– Джонатан, что вы наделали? – гневно вопрошает он.
– Простите, я не знал, к кому еще обратиться, – испуганно говорю я. – Вы ушли на охоту, а я хотел отыскать в спальне Стэнуина хоть что-нибудь, чтобы помочь матушке, и нашел его блокнот.
– Блокнот? – сдавленно переспрашивает он. – Вы забрали блокнот из апартаментов Стэнуина? Джонатан, немедленно верните его на место. Ну, скорее же! – кричит он, чувствуя мое замешательство.
– Не могу. На меня напали. Кто-то ударил меня вазой по затылку и украл блокнот. Я истекал кровью, боялся, что телохранитель проснется, поэтому и пришел к вам.
Последние слова падают в зловещую тишину. Доктор Дикки бережно возвращает фотографию внуков на место, медленно складывает медицинские принадлежности в саквояж и засовывает его под кровать. Движения его натужны, будто мой секрет сковал его по рукам и ногам.
– Ох, я сам виноват, – бормочет он. – Знал же, что вам нельзя верить, но я так беспокоюсь за вашу матушку, что…
Он качает головой, отстраняет меня, подбирает сорочку из ванны. В его действиях сквозит пугающая отрешенность.
– Я не хотел…
– С моей помощью вы обокрали Теда Стэнуина, – тихо произносит он, опираясь ладонями на край буфета. – А Стэнуин меня одним пальцем в порошок сотрет.
– Извините… – лепечу я.
Он резко оборачивается, пышет гневом:
– Ваши извинения ничего не значат, Джонатан. Точно так же вы извинялись за случай в Эндерли-хаусе, а потом в Литтл-Хэмптоне. Не забыли еще? Значит, теперь вы меня решили накормить своими лживыми извинениями?! – Он сует мне скомканную сорочку. На щеках горят пятна румянца, в глазах стоят слезы. – Вы хоть помните, скольких женщин опозорили? А потом, рыдая, бежали искать защиты у матушки, умоляли ее помочь, обещали, что ничего подобного не повторится, – и лгали, лгали! И вот сейчас лжете мне, глупому доктору Дикки. Нет уж, с меня хватит. Вы одним своим присутствием все вокруг портите, с тех самых пор, как я помог вам появиться на свет. Боже мой!
Я умоляюще подступаю к нему, а он выхватывает из кармана серебристый пистолет и тут же бессильно опускает руку, даже не смотрит на меня.
– Уходите, Джонатан. Убирайтесь отсюда, или я вас пристрелю!
Не спуская глаз с пистолета, я пячусь к выходу, переступаю порог, закрываю за собой дверь.
Сердце бешено колотится.
Это тот самый пистолет, из которого сегодня вечером застрелится Эвелина. В руках у доктора Дикки – орудие убийства.
29
Трудно сказать, как долго я стою, разглядывая в зеркале Джонатана Дарби. Пытаюсь отыскать след того, кто внутри, малейший намек на мое настоящее лицо.
Хочу, чтобы Дарби увидел своего палача.
Виски согревает глотку; бутылка, стащенная из гостиной, уже наполовину пуста. Доктор Дикки подтвердил то, что мне и без того известно: Дарби – чудовище, его преступления отмыты материнскими деньгами. Его не настигнет ни кара, ни суд, ни возмездие. Чтобы он сполна расплатился за свои злодеяния, я должен лично отправить его на эшафот. Именно это я и сделаю.
Но сначала нужно спасти Эвелину Хардкасл.
Я невольно обращаю взгляд к серебристому пистолету, который валяется на кресле, будто сбитая на лету муха. Украсть его было легче легкого. Всего-то и надо было, выдумав подходящий предлог, отправить служанку за доктором, а как только он уйдет, прокрасться в спальню и забрать пистолет с прикроватной тумбочки. Я больше не следую заведенному распорядку дня, а устанавливаю свой распорядок. Если кому-то вздумается застрелить Эвелину из этого пистолета, то только через мой труп. И к черту дурацкие загадки Чумного Лекаря! Я ему больше не верю. И не стану равнодушно наблюдать за жутким злодейством. Джонатан Дарби отныне будет вершить только добрые дела.
Засовываю пистолет в карман пиджака, делаю последний глоток виски, выхожу в коридор и вместе с остальными гостями спускаюсь по лестнице к ужину. Поведение гостей небезупречно, но во вкусе им не откажешь. Глубоко декольтированные вечерние платья, открытые спины, бледная кожа, сверкающие украшения. Унылая рассеянность сменяется экстравагантным очарованием. С наступлением вечера все оживает.
Как обычно, я внимательно разглядываю лица, пытаюсь отыскать лакея. Он обязательно появится; чем ближе к ночи, тем больше я уверен в том, что случится нечто ужасное. Зато схватка будет честной. Привлекательных черт характера у Дарби почти нет, но в гневе он страшен. Даже мне трудно с ним справиться. Если его хорошенько разозлить, я не завидую тому, на кого Дарби накинется.
У входа в гостиную стоит Майкл Хардкасл, с натянутой улыбкой приветствует гостей, будто на самом деле рад каждому. Я хотел расспросить его о загадочной Фелисити Мэддокс и о ее письме, но придется сделать это позже. Сейчас нас разделяет несокрушимая стена тафты и галстуков-бабочек.
Сквозь толпу следую за фортепианной музыкой в галерею; там гостям предлагают коктейли, пока за закрытыми дверями слуги накрывают столы в обеденном зале. Беру с подноса бокал виски, ищу взглядом Миллисент. Хочу дать Дарби возможность попрощаться с матерью, но ее нигде нет. Из всех знакомых вижу только Себастьяна Белла, идущего через вестибюль к своей спальне.
Останавливаю горничную, спрашиваю, где Хелена Хардкасл, но хозяйка особняка еще не появилась. Значит, ее не было весь день. Отсутствие превращается в исчезновение. Леди Хардкасл пропадает в день смерти своей дочери. Вряд ли это можно назвать случайным совпадением, но неизвестно, кто она – подозреваемая или жертва. Впрочем, я твердо намерен это выяснить.
Мой бокал пуст, в голове туман. Меня окружают смех и разговоры, друзья и любовники. Дарби раздражает веселье присутствующих. Я чувствую его отвращение, его неприязнь. Он ненавидит и этот мир, и это общество. Он ненавидит себя.
Слуги проносят мимо серебряные подносы для предсмертной трапезы Эвелины Хардкасл.
«Почему она не выказывает страха?»
До меня доносится ее смех. Она беззаботно развлекает гостей, будто у нее вся жизнь впереди, однако же, когда утром Рейвенкорт упомянул об опасности, было заметно, что Эвелина об этом подозревает.
Оставляю бокал, прохожу через вестибюль и направляюсь к спальне Эвелины. Может быть, там отыщется какой-нибудь ответ.
Светильники притушены. Здесь, в этом забытом краю, царит тишина и уныние. Дохожу до середины коридора, и в сумраке передо мной возникает красное пятно.
Ливрея.
Лакей преграждает мне путь.
Я замираю. Оглядываюсь, лихорадочно соображаю, успею ли добежать к выходу, прежде чем он на меня набросится. Нет, маловероятно. Вдобавок ноги не слушаются.
– Прошу прощения, сэр, – раздается звонкий голос.
Лакей выступает вперед – невысокий худощавый мальчишка лет тринадцати, весь в прыщах.
– Прошу прощения, сэр, – повторяет он с робкой улыбкой, и я наконец-то соображаю, что он пытается меня обойти.
Бормочу какие-то извинения, уступаю ему дорогу и перевожу дух.
Лакей запугал меня, и намек на его присутствие лишает сил даже отчаянного Дарби, который поколотил бы солнце за то, что оно слишком ярко светит. Что замышляет лакей? Почему он не убил Белла и Рейвенкорта, а только измывался над ними? Если так пойдет дальше, то он с легкостью избавится от всех моих ипостасей.
Что ж, не зря он прозвал меня кроликом.
Я с опаской пробираюсь к спальне Эвелины, но дверь заперта. Стучу, никто не отзывается. Не хочу уходить с пустыми руками, отступаю на шаг, собираюсь высадить плечом дверь, но тут замечаю, что дверь в спальню Хелены расположена точно так же, как дверь в апартаменты Рейвенкорта. Заглядываю в обе комнаты, убеждаюсь, что они одинакового размера. Значит, спальня Эвелины раньше была приемной. В таком случае в спальне Хелены должна быть дверь в соседнюю комнату. А замок на двери спальни Хелены сломали еще утром.
Моя догадка оправдывается: внутренняя дверь прикрыта роскошным гобеленом на стене. К счастью, дверь не заперта, и я проскальзываю в комнату Эвелины.
Эвелина занимает не каморку, как можно было предположить, зная о ее натянутых отношениях с родителями, а скромную, но вполне приличную спальню. Посреди комнаты стоит кровать под балдахином, в углу за шторкой – ванна и умывальник. Горничная здесь еще не убирала, поэтому ванна полна холодной грязной воды, на полу валяются влажные полотенца, на туалетном столике – небрежно брошенное ожерелье и кучка смятых салфеток со следами косметики. Шторы задернуты, в камине жарко горят дрова. Огонь и четыре керосиновые лампы по углам комнаты разгоняют полумрак.
Я дрожу от восторга, меня окатывает горячая волна возбуждения Дарби. Моя душа пытается отгородиться от него, и я с трудом сдерживаюсь, перебирая вещи Эвелины в поисках хоть какого-нибудь намека на то, что заставит ее сегодня вечером выйти к пруду. Судя по всему, она весьма неряшливая особа, вещи распиханы по шкафам как попало, груды украшений перемешаны со скомканными шарфами и шалями. По беспорядку понятно, что Эвелина не подпускает горничную к своим вещам. И свои секреты прячет не только от меня.
Недоуменно смотрю, как моя рука жадно поглаживает шелковую блузку, и внезапно осознаю, что делаю это не по своей воле.
Это Дарби.
С криком отдергиваю руку, захлопываю шкаф.
Чувствую его вожделение. Еще чуть-чуть – и он заставит меня упасть на колени, зарыться в ее вещи, вдохнуть ее запах. Этот зверь на секунду овладевает мной.
Утираю испарину со лба, перевожу дух, приходя в себя, и продолжаю поиски.
Сосредотачиваюсь на своих мыслях, не оставляю ни щелки, куда мог бы просочиться Дарби. Поиски безуспешны. Обнаруживаю только старый альбом с памятками о прошлом Эвелины: письма от Майкла, детские фотографии, стихи и юношеские заметки. Все это создает образ одинокой девушки, которая любит брата и очень по нему скучает.
Закрываю альбом, запихиваю его на прежнее место, под кровать, и тихонько выхожу из комнаты, уволакивая с собой сопротивляющегося Дарби.
30
Сижу в кресле в темном углу вестибюля, откуда хорошо видна дверь в спальню Эвелины. Ужин уже начался, но через три часа Эвелина погибнет, и я намерен следить за каждым ее шагом, до самого пруда.
Такое терпение Дарби несвойственно. Однако же я замечаю, что он любит курить, и, как ни странно, мне это помогает, потому что табачный дым туманит сознание и заглушает гаденькие мысли Дарби. Такое вот неожиданное, но приятное преимущество унаследованной привычки.
– Все готовы, назначайте время. – Каннингем возникает из тумана, приседает на корточки у моего кресла. На лице камердинера играет довольная улыбка, которую я объяснить не могу.
– Кто готов? – спрашиваю я.
Улыбка сменяется смущением. Он поспешно встает:
– Простите, мистер Дарби, я думал, что это кто-то другой.
– А я и есть кто-то другой, Каннингем. Это я, Айден. Но все равно не понимаю, о чем вы.
– Вы велели собрать всех вместе.
– Ничего подобного.
Судя по всему, мы недоумеваем с одинаковой силой, потому что лицо Каннингема морщится так же, как мой мозг.
– Прошу прощения, но он сказал, что вы все поймете, – говорит Каннингем.
– Кто сказал?
В вестибюле раздается какой-то шум; я поворачиваюсь и вижу, как по мраморному полу бежит рыдающая Эвелина, закрывая лицо руками.
– Вот, возьмите, мне пора. – Каннингем вручает мне листок бумаги, на котором написано «Все они».
– Погодите! Что все это значит? – запоздало кричу я ему.
Он скрывается из виду.
Я бы бросился за ним, но следом за Эвелиной в вестибюль вбегает Майкл. Вот ради этого я сюда и пришел. Сейчас происходит то, что превратит Эвелину из доброй и храброй женщины, которую встретил Белл, в надменную наследницу, одержимую манией самоубийства, которая застрелится у пруда.
– Эвелина, куда ты?! Не уходи! Лучше скажи, что я должен сделать. – Майкл хватает ее за локоть.
Она мотает головой, слезы сверкают в пламени свечей, как бриллианты в ее диадеме.
– Я… – всхлипывает она. – Мне надо…
Она снова мотает головой, вырывается, пробегает мимо меня в спальню. Лихорадочно вставляет ключ в замок, проскальзывает внутрь, захлопывает дверь. Майкл расстроенно смотрит ей вслед, берет бокал портвейна с подноса, который Мадлен несет в обеденный зал.
Майкл одним глотком опустошает бокал. На щеках вспыхивает румянец.
Он забирает поднос у камеристки.
– Я сам с этим разберусь. – Он указывает на спальню Эвелины и велит: – А вы ступайте к своей госпоже.
Секунду спустя он уже сожалеет о своем благородном поступке, потому что не знает, что делать с тридцатью бокалами хереса, портвейна и бренди.
Мадлен стучит в дверь спальни, умоляет Эвелину впустить ее, расстраивается все больше и больше. Наконец она возвращается в вестибюль, где Майкл все еще не знает, куда бы пристроить поднос.
– Увы, мадемуазель очень… – Мадлен огорченно разводит руками.
– Ничего страшного, – устало вздыхает Майкл. – Сегодня очень трудный день. Сейчас лучше оставить ее в покое, она сама вас позовет.
Мадлен мешкает, неуверенно глядит на дверь Эвелины, но потом все-таки уходит по черной лестнице на кухню.
Майкл, все еще держа поднос, озирается и замечает меня.
– Я похож на полного дурака, – говорит он, краснея.
– Нет, на неумелого официанта. Что, ужин не удался?
– Это все из-за Рейвенкорта, – объясняет он, опуская поднос на подлокотники кресла. – У вас сигареты не найдется?
Выныриваю из тумана, вручаю ему сигарету, даю прикурить.
– А обязательно отдавать ее замуж за Рейвенкорта?
– Мы на грани полного разорения, дружище. – Он делает глубокую затяжку. – Отец скупил все истощенные месторождения и все неплодородные плантации в империи. Через пару лет у нас не останется ни пенса.
– Но ведь Эвелина не в ладах с родителями. Почему же она согласилась на этот брак?
– Из-за меня, – признается он. – Родители пригрозили лишить меня наследства, если она откажется. Мне, конечно, льстит ее самоотверженность, но совесть все-таки мучает.
– Неужели другого выхода нет?
– Отец выжал все, что мог, из тех банкиров, которые готовы ссужать деньги титулованным особам. А без финансовой поддержки Рейвенкорта мы… если честно, не знаю, что именно произойдет, но мы обнищаем, и нам придется худо.
– Как и большинству людей в стесненных обстоятельствах.
– Ну, у них есть опыт… – Он стряхивает пепел на пол. – А почему у вас голова забинтована?
Я смущенно притрагиваюсь к повязке, о которой совсем забыл:
– Да так, это я неудачно пообщался с Тедом Стэнуином. Услышал, как он отчитывает Эвелину из-за какой-то особы по имени Фелисити Мэддокс, и решил вмешаться.
– Фелисити? – переспрашивает он.
– Вы с ней знакомы?
Он глубоко затягивается сигаретой, медленно выдыхает струйку дыма.
– Это давняя подруга моей сестры. С чего бы это они ее вспомнили? Эвелина с ней уже много лет не виделась.
– Она здесь, в Блэкхите. Оставила для Эвелины записку у колодца.
– Вы уверены, что это она? Ее сюда никто не приглашал, и Эвелина мне ничего не говорила.
Из-за дверей появляется доктор Дикки, подходит ко мне, кладет руку на плечо и шепчет мне на ухо:
– Пойдемте со мной. С вашей матушкой беда…
Очевидно, случилось нечто ужасное, что заставило доктора забыть и о нашей недавней размолвке, и о неприязни ко мне.
Извиняюсь перед Майклом, спешу вслед за доктором Дикки. С каждым шагом меня охватывает ужас. Наконец доктор вталкивает меня в ее спальню.
Окно распахнуто, холодный ветер колышет пламя свечей. Несколько секунд я всматриваюсь в полумрак, наконец вижу Миллисент. Она лежит в кровати, на боку, бездыханная, закрыв глаза, будто решила отдохнуть. Она почти одета к ужину, седые волосы, обычно встрепанные, сейчас гладко зачесаны назад.
– Мои соболезнования, Джонатан, – говорит доктор. – Я знаю, вы были очень близки.
Горе сдавливает горло. Не могу успокоиться, хоть и уговариваю себя, что эта женщина мне не мать.
Неожиданно подкатывают слезы. Я дрожу, сажусь на стул у кровати, беру в ладони еще теплую руку.
– Сердечный приступ, – расстроенно поясняет доктор Дикки. – Все произошло внезапно.
Он стоит по другую сторону кровати. На его лице, как и на моем, глубокая скорбь. Он смахивает слезу, закрывает окно, преграждая путь ветру. Пламя свечей вытягивается во фрунт, комнату заливает золотистое сияние.
– А если ее предупредить?
Он удивленно смотрит на меня и, сочтя мой вопрос проявлением расстроенных чувств, негромко отвечает:
– Нет. Предупредить об этом невозможно.
– А если…
– Джонатан, ее время истекло, – мягко напоминает он.
Я киваю. Ни на что другое сил нет. Доктор Дикки что-то еще говорит, слова обволакивают меня, но я их не слышу и не понимаю. Моя скорбь – бездонный колодец. Я бросаюсь в него, надеясь долететь до дна. Чем глубже я падаю, тем больше осознаю, что оплакиваю не только Миллисент Дарби. В глубине, под горем Джонатана Дарби, кроется нечто, принадлежащее только Айдену Слоуну. В самой сердцевине прячутся неутолимое отчаяние, печаль и гнев. Скорбь Джонатана Дарби проявила эти ощущения, но я не в состоянии полностью их раскрыть, извлечь на свет из темноты.
«Не смей их раскапывать».
– Что это?
«Часть твоего настоящего „я“. Оставь ее в покое».
Меня отвлекает стук в дверь. Смотрю на часы: оказывается, прошло больше часа. Я даже не заметил, как ушел доктор.
В комнату заглядывает Эвелина. Лицо бледное, щеки раскраснелись от холода. Она по-прежнему одета в синее вечернее платье, уже изрядно измятое. Из кармана длинного бежевого пальто выглядывает диадема. Резиновые сапоги размазывают по полу грязь и палые листья. Очевидно, они с Беллом только что вернулись с кладбища.
– Эвелина… – начинаю я, но давлюсь горем.
Она собирает расколотое мгновение воедино, укоризненно цокает языком и решительно направляется к бутылке виски на буфете в дальнем конце комнаты. Потом подносит стакан мне ко рту и резко опрокидывает его, заставляя меня одним глотком выпить содержимое.
Я фыркаю, отталкиваю стакан. Виски течет по подбородку.
– Зачем вы…
– В своем теперешнем состоянии вы мне не помощник.
– Я – ваш помощник?
Она окидывает меня пристальным, оценивающим взглядом, потом протягивает мне носовой платок.
– Утритесь и приведите себя в порядок, – говорит она. – На вашей наглой физиономии скорбь неуместна.
– Но как…
– Это долгая история, а у нас нет времени.
Я тупо сижу, пытаюсь сообразить, что случилось, и жалею, что не так умен, как Рейвенкорт. Мне никак не удается разобраться в происходящем. Мне кажется, что я гляжу на все через туманное увеличительное стекло, а Эвелина, безмятежная, как летний полдень, накрывает тело Миллисент простыней. Мне за ней попросту не угнаться.
Очевидно, истерика из-за помолвки была разыграна исключительно для публики, потому что теперь Эвелина не выказывает ни малейшего огорчения. Взгляд ее ясен, голос задумчив.
– Значит, сегодня умру не только я. – Она легонько проводит рукой по седой голове старой дамы. – Какая жалость.
От изумления я роняю стакан:
– Вы знаете о…
– О пруде? Да, конечно. Странно все это, – произносит она мечтательно, как будто описывает нечто, когда-то услышанное и полузабытое.
Если бы не резкость, с которой звучат ее слова, я бы решил, что она теряет рассудок.
– Вы как-то очень спокойно к этому относитесь, – осторожно говорю я.
– Это вы меня утром не видели. Я от злости на стены лезла.
Эвелина касается края туалетного столика, открывает шкатулку с украшениями, разглядывает щетку с перламутровой ручкой – как будто завистливо, но на самом деле почтительно.
– Кто желает вам смерти? – спрашиваю я, взволнованный ее странным поведением.
– Не знаю. Я проснулась, а мне под дверь просунули записку. С подробными инструкциями.
– А вам известно, от кого записка?
– У констебля Раштона есть некоторые соображения на этот счет, но он ими не делится.
– У Раштона?
– Ну да, вы же с ним приятели. Он мне сказал, что вы помогаете ему расследовать дело, – презрительно говорит она.
Во мне разгорается любопытство, и я не обращаю внимания на пренебрежительный тон. Может быть, Раштон – еще одна моя ипостась? Может быть, это он велел Каннингему передать мне записку со словами «Все они» и собрать вместе каких-то людей? Как бы то ни было, он включил меня в свои планы. Правда, пока неясно, можно ли ему доверять.
– Когда Раштон с вами беседовал? – спрашиваю я.
– Мистер Дарби, – твердо говорит она, – я с удовольствием ответила бы на все ваши вопросы, но у нас нет времени. Через десять минут я должна быть у пруда. Поэтому я к вам и пришла. Мне нужен серебристый пистолет, который вы забрали у доктора.
– Неужели вы и впрямь намерены… – Я встревоженно вскакиваю с места.
– Насколько мне известно, ваши друзья вот-вот отыщут моего убийцу. Это вопрос времени. Если меня не будет у пруда, то убийца заподозрит неладное, а этого нельзя допустить.
Я бросаюсь к ней, сердце отчаянно колотится.
– По-вашему, им уже известно, кто за всем этим стоит? – восторженно восклицаю я. – Вам известно, кого именно подозревают?
Эвелина подносит к свету одно из украшений Миллисент Дарби – камею слоновой кости на голубом кружеве. Ее рука дрожит, хотя до этого Эвелина не проявляла никаких признаков страха.
– Пока нет, однако я надеюсь, что все скоро выяснится. И что ваши друзья спасут меня, прежде чем я вынуждена буду совершить… непоправимое.
– Непоправимое?
– В записке ясно говорилось, что я должна застрелиться на берегу пруда ровно в одиннадцать часов вечера, иначе вместо меня погибнет тот, кто мне очень дорог.
– Фелисити? Я знаю, что она оставила для вас записку у колодца, а прежде вы обратились к ней с просьбой о помощи в каком-то деле, которое касалось ваших отношений с матерью. Майкл сказал, что она – ваша давняя подруга. Ей грозит опасность? Ее похитили?
Это объяснило бы, почему мне до сих пор не удалось ее отыскать.
Эвелина захлопывает шкатулку, поворачивается ко мне, опирается о столешницу:
– Не сочтите меня невежливой, но, по-моему, вам пора. Меня просили напомнить вам о камне, за которым надо следить. Вам понятно, что значат эти загадочные слова?
Я киваю, вспомнив просьбу Анны. Я должен стоять у камня в тот момент, когда Эвелина застрелится. И не двигаться. Ни на шаг.
– В таком случае я выполнила свою задачу и тоже ухожу, – заявляет Эвелина. – Где серебристый пистолет?
Пистолет выглядит игрушкой даже в ее тонких пальцах; не оружие, а украшение, стреляться из такого неловко. Я задумываюсь, в чем смысл такого странного орудия смерти и не менее странного способа покончить с жизнью. Может быть, в этом есть какой-то подспудный намек? Эвелину хотят сначала подчинить и унизить, а уж потом погубить.
Ее лишают всякого выбора.
– Какая прелестная смертоносная вещица, – вздыхает Эвелина, разглядывая пистолет. – Не опаздывайте, мистер Дарби, от вашей пунктуальности зависит моя жизнь.
Бросив прощальный взгляд на шкатулку, она уходит.
31
Стою, дрожа от холода, рядом с камнем, который Анна положила на траву, боюсь даже сдвинуться чуть влево, к жаровне. Не знаю, зачем я здесь, но если это поможет спасти Эвелину, то буду стоять на этом месте, даже если промерзну насквозь.
Мельком гляжу на купу деревьев, где в сумраке прячется Чумной Лекарь. Он смотрит не на пруд, как мне казалось, когда я видел его глазами Рейвенкорта, а куда-то правее. По наклону его головы понятно, что он с кем-то беседует, но издали не разглядеть с кем. Как бы то ни было, это радует. Эвелина намекнула, что нашла союзников среди остальных моих ипостасей, так что, может быть, там, в кустах, прячется какой-то неизвестный мне помощник.
Ровно в одиннадцать часов Эвелина направляется к пруду; в безвольно опущенной руке зажат серебристый пистолет. Она бредет по дорожке вдоль жаровен, переходя от пламени к тени; подол синего вечернего платья волочится по траве. Мне хочется выхватить у нее пистолет, но чья-то невидимая рука неумолимо орудует загадочными рычагами. Я уверен, что вот сейчас раздастся крик, кто-то выбежит из темноты и скажет Эвелине, что все кончено, что убийца пойман. Она выронит пистолет, разрыдается, а Даниель объяснит, как мы с Анной сможем отсюда выбраться.
Впервые за все время я ощущаю себя частью чего-то большего.
Ободренный этой мыслью, замираю у камня.
Эвелина подходит к самой воде, смотрит на купу деревьев, наверняка вот-вот заметит Чумного Лекаря, но в последний момент отводит взгляд. Она нетвердо стоит на ногах, пошатывается, словно бы движется под музыку, слышную ей одной. Пламя жаровни отражается в гранях бриллиантового ожерелья, будто в горло вливают жидкий огонь. Она дрожит, на лице написано отчаяние.
«Что-то не так».
Оглядываюсь на особняк, где у окна бальной залы Рейвенкорт печально глядит на Эвелину. Какие-то слова срываются с его губ, но помочь ничем не могут.
– Господи, – шепчет Эвелина в ночь.
По ее щекам струятся слезы. Она направляет дуло пистолета в живот и нажимает на спусковой крючок.
Грохот выстрела раскалывает мир, заглушает мой испуганный крик.
Гости в бальной зале цепенеют.
Удивленные лица поворачиваются к пруду, все глаза устремляются к Эвелине. Она зажимает рану на животе, между пальцами сочится кровь. На лице застыло растерянное выражение, будто случилось что-то, чего быть не должно, но, прежде чем она осознает это, колени у нее подгибаются, и она падает ничком в воду.
В ночном небе вспыхивает фейерверк, гости высыпают из зала на лужайку, тычут пальцами, ахают. Кто-то бежит ко мне, тяжело топая по грязи. Поворачиваюсь, и меня толкают в грудь. Я валюсь на землю вместе с неизвестным противником.
Он пытается вскочить, но лишь царапает мне лицо, пинает коленом в живот. Вспыльчивый нрав Дарби вырывается из-под контроля. С громким воплем я колочу по темному силуэту неизвестного, хватаю его за одежду, он ускользает.
Слуги поднимают меня с земли, держат за руки, а я завываю в бессильной ярости, пока с моим противником проделывают то же самое. Кто-то приносит фонарь, и я вижу, как беснуется Майкл Хардкасл, который отчаянно рвется из сильных рук Каннингема к недвижному телу Эвелины.
Я изумленно гляжу на них.
«Все переменилось».
Мое бешенство испаряется, я обмякаю на руках слуг. Смотрю на пруд.
Когда я следил за происходящим глазами Рейвенкорта, Майкл пытался вытянуть сестру из пруда. А теперь какой-то высокий тип в плаще вытаскивает ее на берег и накрывает окровавленное тело пиджаком доктора Дикки.
Слуги выпускают меня, я падаю на колени и вижу, как Каннингем уводит рыдающего Майкла Хардкасла в особняк. Хочу запомнить все чудесные перемены, гляжу по сторонам. У пруда доктор Дикки стоит на коленях у тела Эвелины, о чем-то переговаривается с неизвестным, у которого весьма начальственный вид. В бальной зале на диване сидит Рейвенкорт, задумчиво опирается на трость. Подвыпившие гости, не подозревая о трагедии у пруда, требуют, чтобы музыканты продолжали играть, а слуги слоняются без дела, украдкой крестятся, поглядывая на тело, накрытое пиджаком.
Не знаю, как долго я сижу в темноте, наблюдая за происходящим. Тип в плаще заставляет всех вернуться в особняк. Обмякшее тело Эвелины уносят. Меня пробирает холод, суставы немеют.
А потом меня находит лакей.
Он появляется из-за дальнего угла особняка, на поясе болтается какой-то мешок, с рук капает кровь. Он вытаскивает нож, проводит клинком туда-сюда по краю жаровни. Трудно сказать, точит он клинок или греет его; подозреваю, что это не важно. Он хочет, чтобы я это видел, чтобы слышал жуткий скрежет металла по металлу.
Он смотрит на меня, ждет моей реакции. А я гляжу на него и удивляюсь, как его можно было принять за слугу. Да, он одет в традиционную красно-белую ливрею, но в нем нет и следа услужливости, а движения не суетливы, а ленивы. Он высок, сухощав, русоволос, на каплеобразном лице темнеют глаза, а улыбка очаровательна и насквозь фальшива. Но самое жуткое – его сломанный нос, багровый и распухший, искажающий все его черты.
В свете жаровни лакей похож на чудовище, которое пытается притвориться человеком, но маска сползает с его лица.
Он поднимает нож повыше, придирчиво осматривает клинок, потом срезает им мешок с пояса и швыряет его мне.
Мешок глухо ударяется о землю; мешковина, насквозь пропитанная кровью, перевязана бечевкой. Лакей надеется, что я загляну внутрь, но я не собираюсь ему повиноваться.
Встаю, стягиваю с плеч пиджак, разминаю затекшую шею.
В сознании звучит голос Анны, она велит мне бежать. Мне и впрямь должно быть страшно, в любом другом обличье я бы испугался, ведь это явная западня. Но я устал бояться злодея.
Настало время дать отпор. Я должен убедиться, что способен хотя бы на это.
Мы смотрим друг на друга. Завывает ветер, хлещет дождь. Разумеется, лакей подстегивает меня к действию. Он отворачивается и бежит в темный лес.
Взревев, я несусь за ним.
В лесу деревья толпой обступают меня, ветви царапают лицо, листва густеет.
Ноги устают, но я продолжаю бежать, пока не понимаю, что больше не слышу топота.
Я останавливаюсь, оборачиваюсь, перевожу дух.
Лакей тут же набрасывается на меня, зажимает мне рот, а клинок пропарывает мне бок и раздирает грудную клетку. В горле клокочет кровь. Ноги подкашиваются, но сильные руки удерживают меня стоймя. Лакей дышит прерывисто, возбужденно – не от усталости, а от восторга, от предвкушения.
Чиркает спичка, перед глазами вспыхивает крошечный огонек.
Лакей стоит на коленях передо мной, пронзает меня безжалостным взглядом черных глаз.
– Храбрый кролик, – говорит он и перерезает мне горло.
32
День шестой
– Проснитесь! Да проснитесь же, Айден!
Кто-то барабанит в дверь.
– Айден, проснитесь!
Давлюсь усталостью, моргаю, озираюсь. Я сижу в кресле, обливаясь холодным потом, путаюсь в промокшей одежде. Ночь, на столе горит свеча. На коленях у меня плед, дряхлые руки лежат на обтрепанном томике. Набухшие вены змеятся под морщинистой кожей, покрытой старческими и чернильными пятнами. Разминаю затекшие пальцы, суставы ноют.
– Айден, откройте! – кричат из-за двери.
Встаю с кресла, бреду к двери, застарелая боль потревоженным роем ос расползается по телу. Скрипят петли, нижний край двери с визгом задевает пол. В проеме возникает сухопарый силуэт Грегори Голда, бессильно опирающегося о дверную раму. Голд выглядит почти так же, как при нападении на дворецкого, только сейчас он тяжело дышит, а его фрак разорван и заляпан грязью.
В кулаке он сжимает шахматную фигуру, которую мне дала Анна; как и мое имя, это лишний раз подтверждает, что он – одна из моих ипостасей. Однако встреча с ним не радует: он чем-то взбудоражен и напуган, словно за ним гонятся черти из преисподней.
Он хватает меня за плечи, озирается, воспаленные темные глаза бегают из стороны в сторону.
– Не выходите из кареты, – бормочет он, брызжа слюной. – Ни в коем случае не выходите из кареты.
Его страх заразителен.
– Что с вами? – дрожащим голосом спрашиваю я.
– Он… он не перестает…
– Не перестает что?
Голд мотает головой, хлопает себя по вискам, захлебывается слезами. Я не знаю, как его утешить.
– Не перестает что, Голд? – снова спрашиваю я.
– Резать. – Он задирает рукав сорочки, показывает глубокие ножевые порезы на руке – такие же, как у Белла в самое первое утро.
– Как ни упирайся, а ее предашь, расскажешь обо всем обо всем, даже если не хочешь, все равно скажешь, – торопливо бормочет он. – Их двое. Двое. Выглядят одинаково, но их двое.
Ясно, что он лишился рассудка. В нем не осталось ни капли здравомыслия. Протягиваю руку, приглашаю его пройти в спальню. Он отшатывается, пятится к дальней стене.
– Не выходите из кареты, – шипит он и уходит в сумрак.
Я выглядываю из спальни, но в особняке слишком темно. Пока я хожу за свечой, коридор пустеет.
33
День второй (продолжение)
Тело дворецкого, боль дворецкого, тяжесть снотворного. Похоже на возвращение домой.
Лежу в полудреме, вот-вот скачусь в сон.
Смеркается. По крохотной комнате расхаживает какой-то человек с ружьем в руках.
Это не Чумной Лекарь. Это не Голд.
Он слышит, как я шевельнулся, и оборачивается. Он в сумраке, я не вижу его лица.
Раскрываю рот, но не могу произнести ни звука.
Закрываю глаза и снова погружаюсь в забытье.
34
День шестой (продолжение)
– Отец.
Вздрагиваю, завидев у самого лица веснушчатую юношескую физиономию. Молодой человек рыжеволос и голубоглаз. Я опять старик, сижу в кресле, с пледом на коленях. Юноша наклоняется ко мне, сцепив руки за спиной, будто стыдится их вида.
Я морщусь, и он поспешно отступает на шаг.
– Вы просили разбудить вас в четверть десятого, – извиняющимся тоном произносит он.
От него пахнет виски, табаком и страхом. Страх переполняет его, окрашивает желтизной белки глаз, боязливых и затравленных, как у загнанного зверя.
За окном светло, свеча давно погасла, угли в камине подернулись золой. Смутное воспоминание о дворецком говорит о том, что после визита Голда я задремал, но сам я этого не помню. Ужас того, что испытал Голд, – того, что вскоре предстоит испытать мне, – до самого рассвета не давал мне заснуть.
«Не выходите из кареты».
Это и предостережение, и просьба. Он хочет, чтобы я изменил день, что одновременно восхищает и пугает. Я знаю, что это возможно, я своими глазами видел перемены, но если я измыслю, как что-то изменить, то и лакей на это способен. Кто знает, может быть, все мы ходим кругами, разрушая замыслы друг друга. Теперь все дело не только в том, чтобы найти правильный ответ, а в том, чтобы успеть сообщить его Чумному Лекарю.
Надо при первой же возможности побеседовать с художником.
Поерзав в кресле, я откидываю плед и замечаю, как вздрагивает юноша. Он замирает, искоса поглядывает на меня. Бедный мальчик. Из него выбили всю храбрость, а теперь пинают за трусость. Мое сочувствие не находит отклика у подлинного хозяина этого обличья, который презирает своего сына и считает его кротость невыносимой, а молчание – оскорбительным. Сын – унизительная неудача, полный провал.
Единственный.
Мотаю головой, стараюсь отделаться от стариковских сожалений. Личные воспоминания Белла, Рейвенкорта и Дарби ощущались смутно, как в дымке, а перипетии этой жизни рассыпаны вокруг меня и постоянно напоминают о себе.
Плед создает впечатление дряхлости, однако же я встаю с кресла без особых затруднений, разминаю затекшие суставы, распрямляюсь во весь свой немалый рост. Мой сын отходит в угол комнаты, скрывается в сумраке. Расстояние между нами невелико, но в новом воплощении я подслеповат. Ищу очки, осознаю, что это бесполезно. Старик полагает возраст слабостью, проявлением бессилия. Он не признает ни очков, ни трости, ни какой-либо помощи. Все тяготы жизни он сносит сам. В одиночестве.
Сын пытается угадать мое настроение, следит за выражением моего лица, как за тучами, предвещающими грозу.
– Ну, что там у тебя? – ворчу я, раздосадованный его уклончивостью.
– Позвольте мне сегодня не пойти на охоту. – Он преподносит мне слова, будто кроликов голодному волку.
Просьба меня раздражает. Молодежь любит охоту. Кто из юнцов предпочтет пресмыкаться в темных закутках, вместо того чтобы торжествующе шествовать по миру? Я жажду ему отказать, покарать его за предосудительную слабость характера, но подавляю свое желание. Нам будет лучше друг без друга.
– Так и быть, – отмахиваюсь я.
– Спасибо, отец. – Он торопливо выскальзывает из комнаты, пока я не передумал.
Мое дыхание тут же расслабляется, кулаки разжимаются. Гнев выпускает меня из крепких объятий, дает возможность присмотреться к обстановке, отыскать в ней следы ее нынешнего обитателя.
На прикроватной тумбочке лежат стопки книг о туманных аспектах юриспруденции. В одной из них торчит закладка – приглашение на бал-маскарад, адресованное Эдварду и Ребекке Дэнс. При виде этого имени я сокрушенно вздыхаю. Вспоминаю лицо Ребекки, ее запах. Ее присутствие. Рука тянется к шее, пальцы касаются медальона, где спрятан ее портрет. Горе Дэнса – глухая скорбь, одинокая слезинка. Он не позволяет себе большей роскоши.
Сейчас не время горевать. Постукиваю по приглашению, шепчу:
– Дэнс.