Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

– Да. А чудеса? Ты видел, как Иешуа их творил? Ты же был там? – стал допытываться он у Иуды, но тот (и вообще-то неохотно отвечая на вопросы о Иешуа) странно взглянул в ответ:

– Я сам ничего такого не видел… Но нет! Как-то раз мы были на Генисаретском озере, где Пётр весь день ловил рыбу и ни одной не поймал, а Иешуа сел к нему в лодку, сказав: “Плыви подальше и закинь сети справа от борта!” Пётр с сомнением, но послушался и вдруг вытащил сети, полные рыбы, да такой, что в этом озере отродясь не водилась! Ох и вкусна она была! Мы жарили рыбу на треногой жаровне, а из голов сварили уху! А Пётр всё благодарил: “Спасибо, учитель, что сети дал нам, а не рыбу, её нам должно ловить самим!” – на что Иешуа улыбался: “Были у тебя сегодня сети, а рыбы в них почему-то не было до моего прихода!”

И замолк, думая о чём-то своём.

Не сразу Лука решился спросить, был ли Иуда на последней вечере.

Старик оживился.

– Как же! Иешуа был весел, шутил и озорничал… Как?.. А как обычно: то у Фомы из плошки вдруг исчезнет еда, то Матфею почудилось, что ему в ухо кто-то нежным голосом шепчет всякие любовные небылицы, и он мотал головой, чтоб от них избавиться, но тщетно!.. Потом мы стали серьёзны, спрашивали Иешуа по очереди, и он всем отвечал…

– А ты? Что спросил? – подался Лука вперёд.

Иуда улыбнулся:

– Он сказал, что скоро мир его больше не увидит, а только мы. Я не понял: “Что это? Ты хочешь явить себя только нам, а не миру? А как же мир без тебя?” Он ответил: “Кто любит Меня, тот соблюдёт слово Моё и понесёт его дальше, и мы придём к Отцу Моему и сотворим там обитель, ибо слово Моё – это слово Отца Моего, пославшего Меня!”

Лука так торопился записывать, что сломал калам и писал дальше обломком, чтобы не останавливать Иуду, а тот со слезами продолжал вспоминать, что говорил ему самый главный человек мира:

– Он пообещал, что дух святой обучит нас всему, а его время пришло: “Иду от вас и приду к вам!” – Но на вопрос Луки, правда ли, что Иешуа после воскресения явился только апостолам, а другие его не видели, не ответил, отговорившись тем, что был болен и лежал, простужен, в доме одной сердобольной жены в тот день, когда Иешуа явил себя ученикам.

Напоследок Лука спросил, была ли у Иешуа жена, ибо некоторые утверждали, что он был обручен или даже женат.

Иуда как-то смутился при этом вопросе, но всё же ответил:

– Ходила с нами девушка из местечка Магдал Нунаи… Но не всё время… Иногда ночевала вместе с Иешуа… И он иногда уходил к ней в Магдал на два-три дня… Мне брат говорит, что Иешуа изгнал из неё бесов…

Так в беседах они провели этот день. Иуда, сбросивший с себя бремя молчания, стал радостен, говорил, что скитания его не прошли даром и люди услышат его голос, а Лука думал о том, что делать дальше с этим небольшим посланием. Вставить его куда-нибудь? Или держать отдельно?

К вечеру опять заморосил дождь. Крошечные бойкие капли били по деревьям, по хижине, по навесу. Уставшие за день Иуда и Лука решили рано пойти спать.

Старик вёл себя странно, что-то бормотал, крутился на тюфяке, кряхтя, укладывал поудобнее мёртвую руку. Неожиданно спросил:

– Как ты думаешь, я всё сказал, что мог?

Лука удивился вопросу:

– Откуда мне знать?

– Ты вложишь эти листы в твои писания?

– Нет. Это будет отдельное сочинение. От апостола Иуды. Ведь ты – апостол, ходил с Иешуа?

– И ходил, и летал, и ползал, – странно ответил Иуда. – Ты сделаешь своё, а я – своё… Только не забудь…

– Не забуду, – сквозь дрему отозвался Лука.

Болезнь Иуды

Под утро Лука проснулся от стука – упал пузырь с полки. Эпи тявкнул во сне. Лука вгляделся во мглу. От полки отошёл Иуда, страшный в ночных бликах, высокий, сутулый. Топорщилась клочковатая бородёнка. Болталась мёртвая рука. Старик подобрался к стене, где прибит грубый, из двух палок, крест, сделанный Косамом. Иуда, откинув ногой пузырь под скамью, яростно шёпотом выругался:

– Говори – почему ты святой, а не я? Я всю жизнь муки терпел, и за себя, и за тебя, и за всех! Я – свят! Я сказал Луке слова, их будут помнить! Они нужны людям! Я понял всё лучше тебя. Я – святой! Звезда моя взошла! – И продолжал, выговаривая слова с какой-то твёрдой, уверенной медлительностью: – Ты слышишь меня? – Постучал по кресту. – Я всю жизнь терпел и мучился, почему же не могу исцелять? Не могу превращать воду в вино?.. Хорошо же, сделаем по-твоему! – угрожающе заключил он и неловко, одной рукой, сорвал с полки топор.

“Убивать меня? Рубить крест?” – напрягся Лука.

Иуда подобрался к своему тюфяку, побренчал там чем-то. Взял мешок и топор в одну руку, босиком потащился из хижины.

Лука выглянул из окна. Посветлело. С сизо-белого неба моросило. Капли жёстко били по листьям. Птицы ещё не проснулись, и только мерное уханье жаб из далёких болот разносилось вокруг.

У дуба копошился старик. Он что-то раскладывал на земле, изредка озираясь на хижину. Потом сел на корни дуба, уставил босые ступни и кое-как, с помощью мёртвой руки, приложил к ступне большой гвоздь. Осторожно потянулся за топором и коротко ударил обухом.

Лука, не понимая, что происходит, кинулся к двери, затряс её, царапаясь о занозистое дерево. Но дверь заперта на наружную щеколду, кою когда-то приделали лесники, чтобы щенок Эпи не выбежал наружу.

От дуба неслись звон, тупые удары, бормотанье, вскрики.

Лука распахнул окно.

– Что ты? Зачем? Остановись! – Попробовал пролезть в окно, но застрял, еле выбрался обратно в хижину, не переставая кричать: – Стой! Остановись! Зачем? Стой!

Но Иуда не обращал внимания. С размаху бил по гвоздю, попадая по ступне и кровавя ногу.

– Опомнись! Не надо! – кричал Лука, понимая, что старик ополоумел.

Иуда кричал в ответ:

– Надо! Надо! Людям надо, чтобы их святой, приняв страдания, умер так, на кресте! Без этого не почтут, не признают, не уверуют! Для веры надо! Да и нечего делать мне на свете! Отец! Иду! – Он закинул растрёпанную голову к небу. – Иду в твою обитель! О смерти моей напиши! Господу нашему – слава! – захрипел он, сильно ударив топором по кровавому месиву ноги.

Лука с разбега бухнулся в дверь, вылетел наружу. Старик в страхе заторопился, стал бить топором беспорядочно, но Лука уже был рядом – вырвал топор, стал выдирать из ноги гвоздь, отбиваясь от бессвязно причитавшего Иуды…

Лука одолел. Иуда утих, лежал с закрытыми глазами, иногда постанывая и что-то шепча. Лука, утирая пот, осмотрел гвоздь, покачал головой – ржав и грязен! Из раны на ноге сочилась кровь, ступня окровавлена. Надо прижечь и перевязать… Лука волоком потащил Иуду в хижину, нагрел в очаге наконечник копья (защита от разбойников) и приложил железо к ране. Иуда взвыл. Лука вылил на рану масло из бутыли, разорвал полотняную рубаху и перевязал ступню. Иуда замолк, шевеля губами без звука.

– Ты слышишь меня? – крикнул Лука, видя, как странно подёргивается всем телом старик, но тот не отвечал, закрыл глаза, лежал как мёртвый.

Лука сел рядом, не зная, что предпринять.

Долго тянулись часы. Лука то бегал за водой, давал пить Иуде, то зачем-то спешил под навес, копошился там, не ведая, что ищет. К счастью, вечером пришли лесники. Узнав, в чём дело, Косам посоветовал нарвать подорожник и приложить к ране, с неодобрением покосился на сломанную щеколду.

Старик затих, иногда стонал.

К полуночи стал выкрикивать малосвязное:

– Камень! Красный! Иудея, побивающая собак и пророков! Мои слова… Я за вас… Шар!.. Гаввафа!.. Бараньи лбы крепки, но пусты!.. Пусты! Пусти! Пусты! Пусти! – захлебывался одним каким-нибудь словом и повторял его, пока Эпи не начинал угрожающе выть.

К утру Лука задремал, но тревожно, краем сознания слышал какие-то звуки. Так и есть: старик, по-воровски оглядываясь, пытается сползти с тюфяка.

– Куда ты? – вскочил Лука. – Опять? Хватит! Одну ногу покалечил, руку потерял – дальше себя рубить собрался? – С блаженными надо быть строгим, говорить внушительно, тогда будет толк, он не раз замечал это на базарах, полных нищими и юродами.

Иуда замер.

– У меня дела! – отчётливо проговорил он, насторожённо косясь на Луку.

Тот стал укладывать его на тюфяк, приговаривая:

– Хорошо. Хорошо. Лежи пока. Рано. Дела потом. Утро ещё!

– Ты веришь мне? В меня? Я свят? – спрашивал Иуда, суетливо-просительно заглядывая в глаза.

– Да! Я верю тебе! – подтверждал Лука, удивляясь, как крепко вошла в старика эта крамольная мысль.

Вдруг Иуда поднял руку:

– Стой! Нарисуй меня! И вложи рисунок в книгу! Одних поучений мало! Пусть люди знают в лицо своего святого!

Лука удивился:

– Нарисовать? Но я не умею!

– Коли я говорю тебе: “Рисуй!” – то сумеешь! – уверенно обнадежил старик. – Начинай! Уже светло, всё хорошо видно! Ну же!

– Хорошо, – пробормотал Лука, удивляясь странной просьбе, но не в силах отказать полоумному старику.

Он приготовил пергамент, калам обмакнул в чернила.

Иуда приподнялся, присел на тюфяке.

– Так. Можешь начинать! Что видишь, то и рисуй! Лицо!

Лука провёл жирную полукруглую черту, пятью линиями обозначил морщины на лбу. Зачернил глазницы и, неожиданно схватив пузырь с алой краской, резкими мазками утвердил под левым глазом пятно.

Отставил рисунок, перевёл взгляд на Иуду, опять на лист. Набросал незаметными штрихами бороду, усы, морщины у висков. Он подправил линию носа. Как будто всё встало по местам…

Внезапно – то ли появился луч солнца, то ли старик повернул голову – лицо приняло иное выражение.

Лука сравнил его с тем, что на листе. Отложил пергамент.

Походил вокруг тюфяка, осматривая старика с разных сторон.

– Ну? – не поворачиваясь, спросил Иуда. – Покажи!

– Подожди, ещё не готово! – Лука стал заново набрасывать лицо.

Работа увлекала, не давала отложить калам. Он не встанет с места, не окончив рисунок, неизвестная сила тянет его.

Старик перестал спрашивать, старался не шевелиться, что удавалось ему с трудом – нога болела, он ощущал жар и головокружение. Бормотал что-то непрестанно, вскрикивал, обращаясь к невидимому духу. То просил Луку: “Найди червей и улиток – сделаем настойку!” – то вскрикивал раздражённо: “Нет! Ничего! Отец! Я иду! Ты знаешь, кто я! Ты! Только ты!..”

Второй рисунок понравился Луке самому.

Но не хватало красок, одной чёрной и красной мало, ими он не мог передать всей сущности Иуды, а хотелось запечатлеть старика таким, каков он есть.

“Пойти за красками? – подумал он вдруг. – И улиток принесу, возле болота наберу. Успокою старика”.

– Иуда, завтра я пойду за красками и за улитками. А потом нарисую ещё.

Но Иуда привстал на локте, отчеканил:

– Мне ничего не надо! – И величественно опустился на тюфяк.

Лука понял его: “Хорошо быть в уверенности, что ты – святой!”

Стал ещё раз набрасывать на пергаменте лицо старика, всё больше убеждаясь, что рисование доставляет ему такое же чувство полноты жизни, как и писание: те же внезапные взлёты мысли-руки, заминка, опять движение, штрих…

“Я должен изобразить в рисунках жизнь Иешуа! Ведь смогу?” – вдруг подумалось ему. Это было очень самонадеянно, но он всё-таки обратился к Иуде:

– Я нарисую жизнь Иешуа!

Старик не ответил. Когда же Лука затряс его за плечо и повторил сказанное, пробормотал:

– Да, да… Ты правильно решил! Но в начале всего – моё лицо! Ты же знаешь, кто я! – И подозрительно уставился на Луку: – Знаешь или нет?

– Да, знаю, – рассеянно согласился Лука, думая вслух о своём: – Нужны краски, нужны деньги, а их нет! (Он давно жил без денег – еду приносили лесники, а он учил старшего сына Косама греческому, грамматике, риторике, лесник хотел, чтобы сын стал учён и служил бы стряпчим при синагоге.)

Иуда довольно усмехнулся:

– Возьми в мешке, там пять динариев! Купишь что надо! – И подкинул ногой свой мешок, откуда Лука извлёк ветхую потёртую мошну, монеты перепрятал в свой мешок. Взяв с полки хлеб и сыр, предложил:

– Поешь! – Старик не ответил.

Лука откусил сам, но не выдержал и, продолжая жевать, опять взялся за калам. Лист притягивал его всё сильнее. Жуя и рисуя, не поднимая глаз от пергамента, вслух подумал:

– Завтра выйду пораньше. До ближайшего села – полдня пути. Если там нет красок, то в город пойду, до него – еще полдня. Как, продержишься один? – Но старик его не слышал: он ловил руками что-то невидимое, негромко ругался, сопел и стонал, выкрикивал какие-то имена, плевался.

Так проходил день. Лука утомился, ушёл на свой тюфяк, съёжился, против воли слушая всплески бессмысленно-сцепленных слов Иуды, обдумывал новую мысль – снабдить рисунками всё, что написано им о Иешуа. Не сразу, не сейчас, но потом, когда овладеет кистью. Конечно, он и раньше чертил всякие рожицы на листах, но это было неосознанно, а ныне он понимает, что рисунки могут обогатить написанное.

Ночью Лука проснулся от невидимых слов в темноте. Прислушался, присмотрелся – Иуда сидел на тюфяке и с кем-то связно беседовал:

– А вот я расскажу тебе, как до́лжно поступать. Придёт в полночь человек к другу и скажет: “Дай мне взаймы хлеба, голоден я!” А друг изнутри скажет в ответ: “Не беспокой меня, двери уже заперты, и дети мои со мною на постели, не могу встать и дать тебе!” И если он не встанет и не даст сразу, то по неотступности человека, встав, даст ему просимое. И я говорю тебе: просите, и дано будет вам! Ищите и найдёте! Стучите, и отворят! Всякий просящий получит, и ищущий найдёт, и стучащему отворят, и верущему открыты тропинки в рай!

Лука удивлённо слушал, как Иуда доверительно увещевает невидимого собеседника:

– Зачем пришёл ко мне? Я не твоего помёта! Не там ищешь. Иди и оставь меня в покое! Я тебе неподвластен! Моё слово крепче твоего! – И Лука убеждался, что Иуда не в себе и вряд ли вернётся к разуму.

Уход Луки

Рано утром, когда сизый дым от кизяка ещё склонялся над костром, крякала одинокая птица со сна и упруго скрипели деревья, Лука собрал мешок. Свинцовый штырь. Калам. Чёрная тушь. Остатки красок. Куски пергамента. Хлеб и вода.

Пришли братья-лесники, попрощаться. Принесли торбу с едой. Сели к столу под навесом. Лука стал перекладывать в свой мешок сыр, инжир, вяленое мясо. Кувшин с вином отставил, мотнув головой на хижину:

– Старику дайте выпить, когда в себя придёт. Присмотрите за ним – я скоро вернусь.

Йорам посматривал по сторонам, вздыхал, щурился. Косам молчал, мигал, потом спросил без надежды:

– Не передумал идти? Зачем тебе туда?

– Людей забыл. Нельзя так. Красок и чернил купить.

Косам отодвинул от себя кувшин:

– Опять ты за своё! Не делай этого! Внизу римляне! Всех хватают! Убивают!

Лука поднял плечи:

– А меня за что убивать?

– Они не разбирают, всех казнят. Совсем озверели!

– Нет, я пойду. – Лука не переменил решения. Не только краски и чернила нужны. Главное – увидеть людей, потолкаться среди них, вспомнить их лица, глаза, руки, запахи, голоса.

– У тебя хоть деньги есть? – спросил Йорам. – Давай сандалию, я монеты в подошву спрячу, а то на первом же базаре тебя без ассария оставят… – Ножом ловко проделал щель в подошве и засунул туда три монеты.

Помолчали.

– Всё-таки идёшь… – насупился Косам. – В селе говорили, что в ложбине видели римскую разведку… Ты хотя бы крест снял, а? – вдруг обеспокоенно вспомнил он. – Зачем на себя смерть зовёшь?

– Да ты в своём ли уме? Крест не смерть, а жизнь! – покачал Лука головой и потрогал для верности крестик на верёвочке (когда в первый раз переписывал Евангелие, во сне кто-то невидимый, но упорный надел ему на шею крестик, сказав: “Этим спасёшься и других спасать будешь!” Проснувшись, Лука вырезал крестик из лучины и с тех пор не снимал).

Косам, мрачно поругивая римлян, начал собираться восвояси.

– Подожди! – окликнул его Лука. – Работу я спрятал за досками, в сарае. Если со мной что случится, снеси её в Кумран, в общину. Отдай главному настоятелю. Скажешь, от брата Луки.

Косам кивнул:

– Сделаю. А лучше не ходи никуда. Разве плохо здесь?.. Везде римляне, псы лютые, а сюда, в горы, не скоро доберутся!

– За что меня убивать? Я живу тихо, один, пишу что-то, читаю… – Лука отмахнулся. – Чему быть, того не миновать.

Нет, он пойдёт!.. Увидеть лица, проникнуть в глаза, услышать мысли… Каждая божья тварь – это молчаливое море мыслей, с рождения и до смерти. У каждого— своё море. А всё остальное – это море Бога, оно неделимо, для всех общее и родное. Можно черпать сколько надо. Ведь человеку нужно мало. Но думают, что нужно много, тут и корень зла.

И ещё – ему страстно захотелось увидеть женщин. Хотя бы одну, но обязательно красавицу, чтобы дух захватило, чтоб насмотреться вдоволь и унести с собой эту красоту. Жизнь – для живых. И он жив. Бог, мир и Лука.

Пришли на ум наставления Феофила: “Ты можешь понимать людей. Запиши рассказы Фомы, Симона, Никодима, всех других, кто знал Иешуа, некоторые ещё живы. Запиши всё, что узнаешь о его жизни. А того, что написано до тебя, даже не читай! Не трогай! Пиши только своё, как видит око твоей души!”

И молодой Лука, начав работу, узнал, каково из мыслей вязать снопы слов и собирать их в скирды-фразы. Засыпать ночью в разбросанных словах, а утром просыпаться в убранной комнате. Корявое – корчевать и гнуть. Неподатливое – взбалтывать и ворошить. Крошить. Мешать, как кипящий виноградный сок, чтоб, застыв, оно стало крепким и твёрдым. “Пиши как можешь, а что выйдет, то уже не твоё, а Божье!” – учил его апостол Фома, прозванный Неверующим, коего Лука ещё застал в Кумране, где тот доживал свой земной век, – рыхлый, полный, даже тучный, пучеглазый, слезливый, беззубый, добрый, светлый, чистый.

По рассказам Фомы выходило, что маленький Иешуа был весьма боек на проказы, дни напролёт проводил на улице в играх, и некоторые дети боялись с ним играть, зная: если кто его толкнёт или ударит, даже нечаянно, тут же упадёт, ушибётся, или уколется, или станет болен животом, ушами или горлом.

– Даже говорят, – понижал голос Фома, – что один сосед толкнул Иешуа, а тот крикнул ему: “Ты не пойдёшь дальше!” – и мальчик упал замертво… А другой мальчишка разлил воду из миски Иешуа, а он сказал ему: “Теперь ты высохнешь, и не будет у тебя ни листьев, ни корней!” – и тот тотчас высох. И его, как сухое дерево, с плачем и причитаниями понесли родители в дом Иешуа и положили перед отцом Йосефом с укорами и бранью, но прибежал Иешуа, коснулся – и мальчик ожил. Каков озорник?

Фома утирался платком, пил сладкую воду, говорил, что Иешуа помогал людям, лечил их, но всё равно многие родители запрещали детям играть с ним – как бы чего не вышло. Но Иешуа всё было нипочём. Он лазил, бегал, прыгал лучше всех. Умел сидеть на таких тонких ветвях, где нет места даже птицам. Как-то в субботу налепил из глины свистулек-соловьёв. Отец Йосеф поднял шум:

– Нельзя в субботу работать!

А Иешуа махнул рукой – и птиц не стало.

– Чего кричишь? Никого нет! Улетели!

Или разбросает игрушки, мать велит собрать, а он говорит ей:

– Закрой глаза! А теперь открой! – И всё убрано, по местам стоит.

А ещё он часто помогал тётке Елисавете. Он любил тётку и часто бегал к ней во двор, игрался с её сыном Иоанном, тот был старше Иешуа на полгода. Не успеет Елисавета ведро для плодов дать, чтобы мальчики собрали груши, как всё уже собрано, под навесом разложено, груша к груше! Или просит его дядя Захария баранов посчитать, а баранта сама в цепочке стоит: ждут, блеют, но не толкаются. А когда совсем маленький был, то увёл как-то всех назаретских собак в лес и заставил их по деревьям лазить, отчего птицы в панике улетели и не возвратились.

Да, много чего помнил Фома из рассказов Иешуа о своём детстве.

Но главной вещи и он не знал. И никто не знал. А без неё всё остальное – только зыбкий свет. Где Иешуа был после детства, пока в тридцать лет не покрестился в Иордани?.. Это вопрос, на который никто не мог ответить. Или все отвечали по-разному, а сам Иешуа молчал об этом как воды в рот набрав.

Иные говорили, что Иешуа был несносным подростком, не слушался отца, перечил матери, передрался и перессорился с братьями и лет в четырнадцать сбежал с караваном купцов в Индию, где провёл много лет в ашрамах Индии и Тибета. Другие сообщали, что Иешуа был небесной силой перенесён в страну, где дети рождаются с черепами длинными, как дыни. Кто-то был уверен, что он жил у халдеев в Вавилоне. Кто-то – скитался в пустыне. Кто-то даже поминал дворцы подводного царства, где живут люди-рыбы.

– Но в пустынях и под водой земным делам не обучишься, а он понимал земную жизнь лучше всех других! – со слезливой улыбкой заключал Фома.

Сам Фома думал, что Иешуа в юношестве ушёл с купцами в Индию, жил там, узнал их говоры и обряды, но с кем ходил, кого слушал и слышал, никто не знает. Был с ним там якобы один постоянный спутник, но пропал, когда они шли назад в Иудею через Персию, – вдруг растворился в воздухе и исчез, оставив на песке несмываемую рогатую тень.

– А с тенью не поборешься! Воздуха не поймаешь! – пучил глаза старик. – Притом Иешуа иногда говорил на непонятном языке, а нас учил сидеть, скрестив ноги, отчего у меня всегда затекала спина, и я больше думал о своей спине, чем о вечном, – улыбался беззубым ртом Фома, смахивая слёзы и утирая глаза.

Фоме верить можно, он слов на ветер не бросал, а чужие ловил, взвешивал и ощупывал. С детства дотошен и маловерен, всё привык проверять. Но Иешуа его любил, рядом с собой держал. И часто слышал от него Фома, что люди живут неправильно, что надо жить по-другому, не так, как отцы и деды, а наоборот. “А как наоборот, не объяснял!” – сокрушался Фома.

Да как же не объяснял?.. Всё объяснял, просто Фоме всё надо разжевать и в рот положить. Но у неверующего глаз цепче и ум живее. И врач нужен больному, а не здоровому.

Так, вспоминая Фому, Лука шагал по лесной тропе с посохом и мешком за плечами. Через пару часов оказался у развилки, где лесная тропа выходит на большую дорогу.

Не успел сесть на обочине передохнуть, как из леса бесшумно вынырнули два всадника. Копыта лошадей обмотаны тряпьём. Один спрыгнул на землю.

– Кто такой? – закричал он, рывком поднимая Луку с земли и обыскивая рукой в перчатке. – Шпион? Сикарий? Иешуит?

Лука, опешив, в недоумении глядел на всадника, с трудом понимая его италийскую речь. Злые глаза. На груди, в середине кольчуги, – выпуклый медный кулак. На лбу – бляха со сжатым кулаком.

“Вот они, римляне… – вспомнил Лука слова лесников. – Убивают всех!”

– Ты глухой, свинья?.. – закричал всадник, срывая с его плеча мешок и высыпая содержимое на землю.

– Что ты… – начал Лука, подбирая слова.

Тут другой солдат, соскочив с коня, схватил его за руки, завернул назад и споро связал за спиной, потом поворошил коротким мечом пожитки.

– Гляди!.. Перо!.. Пергамент!.. Краски!.. Да это же лазутчик, Манлий!..

– Ясно, лазутчик! Разведка! Шпион! Лагерь срисовать хочет, – согласился тот.

Солдаты потащили Луку к дереву. Намотав верёвку на сук, привязали, как скотину, забросили поклажу Луки обратно в мешок.

– Покажем начальнику!

Манлий пригладил редкие волосы. Брит до синевы, с розовым шрамом на щеке. Бляха во лбу на цепочке.

– Иешуит? – спросил он.

Лука в замешательстве кивнул.

Манлий буркнул:

– Гордишься, что ли? Невесело ты кончишь, собака!

– Каждый волен веровать по-своему, – начал Лука, но другой солдат пихнул его ногой:

– Заткни глотку, придурок!

Лука замолк. Понуро стоял возле дерева. Верёвка резала запястья. Изловчившись, стал исподволь шевелить кулаками, ослабляя узлы. Солдаты отошли к дороге, совещались и, казалось, чего-то ждали.

Вот послышался неясный шум… Ближе и яснее…

Уже различимы бряцанье железа, ропот, гул шагов. Из-за поворота начали появляться солдаты. Шли толпой, и даже издали видно, как они устали.

– Поворачивай его спиной к дороге! – засуетился Манлий, и оба римлянина грубо развернули Луку, чтоб тот не видел солдат. – В третьей центурии уже есть пленные. Сдадим его туда!

Они отвязали Луку от дерева и поволокли, ухватив за отвороты кацавейки и за бороду.

– Эй, ещё одного берите! – Они забросили Луку в середину и сунули верёвку детине-солдату: – Держи!

Тот заворчал, но Манлий прикрикнул на него:

– Ты что?.. Я приказываю! Исполнять! Это лазутчик! Головой отвечаешь!

Солдат кивнул и замахнулся на Луку:

– Дёрнешься – глаза повышибаю!

Допрос

Лука покорно шёл в толпе солдат.

Всё произошло так неожиданно, что он только подчинялся. Да и что было делать? Хаотично прыгали мысли. Он так давно не видел людей, и вдруг такое! Римляне! Лазутчик! Шпион!..

Он был словно собака на цепи: вот она, свобода, – и вот она, цепь!

Стал оглядываться. По лицам и выкрикам солдат понял, что они злы от усталости и голода. Отовсюду слышна ругань. У многих поклажа волочилась по земле. Пахло по́том немытых тел. Справа двое солдат, на ходу разливая из фляги, угрюмо о чём-то переговаривались. Поблёскивали синие наспинники. А вдали, высоко над землёй, покачивался на древке железный кованый кулак.

Впереди семенили две щуплые фигуры, головы сунуты в колодки наподобие ярма, как быки в арбе. Лука невольно ускорил шаг и успел разглядеть: мальчишка-подросток и старик в белой рубахе до колен. Лицо старика красно от натуги, челюсть прижата к доске. Мальчишка, рыжий, в рванье, изредка поднимал руки к доскам и царапал дерево, хрипя. Оба часто перебирали ногами.

“Тоже пленные…”

– Приор! Приор! – вдруг послышалось вокруг.

Солдаты быстро завинтили флягу. Все подтянулись. Топот приблизился.

– Этот? – указал приор копьём на Луку, вскидывая медный налобник.

– Да. Лазутчик! – сообщили ему. – У леса изловили.

– В лагере привести ко мне! – приказал приор, щёлкнул копьём старика по спине: – Живее, падаль! – и уколол остриём мальчишку под зад: – И ты не спи, недоносок! Шевелись!

Старик засеменил чаще. Заспешил и мальчик. Не попал в ногу, и оба повалились на дорогу. Их с бранью стали поднимать солдаты. Приор галопом поскакал дальше. Из-под копыт его коня в солдат полетели комья грязи, вызывая новый прилив ругани.

Две центурии карательного легиона “Кулак”, отставшие от главных сил из-за дождей и нехватки лошадей, шли по вязкой дороге. Мелкие камешки врезались в подошвы, и часто какой-нибудь солдат, прыгая на одной ноге и держась за соседа, выковыривал их из сандалий.

“Всё разъяснится!” – успокаивал себя Лука.

Идти с завязанными сзади руками трудно. На старика и мальчишку он старался не смотреть. Верил, что сумеет убедить приора в том, что он не лазутчик, а просто человек, и шёл молча, изредка спотыкаясь, за что получал рывок цепи и ворчание детины-поводыря. Старик и мальчишка спотыкались всё чаще, их почти волоком тащили солдаты, пиная за каждый неверный шаг. Оба натужно хрипели и булькали в ярме. “Их за что?”

Железный кулак на древке, качаясь, свернул с большой дороги. Солдатская змея, изгибаясь, повернула вслед за ним на каменистый просёлок. Грохот и скрежет стали громче, мешаясь со скрипом башенок, те на разборных колёсах подпрыгивали по камешкам, заваливались в ямы.

Теперь шли по безлюдному селу. Обгоревшие дома стоят открыты. Бродят собаки с поджатыми хвостами, торчат зубчатые балки проваленных крыш. Тут и там видны таблички с номерами – это дежурные по лагерю раньше других вошли в село, приготовить еду и ночлег. Солдаты выходили из строя и тащились к своим номерам.

– В домах скорпионы, змеи! Псы одичалые. Всего ожидать можно! – роптали иные, на что другие возражали:

– Всё лучше, чем палатки ставить. В задницу твоего приора вместе с его палатками! И легата туда же шелудивого! Сами небось на коврах спят!

Строй редел. Но пленников вели дальше.

Остановились возле сгоревшей синагоги. Под закопчённой стеной солдаты возились со складным жертвенником. У входа прислонено громадное древко с чеканным кулаком.

– Куда? – окликнули их.

– К приору ведём, по приказу! – отозвался детина-солдат. – Наше жильё где, а мы из-за этих ублюдков сюда припёрлись!.. – Зло посмотрел на Луку, замахнулся, но не ударил.

Пленников втолкнули в синагогу.

Внутри за перевёрнутой бочкой сидел на складном стуле приор и ел дымящуюся курицу. Манлий расхаживал поодаль. Приор ругался:

– Не могли как следует пожарить!.. Обгорела вся по хребту, мясо сыровато!

Манлий виновато отвечал:

– Повар, видно, отошёл – и вот…

При виде пленников приор, продолжая жевать, глазами указал солдату, куда их поставить, зажатой в руке костью дал знак снять ярмо и развязать руки.

– Твой брат, я знаю, сикарий, – с трудом прожёвывая кусок, сказал он старику. – Мне доложили, что тебя поймали возле его логова в Моавитах. Но он ушёл. Где он сейчас? Где вся его шайка?

Старик, потирая шею, смотрел в сторону.

– Молчишь, падаль? – Приор швырнул в него куриной костью. – Отвечай!

Кость пролетела мимо старика. Тот проводил её равнодушным взглядом.

– Что, не понимаешь меня? Ничего, скоро вы все будете говорить по-нашему, а не на своём собачьем языке. Где твой брат? Где эта гадина прячется?

Старик молчал.

– Распять! – коротко бросил приор и ткнул куриной грудкой в сторону мальчишки. – Ты, сказали, носил жратву бунтовщикам. Говори, где они сейчас!

Тот молчал.

– Он не понимает тебя! – сказал Лука.

– Переведи.

Лука исполнил. Мальчик, насупившись, прошептал:

– Знаю, но не скажу. – Веснушки на его лбу сдвинулись вместе.

– Он не знает! – сказал Лука.

– Как же он не знает, когда еду им носил? Тогда переведи ему: если через час он не скажет, где они, я казню его вместе с вами. – Заметив, что при словах “с вами” Лука шевельнулся, приор подтвердил: – Да-да, вместе с тобой и со стариком этим паршивым. Ты ведь лазутчик?

– Нет, – ответил Лука. – Я свободный человек, живу в горах…

– В горах? – кисло усмехнулся приор. – В горах-то они и сидят! Там их садки, засады и гнёзда! Из-за этих гор мы потеряли два легиона. В каких горах?

– Здесь, – мотнул головой Лука. – Все меня знают. Даже звери и птицы…

– Ты что, рёхнутый?.. А это зачем тебе?.. – Приор мотнул головой на другую бочку, где Манлий раскладывал краски, тушь, пергамент из мешка. – Наши стоянки отмечать? Солдат пересчитывать? Орудия срисовывать? Планы воровать? Римской власти вредить?

– Я… Пишу… Рисую… Калам, листы. Больше ничего нет. Никакого оружия…

– Это и есть твоё оружие, – усмехнулся приор и с хрустом отломил ножку, а обгорелый хребет швырнул в угол. – Попишешь ты у меня! И поплачешь! Кровавыми слезами!.. Ты ведь иешуит? Обыскивали его?

Манлий проворно пробежался по Луке, увидел крестик на шее, сорвал, кинул на стол. Приор ножом поддел шнурок.

– Это что ещё такое? На шеях кресты носить? Первый раз вижу! Вот и всё. Этих двоих распять, а мальчишку, если не заговорит, через час ко мне! – приказал он. – У меня все разговорчивыми становятся, особенно такие вкусненькие…

Манлий, нагнувшись к уху приора, сообщил:

– Начальник, ты же знаешь – у нас мало досок и почти нет гвоздей, всё ушло на починку башенок. Может, их просто так, без возни: по башке – и в колодец?..

Приор мрачно рассматривал застывший жир на железном блюде из-под курицы. Заглянул в бокал, куда Манлий тотчас подлил вина. Потёр щёку. Пробормотал:

– В колодец… По башке… Да это же простое быдло, тягло!.. Их не резать, а работать заставлять надо! Не всё ли равно – крестятся они, сморкаются или пляшут в своих пещерах? Лишь бы покорно работали да подати платили! Это такие же варвары, как германцы, только со своими причудами. – Помолчал, разглядывая крестик. Покрутил шнурок на пальце. – Придумали кресты на шеях носить! Ну и что? Да пусть хоть раковины или камни носят, лишь бы не бунтовали и работали! По мне, так их вообще отпустить надо… Но тебе известен приказ легата – всех распинать, чтоб другим неповадно было. А приказ легата – это приказ им-пе-ра-то-ра, ни-ко-гда не о-ши-ба-ю-ще-го-ся! – по складам, желчно, громко проскандировал он, допивая вино и закусывая оливками.

Манлий долил в бокал и озабоченно ввернул:

– Да, не ко времени сейчас с легатом связываться… А ну донесут ему, что мы лазутчиков отпустили?.. Нет, отпускать нельзя!

– Ты прав. На кресты дерево найдёшь, а привязать просто верёвками, какая разница? Я завтра проверю! – погрозил приор.

– Исполню! – пообещал Манлий, хотел было идти, но вернулся к столу. – Ограды вокруг лагеря ставить? Люди очень устали.

– Не надо. Всё равно завтра дальше тащиться… И конца-краю не видно… Правильно наш легат говорит: лучше опоздать туда, где ждут, чем явиться вовремя туда, куда не приглашали!.. А с этими не тяни. На кресты их! Если к утру сами не умрут, заколешь. Чего без толку мучить?

– Может, сразу заколоть? – предложил Манлий, которому лень было затевать всю эту волокиту с досками и крестами.

Приор допил вино, швырнул крестик Луки на блюдо, где раньше лежала курица, а сейчас темнели кости и светился дрожащий жир. Вздохнул:

– Нет уж, пусть повисят. Сам же говорил, что стукачей полно… Пусть доложат легату, что мы рьяно исполняем его приказы… Да… Это раньше Рим любили, теперь же мы только каратели. А на крови ничего не стоит. Этому же их учитель учит? – Пьяно кивнул на пленников и заключил: – И правильно учит! Ты с ними по-хорошему, и они с тобой по-хорошему. А если ты по-плохому, то и они огрызаются… Не лучше всё тихо-мирно обделывать, добром, как старый цезарь? Ты вспомни: как нас встречали раньше? Еда, бабы, вино, игрища! А теперь? Трупы, гниль и падаль. Они там, наверху, спятили, что ли? Стариков и детей вешать – это дело? Но! Приказ есть приказ. И его надо исполнять! Не исполнять нельзя – за это суд! Нарушать закон и обходить его – разные вещи. А тут, в Иудее, мы отнюдь не желанные гости, а мародёры и каратели. И это уберите отсюда! – брезгливо кивнул он на мешок, калам и краски.

Манлий, собрав пожитки Луки, слушал излияния захмелевшего приора, пару раз нетерпеливо прошёлся по разрушенной синагоге и, наконец, не выдержав болтовни начальника, выглянул наружу:

– Эй, кто там! Силач! Анк! Берите этих и ведите к колодцу, а я за досками…

Два здоровяка ввалились внутрь. Анк, схватив за шиворот старика и мальчишку, поволок их наружу. Лука сам поплёлся следом, показывая покорность, чтобы не вязали рук за спиной. Долговязый Силач подтолкнул его ножнами:

– Иди!

Казнь

Их вели через село, превращённое в лагерь.

Солдаты рубили заборы на костры, чистили щиты, переобувались. Кое-где, не желая спать в разбитых домах, раскатывали палатки, стругали колья, вбивали их в землю, растягивали полотнища. Что-то подкручивали в камнемётнях. Кто-то переругивался из-за дежурства. Кто-то молча копался в мешке. Некоторые слонялись без дела. Кашевары ворошили огонь под треногами. Гремели миски. Кое-где уже сухо щёлкали кости, игроки спорили, с грохотом швыряя шлемы и матеря богов. Перетаптывались лошади в припасных повозках.

– Куда ведёшь ублюдков? – раздавались голоса. – Позови, когда готово будет!

– Как казнь смотреть, так все тут, а как помогать, так никого нету!.. – огрызался Силач, удерживая за шиворот еле идущего мальчишку.

“Неужели?..” – впервые подумалось Луке. Тоска пронзила душу, ошеломила и затопила мозг.

Их зашвырнули в хлев. Дверь заложили доской.

Это было коровье стойло, забитое навозом. Старик присел в углу на корточки, нахохлился. Мальчишка, потирая окровавленную шею, лёг на пол. Лука встал на колени возле него. Раны на шее неглубокие, но с большими занозами.

Вытаскивая занозы сильными пальцами и залепляя ранки землёй, смешанной со слюной, Лука тихо, не оборачиваясь, спросил старика:

– Что дальше?

– Казнят! – коротко бросил тот, понуро сплёвывая. – Везде много распятых… Весь народ против римлян. Шестерых гадов я сам убил. Из засады, когда ночью выходили по нужде. Ножом! В шею! А поймали, когда к брату пробирался…

Он ещё что-то говорил, но Лука был как в тумане. “Меня распнут?.. Казнят?..” И он осел на навоз, уставясь в стену. Смутно доносились до него слова старика. Он тупо вглядывался в шершавые брёвна, стынущими мыслями пытаясь думать о чём-то важном, но в голову лезла всякая всячина: обгоревший хребет курицы, медный налобник приора, крестик в застывшем жире…

“Вдруг передумает?.. Ведь сказал же – отпустить нас надо?.. Одумается?.. Сжалится?.. Что ж, ваше время и власть тьмы, но будет и моё…” – со злым раздражением думал он, а вихри страха сносили мысли куда-то в обрывчатую бездну.

Вдруг он услышал разговор снаружи.

– Сколько тут торчать? Там мясо готовят, не достанется ничего! Ты же этих обжор знаешь, всё до косточки подъедят! – говорил Силач.

– Пока Манлий не придёт, – отвечал Анк.

– Сам небось уж жареную говядину лопает где-нибудь, а мы должны маяться! Может, покончим с ними?.. Побег, и всё?.. Лазутчики, пытались бежать?..

– Да какие они лазутчики! Вся страна – лазутчики?.. Всех надо тогда на кресты!

– Солдат! – очнулся Лука. – У меня серебро есть. Отпусти нас!

– Давай! Просунь под дверь! – охотно отозвались снаружи.

Непослушными пальцами Лука кое-как, торопясь, выковырял из сандалии три монеты и просунул их в щель под дверью.

– И всё?.. Этого мало.

– Больше нету. Я потом отдам. Слово даю.

– Да, ищи тебя потом, а нам под арест! Нет, не пойдёт. Мало! Слово он даёт! Твоё слово малого стоит!

– Мальчишку хоть отпусти! – попросил Лука.

– Нельзя. Мало.

Лука в растерянности поковырялся в карманах кацавейки, но, кроме крошек, ничего не нашёл.

– Ничего нету, – пробормотал он.

– Молчи тогда! – строго приказали снаружи и грохнули мечом по двери.

Лука опустился на навоз. Что-то страшное, тёмное выползало из нутра, и кричало, и билось без звука и смысла. Спина и лоб похолодели. Он сидел в поту, не в силах шевельнуться, то принимаясь истово молить о пощаде Того, Кто может его спасти, то отдаваясь несвязным образам: шорох песков Кумрана, первый холодок зари, жёлтая верблюжья шерсть пустыни, мать собирает что-то в подол, малышня лазит по деревьям, сосед обсасывает косточки от фиников, лекарь Аминадав, бровастый и носатый, через толстое стекло зажигает одну травинку, другую, третью… Приор ест курицу, и лицо у него такое же желчное и брезгливое, как у Пилата, когда тот посылал Иешуа на смерть…

– Солдат! – встрепенулся Лука против воли. – Дай калам и пергамент! Там, в мешке. Они никому не нужны.

– Зачем?

– Написать хочу, – сказал Лука. – Письмо. Домой.

– Да чего тебе писать?! Тебе жить осталось всего ничего!