Марсиане дали мне коржик. С тыквой и яблоками. И вот, жую я коржик, вкусно, но тянет меня посмотреть, что там, в свертке. В окошко поглядел — вокруг нас полоса пустая. Только джип стоит невдалеке. Все гэбисты из него вылезли, курят, посмеиваются и в мою сторону поплевывают. Ждут чего-то. Не удержался, развернул сверток, а там голова Литвиненко. Живая. И говорит мне голова:
— Ты прекрати, старая потаскуха, нам тут голову морочить. Сказали тебе — принеси еды, вот и неси!
— Я — бомба, бомба, бросай меня скорее…
— Ну и пожалуйста! — «Мадам» ушла, обиженно вихляя задом. Как показалось Дубову, обиженность у нее вызвало не столько существительное «потаскуха», сколько прилагательное «старая».
Мне муторно, страшно. Кидаю голову в сторону джипа. Прямо через иллюминатор. И вижу, как она катится по асфальту, касается заднего колеса машины и взрывается. Огромный огненный шар на вытянутой ножке висит над полосой…
Едва хозяйка исчезла, из-за соседнего столика встала небрежно накрашенная и столь же небрежно нарумяненная девица в латанном синем сарафане и нетвердой походкой подошла к гостям:
Зашел перед отходом в интернет, на «Грани», новости проглядел. Вот тебе и на! Правительство в отставке. Испуганный диабетчик Фрадков, лизнув напоследок плоскую задницу президента, ушел. И все правительство с ним. Ушел, но остался. В ожидании смены. Которая не замедлила появиться. И какая достойная смена! Бывший главный осеменитель свиносовхоза «Питерское раздолье», первый секретарь Му-хосранского Горкома КПСС, товарищ Зубков. Кремлевская кликуха — Совхознавоз. Старенький. Стало быть, поправит полгода, закашляет, заскулит, на пенсию попросится. Уйдет. И осиротеет Русь. Все заплачут. Как на Девичьем поле плакали… Тут раздадутся призывы, вначале робкие, а потом крещендо, где Вий? Позовите Вия! И он придет. Вылезет из лубянского подземелья, весь обросший иностранными денежными знаками, с железными дзержинскими веками на бесцветных глазках.
— Ого-го, кто к нам пожаловал! Вы мне сходу приглянулись — я хочу всех вас поиметь здесь и сейчас!
А интеллигенты всполошились, взъерошились. Поздно, котятки, царапаться. Прозевали вы свое времечко. Теперь тягомотина доооолго тянуться будет. Пока сяо-мяо не придет. И забеременеет кузнечик. И заалеет восток.
Девица пошатнулась и, чтобы не упасть на грязноватый пол, схватилась за плечо Дубова:
— А вы, сударь, очень миленький мужчинка. Давайте я тебя обслужу по лучшему разряду. Много не возьму, сколько дашь, тем и удовольствуюсь!
По дороге на фестиваль прошли мы с подругой по Фаза-ненштрассе. Шик, блеск, красота. Зашли в галереи. Объясните мне, всезнайки, почему дома, фасады, машины — шик, блеск, красота, а искусство в светлых, просторных галереях — гадость, ложь, подлое повторение давно, еще в шестидесятых годах, прожёванного материала. Упражнение в цинизме. Удальство мертвых душ. Что стало с искусством? Почему художники потеряли уважение к форме, к глубине, к поверхности. Ко времени, которое скукожили, к пространству, которое сжали до мнимости. Нет больше ни мастеров, ни учеников, ни умения, ни соревнования. Кого захотели невежи-галеристы сделать гением, тот и гений. А если у тебя нет денег — извини, подвинься, никому твое мнение не интересно. Помню, кормила сестра морскую свинку и черепаху свежей белой капусткой. Так свинка все время толстым задом маленькую черепашку от капусты оттесняла. Вот так и в современном искусстве — оттеснили денежные мешки настоящих мастеров от денег, галерей, выкинули из времени и пространства и жрут, чавкая, свою черную капусту сами. А зритель на — новое искусство и смотреть не хочет.
— Оставьте меня в покое, — проворчал Василий, с трудом освободившись из цепких лапок девицы. А та уже переключилась на Серапионыча:
Перед кино вспоминал картинки новостей прошлого года. Литвиненко на смертном одре. Желтое измученное лицо. Глаза уже туда смотрят. Отравили полонием. Был такой придворный негодяй. Дочку-красавицу как приманку использовал. За занавеской подслушивал, сволочь.
— А вам, господин хороший, непременно нужна такая девушка, как я. Не глядите, что выпимши, я еще ого-го!.. И что вы только в ней нашли, — ткнула пальцем девица в сторону Чаликовой, — ни кожи, ни рожи!
Один грамм полония убивает миллион лошадей. А что делать, если его на твоей родине тонны? Одни полонии да розенкранцы. А лошадей больше нет. Что делать, если сам воздух твоей страны пропитан ядом раболепия и презрения к бескрылым курочкам? Ты его в легкие. А он их травит, превращает в дрожащие гнойные жабры. Вот и стали люди ершами.
— На себя погляди, лахудра, — не осталась в долгу Надя, которая в глубине души считала себя самой обаятельной и привлекательной журналисткой всего постсоветского пространства и потому любые намеки на свою внешность воспринимала весьма остро.
Маленький зал в пристройке. Публика культурная. Интеллигентные женщины, страдающие мировой скорбью. Выражение лиц — знаем, слышали, понимаем и вашего, как его, Пушкиногоголя читали. Архипелаг Кулак. И фильм видели. Роль Маргариты исполняла Мадонна. Небесно!
Тем временем девица принялась охмурять Васятку:
Кроме женщин — несколько косолапых волков, сотрудников российского посольства. От этих особенным холодом веет и бесконечной наглостью. Почему Запад разрешает толочься тут всему этому сброду? Ссаными тряпками гнать нечисть назад, на Лубянку, в их гноехранилище, в волчье гнездо… Эмигранты, те хоть какое-то почтение имеют. К стране, к культуре. А эти.
— О, какой миленький парниша! Я вижу, вы еще невинный, но это не беда, я тебе помогу. И даже платы не возьму, так ты мне приглянулся!
Появился режиссер Андрей Некрасов. Высокий, в кудрях. Русский Д’Артаньян. Показали фильм. К сожалению, по-английски. А я английский со школьных времен ненавижу. В каждом третьем кадре выныривал сам Д’Артаньян. Во всех ракурсах. Задумчивый. Озабоченный. Глубоко сочувствующий. Еще более глубоко сочувствующий. И еще немножко глубже…
— Чего она хочет? — тихо спросил Васятка у Серапионыча.
Березовского снимали крупным планом. Неприятное лицо. Старческие пятна и пятнышки, морщины, отвислости, не лицо, а шагреневая кожа. Портрет Дориана Грея, тот, последний, ужасный…
— Это я тебе потом объясню, — усмехнулся доктор.
Умный еврей, обаятельный. Но гордыни в нем… Океан. Вот, что деньжищи с человеком делают. А ведь на лице уже кладбище видно. И крестики и звездочки и надгробья. Ухмылочка, еще одна, и еще одна, покруче, легкое разочарование, жалоба, опять ухмылочка. Скользкий дядя.
— Эй, Акунька! — раздался из-за двери голос «мадамы». — Кончай приставать к приличным людям, а то живо за порог вылетишь!
Показывал Некрасов и несчастную Политковскую. Красивая, печальная женщина. Единственное, что я понял из ее английской речи — никому ее работа не нужна. Не хотят русаки ничего знать про Чечню. Им так легче семечки лузгать. Казалось, она предчувствовала смерть. И, может быть, даже желала ее. Сколько можно орать в пустоту. Показывать убитых детей. Взывать к милосердию, которого нет. Их же ни в чем не убедишь, они давно уже перестали быть людьми, отупели. Воют только над своими. А на других им плевать. Зачем горло срывать? Они все равно не услышат. Будут и дальше тележвачку жевать, смоченную ядовитой путинской слюной.
— Это за какой такой порог? — возмутилась Акунька. — Я, между прочим, на свои пью!
Сидят напротив друг друга Некрасов и Литвиненко, тени фиолетовые на белый экран отбрасывают. Неудачная декорация.
— Ну и пей себе, а людей в покое оставь! — не отступалась хозяйка. — Не видишь — у них на тебя «не стоит»!
То, что говорит Литвиненко, думающие люди моего поколения понимали шестнадцати лет отроду.
— Ничего, скоро встанет, — пообещала девица, однако оставила гостей в покое и пересела за свой столик, где ее дожидалась недопитая чарка и недоеденная луковица.
КГБ-ФСБ — организация государственных бандитов, в прошлом обслуживавшая партийных боссов, а теперь государственных начальников и всех, кто хорошо платит. Занимается слежкой, шпионажем, вымогательством, шантажом. Контролирует финансовые потоки и ресурсы, крышует экспорт в Европу наркоты… Опасность для всего человечества.
И тут Васятка негромко сказал:
От его откровений разило наивностью неофита. Догадался. Хорошенько им послужив. Поработав в Чечне… Сколько же тебе понадобилось времени, дорогой Саша, чтобы понять очевидное.
— А ведь она — вылитая княгиня Евдокия Даниловна…
Фильм закончился. Поаплодировали Некрасову. Заслуженно, хотя фильм был серый. Задали несколько общих вопросов. На которые Некрасов также обще отвечал.
— Кто — вот эта вот чувырла? — удивилась Надежда. — Ну, Васятка, ты уж придумаешь!
Моя подруга, английским владеющая еще хуже меня, спросила шёпотом — зачем Литвиненко отравил Березовского? Неужели для того, чтобы сделать приятное Путину на его день рождения? И что там была за женщина, вроде бы полячка? Правильно, ответил я — это полячка, Марина Мнишек.
— Евдокия Даниловна Длиннорукая? — тут же насторожился Дубов. Однако, внимательнее приглядевшись к девице, должен был в очередной раз признать наблюдательность Васятки: действительно, если бы с нее снять густой слой румян и белил, слегка причесать и поприличнее одеть, то ее, пожалуй, можно было бы спутать с супругой градоначальника. Правда, и княгиню Дубов видел всего раз, на открытии водопровода, да и то издали, но зато Васятка многократно встречал ее в церкви на Сороках, так что ему можно было верить.
После небольшой паузы приступили ко второй части.
— А это как раз то, что нам надобно, — вполголоса сказал детектив.
На сцене установили стол. Вначале чтец читал книгу по-немецки. Мищт сорок. Я задремал. Затем миловидная вдова отвечала на вопросы. Ясно, четко, эмоционально. Формулировки ее речи были явно отточены многоразовым повторением. Марина Литвиненко борется за честь и достоинство мужа. В конце выступления она заявила:
— Что именно? — удивилась Надя. — Эта вульгарная девка? Вот уж не думала, Васенька, что у вас такой дурной вкус!
— Если когда-нибудь в России захотят узнать правду о том, каким был Саша, я поеду\', я расскажу…
Дубов лишь беззаботно рассмеялся и, встав из-за стола, подошел к девице:
В том то и беда, что они знают, каким он был, за это и казнили.
— Сударыня, не желаете ли пересесть за наш столик?
После вдовы выступал господин Гольдфарб, похожий на уменьшенную в значении копию своего патрона Березовского. То же лицо. Те же гримасы, ухмылки, переходы от легкого презрения к доверительному тону, затем к иронии и завуалированному усталому хвастовству.
— А что — уже встало? — радостно прогудела девица. — Я сразу увидела, что приглянулась вам, да вы признаться не хотели!
Господин Березовский решил, что поддерживать оппозицию в России это выбрасывать деньги на ветер… Через меня прошли десятки миллионов долларов… Надо доказать западным странам необходимость скоординированного давления на Россию… Как Рейган на СССР.
Василий галантно подал девице руку, так что она, явно не привыкшая к такому изысканному обхождению, даже несколько застеснялась. А Дубов, не давая ей опомниться, подвел ее к столу и усадил между собой и Чаликовой.
Наде это не очень понравилось, но она сообразила, что если Дубов и имеет какие-то виды на эту жрицу «первой древнейшей», то явно не по ее основному роду занятий. Но что именно задумал Василий, Чаликовой не могла подсказать даже ее интуиция, свойственная работникам «второй древнейшей».
Тем временем Дубов уже завел с девицей беседу:
— Сударыня, мне хотелось бы для начала узнать, как вас зовут-величают?
Все вроде правильно. Но почему неприятно его слушать? Говорил Гольдфарб умно, тонко, политично. Но ничего нового не сказал. Почти в каждом его тоне слышалось зевающее высокомерие богатого, хорошо устроившегося иудея. Капризная брезгливость интеллектуала. Рискуя навлечь на себя гнев сверхчувствительного читателя, заявляю — этот обаятельный гонор — главная причина ненависти к евреям во все времена. Не их деньги, не их талант, даже не мнимая богоизбранность. Масляная вкрадчивость. Трупный яд приветливости вечного жида.
— Акуня, — ответила девица.
— А по имени-отчеству?
А не наплевать ли тебе, дружок, на бывшего гэбэшника и его семью? По-немецки звучит твоя книжка как-то плоско, пресно. И сварганил ты ее удивительно быстро. Спринтер.
— Акулина Борисовна, — чуть смущенно сказала Акуня. Было видно, что ее давно никто не величал «по батюшке», да и вообще не обращался столь уважительно, как этот странный господин в знатном кафтане.
— А вас как звать-величать? — робко спросила Акуня.
— О, ну, у меня имя очень редкое, — обаятельнейше улыбнулся Дубов, — Василий Николаевич. Но вы можете звать меня просто Вася.
— А можно Васяткой? — чуть осмелела девица.
— Нет, Васяткой вы можете звать нашего юного друга. Кстати, представлю вам и остальных моих спутников. Надежда. Владлен Серапионыч. А это — Чумичка, наш… — Василий Николаевич чуть было не сказал «колдун», но вспомнив, что Чумичка не любит афишировать свой род занятий, сказал «возница».
Тут в зале появилась «мадам» с большим горшком какой-то похлебки, пахнущей очень зазывающе, а следом за нею два половых несли подносы со всякими закусками и запивками. Судя по виду, половые по совместительству и были теми «мальчиками», которых «мадам» пыталась предложить гостям.
— Акунька, ты опять к людям пристаешь? — напустилась хозяйка, установив горшок посреди стола. — Гляди, дождесся у меня!
— Нет-нет, сударыня, это не она, а мы к ней пристаем, — успокоил хозяйку Дубов.
— А-а, ну-ну, совет да любовь, — захихикала «мадам». — Кушайте, господа, на здоровье!
— Да и вы угощайтесь, Акулина Борисовна, — пригласил Дубов. — Чего вам положить — супчику, картошки, салату?
— Мне бы водочки, — потупив глазки, сказала Акуня.
— Ну, водочки, так водочки, — согласился Василий, но, к ее разочарованию, налил самый чуток, на донышке. — Больше не могу, ибо вы нужны нам трезвой.
— Чаво? — взбрыкнула Акуня. — Всем приличным господам я и выпимши хороша, а вам, видишь ли, тверезая нужна! А пошли вы к бесу, извращенцы!
И Акуня сделала вид, что хочет встать и уйти.
— Да заткнись ты, шалава, и выслушай, что тебе говорят, — не выдержала Чаликова. — А уж потом, блин, выкобенивайся, сколько душе угодно!
— Так бы сразу, блин, и сказали, — ухмыльнулась Акуня. — А то крутите, блин, вокруг да около, блин!
(Похоже, это словечко из нашего современного словаря пришлось Акуне изрядно по душе).
— Ну вот, а дело у нас до вас такое, — чуть помолчав, продолжал Дубов. — Вам, уважаемая Акулина Борисовна, придется некоторое время поработать княгиней.
Детектив замолк, ожидая, как воспримет Акуня это необычное предложение.
— Ага, ну понятно, — деловито кивнула Акуня. — Вы меня хочете какому-то князю в пользование отдать. Так, что ли?
— Не совсем, — откликнулся Василий. — Вы должны будете изображать из себя настоящую княгиню, да так, чтобы ваш супруг… то есть ее супруг даже не заметил, что рядом с ним вовсе не его жена. Ну и, естественное дело, вознаграждением останетесь довольны. Стало быть, по рукам?
— Ну, блин, вы даете, — прогудела Акуня. — Точно извращенцы, но вы мне понравились. Эх, черт с вами, согласна!..
— Ну что ж, иного ответа я и не ожидал, — удовлетворенно потер руки Дубов. — В таком случае не будем откладывать — да и поедем!
— Как — поедем? — негромко переспросила Чаликова. — Не повезем же мы ее к Рыжему! Все ж таки приличный дом…
— Разумеется, нет, — подхватил Дубов. — Мы поедем на Сорочью улицу, в храм отца Александра!
— А-а, вот оно что, — протянула Надя. До нее, похоже, только сейчас начал доходить замысел Дубова. — Похоже, Васенька, вы опять втягиваете нас в какую-то авантюру. Вот за это я вас и люблю.
— Простите, Василий Николаич, — не без сожаления оторвался Серапионыч от похлебки, — но как вы объясните наш визит к Александру Иванычу? Я, правда, не совсем понял, что вы задумали, но заранее поддерживаю. Однако мне кажется, что это будет выглядеть несколько подозрительно…
— Вовсе нет, — возразил детектив. — Мы просто подвезем Васятку до дома, вот и все. А то, что мы давно знакомы с отцом Александром, ни для кого не секрет.
— С отцом Александром мы давно знакомы с позавчерашнего дня, — напомнила Чаликова. — Ведь официально мы познакомились с ним на открытии водопровода.
— Так вы что, собираетесь везти меня в церковь? — настороженно спросила Акуня, из всего разговора понявшая только это. — Да ежели я там в таком виде появлюсь, так меня же, блин, камнями побьют!
— Не побьют, — оптимистично пообещал Дубов. — Да и вид у вас будет совсем другой, уж об этом мы позаботимся.
По дороге домой говорил сам с собой.
— Ну, другой, так другой, — ответила Акулина Борисовна, хотя и не очень-то была уверена, что все произойдет именно так. Во всяком случае, судьба предоставляла ей редкий случай хоть ненадолго покинуть привычную жизнь в Бельской слободке, засосавшую, ее подобно болоту, и испытать что-то новое и ранее неведомое.
Однако уже почти на пороге Серапионыч остановился:
Ну вот, посетил ты эту презентацию, посмотрел фильм. Прояснилось что-нибудь в башке? Нет. Кто убил Литвиненко? Какой-нибудь гэбэшный генерал, на которого Литвиненко, отличавшийся хорошей памятью, компроматик завел. Или крупный чиновник. Начальник. Путинский банщик. Или резидент в Англии. А может и сам Путин. Не важно, кто приказывал, кто выполнял. Его убила Родина-Мать. Это главное. Послала этим сигнал. Не только Березовскому, всем нам, эмигрантам, всему русскому Зарубежью. Сидите тихо, или всех траванем. Будете корчиться, бляди! А нынешние ваши хозяева нам слова не скажут.
— Постойте, я ж совсем забыл, ради чего сюда вас всех затащил.
Мы этот сигнал поняли. Другого и не ожидали. Все в порядке. Мир таков, каков он только и может быть.
Акуня удивленно на него уставилась:
В киоске у вокзала мы купили два вегетарианских дёне-ра с козьим сыром. Дома пили чай с медком.
— И чаво же ради?
Утром, за кофе, я спросил свою немку — что тебе из вчерашнего больше всего запомнилось? Она ответила — элегантные туфли господина Гольдблюма. Тебе такие не по карману…
— Передать поклон от некоего боярина Андрея. Впрочем, к вам, Акулина Борисовна, это вряд ли относится…
Однако, увидев, как побледнело, даже сквозь слой дешевых румян, лицо Акуни, доктор понял, что его слова относятся именно к ней.
ПЕРЕПРЫГНУЛ
— Боярин Андрей просил сказать, чтобы вы не верили в его виновность, — негромко договорил Серапионыч.
В январе 2016 я перепрыгнул через 60. Лет. С моим весом это нелегко.
— А я никогда и не верила, — столь же тихо ответила Акуня. И тут же резко возвысила голос: — Ну, чего встали, блин, идемте скорее!
60 — голубое число, было для советских тружеников мужского пола одним из сакральных чисел, гораздо более важным, чем фундаментальные математические константы пи и е.
* * *
Потому что в шестьдесят лет мужчины выходили на заслуженную пенсию. Чаще всего — в первый же день после дня рождения. За неделю до которого происходили торжественные проводы. Со слезами, награждениями, водкой и мордобоем. А если пенсионеры работали дальше, то для всех других они становились стариками, ветеранами, отработанным материалом.
Даже оказавшись в «каталашке» — небольшой клетушке при городских воротах, куда бросали всяких мелких нарушителей — Каширский оставался «человеком науки»: он отнюдь не предавался отчаянию из-за утраты свободы и, главное, сокровищ, а пытался путем научного анализа установить возможные причины столь неожиданного провала и выработать стратегию дальнейших действий.
Если статистика не врет, до пенсии доживали в СССР (и доживают сейчас, в путинской России) только семь мужчин из десяти, к шестидесяти пяти их оставалось четыре с половиной, а до семидесяти доживали только полтора человека. Могикане!
Собственная участь заботила Каширского менее всего — он был уверен, что высокопоставленные покровители и работодатели очень скоро вытащат его из этой переделки. Волновало другое — кто дал знать охранникам, что они с Анной Сергеевной идут в Царь-Город «не порожняком»? Петровича Каширский исключил сразу — настолько он был уверен в действенности «установки».
Тут припомнились последние слова Глухаревой, сказанные при задержании — «это вы нарочно устроили».
80 — число огненное. Обозначенная Всевышним граница жизни. Восьмидесятилетние мужчины встречались в СССР редко, они считались долгожителями. Это были динозавры. Пережитки прошлого. Рамолики и отжившие свой век развалины. Вечно больные, ворчливые, придирчивые… полуслепые, тугоухие, пованивающие, корчащиеся в больницах и домах для престарелых или сидящие на шеях постаревших детей, дожидающихся их смерти. И отравляющие все вокруг себя гноем старости. Были, конечно, и исключения. Например, мой родственник Алексей Борисович Певзнер, знаток конструктивизма, доцент по специальности «металловедение» и ярый антисоветчик, вышел на пенсию в шестьдесят лет и сказал:
— Уж не Анны ли Сергеевнины это плутни? — вслух подумал Каширский. — А что, неплохо придумано: меня — «в каталашку», как выражается Херклафф, а сама все сокровища берет себе. Ну, придется еще с охранниками слегка поделиться… Хотя нет, не думаю. Анна Сергеевна до такого просто не додумалась бы. Куда уж ей, бедняжке.
— «Ну теперь поплатят мне большевички. Я буду жить долго!»
В конце концов, перебрав еще несколько версий, господин Каширский пришел к выводу, что он пал жертвой случайной проверки на воротах.
И действительно, прожил еще 27 лет, и умер, здоровый как огурчик, во сне, гостя у шестидесятилетней дочери в Будапеште. В Будапеште дядя Лёля (так звали его дома) случайно гостил и в 1956 году и видел… все видел… И часто говаривал: «Я-то знаю, что надо сделать со всеми брежневыми-сусловыми и их опричниками с Лубянки — на фонарных столбах повесить кверху жопами. Я это видел у венгров! Только разве от русских советчиков дождешься чего хорошего? Крысы и нелюди».
— Будь иначе, меня бы сразу отправили в острог или еще чего похуже, а не держали «на съезжей», — подытожил Каширский.
90 — число ледяное. Тут и комментарий бесполезен. Не только люди и их дела, но и память о них, и сами слова замерзают, не выдержав оцепенения небытия.
Остановившись на этом утешительном объяснении, узник окончательно вернул себе присутствие духа и начал перебирать в уме имена влиятельных покровителей, которые помогли бы ему возвратить изъятые при задержании ценности.
А 100 — это уже не число, а нечто юбилейно-статистическое.
«А Анне Сергеевне фиг чего дам, — злорадно подумал Каширский. Но тут же сжалился: — Хотя ладно уж, чего там, подарю ей малахитовую шкатулку — пускай радуется!»
В будущем году будет столетие ВОСР. Помните еще, что это такое? Столетие кромешного ужаса и торжествующей подлости. В которое давно пора воткнуть осиновый кол, а вместо этого запутинцы-крымнаши кормят проклятую гадину своей и чужой кровью… пытаются оживить смердящий труп СССР.
От великодушных размышлений узника оторвал лязг двери. Каширский поспешно придал лицу вид грозный и решительный и даже собрал воедино мысленную энергию — на случай, если придется пустить в ход сверхчувствительные способности.
Шестидесятилетие притягивало и пугало. Многие надеялись на то, что, вот, мол, выйду на пенсию, и тогда отдохну, порыбачу, займусь наконец садом… лечением… воспитанием внуков… почитаю вволю… поиграю на трубе… посмотрю мир… напишу роман… выучу японский… посещу семью умершего брата в Ленинграде… разведусь…
В темницу, подслеповато щурясь, вошел незнакомый господин в скромном на вид, но очень добротном и явно не дешевом кафтане.
Но почти ни у кого из этих «пенсионных мечтателей» не получалось ничего. Хорошо еще, если они не умирали в сорок или пятьдесят, а через пять лет после выхода на пенсию не ходили под себя.
— Господин Каширский? — вежливо осведомился гость.
А сколько было страхов! Океан ужаса. Уволят и стаж, стаж, понимаете, стаж прервется! Да что вы, не дай бог!!! Характеристику испортят — понизят зарплату, пенсия будет пятьдесят рублей. Не дадут персональную пенсию, а я всю жизнь на них ишачил!
— Да, — с достоинством ответил ученый. — Я — Каширский и хотел бы знать, долго ли еще продлится мое незаконное задержание?
— Собственно, я сюда явился, чтобы дать вам волю, — произнес незнакомец с обезоруживающей улыбкой и уставился на Каширского, как бы ожидая благодарственных излияний. И, не дождавшись, чуть помрачнел: — Прошу следовать за мной.
Сколько из-за будущей пенсии, маячившей сладкой розовой полосой на свинцовом небосводе трудящегося совка, происходило инфарктов, инсультов и опоясывающих лишаев… Какой черной завистью пылали люди к тем, кто получит пенсию большую, чем они. Высчитывали бесконечно, проценты… Жили не сегодняшним днем, а будущим, которое никогда не наступало… Как портили себе и другим нервы… каждый день, каждый день. Какие интриги устраивали… подсиживания, коллективную травлю, увольнения по сокращению штатов, проверки, персональные дела.
Они вышли из «съезжей» и, миновав склонившихся в почтительнейшем поклоне привратников, сели в роскошную карету, запряженную парой белых коней. Кучер свистнул кнутом, и экипаж, сорвавшись с места, понесся по улице. И хотя путь лежал явно не в направлении того дома, где они с Анной Сергеевной квартировались, Каширский не стал задавать спутнику никаких вопросов, а делал вид, что воспринимает происходящее как должное.
А после выхода на пенсию вдруг понимали, что вся чехарда, весь цирк не только не стоил свеч, но и растоптал их свободу, сожрал их молодость, их жизнь и здоровье. Что все их диссертации, выступления, открытия… еще при их жизни разворованы или втоптаны в грязь, а сами они забыты или вычеркнуты из истории. Что ВСЕ, все их амбиции, бесконечные труды и хлопоты, надежды и свершения, подлости и самопожертвования… все было, с самого начала, как сказано в Книге Книг, только «суетой сует».
* * *
Старики умирают и приходят новые поколения белок и хомяков, которые влезают в те же колеса, и крутят, крутят их и бегут, бегут, задыхаясь, из последних сил перебирая лапками… бегут всю жизнь к пенсии… бегут, бегут, часто до самой смерти, теряя все дорогое и важное, не щадя никого… и приобретая только хвори.
Вот и я пробежал свои шестьдесят.
Князь Длиннорукий исправно выполнял доверенную ему должность царь-городского градоначальника, но в глубине души все же считал, что она ему «тесновата в плечах». Поэтому он всегда радовался случаю показать себя в делах, выходящих за пределы чисто хозяйственной работы. И если разработка памятника царю Степану шла через пень-колоду по причине расхождений с ваятелем Черрителли во взглядах на Высокое Искусство, то теперь, похоже, наклевывалось дельце, в котором князь мог бы развернуться вовсю.
Нет, прошел пешком, с любопытством поглядывая по сторонам, останавливаясь и подолгу созерцая картинки и ландшафты, слушая музыку сфер и обходя многолюдные толпы и коллективные кормушки, пропуская орды бегунов вперед.
Градоначальник принимал в своей присутственной палате дюжину юношей и девушек, многие из которых едва вышли из подросткового возраста. Вместе с ними был господин значительно старше, хотя сколько ему лет, толком никто не знал. Да и вообще, о боярине Павловском, совсем недавно «всплывшем» в Царь-Городе, ходили весьма смутные слухи — вплоть до того, что в прежние годы он находился в глубокой опале и будто бы даже был за что-то бит кнутом.
Последние несколько месяцев боярин Павловский неустанно ходил по столице и всюду, где возможно, рассказывал о своей горячей любви к новому царю и о том, как он поддерживает и одобряет каждое слово и каждое дело Путяты. Об этом же он хотел выступить и на позавчерашнем открытии водопровода, но не был даже допущен на главный помост, откуда звучали все речи. Однако боярин Павловский отнюдь не обиделся на такое пренебрежение его рвением, а, шныряя в толпе, всем втолковывал, что Путята — лучший друг водопроводчиков. В этом вопросе все были с ним согласны, если не считать некоей боярыни Новосельской, которая почему-то обозвала Павловского негодяем и прихлебателем, на что последний, зная вздорный нрав мятежной боярыни, даже не стал отвечать.
Под стать Павловскому была и молодежь: у некоторых из юношей кафтаны спереди и сзади были расписаны изображением человека, похожего на царя Путяту, а у девушек поверх платьев были прикреплены дощечки с надписью: «Мы любим Путяту», а у одной даже — «Путята, я хочу тебя!». Особо живописно выглядел один мальчик, самый юный из всех, с длинными волосами, стянутыми на лбу ленточкой, который сидел на скамеечке, держа на коленях огромные гусли.
Пока что молодежь больше помалкивала, а боярин Павловский увлеченно разъяснял Длиннорукому цель их прихода:
— Все мы прекрасно видим, как трудно приходится нашему любимому Государю, когда всякие враги народа пытаются вставлять палки в колеса его славных дел. Мы, честные люди, преданные своей Родине, своему Отечеству, просто обязаны объединиться вокруг нашего Государя. И кто другой положит почин этому святому делу, если не наши дети, наше лучшее будущее?!
— Да-да, Глеб Олегович, в этом нет сомнения, — на всякий случай соглашался градоначальник. — Но в чем, так сказать, выражается ваше благое дело?
— Я ни на миг не сомневался, князь, что вы нас поддержите! — еще более воодушевился боярин Павловский. — Наша задача — объединить все здоровые силы нашей молодежи и не только словом, но и делом помочь нашему любимому царю в его славных начинаниях. И перед вами — первые, кто решил взяться за эту великую задачу! — Боярин с гордостью указал на своих подопечных.
— Нет, все-таки зря говорят, что молодежь у нас теперь не та, — не менее боярина Павловского воодушевился князь Длиннорукий. — А молодежь у нас что надо — орлы, да и только! Вот она, будущая наша смена!
Князь отечески положил руку на плечо молодого статного парня:
— А я тебя узнал — ты же Ваня, сынок боярина Стального. Вот уж годы летят! Казалось, еще вчера батька тебя учил на коне ездить, а ты то и дело оземь головою сваливался. А теперь вон какой вымахал, кровь с молоком. Небось, все девки на тебя заглядываются?
Ваня Стальной заметно смутился, даже чуть покраснел, а чтобы как-то загладить неловкость, достал из кармана смятый листок и стал по слогам читать:
— Мы, юные путятинцы, торжественно клянемся крепить и созидать…
— Да не тарахти ты, Ванюшка, — боярин Павловский ласково, по-свойски похлопал его пониже спины. — Видишь, тут же все свои, скажи по-человечески.
Ванюшка спрятал листок и, прокашлявшись, заговорил:
— Ну, мы вот подумали и решили, что надобно нам всем вместе, заедино держаться. Потому как токмо вместе мы — сила. А то люди у нас очень уж разобщены: богатеи свою корысть блюдут, бедняки — свою, знать на простолюдинов и глядеть не хочет. А это неправильно, потому как Господь Бог всех нас равными сделал, а Путята всем нам единый царь…
— Погоди, Ваня, это ж ты что предлагаешь — богатым с бедными всем делиться? — перебила боярышня в парчовом платье и с огромными золотыми сережками в ушах. — Нет, эдак я не согласная! А может, ты мне еще скажешь с Нюркой одежкой поменяться и в Бельскую слободку податься? — ткнула девица в сторону своей соседки.
— Да ты не бузи, Глафирушка, никто тебя ни с кем делиться не заставляет, — с некоторой досадой сказал боярин Павловский, не забыв как бы невзначай погладить боярышню по парчовому плечику. — Не о дележке речь, а о том, чтобы всем заедино быть!
— Постойте, что это вы про Бельскую слободку говорили? — насторожился градоначальник, а сам подумал: «Неужто и до них молва о вчерашних прорицаниях дошла? Вот уж сраму сам себе удружил…»
Словно ожидая, когда ее заденут, вперед вышла другая девица, которую Глафирушка называла Нюркой. Именно она, судя по надписи на дощечке, «хотела» Путяту.
— А что, мне стыдиться нечего! — заявила Нюрка, смело оглядев всех, кто был в палате. — Оттого, что я в Бельской слободке себя торгую, я что, хуже других? Может, я нашего царя Путяту не меньше вашего люблю! И не я одна такая, уж можете мне поверить. Я хотела и подружку свою, Акуньку, с собою привесть, да она запропала куда-то, а не то бы непременно пришла.
— Ничего, Нюрочка, в другой раз приведешь, — с масляной улыбочкой проговорил боярин Павловский. — Ты, Ваня, расскажи лучше, что вы задумали.
— О-о, ну так мы много чего задумали, — охотно откликнулся Ваня Стальной. — Вот, например, на родине Путяты, в Свято-Петровской усадьбе…
— Я и сам родом из тех краев, — вставил боярин Павловский с важной таинственностью в голосе, словно бы причащаясь к славе царя. — Извини, Ванюшечка, я тебя перебил — продолжай.
— Ну вот я говорю, — продолжал Ваня, — что надобно в Свято-Петровской восстановить все так же, как раньше, когда Путята был такой, как мы, и даже еще младше, и превратить усадьбу в место всеобщего поклонения, в источник этой, как ее, все время забываю…
— Народной Мысли, — трепетным голосом подсказал боярин Павловский.
— А это еще что за хреновина? — простодушно удивился градоначальник.
— Народная Мысль — это то, чего так не хватает нам всем, — со священными придыханиями произнес боярин Павловский. — Вы думаете, отчего у нас все шло через пень-колоду? А оттого, что не было Народной Мысли!
— А-а, ну понятно, — кивнул князь Длиннорукий. То есть вообще-то он ничего не понял, но сама мысль о Народной Мысли ему пришлась по душе. Чуть меньше ему понравилось предложение разместить источник Народной Мысли в Свято-Петровской — это означало бы чем-то обделить вверенную ему столицу. Поэтому, не возражая по существу, князь выдвинул встречное предложение:
— А на месте непристойной лужи, именуемой Марфиным прудом, непременно возведем собор и назовем его Храмом Путяты-Спасителя. — И, подумав, градоначальник добавил: — А всякие мелкие церквушки на окраинах, ставшие средоточием ереси и распутства — прикроем!
— Да здравствует Путята! — вдруг завопила Глафира.
— Да здравствует Путята! — отозвалась остальная молодежь, вскинув руки вперед и чуть вверх.
— Ой, извините, что-то на меня такое нашло, — виновато проговорила Глафира. — Просто я нашего Государя так люблю, что аж мутит… То есть я хотела сказать, в общем, вы меня понимаете, — совсем смешалась девушка.
— Ну конечно же, понимаем, — проникновенно проговорил боярин Павловский. — Я и сам испытываю нечто подобное, когда слышу его имя… А не спеть ли нам? — неожиданно предложил он, оборотясь к юноше с гуслями. И пояснил для градоначальника: — Это наш певец и сказитель, прозванием Алексашка Цветодрев. Такие песни слагает — заслушаешься!
Юный Цветодрев возложил персты на вещие струны и запел высоким срывающимся голосом:
— Гой ты еси славный наш Путята-Царь,
Наша ты надежа и опорушка,
Ты стоишь ногами на родной земле,
Головою небо подпираючи…
— Хорошая песня, — одобрил градоначальник, когда Цветодрев закончил, — душевная. А есть ли у вас что-нибудь такое, чтобы звало, чтобы подымало на великие свершения?
— Есть, как не быть, — радостно подхватил боярин Павловский. — Ребятушки, давайте-ка нашу, любимую!
Песенник вновь ударил по струнам и запел не по-прежнему, а быстро и решительно, отбивая такт сафьяновым сапожком:
— С любимым Путятой
Мы в битву пойдем
За Родину нашу,
За Отчий наш дом.
Пусть в будущем будет,
Как не было встарь —
Будь славен вовеки,
Ты наш Государь!
И вся дюжина дружно подхватила припев:
— А сунется ворог —
То будет не рад,
Ведь с нами Путята
И стольный наш град.
Стране и народу
Привольно под ним —
Да будет он Богом
Вовеки храним!
Не успели отзвучать последние слова, как Глафира снова вскричала и выбежала прочь из градоначальничьей палаты.
— Что это с нею стряслось? — забеспокоился Длиннорукий. — Опять замутило?
— Да нет, просто она… — принялась было объяснять Нюрка из Бельской слободки, но боярин Павловский поспешно ее перебил, видимо, из опасения, что Нюрка со свойственным ей простодушием выразится недостаточно утонченно:
— Просто она, некоторым образом, достигла блаженства. У нее от этой песни частенько такое случается.
— А-а-а, ну ясно, — кивнул Длиннорукий, а сам подумал: «Вот горячая девка, а мою-то Евдокию Даниловну уж ничем не проймешь…»
— Кстати, дорогой князь, а собственно для чего мы к вам пришли, — спохватился боярин Павловский. — Отря мы уже создали, а названия никак подобрать не можем. Вот решили с вами посоветоваться — может, вместе чего и надумаем.
— Прекрасно! — обрадовался князь. — Я целиком и полностью на вашей стороне и даже сам вступил бы к вам в отряд, кабы помоложе был. А название — это дело важное, первостепенное. Надобно, чтобы оно не только вдохновляло и вело за собой, но и било, как молот, и жгло сердца, как огонь!..
— А чем не название — «Огонь и молот»? — вдруг встрял Ваня Стальной.
— Да ну что ты, Иван, это уж какими-то, прости Господи, застенками отдает, — решительно возразил боярин Павловский. — А вообще-то мы уж много чего перебрали, да все не то. «Дети Путяты» — как-то двусмысленно. «Путятинским путем» — язык сломаешь, покамест выговоришь. «Соколы Путяты» — слишком воинственно. Я вот предлагал «Юные путятинцы», так ребята не согласились. Говорят, получается, что как будто поколения одно другому противопоставляем, а наша задача — всех объединить… Вроде все названия хороши, а самого лучшего никак не найти.
— Знаете, друзья мои, что я вам скажу, — осторожно начал Длиннорукий. — Я вот часто с нашим Государем встречаюсь, беседую, и не токмо как градоначальник с царем, а и просто по-человечески. И подумалось мне — а обрадуется ли Путята, коего скромность всем ведома, ежели вы свой отряд его именем назовете? И так ведь ясно, что вы — за Путяту. А отчего бы вам не назваться как-нибудь по-другому, может быть, даже немного иносказательно? Ну, к примеру, так, — князь на миг задумался, — «Верный путь».
— А что, это уже гораздо лучше, — загорелся боярин Павловский. — А вот если…
— Идущие вместе, — вдруг тихо проговорил гусляр Цветодрев.
— Как? — проворно обернулся к нему Павловский.
— Идущие вместе, — так же тихо повторил юноша.
— Идущие вместе… Идущие вместе… Идущие вместе… — прошелестело по рядам, и всем стало ясно, что именно так отныне будут зваться юные путятинцы. И что, может статься, именно этому словосочетанию, неожиданно сорвавшемуся с уст младого певца, суждено будет сохраниться на скрижалях Царь-Городских летописей времен начала славных дел царя Путяты.
* * *
Хотя отец Александр и не ожидал столь скорого возвращения своих друзей, он был им очень рад.
После бурных и немного суматошных приветствий священник обратил внимание на дотоле незнакомую ему девицу:
— А ты кто будешь, неведомая Магдалина?
— Не Магдалина, а Акулина, — поспешил дубов исправить эту невинную и явно не нарочную бестактность. — А полностью — Акулина Борисовна.
Однако сама Акуня, кажется, была настроена вовсе не так шутливо. Она видела, сколь радостно приветствовали друг друга хозяин и гости, и чувствовала, что на нее глядят не то чтобы как на неровню, а хуже — как на чужую, непонятно зачем попавшую в не свое общество.
— Да, батюшка, я распутная девка, — зло проговорила Акуня, глядя прямо в глаза отцу Александру. — А где ж ты был, батюшка, и вы где были, люди добрые, когда у нас в деревне голод случился, когда люди с голода мерли, как мухи? Какое вам дело было до нас, быдла деревенского? Я-то в город тогда подалась, пыталась милостыню просить, да все гнали. Хорошо хоть прибилась к Ваньке Копченому, мелкому вору, вместе с другой девушкой, такою же бедолажкой, как я. Да, за кусок хлеба готова была на все. И подрабатывали, где можно, на самой черной работе. А когда уж совсем прижимало, то и собой приходилось торговать. Не нравится, батюшка? А ты послушай. Шла на это, и не только на это, только чтобы выжить. Жизнь заставила стать такой, какая есть, оттого что люди отворачивались. Ванька-то хоть по пьяному делу, случалось, и поколачивал, да по-своему все ж-таки заботился, любил, да и мы бы без него наверняка пропали бы. Он и работенку приискивал по корчмам и везде, где случится. Но все-таки был кусок хлеба и ночлег, какой-никакой, жили в заброшенной конюшне на окраине города. И где ж вы были, такие приличные да порядочные, когда Ванька занемог, кровью харкать начал? Никакие же лекари не пойдут на конюшню за те гроши, какие мы могли отдать. Мы бы отдали, да у нас ничего и не было. Ну и преставился Ванька на грязной соломе, даже похоронить по-человечески не могли, выволокли за город и закопали в поле. А без него у нас жизнь совсем поганая началась. У подруги-то и вовсе ум за разум зашел. И подалась бы я, батюшка, в уличные девки, да и там все прихвачено. Я вот и пить начала с горя да от безысходности. И только и оставалось, чтобы подохнуть, как собака под забором, и вам, люди добрые, до этого бы и дела не было.
Акуня замолкла, как бы сама устыдившись — нет, не своих слов, а своей откровенности. Чувствовалось, что она говорит все это в первый, а может, и в последний раз в жизни.
— Александр Иваныч, мы с Акулиной Борисовной хотели бы с дороги умыться, — поспешно проговорила Чаликова.
— А, ну это завсегда пожалуйста, — ответил отец Александр, избегая смотреть на Акуню. — Что-что, а умывальня у меня в полном порядке. Васятка, проводи дам. А потом поставь самовар — завтракать будем. Хотя для завтрака уже поздновато — ну так будем считать это ленчем. Завтрак ленча лучше, чем суд Линча, — чтобы как-то разрядить напряженность, сострил батюшка и сам же первый захохотал своей «майорской» шуточке.
Надя и Акуня ушли следом за Васяткой, а отец Александр провел Дубова, Серапионыча и Чумичку к себе в комнату и, усадив кого на стулья, а кого прямо на лежанку, заговорил неожиданно серьезно:
— Знаете, друзья мои, дело у меня к вам есть. В общем, думал я, думал, да и надумал домой возвращаться. Верно все же говорят — где родился, там и пригодился.
— Очень разумное решение, — одобрил Василий. — так что давайте прямо сегодня вечером, вместе с нами!
Отец Александр с сомнением покачал головой:
— Право, не знаю, получится ли так быстро. Я ведь еще ни с кем о своих планах не говорил, да и говорить не буду. Просто хочу столковаться с отцом Иоилем, он до меня здесь настоятельствовал, а теперь на покое, чтобы подменил меня, покамест нового не назначат. — Отец Александр загнул палец. — Второе — Васятка. Главная моя забота. Хоть боярин Павел обещал за ним приглядеть, но тут уж я и тебя Чумичка, просить буду — не оставь его.
— Не оставлю, — твердо пообещал Чумичка.
— Ну и третье — устроить то дело, ну, вы помните…
— О бегстве двоих возлюбленных? — пришел ему на помощь Дубов. — Вы, Александр Иваныч, просили нас что-то придумать. И вот мы, кажется, таки придумали.
Заслышав шум за дверью, Василий сделал движение рукой, достойное заправского конферансье, и тут же в скромной священницкой горнице в сопровождении Васятки появились две женщины: одна — Надежда Чаликова, а вторая…
— Княгиня! — вскочил отец Александр с топчана, где он только что сидел, по-домашнему развалившись рядом с Серапионычем.
И вправду, без румян, белил и прочей аляповатой косметики, призванной завлекать невзыскательных гостей Бельской слободки, Акуня выглядела просто один к одному с княгинею Евдокией Даниловной Длиннорукой.
— Ну, понятно, — проговорил священник, придя в себя. — Это и есть ваша придумка. Замечательно. В таком случае задача упрощается. Сначала дадим весточку настоящей Евдокии Даниловне, чтобы собралась в дорогу, а потом… Ну, впрочем, дальше уже дело техники, у меня все продумано. Спасибо, спасибо вам, дорогие мои! — И отец Александр стал горячо жать руки своим друзьям. — Прям-таки гора с плеч.
Проводив дорогих гостей, отец Александр вернулся в опустевший храм. В уме он «проигрывал» предстоящие действия, которые уже не раз обговаривал и с Пал Палычем, и с Ярославом, да и с Евдокией Даниловной. Конечно, все это требовало некоторых хлопот, но хлопот приятных и уж никак не пустых. Во всяком случае, предстоящее дело должно было стать достойным завершением недолгого пребывания майора Селезня в параллельном мире.
Отец Александр затеплил свечку и установил ее перед иконой св. Николая — небесного покровителя всех «в пути шествующих».
* * *
Бегите, бегите… достигайте, добивайтесь, хапайте, жрите. А я… потихоньку пойду. Куда спешить? На лужок да под дубок.
Карета остановилась в узком переулке, и ее хозяин через неприметные двери ввел Каширского в какое-то мрачное помещение. За короткий миг, пока его спутник своим ключом открывал двери, Каширский успел только сообразить, что это — задворки большого и, должно быть, богатого терема.
— Куда вы меня ведете? — не выдержал Каширский, когда они проходили четвертый или пятый темный коридор.
Мне часто снятся «сны прогульщика».
— Скоро узнаете, — дружелюбно улыбнулся господин. — Поверьте, друг мой, вы не останетесь разочарованы.
Может быть потому, что часто прогуливал школу, и в университет наведывался редко, и с работы уходил в час. А чего там торчать? В мертвом доме. И в Германии, вместо того, чтобы зарабатывать на пенсию, на акции, на мерседес, на домок с садиком и радикулитом, на мебель, ковры, путешествия, электронику и молодых сочных сучек, бил до остервенения баклуши…
— Какой же я вам друг, если вы даже не хотите назвать свое имя! — не выдержал Каширский.
«Сон прогульщика» начинается обычно с того, что я куда-то иду, или еду на поезде или автобусе, или даже лечу на самолете. Поезд, автобус, самолет, конечно, не похожи на реальные транспортные средства. Это что-то большое, деревянное, неуклюжее, трясущееся, угрожающее, люди там сидят на полу или на потолке, поют хором какую-нибудь заунывную песню и вяжут из пестрой шерсти свитера… или бумажки рвут.
— Как, неужели я не представился? — удивился господин. — Извините, профессиональная привычка. А зовут меня Лаврентий Иваныч.
Люди? Нет, в моих снах никаких людей нет, есть заполненные чем-то человекоподобные фигуры, что-то вроде манекенов, только не из пластика или из дерева, а из темноты, капелек пота, скорлупок чувств, глины воспоминаний.
— Очень приятно, — буркнул Каширский, которому это имя ни о чем не говорило.
Мы проезжаем или пролетаем «моря», «долины», «горы»…
Пройдя еще несколько необжитых помещений, Лаврентий Иваныч ввел своего подопечного в обширную залу с побеленными потолками и рядами лавок вдоль стен.
— Немного подождите, вас пригласят, — с этими словами Лаврентий Иваныч усадил Каширского на одну из лавок, а сам скрылся за высокой дверью, расположенной прямо напротив той, через которую они вошли.
Все это разумеется тоже не настоящее во сне. А как будто халатно слепленное из папье-маше полоумным орнитологом-любителем. И в субстанцию ландшафтов щедро вкраплены мои ощущения, представления, ошибки и страхи, которые постоянно меняют формы этих «морей», «долин» и «гор».
Каширский огляделся, но единственным светлым (вернее, темным) пятном во всем помещении была Анна Сергеевна Глухарева, сидевшая неподалеку, небрежно закинув ногу за ногу.
Подсвечивают и подлаживают.
— Анна Сергеевна, где я? — спросил Каширский, подсев поближе к своей сообщнице.
Тянут и разрывают.
— Там же, где и я, — неприязненно ответила Глухарева. — В приемной шефа.
Надстраивают и сносят.
— Какого шефа? — поначалу не понял Каширский. — А-а, самого! И за что же такая честь?
Приехали, прилетели, вышли из автобуса, поезда, самолета, и я тороплюсь, тороплюсь в «школу».
И вправду — Каширский и Анна Сергеевна ни разу не видели Путяты с тех пор, когда на прорицательном сеансе чародей Херклафф предсказал князю Путяте царство, Глухаревой кучу навоза, а Каширскому — «каталашку».
Школа во сне — тоже не имеет ничего общего с школами, в которых я когда-то учился. Это не здание, а сложная многоэтажная конструкция, слепленная из опавших листьев, внешнего вида вовсе не имеющая, а изнутри напоминающая архитектурные фантазии Пиранези, из цикла «Темницы». Особенно ту гравюру, в которой видны готические арки. Единственное, что отличает мою «школу» от темницы с готическими арками Пиранези — это наличие в школе длинных полутемных «залов» или пустот, таящих всевозможные неожиданности и ловушки. С потолков там свисают веревки. Канаты, лески с крючками, шнурки, петли.
Cтав царем, Путята не снисходил до того, чтобы лично отдавать указания столь сомнительным личностям, как Анна Сергеевна и Каширский — связь с ними держал некто Глеб Святославович. Правда, Каширского иногда посещали смутные подозрения, что «заказы» Глеба Святославовича порою исходят не от Путяты, или, точнее, не совсем от него. Но «человек науки» предпочитал в эти мысли не углубляться — их с Анной Сергеевной вполне устраивало, что Глеб Святославович и его начальство не только прилично оплачивают работу, но и служат им надежной «крышей». Или, вернее, служили таковою до нынешнего утра…
Я, заключенный этого мрачного пространства, стою в одном из таких залов… жду…
Судя по доносящимся из-за дверей приглушенным голосам, царь в это время беседовал с заморскими послами. Того, что говорил Государь, почти не было слышно, зато голос посланника, похожий на воронье карканье, доносился очень четко и гулким эхом отдавался под высоким потолком:
Наконец откуда-то приходят другие школьники… «одноклассники». Это не дети, а крупные, больше меня, составленные из больших темно-серых кубиков, фигуры. На гранях кубиков — возникающие и исчезающие записи, рожицы и тещины языки. «Одноклассники» — в группе. Они сговорились. А я один. Они прилежно учились в «школе». Посещали занятия. Они — знают материал. А я не знаю ничего. Даже то, как зовут учительницу. Меня не было. Я прогулял. Отсутствовал. Я не знаю, как расколоть эти головоломки. Не знаю, как правильно собрать кубик-рубик. Не умею брать интегралы по частям. Забыл чему равняется синус трех икс. И как построить трапецию с помощью жопы и пальца.
— Мы прибыли, дабы передать послание Ливонского герцога, который с некоторым запозданием имеет честь поздравить Ваше Величество со вступлением на законный престол. Несмотря на то, что наши страны находятся не близко одна от второй, отношения между нашими государствами были самые дружественные. И наше правительство не сомневается, что теперь деловые и торговые связи будут развиться еще лучше, чем прежде…
Сейчас будет контрольная. Я провалюсь. Меня выгонят из школы. Не дадут аттестата. Я не смогу’ поступить в университет. Меня заберут в армию. Покалечат. Я не получу пенсию. Проживу жизнь больным и бездомным, роясь в отбросах.
А вскоре через приемную проследовали и сами послы. Впереди с важностью нес себя главный посланник — сухощавый господин с длинными седыми волосами и эспаньолкой, одетый в роскошный камзол, украшенный огромной брошью, искрящейся бриллиантами и изумрудами.
Ужас! Ужас!
— У Шпака магнитофон, у посла — медальон, — как бы в шутку сказал Каширский, заметив, с каким вожделением взирает Глухарева на посольские драгоценности. В ответ на это Анна Сергеевна довольно злобным голосом привела другую цитату из «Ивана Васильевича»:
Приходит учительница. Она — манекен, составленный из пирамид лжи и притворства. И еще — она лисица. Стережет лисят. Теребит их за ушки. В руках у нее книги — это задания контрольной. Она их раздает ученикам… пританцовывает и напевает песенку про отличников. Дает и мне. Я открываю эту страшную книгу. Из нее сыпятся на темный щербатый пол формулы, слова, числа, фразы, аб-зацы — как крупные перфорированные чешуйки черной рыбы…
— А царь-то ненастоящий!
Учительница повернула свое лицо-пирамиду ко мне… уставилась, лисья морда!