня дыхание перехватило. Какой такой СССР? Я хочу в Литву!
Показать немецкий паспорт? Или советский внутренний? На каком языке говорить?
Напряг мускулы спины, сморщил губы. Изобразил как смог спокойствие и безразличие. Сглотнул слюну. Заметил, что мои гримасы не прошли незамеченными для майора. Медленно, с достоинством достал немецкий паспорт.
Назвал себя по-немецки и спросил: В чем проблема? Вот литовская виза…
Майор полистал паспорт и рассмеялся не без сарказма. Не так, конечно, как смеялись сталинские следаки, сажая дочь врага народа в ванну с кислотой, а его самого — в шкаф с клопами, а так, как рассмеялся бы император Павел, если бы ему во время завтрака объявили, что зять Суворова ударит его сегодня ночью в спальне золотой табакеркой в висок…
Потом обернулся к своим и сказал негромко: Антонов, фриц, кажись, пересрал не по-детски. Обыщи его и посмотри, что у него в сумке. Если ничего запрещенного нет, отведи его назад к полякам. С этим паспортом мы его не пропустим, пусть он хоть себе на хер десять виз наклеит. Остальные — за мной! Чухонцев шмонать. Чует мое сердце, что-то они спрятали, суки…
Проговорив это, майор вернул мне паспорт и спешно удалился. Ему тотчас последовали и другие, все, кроме Антонова, сутулого парня с деревянным лицом, напомнившего мне знакомого повара в студенческой столовой МГУ, разливавшего суп в плохо вымытые тарелки огромным щербатым алюминиевым половником и приговаривавшего сквозь зубы: Не хотите ли баланды из картофельных очисток, Тараканы Таракановичи? Я туда только что высморкался. Приятного аппетита!
Антонов небрежно обыскал меня, раскрыл сумку. Хищно все осмотрел и прощупал. Из десяти шоколадок отложил в сторону восемь, из пяти банок кофе, поколебавшись, отложил четыре… Потом сделал коротенькую паузу, посмотрел на меня, прищурясь, как на заусенец на мизинце, и. убедившись, что я не оказываю никакого сопротивления грабежу, уверенно и спокойно забрал мои крем, печенье, орехи и колготки, сложил все это в целлофановый пакет и сунул его куда-то. Вернул мне сильно полегчавшую сумку, решительно взял меня своей клешней под руку и повел к выходу.
У меня на душе отлегло. ОНИ тут не убийцы, только воры.
Антонов повел меня к польскому пограничному пункту. По дороге сипел: Что, пересрал? Отпустил тебя майор, потому что ему с тобой возиться неохота. А надо было бы тебя отпиздитъ в мясорубке. Живи, гондон, в загране, жри свой шоколад, который наши дети не видят, а к нам больше не ездий, пидор ты резиновый…
Метров за двадцать от польского КПП я не выдержал и выпалил по-русски: А где же литовские пограничники? Россия же признала независимость Литвы! Я буду жаловаться в немецкий МИД!
Антонов осклабился и смачно плюнул в сторону Польши.
— Жаловаться побежишь, пидор? В сраку еби свою независимость! И уебывай, блядь, пока мы добрые.
Попытался дать мне пинка в зад огромным грязным сапогом, но я увернулся и ретировался к полякам. А Антонов быстро зашагал назад, к своим.
Польские пограничники меня увидели и не удивились. Переглянулись, пошушукались, попрыскали в кулаки. Но мучить не стали, пропустили.
Я лениво побрел вдоль автомобильной очереди.
Нашел через час где-то в ее конце моего белобрысого украинца. Тот отчаянно торговался с какой-то русской бабой, хотел купить у нее кольцо с бриллиантом. Та просила восемьдесят марок, он давал тридцать. Мне пришлось минут десять ждать, пока улягутся страсти. Наконец, баба все-таки отдала кольцо за сорок, и шофер повез меня в Сувалки, на вокзал. Опять уговаривал поехать с ним по деревням. Убеждал: Не расстраивайся, тебе тут за немецкие бабки любая баба даст, хоть старая, хоть молодая. Я тут та-кууую знаю… Ураган… Татарочка. Не привлекает? А хочешь застенчивую русскую лебедушку? Двенадцатилетнюю? Все желания исполнит, послушная девочка. С косичками.
Мне было не до косичек…
Поезд на Белосток отходил полшестого утра. Вокзал был закрыт. Я сел на грязную лавку на перроне. Дул холодный сырой октябрьский ветер. Казалось, что он срывает с неба ошметки облаков и бьет ими меня как мокрыми тряпками по щекам.
Шанель номер пять
Вылетел из Шенефельда. Как будто из серой глубины поднялся, наконец, на поверхность моря. Тут царствует холодное солнце. Плазма-голубизна. Нет земли, а есть только пустота пространства, сияние вечного дня и облачная вата.
Весь полет проболтал с двумя соседями. Импозантный торговый еврей из Одессы не мог остановиться, когда начинал говорить. А начинал он всегда так:
— На это я вам вот что скажу…
И говорил, говорил. Сравнивал Сингапур с Шанхаем. Одессу с Киевом. Вращал коричневыми масляными зрачками. Улыбался застенчиво. Я его слушал, не прерывал — за его любезность и доброжелательность, редкую для бывшего советского человека.
Все речи среднего еврея это или замаскированная или открытая похвала самому себе. Или я несправедлив к евреям и человеческая речь вообще есть феномен самовосхваления, самоутверждения тленного тела, духа, слова в «глухонемой вселенной»?
Второй еврей был молодой, лысый, симпатичный. Убежденный киевлянин. Рассказывал о том, сколько нас вернулось из Израиля. Раньше модно было уезжать. Теперь — возвращаться.
— Я уехал и квартиру на Подоле продал за десять тысяч, а теперь я приехал и хочу квартиру свою назад. Покупаю. Я плачу за нее двадцать тысяч. И живу. И все довольны. А цены на недвижимость растут. — восклицал он восторженно-печально.
— А на это я вам вот что скажу… — откликался первый еврей и говорил двадцать минут без пауз, похлопывая меня по плечу, заглядывая в глаза и застенчиво улыбаясь.
Первое впечатление от ноябрьской Москвы — холод, вонь и грязь. Вонь от выхлопных газов и всеобщая безобразная грязища. Вонь и грязь явно доминируют и в сознании московских обитателей. На улицах суета, грубость, хамство. Высокомерие сильных — богачей, чиновников и их многочисленных холуев — шоферов, охранников… Злоба и отчаянье бедных и слабых. Тупое смирение. Есть и милые, родные, прекрасные лица. Этих жалко. В какую еще передрягу втравит их сумасшедшая Родина?
Встретил в троллейбусе таджика из Душанбе, перешедшего в православие. Внешний вид — террорист. Бородища. Верит в Христа с той же убежденностью и фанатизмом, что и его братья мусульмане в Магомета. Выражение лица как у Спаса в силах. У, бля, зашибу! Попляшете вы все у меня на раскаленной сковородке! И вечный траур.
Таджик сказал: «Не слушай никого, только свое сердце!»
Чтобы бы было со мной, если бы я жил по этой заповеди? Ничего бы не было. Я так и живу. Мое сердце молчит.
Звонил первой жене. Минут сорок болтали. Все, вроде, было хорошо. Но вот ведь странность. Расстались мы двадцать пять лет назад. Многое за это время пережили. Но по отношению друг к другу остались прежними. Соперниками. Кидаемся друг на друга, как петухи. И клюем, клюем…
Люди действуют, говорят, даже чувствуют — по каким-то навязанным им жизнью схемам. Свою первую жену я люблю до сих пор. Но никогда не признаюсь ей в этом. Написать могу, а подумать — страшно. Получается, что я — не — я. Вместо меня говорит кто-то другой. И живет. Кто?
И так во всем. Самих себя мы не понимаем. Проживаем чужую жизнь. Гоняемся за призраками.
Был у Даниловского монастыря. Видел новообретенные мощи. Новые иконы, написанные по канонам средневековья. А иногда и в пошло-реалистической манере. Современное православие — старушечье суеверие. Действует только на кликуш и на несчастных, тоскующих по небесному хлыстовству, интеллигентов. Во дворе монастыря казаки какие-то разгуливают самопровозглашенные. Хорошо еще без шашек и газырей. В самодельных папахах. Киргуду и бамбарбия.
Посетил подругу жены Соломинку. Перенесенное страдание (раковая операция) пошло ей на пользу. Говорила о других людях почти без злобы. Соломинка истово верует, но при этом отдает дань и социологическим, исключающим влияние небесных сил, теориям.
— Элиты распоясались. Показывают сейчас всему миру, кто в доме хозяин. Кончится это плохо. Глобальным катаклизмом на шарике.
Кончается все всегда плохо. Соломинка женщина профетическая. Как многие другие жители Совка, она проектирует свою неудавшуюся жизнь на мировую историю.
Из монастыря поехал на трамвае к Павелецкому вокзалу. В трамвае сидело несколько пьяных, багровых, страшных людей. Пять остановок ехал сорок минут. Пробки. Замарал пальто.
Безуспешно пытался зарегистрировать мой немецкий паспорт. В приглашении написано ясно — прибыть в трехдневный срок на приглашающую фирму и зарегистрироваться. Адрес фирмы: Новинский бульвар, дом один. Приехал. Неприятно поразило — не было там дома номер один, а был — один, дробь два. Захожу в туристическое бюро.
— Простите, где тут фирма «Бизнес интернешинел»?
— Понятия не имею.
— А где дом один, без дроби?
— Понятия не имею.
Захожу в бюро переводов. Спрашиваю про фирму.
— Не знаем мы! Ходят тут. ходят целый день. Фирмы всякие ищут, спрашивают, работать не дают. А мы вообще не на Новинском…
Спросил и у милиционера, стоящего перед входом в банк на проклятом Новинском бульваре.
— Не из Москвы я. Что тут, как тут — не знаю. Понаставили тут фирмов!
Понимая, что жизнь абсурдна и страшна, если ожидать от нее какой-то логики, обошел все шестнадцать учреждений в доме один, дробь два. Ни один человек мне ничего внятного не сказал, ни один не скрыл раздражения. Ни один не помог. Поехал домой, на Ломоносовский. Позвонил в проклятую фирму. Оказалось, у них принтер старый, иногда не пропечатывает цифры. Настоящий адрес — Новинский 11.
На следующий день поперся снова. После получасовых блужданий нашел искомое бюро. Вся фирма — три человека. Любезная девушка объяснила мне. что, согласно новым правилам регистрации, я должен идти в милицию по месту временного пребывания. Подать там заявление от имени принимающего меня на частной квартире лица. Завизировав заявление, ехать в ОВИР и получить там регистрационный бон. Я обозлился.
Спросил:
— А нельзя ли без ОВИРа, без милиции и без частного лица. Лицо это живет в сейчас в Италии и участвовать в столь важной для Российской Федерации процедуре, как регистрация прибывшего в Москву на шесть дней иностранного гражданина, никак не может.
Глубоко вздохнув, девушка произнесла:
— Ну тогда мы сами все сделаем, зарегистрируем вас так, как будто вы в гостинице живете. С вас 1500 рублей.
Знакомая картина — туфта, обман и обдираловка. Отдал ей деньги.
— Приезжайте завтра!
Не отпускает меня Новинский бульвар.
Решил пройтись по Новому Арбату. Натолкнулся на суровую тетю, вещающую голосом диктора Левитана:
— Вот вы все мимо идете и не знаете, что в этом здании, в подвале, публичный дом. Там содержатся восемьдесят девушек на положении заложниц. Над ними издеваются новые русские и заграничные богатеи. Слушайте, слушайте правду! Преступный капиталистический режим олигархов и служащей им продажной путинской власти превратил наш народ в сборище алчущих денег скотов. Без чести, без совести. В преступную банду кретинов, насильников и эксплуататоров. Все идет на продажу. Родители продают своих детей за границу. Там их насилуют и убивают…
Ушел поскорее от тети.
Зашел в Дом книги. Цены кусачие. Персонал не обучен. Девушки в униформах скучают. Компьютер не знает, есть книга в продаже или нет. Поражала широта репертуара. Кому было выгодно нас всего этого лишать? А сейчас поздно. Другое время. Хорошая книга никому не нужна. Нужно развлечение.
Купил русский орфографический словарь. Когда платил, кассирша заметила горько:
— Как у вас денег много! Тут работаешь, работаешь. С утра до вечера. Всю жизнь. И ничего не наработаешь! А они, вишь, приходят, у них денег — полный рукав.
Я разозлился.
Сказал ей:
— Тут у вас веревки крепкие, добрые. Привяжите к люстре и удавитесь!
Кассирша злобно глянула в мою сторону, искривила лицо, а потом вдруг заплакала. Тяжело и жутко. Опять я виноват. Кассиршу обидел.
Поймал машину. Шофер выглядел как этнический кавказец.
— Вы грузин или армянин?
— Пополам, оба.
— Значит, исходя из современной политики российского государства, надо одну вашу половину выслать в Тифлис, а вторую в Ереван.
Шофер рассмеялся и рассказал:
— Я закончил в семьдесят пятом геологоразведочный. По распределению поехал в Сургут. Там до сих пор живу. Там дети. Там мой дом. Меня в Москву послали от фирмы. Зарабатываю всего пятьсот баксов. А тут однокомнатную квартиру снять — пятьсот стоит. Вот и ишачу. Да еще и гонения на грузин начались. Вы скажите, чего он к нам привязался? Гэбэшник. Зачем оскорбил народ? Три раза меня останавливали, документы проверяли. Один раз, ни слова не говоря, в милицию отвезли и побили. Все деньги взяли, пятнадцать тысяч рублей, и выпроводили. Сказали, побежишь жаловаться, узнаем, найдем и все кости переломаем. А нам за это ничего не будет. Мы для них не люди. Они нас так и называют — звери! В Сургуте лучше.
Приехал домой. Включил телевизор. Показывали какие-то драки между солдатами. Диктор говорил сурово-ласково:
— Во время смотра солдаты выказали патриотизм, стойкость, готовность поразить врага в любой точке мира. Поэтому и называют наш спецназ — лучшим в мире!
Вот идиоты! Какими были, такими и остались. Все патриотизм выказывают. Сами себе мозги промывают. Это русским государственным людям также привычно как уткам и лебедям перья чистить.
Был сегодня на Старом Арбате. Холодно. Минус три, влажность сто процентов и ветер дует. Спасибо английскому пальто — защитило от стужи. Не выдержал, зашел в сувенирную лавку и купил палехскую шкатулку за пять тысяч рублей. Ничего с собой поделать не могу — каждый раз шкатулки покупаю. Дарю потом людям, которые их не ценят и не понимают. А эту красавицу шкатулку себе оставлю.
Рождество. Письмо чистое. Краски нежные. Бриллиант. На черном лаковом фоне горки иконные желтые, охряные и зеленые. В них — «пещеры». На заднем плане русский конфетный город. Дерево оливковое, пышное. Два ангела золотокрылых перед запеленатым младенцем преклоняются. За тюлькой телец с телицей, царство животное пришло поклониться младенцу. Богородица в красном лежит, на три расцветших цветка смотрит. Три цветка — Троица, рождением младенца полноту обретшая. Иосиф — могучий как Илья Муромец — смиренно рядом сидит.
Вот она. русская идея, на ладони умещается. Светится вся. переливается. Черный фон это русская угольная жизнь. В ней чернота беспросветная, беспримесная. Жирная. Из нее цветной кристалл рождается, сказочный вертеп. Святая плазма на антраците сублимирует. Сладостный мир. Умиленность. Картиночка. Для сердца и для глаз отрада.
От Арбата к Манежу пошел. Вот тебе и на! Уже новый выстроили. Быстро. Два года назад только обгорелые стены стояли. А внутри, в подвале «Дом фотографии». Пиршество. Подземная галерея, зал размером с футбольное поле. Нашел там фотографии Мохорева. Вот мастер. Как Вампилов — на совковом материале милых людей показывает. Эротика милосердная. Редкий дар.
От фотографии — к картинам.
Парк культуры. Мост. Дом художника, огромный сарай для искусств. Тут много, много цветастых картин висит. Эти произведения бывших советских академиков ничего кроме раздражения не вызывают. Нет в них ни иконной силы, ни палехской нежности и упрямой декоративности. Нет в них и духа модерна. Так. Застряли люди в Совке. Даже не застряли. а сами себя туда поместили. Как рыбок в аквариум. И плавают там с Шишкиным и Куинджи. А об океане и не мечтают. Грустно и поучительно. У Палеха — мастерство. Мир этот, конечно, ремесленный, энтомологический, но честный. А у современных русских айвазовских нет ни мастерства Айвазовского, ни пронзительности Саврасова, а только упрямство, серая мастеровитость, не осевшая муть оптической реальности, от которой они так и не смогли оторваться.
Был на пятидесятилетии Второй школы. Торжественный вечер в бывшем Дворце пионеров. Так себе представление. Потом в школе тусовались.
Какая радость старых друзей повидать! Из нашего класса было всего пять человек — Жек, Апоня, Аська, Мо и Ко… Жалко, что так мало. И учителя наши не приехали. Не было ни Германа, ни Фела, ни дяди Яши. На Шефа смотреть больно, так постарел, скукожился. Но все еще сдержан и галантен. Школьники этого больше всего в нем и боялись — сдержанности. Внутреннего спокойствия и достоинства. На этом фоне наши шалости и гадости особенно хорошо были видны. Внимательно слушал речи и выступления на вечере. Не концерт меня интересовал, а отношение — оставшихся к современному политическому режиму в России. Быстро понял — его боятся. Как всегда на Руси царя и опричников боялись, так и сейчас. Формы — и режима и страха перед ним, конечно, изменились, мутировали, но суть осталась. Не страна, а репрессивная пирамида. Только из-за этого уехал бы и сейчас. Слишком часто эта пирамида превращалась в лезвие, которое резало по живому. Не понимаю оставшихся. Особенно тех. которые могут покинуть страну. Охота им это шизофреническое пойло хлебать?
Смотрел новости. О ракетно-бомбовых ударах в Чечне рассказывают без стеснения, как будто это не Россия, а Гондурас и умирают там не граждане России, а зулусы японские.
Плохо то, что россияне привыкли к запаху смерти, коктейлю из казенных сапог и выхлопных газов.
Сложите вместе отчаянье обнищавшего пенсионера, ужас обывателя, постоянно нарушающего закон, чтобы хоть сколько-нибудь заработать, и радость неправедно разбогатевшего нувориша. Добавьте к этому тухлую красную рыбу, гнилые пельмени, хамство и грязь в общественном транспорте, антисанитарию в магазинах, бычьи глаза всяческих охранников, омоновцев, полуразрушенные дома, астрономические цены на жилье, запах кошачьей мочи в подъездах, лживое высокомерное телевидение — и вы получите московскую жизнь.
Бывший друг заявил мне, что мое отношение к Москве это только рефлексии ослабевшего интеллектуала. Нет у меня рефлексий! Только констатации. Ослабел, действительно, мой кишечник в борьбе с красной рыбой и пельменями. Два дня лопал, лопал. Потом догадался, что рыбка-то, с душком, а пельмени нечисто сделаны.
И нос мой тоже ослабел от постоянного обоняния выхлопных газов. На шестом этаже шикарного дома на Ломоносовском проспекте нельзя было форточку открыть, так воняло. И вот, что странно — цена многих квартир в сталинских домах подбирается к полумиллиону долларов, а подъезды в них грязные и вонючие, зачастую и сами квартиры выглядят как трущобы.
Меня спросили:
— Где это ты ощутил — имперскую вонь?
Я ответил:
— Вы, господа, ко многому так привыкли, что и не замечаете вовсе, где и как живете. Вся Москва — скопление имперской вони. Посмотрите, как в ворота Кремля въезжают лимузины сатрапов, как разгоняют менты пеший народ и перекрывают дороги, отчего обычные люди должны стоять в бесконечных пробках. Улицы, стены, полы, потолки — грязные, обшарпанные. В метро душно, там воняет потом и перегаром. Владельцы не по чину шикарных мерседесов и бмв наглы и высокомерны. Про откаты, криминальное обналичивание я уже и не говорю. Про свирепствующий СПИД и тотальную наркоманию тоже. А тут еще и политические убийства начались, одно другого страшнее и гнуснее. Женщину убили красивую. И бесстрашную. Критика режима отравили в Лондоне. Это все и есть — имперская вонь. Смеются. Дурак мол. что с него взять?
Долго говорил с бывшим другом. Умный парень. Три часа хвалил новую Москву и самого себя. Он и профессор, и гениальный писатель, и успешный бизнесмен. По всему миру ездит. Хочет купить остров в тропиках. Путинским режимом доволен. Я ему посоветовал купить островок рядом с Соловками — не далеко ехать будет.
К хвастовству я отношусь спокойно и успехи друга меня радуют. В его речи проскальзывало, однако, что-то особенное, наше, русское — желание пусть косвенно, мягко, но смешать собеседника с грязью, дискредитировать его жизненную позицию. Ну что же, я ведь и сам такой. Я не отвечал, помалкивал, потому что хотел понять. Но так и не понял. Как можно быть довольным Путиным? От одной его злобной физии вытошнить можно. А моему другу он нравится.
Был в Кремле. На входе проверка. Все металлическое — клади на стол и шагай сквозь магнитную арку. А внутри крепостных стен иди только по дозволенной полосе. Шаг в сторону — свисток и окрик милиционера. Лагерь. Политическая структура России оставляет на всем свои отпечатки. Структурирует жизнь. Топай, где положено, а в политику не лезь.
Успенский собор. Снаружи — упрощенный до тривиальности собор святого Марка в Венеции, внутри — палехская шкатулка. Зато старые иконы это что-то настоящее. На них божественное находит материальное воплощение. Святой Георгин красный. Богородица на обороте. Проняло меня крепко. Насквозь. Странно, в Бога не верю, а пронимает. До оцепенения. Такое восхищение. Такая радость, что вот оно, чудо — смотрите, здесь, перед вами. Значит, есть еще не высохший источник в душе! Не все перегорело.
Вышел из собора на площадь и все прошло, фонтан живой воды бить перестал. Еще гаже показались лица туристов, еще злее рожи топтунов, охраняющих свою державную крысу.
— Человек — это загадка, — справедливо заметил защищающийся от нападок, безденежный эпилептик Достоевский. Об этом я думал, когда ехал в Измайлово, покупать еще одну палехскую шкатулку.
— Зачем тебе еще одна шкатулка? — спрашивал я себя. Тоскливо осознавая, что через десять минут приеду на дурацкий рынок сувениров. Буду искать шкатулку, найду и куплю. Увезу ее домой, а потом не буду знать, что с ней делать. Подарить жалко. Не потому что жалко. А потому, что никто уже давно материальные предметы не ценит и не любит. Да еще — пятьсот туда, пятьсот обратно. Прав был огорченный писатель. Загадка. Спасибо еще, интересный шофер попался. Бывший военный. Воевал в Анголе, в Афганистане, в Чечне. Командир вертолетного звена. Вот, оказывается, для чего я в Измайлово еду. Чтобы по дороге одну историю проверить.
— Знаете, я тут недавно в Германии маленький рассказ опубликовал, про войну афганскую. Мне в восьмидесятых один ваш коллега рассказывал, как там наши солдаты женщин и детей огнеметами сжигали. Я только пересказал, что слышал. А мне говорят — преувеличение. Выходит, я на мою бывшую родину клепаю. Могло такое быть? Огнеметами?
Шофер рассмеялся.
— Да запросто. Я, правда, огнеметом не работал, но ракетами мы деревни с жителями не раз сжигали. По инструкции — стрелять надо было с трехсот метров высоты. А мы с пятидесяти хреначили. Удобнее, видишь куда ракета попала, меньше вероятность, что тебе зад из автомата обжарят. После такой стрельбы все ветровое стекло у вертолета в крови. Обрывки кожи и глаза налипали. Как их внизу ракетами разнесет, так ошметки тебе прямо в рожу летят. И поди разбери, мирные это жители или душманы. Всех лупили. А глаза эти и кровь солдаты на базе водой из шлангов смывали. Каждый день. Часто попадались и детские глаза. А вы говорите — огнеметы.
Вот так всегда. Реальность еще хуже литературы.
Обратно ехал на такси с разговорчивым таксистом. Это был недалекий, курносый дядя с слезящимися глазами. Шестидесяти примерно лет. Говорил он всю дорогу от Измайлово до метро «Университет». Я старался ему не мешать. Поощрял его вопросами.
— Да, масоны всем правят. С царских времен. Ведь тогда как было? Банкиры все евреи. Их деньги, их проценты. Но царского добра не тронь! Они царя ограбить не могли. Так революцию устроили, царя расстреляли. И вообще всем завладели. Вы думаете, Ленин кто? Бланк он. Жид. Троцкий — Бронштейн. И Горбачев, и Ельцин тоже евреи. А Березовский и Гусинский сообразили — на власть стали тянуть. Ну им дали еще денег и из страны поперли. А Ходор, тот вообще президентом заделаться хотел. Его раз предупредили — не лезь, жидюга, в политику. Два предупредили. А потом, когда он уже улетать намылился — хвать за жопу. И посадили. Потому что, если вор — сиди и бабло пили, а на Путю не тяни.
Вы знаете, кто таксопарки разгромил? Лужков. Настоящая фамилия Кац. Сколько домов понастроили. А дороги только для подъезда к рынкам. Строят, строят. Москва пухнет. Черных везде толпы гуляют. А транспорт стоит. Третье кольцо, зачем оно? Для торговых центров только! Ни такси ни скорая до места добраться не могут. Скоро все в небо полетит.
Я стою сейчас на точке. В Измайлове. Мафии деньги за нее плачу. А кто хозяин точки? Опять еврей. Мпльчпк. козел тот еще. Носатая харя. Ух, гадкий. А раньше так было — ты выезжаешь на рейс, плати диспетчерше двадцать копеек. Ты еще ничего не заработал, а уже — плати. Я был шляповозом. По Москве мотался. Шляп развозил. Шляпа, известно, больше двадцати копеек не даст на чай. Бывало иногда — целый день мотаешься, а привезешь пять рублен. И холостого пробега сто километров. Была тогда такая штука — две иголки вставляли умельцы в счетчик. За иголки тоже платили. Я учился только шесть классов, без образования. Всю жизнь шоферить хотел. В такси, чтобы. Люблю с пассажирами разговаривать. Один раз посадил я одну шляпу. В семидесятых годах было. То ли армян, то ли азер. Говорит, я тебе бутылку коньяку дам вместо денег. Я взял, интересно. Ну и че? Выпил на следующий день, с женой, братком и напарником Вовочкой. Жена кормила тогда сына моего младшего, Антошку. Он потом в пятнадцать лет разбился насмерть на мотоцикле. Она этот коньяк только пригубила, а я, браток мой Аркашка и сменщик выпили бутылку. И начало нас часа через три крутить. У жены менструация началась и две недели лило. У меня глаза чуть не вылезли. Аркашка блевал целый день, а сменщик мой, Володька, как бык здоровый, даже в больницу попал. Левую сторону у него парализовало. Вылечили. Только после рот у него дергался. Древесный спирт был в том коньячке. А сейчас люди вообще как черви от ядовитой водки дохнут. Льют в бутылки чего попало, этикетки фальшивые наклеивают. Известное дело. А евреи всем этим управляют. Из ложи. Есть такая всемирная ложа. В Иерусалиме. В храме ихнем собираются, в убежищах атомных. Понастроили там. И управ-ля-ют оттуда. И Ходор там был. И Путин. А сменщик мой, Володька, тот с лестницы упал. Дома. Сломал ребра, большой палец и нос. А накануне мне сон про него приснился. Будто он один в комнате большой. Стоит просто. Я проснулся. А он мне звонит, Коля, говорит, приезжай скорей, я с лестницы упал, мне нос начисто снесло. Я к нему поехал, а по пути аварию сделал. Меня сменщик без носа ждет. А я ментов дожидаюсь, мне весь зад другое такси разбило. Так он потом без носа и жил. И рот у него дергался. Убили его в начале девяностых. Случайно. Разборка у бандитов была с ментами. Его и зацепили. Из автомата, кажись.
Как мне уезжать — естественно туман мертвый. Ни зги не видать. Шофер такси не видел светофоров. Я побаивался, таксист только смеялся.
— Это разве туман? Это молоко, а бывает и сметана!
Высадил меня во Внуково прямо в грязь. Я вылез, почистился, пошел на регистрацию. Зарегистрировался, прошел контроль. Перед посадкой зашел в беспошлинный магазин. Оставалась у меня одна бумажка — тысяча рублей. Смотрю, — стоят на полке коробочки Шанели. Ага, думаю, вот подарок для дочек или жены. Сам в руки просится. И за шкатулки не стыдно будет. Шанель! Черная шаль, смуглая рука в браслете, шик! Купил, спрятал в сумку.
Вышли на улицу. Туман еще гуще сделался. Зашли мы в длинный автобус. И простояли в нем полчаса. Никто нам ничего не сообщал. Водитель ушел куда-то. Туман. Никого из официальных лиц нет рядом. Что делать? Прошло еще полчаса. Немцы начали роптать. А русские ждали терпеливо. Им не в первой. Я думал: Вот оно. Иные через повешение. Другие от старости. А я, стало быть, через туман.
Почему я на родине все время о смерти думаю? Да, толстый, холестерин, неврастеник. Трус. Но тут другое. Глубоко совковое. Не верит раб, что он свободен. Как животное, которое на волю отпускают. Клетка открыта, а зверь, сидит, бедный, сжавшись в комок, в грязном углу, трясется. Думает — побегу, тут-то меня и пристрелят. Охотники. Наблюдатели вечные. Они.
Ты уехал, стал гражданином свободной европейской страны. Горд, как страус. Иностранец! Мечта идиота. А в душе — ты до сих пор не веришь, что родина тебя на свободу отпустила. Трепещешь и мести ждешь. Вот она месть — туман. Не отпустит тебя Москва. И не рыпайся. А не туман, так самолет. Поломка, взрыв. Пилот неграмотный. Арабы-террористы. КГБ. Кроты. Шпионы. Или усталые, небрежные лоцманы. Тухлая рыба. На худой конец — неосторожные курильщики в туалете.
Влезли, наконец, в наш аэробус. Пилот объявил, что задержка произошла не по его вине.
— Нам не давали сесть. Заставили зачем-то кружиться над Москвой.
Я успокоился. Пронесло на этот раз. Достал из сумки серебристую коробочку Шанели. Полюбоваться. Представил себе, как вручу её дочке. Любовался-любовался, но что-то мешало, а что — сам не знал. Тупой. Догадался. На коробочке было написано: «Лосьон употреблять после бритья… для сухой мужской кожи».
Карбункул
Так уж получилось, что многие друзья и знакомые рассказывали мне о том, о чем рассказывать не принято. Не знаю почему, но я очевидно располагал их к подобным излияниям. Особенно после совместного распития спиртных напитков. Проникновенные эти истории запали мне в душу.
Странно, память у меня дырявая, как жаберная сеть с крупными ячеями… во время учебы на мехмате формулы, определения и доказательства теорем выскакивали из головы также быстро, как имена летних кавказских подруг по возвращении в Москву. Но все эти покаяния отлились соляными столбами на внутреннем ландшафте моей памяти. Из любого угла — их видно. На столбах стоят рассказчики или рассказчицы, протягивают ко мне свои огромные руки из соли и бубнят и бубенят…
Несколько раз я пытался срыть столбы бульдозером — не тут-то было! После долгих колебаний я решил, нехорошие эти рассказы записать и опубликовать, чтобы переложить боль и стыд — на читателя.
Так что, господа, предупреждаю, речь дальше пойдет об очень неприятных вещах, не сердитесь на меня потом… почитайте лучше какой-нибудь сказочный детектив или любовный роман с хеппи-эндом, написанный дамою… лучше английской… или посмотрите ироническую комедию с Вуди Алленом, потому что в моем тексте нет ни детективного сюжета, ни приключения, ни любви, ни иронии, ни хеппи-энда… только мучительство обычной жизни.
Эту историю рассказал мне один художник… горы все рисует… синих верблюдов, красных оленей, зеленых ишаков… смахивает немного на Сарьяна.
Гостили мы у общего знакомого, успешного галерейщика, на загородной вилле под Мюнстером. Компашка небольшая, человек десять. Выпили хорошо, но не чрезмерно. Танцевали, курили травку, дурили… потом разошлись кто куда. Две парочки уединились. Хозяин с хозяйкой и двумя приятелями решили пересмотреть — «120 дней», а мы с этим Сарьяном расселись в креслах у электрического камина в библиотеке. Приятно на родном наречии поболтать!
Камин обдавал нас теплыми волнами, сиреневые светильники светили тускло, старинные книжные корешки романтично поблескивали в полутьме.
Собеседнику моему было, как и мне, сильно за тридцать. Высокий, склонный к полноте восточный человек… интеллигентный… не липкий, не страстный… скорее спокойный… пожалуй, даже апатичный, что редко бывает с кавказцами. Звали его — Давид. Фамилия кончалась на «швили».
— Да, да, и имя и фамилия — грузинские, — подтвердил художник. — Папа мой курд, а мама — наполовину армянка, наполовину азербайджанка, из Тбилиси. Порох! Познакомились родители в Москве, оба учились на инженеров… ну и поженились… у отца был блат… остались в столице… так что я родился на Арбате, у Грауэрмана.
— А как же национальные обычаи, традиции, горы, верблюды, ишаки?
— Да пошли бы они… Хорошо идут у местных басурман… обхожусь без пособия. Отец из езидов, у них, между прочим, главный бог — павлин. А мать из семьи репрессированных сталинистов. Родители одного хотели, жить по-человечески… комнату снимали в коммуналке на Чистых прудах. Потом кооператив смогли купить… в Черемушках… там я в школу пошел. То, о чем я хочу вам рассказать, случилось со мной, когда я заканчивал восьмой класс… в апреле или мае. На улице было тепло. Травка зеленела, солнышко блестело… или как там?
Да, я был толстый… в детстве часто макароны ел… в восьмом классе был уже большой и килограмм на тридцать тяжелее, чем сейчас. Усы брил, а мозг все еще был как у ребенка. В голове — одни страхи, комплексы, а ниже пояса — страстные желания, неиспользованные гормоны. Отец умер рано, перебегал улицу Горького, попал под машину. Трагедия. Мать поплакала и хахаля завела. Я ревновал… в общем, судьба была — как у многих других… да еще и в школе меня затравили… измывались как могли. Дразнили черножопым, жиртрестом. А я был креативным невротиком, трусом, в кружок живописи ходил, туда, где одни девочки, защитить себя толком не умел. Много чего пришлось вынести… книгу могу об этом написать… только, кто это будет читать?
Да, тогда, весной. Был наш класс дежурный по школе… помните еще эту советскую канитель? Повязки, уборки, проверки. Чччерт бы с ними… было уже около пяти… остался я в школе один… нужно было еще классы на втором этаже проверить, вымыты ли, окна закрыть, если открыты, поставить галочки в каком-то истрепанном журнале, запереть школу, а потом ключи занести во флигель и завхозу в руки отдать. Все это я сделал… но перед тем, как уходить, услышал шум в мужском туалете и зашел туда. Застукал там двух третьеклассников, известных в школе хулиганов. Они сидели на подоконнике, курили папиросы и смачно плевали на вымытый пол. Не помню, как их звали… простые имена… ну, пусть будут Витька и Митька. Знаете, есть такой вырожденный тип русских детей. Худые… носы курносые приплюснутые… веснушки… лбов нет вообще, зато рты большие, челюсти как у этих… морлоков. И выражение глаз как у голодных крыс. Чтобы такое подтибрить… испортить… кого бы исподтишка ударить костлявым кулачком… унизить… девочку лапнуть… мальчику в лицо плюнуть… урки.
Трогать их боялись, потому что у них были старшие братья — человек пять банда — настоящая шпана. Братьев этих из школы несколько лет назад турнули, но о затеянных ими драках с поножовщиной еще помнили. Где-то они рядом жили… ошивались часто на школьном дворе. Деньги клянчили. Приставали… кого-то били. Поэтому Витька и Митька никого не боялись, вели себя нагло, задирали всех, даже некоторым учителям грубили. Грубили они и мне… плевались, обзывались. Я не реагировал, шел себе дальше, а потом замечал, как на меня смотрят девочки нашего класса… с презрением. А что я должен был делать… я чувствовал себя среди русских чужим, парией, боялся шпаны.
Ну так вот, по шкодистому выражению их лиц я догадался. что они меня поджидали… значит меня ждет какой-то подвох. Может где-то тут и их братишки недалеко… с ножами. Стыдно мне это вам говорить, но я до смерти испугался этих пацанов… как слон моську… шарики какие-то панические через всего меня прокатились и упали в мошонку.
Они соскочили с подоконника и подошли ко мне. Витька (он был повыше и посильнее Митьки) ни слова не говоря ударил меня в живот кулаком. Я невольно присел и получил удар от Митьки — в нос. Витька ударил меня по скуле…
Такой яростной атаки я не ожидал. Страх… гнев… как синие и красные огненные кони побежали перед глазами, но вместо того, чтобы встать и отогнать маленьких негодяев, я сел на пол. закрыл лицо руками и заплакал.
А затем со мной случилось что-то непонятное. Не могу точно описать это чувство… как будто выпадаешь из поезда… да, меня вынесло из нашего мира как на салазках… тьфу, не даются мне метафоры… в общем… выбросило меня из этого вонючего советского туалета.
Очутился я почему-то в ресторане.
Сижу за столиком, передо мной тонкая рюмочка, в ней зеленая жидкость. Ликер? Рядом — еще столики… и публика сидит на них… не нашинская. Сутулый старик в золотом пенсне. Молодой брюнет с прилизанным пробором, а на галстуке его зеленом — лучится рубин с трехкопеечную монету. Карбункул. Толстый лысый дядька в роскошном малиновом пиджаке… с сигарой. Офицер в незнакомой форме, тоже в пенсне. На холеных руках — перстни.
На небольшой сцене пианино. Престарелый тапёр. И контрабасист-китаец с лицом мартышки. Во фраке. Наяривают чарльстон. Две обнаженные по пояс девицы танцуют. Худенькая брюнетка без груди с черненькими волосиками подмышками и пухлая блондинка с увесистыми грудями прекрасной формы.
Потанцевали, подошли ко мне. Блондинка ударила меня кулаком в бок и превратилась в Витьку, а брюнетка — ударила в другой и превратилась в Митьку.
Витька взял меня за нос, дернул за ноздрю и спросил: Пузырь, ты чего, в обмороке?
Митька пояснил Витьке:
— Кабан от страха сейчас обоссытся, смотри, как вспотел и губы трясутся!
— Давай ему штаны и трусы снимем! И с голой жопой на улицу выгоним.
Два негодяя тут же расстегнули мне брюки… стянули и штаны и трусы…
Витька, кривясь, дернул меня несколько раз за член и глумливо заржал. А Митька ткнул пальцем с грязным обкусанным ногтем мне в лобок. Сморщился и прошепелявил:
— Гляди, волосня…
Достал из кармана школьного пиджака старую бензиновую зажигалку, щелкнул и поджег волосы. Захрустело и запахло жжёными перьями. Боли я не почувствовал, но огонь как будто опалил мне сердце.
Я вскочил… бешеная злоба бушевала во мне как Ниагарский водопад в половодье!
Потушил одним хлопком огонь, схватил двумя руками мерзавцев за шкирки и треснул их друг об друга головами. Хотел размозжить им бошки. И бил, бил их, в черном аффекте головами друг о друга. Не знаю, сколько времени. Как в чаду… положил истекающих кровью мальцов на кафельный пол. Как раз туда, куда они плевали. Затем снял с них брюки и трусы, разодрал их на тряпки и связал им руки и ноги. Боялся, что они очнутся, встанут и начнут опять меня избивать.
И тут… галлюцинация моя… ну та, ресторанная… возобновилась. Диссоциация что ли.