– Нужен свет для них? – с непонятной издёвкой произнёс прокуратор. – Не помнишь наизусть?.. А ну тише! – прикрикнул он, хотя в претории и так было тихо. – Говори по памяти! – приказал он писарю.
Писарь начал не очень уверенно перечислять:
– Не убивать. Не красть. Не обижать. Не лгать. Не прелюбодействовать. Не обжорствовать. Почитать отца и мать. Деньги раздать нищим. Не отвечать злом на зло. Прощать. Любить…
Звёзды в оконцах вдруг стали такими большими, словно кто-то поднёс их вплотную к оконным решёткам.
– Может так жить человек? – спросил Пилат непонятно кого.
Писарь смущённо пробормотал:
– Не знаю…
А Бар-Авва обрадовался: римлянин шутит, это хороший знак! И решил тоже не молчать.
– Побольше бы таких, и у нас, воров, была бы весёлая жизнь! Сиди и жди, а тебе всё само в руки валится! И воровать бы не пришлось – зачем? Хорошая жизнь, даже очень! – добавил он туда, где виднелась тень начальника.
– Вот-вот, и воровства бы не было, и грабежей, и убийств… И все жили бы тихо-мирно, по совести… – согласилась тень Пилата. – А ты мог бы так жить?
Бар-Авва удивился:
– Я? Так? Никого не обижать? Девок не тискать? Всех прощать? Нет, не мог бы! Да и нельзя мне уже после всего и всякого… Звание не позволяет.
Но Пилат возразил:
– А он говорит, всем можно начать жить праведно, даже самым лютым, закоренелым и отпетым, вот как ты, например…
– Или ты, – нагло ответил вор и запанибратски добавил: – Ты ведь в своём германском легионе тоже не маслобойней ведал! Все мы такие!
– Но всем можно начать сначала, говорит он, – веско повторил Пилат.
– Кто всю эту чепуху мелет? – позванивая кандалами, спросил Бар-Авва, но вопрос остался без ответа.
Солдат внёс факел. От яркого света все сощурились. Прокуратор осведомился, привезли ли Иешуа.
– Во дворе уже. Скоро будет.
Пилат оживился.
– Факел сюда… Поближе… А этого убрать с глаз долой! Ты обречён! – холодно предупредил он Бар-Авву, но что-то вспомнил: – Ты, вор, ведь тоже галилеянин?
Бар-Авва напрягся.
– Да, начальник, я родом из Галилеи. Вся моя родня оттуда. А что? Меня там все знают. И я всех знаю!
Пилат гнул дальше:
– Правда ли, что на вашем языке “Галилея” означает “земля варваров”?
– А как же! Давили нас всегда, гоняли, чужаками называли! – подхватил вор, надеясь, что у римлянина есть тайные дела в Галилее, где могла бы понадобиться его помощь. – За собак почитали! Если галиль, то ты никто, не человек уже! Запрещено покупать у нас, ночевать, обедать, даже здороваться с нами! Каково такое терпеть? Вот и стал вором, чтобы гордость не потерять, – спешил Бар-Авва, надеясь разжалобить римлянина. – Наречие наше другое. Нас мало кто понимает. И разные люди у нас живут. А ты спроси про меня в синедрионе, они скажут, каков я в дружбе! Почему на меня всякую напраслину наговаривают? Где такой закон, чтобы без закона судить? – расшумелся Бар-Авва, но Пилат оборвал его:
– С тобой-то как раз обойдутся по закону!
И, отвернувшись от вора, тихим шёпотом приказал что-то писарю. Бар-Авва, поняв, что всё кончено, крикливо и грязно выругался. И зашагал из претории широким шагом, словно был свободен от цепей, за концы которых дёргали солдаты:
– Куда, зверь? Медленнее!
В подвале ничего не изменилось, только вонь стала сильнее, свет слабее, а воздух гуще. В сизой мгле карманник Гестас бродил из угла в угол, сгорбившись как пеликан. Нигер лежал плашмя, в поту и блевотине.
– Почему не убрал? – Бар-Авва сурово пнул щипача. – Этот кончается, но ты живой ещё?
– Воды нет, как убрать? Тут – всё! Его самого убирать пора. Что сказали? – спросил Гестас без особой надежды.
– Ничего. Ничего не понятно. Убрать надо. Стучи в дверь!
На стук никто не явился. Воды оставалось на одного. Бар-Авва забрал плошку с водой себе. Гестас, послонявшись, завалился на солому. Вор, качая головой: “И перед казнью будет дрыхнуть!” – уселся на корточки возле двери, из-под которой пробивалась острая струйка живого воздуха. Затих. Смотрел на Нигера, думая неизвестно о чём и о ком: “Вот и жизни конец, собака ты шелудивая…”
Каиафа и Бар-авва
В подвале дворца первосвященника ночь шла к утру.
Щипач Гестас по-лисьи, в клубке, похрапывал на земле. Нигер царапал в агонии грудь, шею, живот. А Бар-Авва обдумывал своё несчастье и угрозы прокуратора. Убеждаясь, что выхода нет, он то впадал в молчаливую ярость, то успокаивал себя тем, что нужно время, чтобы подкупить стражу, уломать её на побег. А бежать из этих подвалов трудно! Двор полон охраны, дома вокруг дворца под охраной! И где брат Молчун? Взят или на воле?
Под утро дверь приоткрылась.
– Бар-Авва! – пробежал сквозняком шёпот. – Очнись!
– Я! – быстро и ясно отозвался тот, как будто вовсе не спал. Подскочил к двери. – Кто? Что?
– Выходи!
Дверь выпустила Бар-Авву наружу, к двум фигурам в плащах.
– Пошли. Быстрей!
Фигуры двинулись скорым шагом, одна – впереди вора, другая – позади. Вор заспешил, одновременно и боясь смерти сзади, и надеясь на неизвестное чудо впереди. Он шёл как во сне мимо влажных стен, глухих дверей с засовами, мимо молчащих солдат в нишах. Сзади шаркали шаги замыкающего. Вот поднялись из подвала. Распахнута дверь в угловую комнату. Жестом приказано входить.
У мраморного столика, при семи светильниках, сидел Каиафа. Худое верблюжье лицо. Впалые щёки. Мелкие глаза с черепашьими веками. Тиара. Чёрная накидка поверх белого балахона. Руки скрещены. На столике – пергамент и калам.
Первосвященник, не шевелясь, подбородком презрительно указал вору на скамью у столика.
– Ты знаешь, что всеми ненавидим. Когда ты входишь в дом, все хотят выйти из него. Когда ты выходишь, все вздыхают с облегчением. Никто не хочет дышать с тобой одним воздухом. Ты – скорпион, к которому не прикасаются, чтобы избежать яда!
Бар-Авва, слушая вполуха, вдруг успокоился: что-то этому верховному куму надо, раз начал про пауков рассказывать! Подмывало спросить, что делал этот начальник саддукеев ранним утром возле Силоама при их последней встрече, – небось от своих гаремных мальчиков шёл! Но вместо этого состроил покорное лицо и сложил на коленях большие кисти в единый громадный кулак.
Каиафа уставился ему в лоб:
– Ты губитель тел. Но ты нужен нам сейчас больше, чем тот, другой… Надо на Пасху спасти тебя, а не его. Но есть препона – римлянин, Пилат. И его супруга, Клавдия Прокула, всюду свой нос сующая… – Каиафа неодобрительно пожевал губами. – Она вставляет в колёса не палки, а брёвна. Но я придумал, как обойти эти завалы.
– Как? Я всё сделаю! Всё отдам, только спаси! Выпусти! – зашептал вор. – Ты же знаешь, у меня есть много, очень много чего…
– Нет, не так… Римлянину золота не надо, он богат, от нас денег не берёт. Нам надлежит сделать по-другому. – Каиафа выпростал руки из-под накидки. – У тебя есть имя и власть среди вашего сброда. Сделай так, чтобы в день суда на Гаввафе был только твой чёрный воровской мир, – и все будут спасены. – И веско повторил: – И ты, и я, и все остальные будут спасены!
– Чёрный мир? Воры? – не понял Бар-Авва.
Первосвященник поморщился:
– Да, да! Снаряди своих дружков по Иерусалиму: пусть ходят, подкупают, запугивают, не пускают простой народ на Гаввафу, лобное место, а туда в день Пасхи приведи своих воров и разбойников, всех ваших! – Он провёл узкой ладонью перед грудью вора, будто хотел разрезать её. – Пусть в эту проклятую пятницу на Гаввафе будет только воровской мир! Так решил Аннан.
– Зачем? – не понял Бар-Авва, подумав: “Всех разом взять хотят?”
Каиафа вздохнул, пошевелил тонкими длинными пальцами (на одном блестел опал в серебре, весьма знакомый Бар-Авве). Терпеливо стал объяснять:
– Пилат приговорил тебя к смерти. По нашему закону, на Пасху одного из приговорённых народ должен отпустить. Когда у народа спросят: “Кого отпустить?” – пусть твои воры и разбойники кричат: “Бар-Авву пусти!” – и всё, дело сделано, обязаны отпустить!
Тут до вора дошло.
– Меня? Отпустить? Воры попросят?
Каиафа кивнул:
– Да, тебя. И жабы будут довольны, и болото осушено. Мы тебя спасём, а ты нас… – добавил он что-то непонятное, но вор не стал вникать. – Бери калам, пиши своему брату Молчуну, что ему надлежит делать. Пиши сам, своей рукой. Письмо он получит через час, он уже на свободе, ждёт твоего приказа. А дальше – ваша забота. Мои люди тоже помогут, если надо.
Бар-Авва схватил пергамент, нацарапал: “Брату Молчуну, здравствовать! Пойди на Кедрон, вырой золото, подкупи, подмасли, запугай работяг, чтоб на Пасху не шли на лобное место, а туда приведи всех наших на сходку. Когда спросят, кого пустить, пусть все кричат меня. Твой брат Бар-Авва”.
Каиафа брезгливо взял письмо, разомкнул узкогубую скважину рта:
– Теперь надейся и жди. Молись своему Сатанаилу, чтобы всё было сделано вовремя и правильно.
И, спрятав письмо под накидку, важно выплыл из комнаты – длинный, худой, уверенный в себе, гордый даже со спины. Вместо него в проёме возникли провожатые. Вор поднялся. Ему жестами приказали выходить.
Коридор миновали быстро. Солдаты в нише ели утреннюю похлебку. Бар-Авва стал жадно внюхиваться в запахи еды, хотя до этого думать о ней не мог. Радость будоражила, подгоняла, распирала. Он так спешил, что наткнулся на переднюю фигуру. Та обернулась и молча показала кинжал. Узнав по плащам синедрионских слуг, вор отпрянул от тесака, а шедший сзади больно ткнул его в спину: “Вперёд!” Зачем шебуршиться? Он, Бар-Авва, скоро будет на свободе, а они, шныри червивые, сдохнут тут, под землёй! Какая разница, с какой стороны решёток гнить? Им – тюрьма и смерть, ему – воля и жизнь!
Остановились. Фигура обернулась, с шорохом вытаскивая что-то из-под плаща. Вор опять отпрянул, ожидая ножа или кастета, но это оказалась круглая дыня. Сунули ему в руки, прежде чем втолкнуть в подвал.
Вор понюхал дыню. Она вдруг легко распалась на равные половины. Вместо семян в ложбинке что-то чернеет. Опиум! Вор так обрадовался зелью, что, бросив дыню, кинулся к шайке с водой.
Гестас, приподнявшись на локте, спросил спросонья:
– Что? Куда? Зачем?
– Ничего, спи. Стража дыню дала… Бери, жри…
И Бар-Авва ногой подкинул ему упавшие куски. Плевком затушив фитиль, в темноте оторвал от опиума кусок в полпальца, запил остатками воды, повалился на подстилку и обругал себя за тупоумие: надо было Каиафе родиться, чтобы ему спастись?.. Как сам не додумался на Пасху сходку воров созвать на Гаввафе?.. Ведь это так просто и так хитро!..
Вот и найден путь. Теперь надо ждать. Он верил в свою звезду. Хотелось жить: есть, пить, тискать баб. Догонять тех, кто убегает. Расправляться с врагами. Смотреть на их слёзы. Хватать и рвать! Брать где можно и нельзя. Выжидать, пока другие соберут золото, деньги, камни, а потом разом отнимать! А потом пировать! Ласки-пляски-сказки! Да как же иначе?.. Он – хозяин чёрного мира! Торгаши, менялы, барыги, лжецы, щипачи, грабители с большой дороги – все в его власти! Его слово – закон! Бар-Авва – бог для всей шелупони!
“Царь воровской!” – мечтал он, ощущая в теле ростки опиума – первые пугливые всходы. Но скоро их будет больше. Они станут всё жарче, сладостнее и настырнее, пока не затопят и не унесут туда, где можно месить ступнями облака и млеть в истоме, ввинчиваясь в благость, как дельфин – в родные воды.
Брат Молчун на воле. Он справится с делом. И всё будет как прежде. И снова все станут целовать Бар-Авве руки и лизать пятки. Хотелось жить. Умирать не хотелось.
Он ворочался. Садился. Принимался подсчитывать, сколько народу может вместить Гаввафа, сколько артелей и лавок надо обойти, чтобы заставить работяг сидеть по норам и носа не показывать на Пасху. Мысленно пересчитывал тех воров, кто из уважения к нему соберётся на сходку, а кого из мелкой сошки надо привести, чтобы крикнули, что и когда надо. Сделать непросто, но возможно.
Вслушивался в стоны Нигера, с неприязнью думая, что вот, этот павиан отреза́л головы, отрывал уши с серьгами, отбивал для потехи яйца, выедал сырые глазные яблоки, чтобы быть зорким, а теперь? “Где твоя зоркость, негр? Тьму видишь ты! А я буду жить и радоваться!” – усмехался, с издёвкой вспоминая тягучие, как верблюжья слюна, слова Каиафы о том, что он, Бар-Авва, не верит в Бога. А где этот Бог?.. Если б был, разве было б на земле место таким как Нигер или он, Бар-Авва? А раз они есть, то и Бога нет! “Сами-то вы во что верите, мешки золота и алчного семени?” – забываясь в опиумном полусне, с презрением думал вор о синедрионе, медленно расчёсывая волосатое тело, плывущее в потоке неги.
Сходка
Первым делом брат Бар-Аввы Молчун с племянником Криспом распределили, кому где ходить по Иерусалиму и подкупать народ, а сами двинулись к Гончарной улице. Узкие переулки забиты детьми, ослами, повозками. Стояла жара. Возле лавок пусто. Торговки внесли фрукты внутрь, овощи позакрывали парусиной от дикого солнца. Под прилавками разморённо дремали коты.
Крисп остановился около дома из красного кирпича.
– Здесь староста гончаров живёт. Матфат.
Воры, ругаясь и спотыкаясь, пробрались между гончарными кругами, мимо готовых плошек и мисок, мимо горок глины и песка. Приникли к узкому окну.
– За вечерей сидят! Надо подождать. Сейчас лучше не заходить, баранта злится, когда ей спокойно траву жевать не дают… – ворчливо сказал Крисп.
Молчун поморщился.
– Плевать! – И без стука распахнул дверь. – Всем радоваться!
– И вам радоваться! – поперхнулся староста Матфат при виде гостей.
Старик отец Матфата нахмурил брови, величественно встал из-за стола и вместе с невесткой и внуками вышел.
Крисп сел напротив гончара.
– Нас ты знаешь?
– Знаю, как не знать… Вас все знают. Угощайтесь! – Матфат суетливо передвинул тарелки на столе.
Крисп говорил, Молчун не спеша брал кусочки мацы и крошил их в сильных пальцах, поднимая злые выкаченные глаза на гончара, отчего тот ёжился и терялся. А Молчун, хрустя мацой, не отрывал от гончара тяжёлого взгляда.
Так продолжалось несколько минут. Крисп говорил, гончар не понимал (или не хотел понимать), чего от него хотят воры: на Пасху, в пятницу, не ходить на Гаввафу, сидеть дома? Почему? Кому он помешает там с детьми и женой? Ведь праздник! Дети ждут, жена новую одежду приберегла!
Молчун, стряхнув на пол крошки, развязал мешок, вплотную уставился Матфату в глаза омертвелым от опиума взглядом:
– Чтоб я не видел тебя на Пасху на Гаввафе! Ни тебя, ни жену твою, ни твоих выродков, ни твоего отца! – Со звоном отсчитал деньги. – Вот тебе тридцать динариев. И чтоб никого из твоей артели на Гаввафе тоже не видели! А увидим – плохо вам всем будет!
– Э… – замялся Матфат, в замешательстве глядя то на деньги, то на воров и прикидывая: “От разбойников не избавиться… Лучше взять, раздать артельщикам… Но как удержать их по домам на праздник? Что сказать? Как объяснить?” – А… кого в пятницу судят? – осмелился спросить, всё ещё надеясь увильнуть от неприятного и непонятного приказа.
– Не твоё дело, – хмуро отозвался Молчун. – Кого-то… И ещё кого-то… Пустомелю одного… какого-то…
Гончар что-то слышал.
– Не Иешуа зовут? Деревенщина из Назарета? Народ подбивает против властей? Говорят, даже колдун! Порчи наводит. С ним целая шайка приворожённых ходит. Одно слово – галиль!..
– Главное, чтоб ты на Пасху дома сидел, – оборвал его Крисп. – Ты, и вся твоя родня, и вся твоя артель! Приказ Бар-Аввы!
– Усёк? – грозно переспросил Молчун, надвигаясь на гончара.
– Да, да, как не понять? Конечно, всё яснее летнего неба, как же иначе! – залепетал Матфат, пряча деньги. – Все будем дома, никуда не пойдём… Больны будем… Плохо нам будет… И в артели прикажу… Всё как велено сделаю… А Бар-Авве от всего народа – радоваться!
Воры, не слушая рассыпчатой болтовни, хлопнули дверью и пошли на другую улицу, где обитал староста пильщиков. А по дороге решили подолгу не церемониться – времени в обрез. Поэтому просто вывели старосту на улицу и, дав ему пару увесистых зуботычин, приказали:
– В пятницу на Пасху твоим дуборезам сидеть по домам! Не то склады могут вспыхнуть! Дрова горят быстро, сам знаешь!
– Знаю, как не знать, – в страхе заныл тот, на всё соглашаясь, лишь бы избежать новых оплеух, избавиться от опасных гостей и сохранить склады.
Они оставили его в покое, а деньги, ему не данные, отложили в особый мешок – на прокорм ворам, попавшим в рабство.
Пять дней и ночей ходили по Иерусалиму люди Бар-Аввы, скупали и запугивали народ, запрещая под страхом смерти появляться в пятницу на Гаввафе. Делать это нетрудно – воров знали в лицо, боялись за себя и детей, не хотели неприятностей, а многие бедняки охотно соглашались за мелкие деньги остаться дома. Да и что мог сделать простой люд против разбойничьих шаек, вдруг наводнивших кварталы и пригороды Иерусалима?
Стычек не было, если не считать перепалки с точильщиками ножей – те, как всегда, хорошо вооружены и настроены воинственно, но подкуп решил дело.
Долго бились воры только с вожаком нищих Абозом. Он упрямо хотел вести своих калек на лобное место, будучи уверен, что там они избавятся от хворей. Он даже отказался от драхмы серебром. Его поддерживали другие слепцы и попрошайки. С нищими сладить было непросто: побоев эти битые-ломаные не боятся, терять им нечего, отнять нечего, сама смерть их не пугает, многих даже радует. А вот надежда на исцеление велика. Ведь сам вожак Абоз был вылечен этим странным Иешуа: обезноженный после драки, под его взглядом встал и пошёл. Тумаки Молчуна и уговоры Криспа только раззадорили вожака. Тогда воры пообещали затоптать и забить насмерть его калек, если те вздумают приползти куда не велено.
Шурин Бар-Аввы, Аарон, спешно рассылал секретные письма по Иудее и окрестностям, приглашая, по зову Бар-Аввы, воров на большую пасхальную сходку. Ему была также поручена охрана входов на Гаввафу: в день суда гнать прочь случайных зевак, убогих, мытарей, попрошаек, а пускать только своих, проверенных. Конечно, всюду будет римская солдатня, но солдаты в иудейской речи не смыслят, им на всё наплевать, лишь бы обошлось без давки и драк среди черни. А этого уж точно не произойдёт там, где порядок наводят воры.
И уже, говорят, прибыли первые гости из Тира и Сидона. Ждут разбойников из Тивериады. Вифания посылает главного содержателя городских борделей с толпой шумных шлюх, чтоб громче кричать и визжать, когда будет надо. Из Идумеи спешат наёмные убийцы. Из Египта – гробокопатели и грабители могил. От Сирии едут дельцы и менялы. С Иордана придут убийцы и пытатели, служки воров. Обещали быть и другие…
А в это время деверь Бар-Аввы, Салмон, с шайкой молодых воров ходил по борделям, шалманам, харчевням, извещая сводников, пропойц, деляг, проходимцев, штукарей и всякий тёмный люд о приказе Бар-Аввы идти в пятницу на Гаввафу и кричать Бар-Авву, когда спросят, кого отпустить. Потом обещаны вино и веселье. Все были возбуждены и рады, только одна какая-то шлюха, Мария из Магдалы, попыталась перечить и лопотать о чудесах, но её подняли на смех, надавали оплеух и пригрозили бросить в зашитом мешке в пустыне, если не заткнётся.
Прежде чем разойтись, Крисп и Молчун присели возле пруда. Крисп устало пробормотал:
– Ловко придумал дядя Бар-Авва! Он самый главный, самый умный!
– А как же… – поддакнул Молчун, думая про себя: “Может, это и не он вовсе такой умный, а Каиафа или кто другой”, – но вслух ничего не сказал. Незачем кому-то, даже тёткиному сыну, знать, что он, Молчун, был пойман, посажен в узкий карман, где не повернуться, и ждал худшего, но его вдруг тайно и спешно выпустили на волю, сунув записку от брата. А чей это был замысел – брата, Каиафы или кого другого, – Молчуну доподлинно неизвестно. Да и какая разница? Лишь бы брат был цел и невредим! И мог бы править воровским миром до смерти! Тогда и у Молчуна будет всё, что надо для жизни.
Крисп ещё что-то говорил, но Молчун не откликался. Он вообще считал речь излишней: к чему слова, когда есть дела, кои видны! Их можно потрогать, пощупать, понять. А слова – что? Воздух, пустота! “Если хочешь избавиться от тараканов, не трать слов на их увещевания, а дави их, пока не передохнут!” – так учил брат Бар-Авва. И так Молчун будет жить. И Крисп. И Салмон, деверь. И Аарон, шурин и умник. И вся остальная родня, потому что воровские законы самые справедливые. А хотят другие жить по этим законам или нет, это всё равно. Их не спрашивают. Будет так, как надо, а не так, как они, быдло рогатое, возжелают.
Гаввафа
В пятницу, на Пасху, с неба жгло неимоверно. Иерусалим накалился, словно котёл на углях. У детей шла носом кровь. Старики, охая и кряхтя, охлаждали головы мокрыми тряпками и капустными листьями. Собаки, вывалив языки, пытались лизать камни в пересохших водоёмах. Дико, по-лесному, блеяли пасхальные овцы. Воздух дрожал и двоился от жары. Из щелей вылезали скорпионы и убивали себя на побелевших от зноя плитах.
Роптали центурионы. Они просили прокуратора Пилата дать разрешение снять железные доспехи, обжигавшие, как кипяток, но прокуратор, издёрганный бессонными ночами, злился и гнал их прочь, крича: “Что, стыд не дым, глаза не выест? Солдата жара прокаляет!”
К утру на пустоши за городскими стенами, на Гаввафе, собралась разномастная толпа учеников и почитателей Бар-Аввы со всей Иудеи, из Самарии, Тивериады и других окрестных мест.
Степенно сидели на раскладных скамьях, прикрыв головы, большие воры-законники из Тира и Сидона. Рядом – посыльные от дамасских воротил. Вокруг сновали и шустрили мелкие сошки на подхвате. Скучали мрачные широкоплечие палачи, негры-наёмники, ни один язык не понимающие. Повизгивали весёлые бабёнки – их исподтишка тискали в тесноте. Нечистые на руку купцы – носатые персы, хитрые сирийцы, скупые кипрейцы, – не теряя времени, под опахалами, за пиалой чая, заключали сделки. Сквозь толпу продирались особые люди в красных шапках, предлагавшие купить рабынь с севера.
Молчаливые барыги, ростовщики-процентщики и крупные менялы держались отдельно, им совсем не светило находиться тут, среди этих дерзких и на всё способных воров, – но что делать, если их миром правит Бар-Авва и такие как он? Возле них тихо гомонили ложные лекари, чей заработок состоял в продаже всякой байды вместо лекарств. Скупщики краденого шныряли глазами по толпе, к ним время от времени подходили по делу. Мошенники, собравшись весёлой кучей, обменивались новостями, как лучше дурить и объегоривать глупых римлян, не понимавших их язык. Игроки тут же, на земле, резались в кости – для них закон не писан. За игрой с корточек наблюдали гробокопатели из Египта (они привозили в Иудею мумии, из коих делалась целебная настойка шиладжит). Низкий утробный верблюжий рёв вперемешку с истошными воплями ослов висел над толпой. Лошади беспокоились, как при близкой непогоде.
В толпе кружили разносчики вина и гашишного зелья. Водоносы устали бегать к чанам с водой. Торговцы снедью тоже не зевают, однако продают свой товар чуть ли не себе в убыток, цен поднимать не смеют, дабы не навлечь на себя гнев воров. Возникают мелкие перебранки. Старые свары и ссоры вылезают от нечего делать наружу. Купцы, вечные страдальцы от воров, надрывно зевают, мысленно проклиная всех подряд и себя в первую очередь за то, что припёрлись сюда, на этот солнцепёк, неизвестно зачем.
Устали молодые воры, гнавшие прочь калек, босяков и попрошаек, от коих можно ожидать чего угодно. Они даже не хотели пускать на пустошь несколько женщин с Мирьям, матерью Иешуа, но потом пропустили, хоть и оттеснили их подальше, в самые задние ряды, и те замерли скорбной чёрной кучкой. С ними стоял Йосеф из Аримафеи, чей сын был излечен Иешуа тремя касаниями. В заплечном мешке у Йосефа – ткань, завернуть тело, если случатся святотатство и казнь.
Племяши Бар-Аввы крутились возле законников, шёпотом, на ухо, приглашали званых на вечернее празднество в честь дяди: “Бурдюки полны вина, баранина томится в котлах!”
Среди людей мельтешила чёрно-белая собачонка Афа. Заглядывала в лица, повизгивала, была в сильном возбуждении: то рычала, то скулила, вставала на задние лапы. Её грубо пинали и гнали, а она всё равно бросалась то к одному, то к другому, поджимая хвост и подвизгивая, будто что-то желая обязательно сказать.
Центурионы не подпускали зевак к трём крестам – вчера сколочены, они лежат на земле. Возле каждого вырыта яма – вкапывать кресты с казнимыми.
К полудню, когда ожидать стало невмоготу, толпа по знаку Молчуна загудела. Старейшины роптали – дальше тянуть нельзя, люди разбегутся из-под палящего солнца! То же самое беспокоило и Молчуна с подельниками, заметивших, что кое-кто уже улизнул через кусты. Но ещё не привезли от Ирода Антипы смутьяна Иешуа, куда тот был послан для развлечения тетрарха, и никто не знает, сколько времени тетрарх изволит издеваться над этим глупым, но опасным голодранцем.
Наконец протарахтела телега. Под палящее солнце вывели Бар-Авву, покорного Нигера и карманника Гестаса. Бар-Авва встал возле крестов и, усмехаясь в бороду, принялся искать в людском скопище знакомые лица. Кивал, подмигивал, со звоном поднимал руки в цепях. Нигер рухнул на землю, затих. А Гестас, догадываясь по хорошему настроению Бар-Аввы о подкупе или побеге, но сам не надеясь выжить, озирался на небо, что-то грустно бормоча.
Но вот показался прокуратор Понтий Пилат в парадном виссоне. За ним гуськом шествовали главы синедриона – сухопарые, напыщенные, гордые. Первым шёл Аннан, опираясь на руку служки, за ним – Каиафа в высокой тиаре с лентами слов из Второзакония. Они расселись по скамьям. Пилат сидел отдельно, на богатом выносном кресле под опахалом.
Бар-Авва напрягся, ожидая допроса. Но его никто ни о чём не спрашивал. На него даже не смотрели. Это и пугало, и радовало.
Вот появилась ещё одна повозка, оттуда пинками выбросили худосочного высокого человека – лицо в ссадинах, синяки, таллиф изорван, на голове венец из колючек, лицо в потёках крови. Он смотрел в землю, вздыхал прерывисто.
Пилат задержал на нём взгляд, почесал бородавчатую щёку и, не вставая с кресла, надрывно, перекрывая гул, призвал:
– Народ иудейский!
В толпе прокатились смешки, хохот, кто-то закричал по-ослиному, кто-то на всю Гаввафу высморкался, кто-то из гущи толпы завопил: “Народ – урод! Еби его в рот!”
Прокуратор поморщился.
– Сегодня мы, пятый прокуратор Иудеи, наместник императора Тиверия, и ваши старейшины, избранники людей, судим четырёх мутителей жизни, преступивших закон. Трое из них – насильники, часто обижавшие вас и ваших близких…
Толпа забубнила одним недовольным голосом.
Прокуратор разозлился, хлопнул пухлой ладонью по подлокотнику:
– Четвёртый же – насильник над душами человеков! Так считают ваши законники, хотя я не нахожу в нём ничего опасного. Вот он стоит перед вами, именем Иешуа. Поглядите на него! Разве он здрав в уме? Ответь, Иешуа из Галилеи, верно ли, что ты в своих беседах называл себя царём Иудейским, подрывая тем самым основу основ нашей великой империи? Это так?
Высокий поднял лицо в крови.
– Ты говоришь, не я…
Толпе надоело слушать этот допрос, она зашуршала, загудела, заулюлюкала. Кто-то заблеял козлом. Засвистели по-разбойничьи, с переливами. Закукарекали, затопотали ногами. Посыпались бранная ругань и стук ножей о плошки.
Что-то неразборчиво кричал Пилат, но ему никто, кроме высокого, не внимал. Даже не услышали давно ожидаемых слов:
– Кого хотите на Пасху? Этого блаженного или вора и разбойника Бар-Авву? Кого дать вам?
В этот миг из толпы выскочила чёрно-белая собачонка Афа и с заполошным лаем метнулась на Пилата, но ближайший стражник успел взмахнуть ножнами – лай перешёл в визг, собака упала и завертелась на земле.
Толпа засвистела, заорала. Такого развлечения никто не ожидал.
Собака, хрипя, пыталась ползти. Задние лапы бессильно волочились по земле.
Она подобралась к высокому и уткнулась мордой ему в ногу. Тот присел на корточки, коснулся её, сказав тихо и внятно:
– Афа, беги! – И собака, вскочив, мельком отряхнувшись, кинулась мимо центурионов в чахлые кусты вокруг судилища.
Толпа, вздохнув единым охом, затихла.
Синедрион молчал, переглядывался. Поражённый Каиафа шёпотом спросил Аннана:
– Как он это делает? – На что Аннан пожал плечами:
– Плевать! Вели его труп закопать в навоз, чтобы и костей не осталось!
Пилат ошеломлённо замер, потом, опомнившись, возгласил:
– Ничего достойного смерти не нашёл я в этом Иешуа! Он даже умеет делать всякие фокусы! Кого же отпустить вам? Его ли, умалишённого фигляра и факира, или опасного вора и убийцу Бар-Авву?
И чёрный мир понёс к солнцу громовое, округлое, всеохватное имя хозяина:
– Бар-Авву! Бар-Авву пусти! Бар-Авву! Пусти! Пусти-и-и!
И тут к ногам Пилата прорвалось нечто в рваной мешковине на голое тело. Пало на колени, по-сумасшедшему тряся рыжей головой. Взметнуло гибкие руки, пронзительно взвизгнуло:
– Назорея-учителя пусти! Его пусти! Назорея!
Аннан вгляделся слабыми глазами в пыль:
– Иуда из Кариота? Зачем тут? Ему же дадены деньги? Чего ему ещё?
Но молодые воры уже оттаскивали за волосы Иуду, а Каиафа развёл руками:
– Полна безумцами наша земля!
Бар-Авва, с которого грубо поснимали цепи, с достоинством отвесив полупоклон Пилату, медленным и важным шагом прошествовал в толпу, и людское месиво упрятало его в своих недрах, надёжно сомкнувшись.
Удалился и Пилат со стражей из отборных бойцов германского легиона. Прокуратор был раздражён, помышляя только о тени на своём балконе: прочь отсюда, из адской жары, от грязи и нечистот, от этих восточных дикарей, что спасают убийц и ненавидят праведников! Подальше от человеческой подлости и алчности! Есть время стать другим, чистым и беспорочным, как обещал ему Иешуа на допросе. А что ещё надо в старости, перед встречей с богами? Тишина и успокоение – удел избранных, а разве он не принадлежит к ним? Не заслужил? Не удостоился? Но кто раздаёт эти привилегии? Сифилитик-животное Тиберий? Юпитер? Господь Бог, о коем говорил Иешуа и имя коего иудеям запрещено произносить под страхом смерти? Да и кто он, этот Иешуа, исцеляющий словом и перстами?
Дальше на Гаввафе распоряжался Каиафа.
Солдаты начали укладывать казнимых на кресты, вязать руки к доскам, прибивать ступни. Отлили водой Гестаса. Нигер что-то хрипел, мало понимая, что происходит. Двое из гвардии грубо кинули Иешуа на крест и принялись верёвками прикручивать руки к перекладине.
Толпа стала редеть. Первыми покинули Гаввафу большие воры из Тира и Сидона вместе с дамасскими содельниками. За ними потянулись купцы вперемешку с менялами и ростовщиками. Гомонили мошенники и щипачи, перекликаясь и перешучиваясь, они всегда веселы, начеку, им не западло обворовывать своих же собратьев – пусть не зевают! У скупщиков краденого на ходу бренчали мешки. Игроки спешно доигрывали кон, собирая с земли монеты и переругиваясь. Тащились прочь молчаливые гробокопатели из Египта. За ними мерным шагом топали негры-убийцы. Мелкая шушера осталась смотреть на казнь дальше.
Синедрион тоже двинулся уходить.
К помощнику Каиафы с трудом протиснулся осанистый седовласый иудей, Йосеф из Аримафеи, прося отдать ему тело Иешуа:
– Досточтимый! Не откажи! Хочу похоронить! Он сына моего спас! Зачем вам его тело? А я похороню как надо!
Помощник тихо спросил Каиафу. Тот с презрением процедил сквозь зубы:
– Отдай, а то начнёт сползаться всякая нечисть из города… И возьми себе десять тетрадрахм.
Йосеф на ходу отсчитал монеты, незаметно сунул помощнику, и тот вполголоса приказал одному из центурионов отдать Йосефу тело главного бунтовщика, когда всё будет кончено.
Скоро на пустоши остались лишь калеки и убогие, всё-таки сумевшие просочиться на Гаввафу. Женщины с Мирьям смотрели издалека, не приближаясь. Лица заплаканны и скорбны. Йосеф плакал навзрыд.
Распятые изредка подавали голос. Нигер стонал, склонив на грудь бычью голову. Гестас то просил пить, то глумился над Иешуа:
– Ты! Дурачок! Если ты царь и бог, спаси нас!
Иешуа отвечал угасающим шёпотом:
– Истинно говорю тебе – ныне будешь со мной в раю!
Но щипач не унимался:
– Будь ты проклят, пустомеля! Прощелыга! Факир!
Гаввафа опустела. Лишь женщины с Мирьям и Йосефом из Аримафеи да какие-то упорные калеки остались на пустоши ждать конца. Убогие подползали к кресту Иешуа и целовали его.
Солдаты стояли в стороне, ждали, когда можно будет разойтись по казармам, где уже наверняка варится вечерняя похлёбка.
И вдруг солнце померкло, сделалось темно. Рокоты грома провозгласили скорую грозу.
Иешуа произнёс громко и отчётливо:
– Отче! Тебе предаю дух мой!
Но его мало кто услышал – все побежали с пустоши, спеша укрыться от ливня. Лишь женщины с Мирьям скорбно и неотрывно смотрели на кресты – что ещё могли они сделать? С ними стоял заплаканный Йосеф, держа наготове саван, куда надлежало завернуть тело.
Один из центурионов не выдержал – при первых каплях дождя, оглядев багровое небо в сполохах, всадил поочерёдно копьё в сердца казнимых.
Под проливным дождём Йосеф с женщинами кое-как стащили Иешуа с креста, обернули в ткань. Донесли все вместе до повозки, и Йосеф с возницей повезли бездыханное тело в неизвестное место, хотя Мирьям встревоженно, беспомощно и безответно спрашивала, куда везут её сына.
Кресты с Гестасом и Нигером так и остались стоять. Только позже, в ночи, придут мародёры – стащат тела с крестов, поснимают жалкую одежду и продадут её на базаре за несколько ассариев. Дохода мало, но лучше, чем ничего.
Иуда-правдоискалец
Прошло семьдесят лет от рождения Иешуа.
По лесной горной тропе плёлся старик с узлом за спиной. Он еле волочил ноги, зарываясь ступнями в палую листву, спотыкаясь и разговаривая сам с собой. Звали его Иуда Алфеев, был он родным братом апостола Иакова.
Вечерело в горах рано и сразу. Иуда, занятый своими мыслями, не заметил заката, рдевшего над лесной чащобой, но сумерки заставили его прибавить ходу.
Душно. Пахнет прелью. За деревьями встаёт мгла, а её Иуда боялся. Оскальзываясь на мокрых листьях, он заставлял себя ускорить шаг, хотя сил уже не хватало: болело сердце, иголки жалили в боку, а глаза, беспокойно бегая по зарослям, никак не находили места для ночёвки.
В стороне от тропки потрескивал огонь, тянуло дымом. Иуда обрадовался, вышел из темноты к свету. Два человека возле костра, молодой и постарше, разом подняли головы, всполошились. Иуда не удивился их испугу, знал причину: правая часть его лица была покрыта багровым, ярким, обильно поросшим волосами родимым пятном. И не столько даже само пятно, сколько дико смотревший из кроваво-красного окружения глаз пугал людей, а имя Иуда всегда вызывало злость и сомнения.
– Мир вам! – робко придвигаясь к огню, проговорил Иуда. – Разрешите заблудшему отогреться у вашего огня?
Сидевшие у костра подозрительно разглядывали нежданного гостя: пегие редкие волосы, угрюмое лицо, продранный балахон, костлявые ноги в худых сандалиях – как будто простой странник. Но пятно?!.
Иуда стоял в нерешительности, затем, обмякнув, сделал шаг прочь. Старший позвал:
– Мир тебе! Иди к нам!
Иуда молча сел, развязал узел, достал дрожащими пальцами лепёшку и вяленую баранину. Не поднимая глаз, предложил:
– Разделите вечерю, не гнушайтесь… – И разломал лепёшку натрое.
Старший покопался в торбе, вытащил кусок сыра:
– На, поешь. Мы уже…
– Кто вы? – спросил Иуда, не притрагиваясь к еде и недоверчиво рассматривая людей. Он почему-то боялся взгляда молодого парня и старался сесть так, чтоб не оказаться к нему спиной.
– Лесники мы. Я Косам, это мой брат Йорам. А ты кто? Куда идёшь?
Иуда не признавал лжи даже во спасение, считал её самым страшным из грехов, но всё-таки поколебался – очень уже тепло и светло было у огня. Однако совесть пересилила, и он тихо произнёс:
– Я иду к Луке… Меня зовут Иуда…
Но договорить не успел: Йорам побледнел, а Косам полез за пазуху.
– Слышали мы от Луки о таком! Не тот ли ты Иуда, что предал Иешуа? Иди прочь, собака! Предатель! Изменник! – Повернулся к брату: – Я так и подумал сразу! Смотри, вся рожа заклеймена! Ещё не убили тебя, пёс проклятый? Так я убью, возьму сладкий грех! Иди прочь, гадина, пока жив!
Иуда виновато пробормотал:
– Я не тот Иуда… – Но засуетился, собрал наскоро узел, ушёл в темноту, и братья долго ещё слышали затихающий шорох листвы.
Отойдя от костра, Иуда углядел место под деревом, притоптал его и лёг, подложив под голову узел.
Но заснуть не мог. В тишине медленно наползала его каждодневная пытка – начали раздаваться, всё громче и мощнее, людские голоса: визгливые женские, низкие мужские, пронзительные детские, хриплые старческие. Они вопили на разные лады, ругали Иуду, терзая слух адским сонмищем криков. Голоса что-то требовали, угрожали, издевались…
Шумел ночной безлунный лес. Гудело под ветром дерево, в корнях которого съёжился в серый комок старый, больной головной болезнью Иуда, уже много лет неправедно заклеймённый человеческой ненавистью.
…Сразу после казни Иешуа он, Иуда Алфеев, брат апостола Иакова Алфеева, ушёл из Иерусалима. Ему был противен народ, предавший Учителя, омерзительны ученики его, сжавшиеся от страха перед римскими мечами, – ни одного из апостолов не было на Гаввафе!.. Ни одного!.. Ему был несносен и он сам – жалкий, забитый, неуклюжий, с печатью смерти на лице. Он боялся своего имени – после предательства Иуды из Кариота оно звучало как бич. Толпа, совершив подлость, нашла виновника: Иуда! Он виноват во всём!
Иуда Алфеев уходил всё дальше от родины. Бродил по Идумее и Сирии. Пытался учить словам Иешуа верблюдоводов-язычников в Аравии. Жил с пещерниками в пустынях Египта. Доходил до Йемена, где люди, увидев его клеймённое багровым пятном лицо, гнали от себя прочь, крича: “Шайтан! Шайтан!” И он уходил, как побитый пёс. С каждым днём в нём рос страх перед людьми. Он не мог ходить по улицам – казалось, все встречные норовят унизить или ударить его. С опаской вглядываясь в людей, жался к стенам и брёл наугад куда глаза глядят. Питался чем попало, спал где придётся, а иногда, слыша приказные голоса, подчинялся им.
Забрёл как-то в общину Кумрана, где жили люди по прозванию ессеи. Эти кумраниты лишены всех благ земных – золота, женщин, вкусной еды и весёлого вина. Но и они не приняли Иуду к себе, сказав с презрением, что брат его, апостол Иаков, превратился в саддукея, разбух от богатства и разврата, а он, Иуда, – плоть от плоти Иакова, да ещё клеймёный, посему нет ему, грязному, места в их чистой общине.
Тогда он решил идти к брату, чтобы добиться справедливости: пусть брат всегласно признает, что он, Иуда, не предатель, не Искариот, что он – другой, верный заветам Иешуа, за коим следовал с открытыми ушами и жадной душой.
Он добрался до левантийского берега Серединного моря, нашёл дворец брата. Был тёплый летний день. Солнце заботливо грело землю. Ветерок шевелил траву возле ворот. Стража дремала. Дело шло к полудню. Иуда пробрался через сад, стараясь не смотреть на гамаки, где качались, грызли фрукты, шептались, посмеивались одетые в кисейные наряды молодые женщины. Во дворце заметался, не зная, куда идти.
Вдруг услышал низкий монотонный голос, нашёл приоткрытую дверь, заглянул в щёлку: посреди зала в золочёном кресле – его брат Иаков, а вокруг на коврах, скрестив ноги, – четыре бородатых старца в чёрных чалмах с серебряными звёздами. Один из них глуховато вещает:
– Это говорю тебе я, Маррон из Египта! Верь мне, ибо я знаю всё, что может знать человек! Этот камень, – он пошарил рукой в шкатулке, – именуется шамир. Он царь всех камней! Он крепче всех веществ и остаётся невредим в лаве вулканов. Им можно резать камни. Это свет солнца в ночи. Шамир создан Богом в сумерках первой пятницы, перед закатом солнца. Он принесён орлом из рая царю Соломону для помощи при постройке храма. Надетый на руку убийце, шамир тускнеет, а от близости яда отпотевает. Этот камень двупол. Зарытые в землю, два шамира рождают новый камень. – Передал шкатулку старцу с узким и жёлтым лицом. – Больше я не имею права сказать тебе сейчас. Если хочешь обрести истинные знания, пройди очищение от скверны, тогда и камни, и храмы, и мудрые люди откроют тебе свои и чужие тайны!
Иуда решительно вошёл.
Иаков вскинулся на него, заставил себя улыбнуться, обернулся в сторону магов:
– Достойные, разрешите мне сказать несколько слов этому человеку? – Сполз с кресла и, тучный, обрюзгший, кое-как заковылял в боковую нишу (огромный живот затруднял ходьбу). – Чего тебе надо?! – зашипел, когда остались вдвоём.
Иуда с надеждой посмотрел на брата.
– Ты знаешь сам!
Иаков поморщил холёное лицо.
– Что? Опять? Восстановить справедливость? Объявить всему миру, что ты не тот Иуда, что предал Иешуа? Нет! – Он резко взмахнул рукой. – Я не сделаю этого! Это не имеет смысла! С чего ты вообще взял, что люди думают, что ты Иуда-предатель? Людей с таким именем много! Это тебе только кажется из-за пятна! Кто виноват, что ты клеймён и помечен? Ты болен, давно и безнадёжно! Если желаешь, мои лекари осмотрят тебя. А у меня много дел! И вообще… – Иаков хлопнул в ладони. прошептал что-то на ухо вошедшему слуге и отправил его куда-то.
Иуда вздрогнул, зло повторил:
– Много дел? Я вижу твои дела: тискать баб да слушать беседы колдунов! Хорошо, что покойный отец не видит тебя!
Иаков схватил Иуду за отворот хламиды:
– Что ты мелешь, глупец?
А тот, не обращая внимания, продолжал:
– Я был в Кумране. Они сказали мне: Иаков, твой брат, бывший ученик Иешуа, ныне стал слугой дьявола, поэтому мы не принимаем тебя, ты грязен, как и он! Твой брат стал грешником: созывает во дворец гетер и юнцов, они едят, пьют зелье, которое заставляет их танцевать и петь до упаду. А потом начинается великий блуд, и прелюбодеяниям нет конца! Вот какие у тебя дела, брат! Ты тушишь в себе светильник мудрости, кою вложил в нас Учитель! За минутное продаёшь вечное! Опомнись! Тебя Иешуа крестил в Иордане! Стыдись! Мы когда-то были все вместе! Ещё есть время отойти от греха!
Не глядя на брата, Иаков выхватил у слуги слиток золота:
– На! И убирайся! Не твоего ума это дело!
Иуда неумело плюнул в лицо брату и ушёл прочь, проклиная в душе нечестивца. Лучше вообще не иметь брата, чем такого, с ехидной сходного!
После скитаний решил найти в горах своего односельчанина Луку – тот, как узнал Иуда у кумранитов, жил вначале у них в общине, а потом ушёл по доброй воле в горы, чтобы писать начатый в Кумране рассказ о жизни и смерти Иешуа. Это была последняя попытка – Иуда хотел, чтобы Лука во всеуслышание провозгласил правду о святом мученике Иуде, не Искариоте.
…Крики перешли в вой, его “я” растворилось в бредовом полусне: предатель Иуда Искариот, казначей при Иешуа, важно расхаживает по опустевшей, розовой в закате Гаввафе. Людей нет. Только пустые кресты, лежащие на земле. Предатель стучит согнутым пальцем по дереву, будто проверяя его на прочность. Громко цокает языком, склоняет по-собачьи голову туда и сюда, потом доверительно поворачивается к Иуде:
– Здесь ты должен быть распят, а не Иешуа! А? Он – что? Появился, поговорил и исчез, а ты всю жизнь страдаешь! Муки терпишь уже сколько лет… – Предатель прищурил глаза, подбивая в уме. – Да, всю жизнь, поди… Так кто из вас святой? Ты! Кто Бог? Ты! Ты Бог истинный, муки принявший! Ты – и никто другой! А Иешуа? Был – и нету!
А на ветке, тараща слепые глаза, крутя рогатой головой, переступала лапами жирная и мудрая сова, вонзала когти в трухлявую кору, клокотала в недоумении: что это за существо корчится в корнях её дерева? Что надо этим людям? Мы, звери, живём в ладу с миром, принимаем его таким, каков он есть, а эти беспокойные двуногие пытаются переделать мир под себя, снуют туда-сюда, распугивая мышей и сусликов! Нет от них нигде покоя!
Лука-отшельник
Пряный дымок от очага тянулся по хижине. Лука, не слезая с настила, приоткрывая то левый, то правый глаз, следил за дымом. Сон держал крепко, но радость дня победила – Лука разбудил дремавшего кудлатого пса Эпи, полуслепого и старого. С кувшином отправился к роднику.
“Для чего люди пашут и сеют? Чтобы собрать урожай, испечь хлеба. Спят, чтобы проснуться. Работают, чтобы отдыхать. Живут, чтобы жить. Одна незыблемость – добро! Ему поклоняйся, и будешь счастлив! – учил Луку наставник Феофил, поднимая старческие лилово-жилистые руки. – Всё остальное бессмысленно. Один Бог – добро! Бог – в нас! Ему служи, и только!” – твердил настойчиво, отчего в Луке возникала уверенность в правоте этих слов.
Спуск к роднику обрывался у запруды, куда по тростниковому жёлобу вливался ручей. Лука ополоснул лицо, растёр грудь. Вода пробралась по рыжеватой бороде, защекотала живот. Отираясь на ходу куском полотна, Лука побрёл назад.
Солнце уже дарило теплом. Утренние белые барашки разбежались в поисках сочной небесной травы, но одно огромное, похожее на голову римлянина в каске облако бездвижно висело в небе.
В хижине на полках в глиняных пузырях стояли чернила, краски, на столе – стопки пергамента, на подставках – пеналы с папирусами. Лука вынес чернила и стопку пергамента наружу, под навес. Сел за доску, что покоилась на четырёх валунах и отполирована его локтями.
А облако всё не уходило. И рот римлянина даже растянулся в грозном окрике.
Когда тепло, Лука работает под навесом: завтракает лепёшкой с сыром и козьим молоком (снедь и питьё приносили лесники, Косам и Йорам), садится писать. Сам готовит пергамент: выбирает телячью шкуру, что пересылали ему братья-кумраниты, пемзу, костяной скребок, растягивает на распорках полуготовую шкуру и начинает тереть её скребком и пемзой, уменьшая толщину и делая гладкой. И пот постепенно выступает на лбу. Борода задевает стол. Лицо наливается кровью, а руки ходят взад-вперёд, соскребая остатки жира со шкуры…
Луке за сорок. Он спокоен, силён телом, широк в груди, сдержан в движениях. Привык к одиночеству, но с радостью встречает брата Даниила из общины кумранитов: тот обычно приносит вести, свитки, немного денег и мешок бараньих шкур. Скидывает их у хижины, отирает потную, обритую наголо голову, садится напротив Луки и, не спеша разглядывая стол, спрашивает мрачновато и строго:
– Пишешь?
– Пишу, – отвечает Лука.
– Да помогут тебе силы небесные! – серьёзно желает Даниил. – Когда готово будет?
– Не знаю, – признаётся Лука. – Может быть, никогда.
– Как так?
– Мир живёт, движется…
– Слово Иешуа незыблемо! – обрывает его Даниил. – Он – наше солнце!
– Да ты язычник! – смеётся Лука.
И опять остаётся один. Ходит по лесу за мёдом и ягодами. На зверей не охотится, не считая вправе убивать живое, хотя вяленое мясо, когда приносят лесники, ест. Иногда пьёт с ними вино, зовёт к столу и читает своё сочинение о жизни Иешуа. Они сидят, упершись взглядом в землю, роются в бородах, хмыкают, качают головами, щурятся, и ему непонятно, что они думают, а сами они объяснить не могут – слов не хватает.
С Лукой живёт старый пёс Эпи. Лука за гроши купил эту хижину у лесников вместе с псом, а Эпи уже тогда был немолод. Но упорно таскается за Лукой или дремлет рядом на траве, а зимой не отходит от очага. Днями может не есть, но когда дорывается до еды, жрёт столько, что потом лежит под столом, не шевелясь и повизгивая в тяжком сне.
В начале месяца Лука постится, не пьёт даже воды. Такой пост, предписанный наставником Феофилом, помогает избавляться от дурных мыслей, которые в последнее время начали по ночам посещать Луку: он опять стал видеть женщину. Теперь она являлась в виде полуодетой развратной римской матроны. Но он знает, что ночь – это та пора, когда человек становится рабом тьмы. Главное, ка́к смотреть на соблазн. Как-то утром записал: “Светильник тела есть око. Если око твоё будет чисто, то и тело твоё будет чисто; а если оно будет худо, то и тело твоё будет темно и грязно”, – и даже во сне не поддаётся призывам голых рук.
“Странное облако…” – с раздражением думает Лука, скобля кожу и изредка поднимая глаза на римскую голову в небе и с гневом вспоминая слова Косама о том, что римляне утопили в крови восстание зелотов, теперь режут детей, женщин насилуют на глазах у мужей, стариков порют плетьми до смерти, а мужчин заставляют на аренах биться со львами и медведями. Скоты в золоте! Нечестивцы! Да легче канату пройти сквозь игольное ушко, чем вам, римлянам, обрести царство божие! Никогда не будете вы спокойны духом! Будьте вы прокляты, не дающие людям жить, как они жили!
Озлившись, отбросил пемзу и принёс из хижины плоскую миску с красной краской. Он готовился начать переписывать всё начисто, а для заглавных букв нужны красные чернила. “Хороший день, светлый, – улыбался, разглаживая пергамент. – Надо очищать душу от скверны, как дровосек – поляну от пней!”
Последняя мысль показалась весомой. Лука нашёл рабочий пергамент, куда вносил разное, что заставляло мысль замирать в охотничьей стойке. Записал фразу. Исправил “очищать” на “корчевать”.
Нет, это не он пишет о жизни Иешуа! Он только записывает внушаемую свыше радостную весть о том, как человеку самому стать чистым и непорочным, как обрести Царство Божие, ласковое, уютное, милое, тёплое, обильное, доброе, нежное. Иногда слова бушуют в нём, схожие с камнепадом. Иногда льются тихо, как шёпоты реки. Иногда кружат водоворотами. А рука сама собой рисует на пергаменте бычью голову. Это животное со смиренным взглядом и мощным телом Лука считал своим оберегом: и он, Лука, влачит груз жизни в работе, как бык – свою вечную борону-суковатку.
Он начал читать первые листы…
Как всё близко и памятно! Вот “никто не приставляет заплаты к ветхой одежде, отодрав от новой одежды; иначе и новую раздерёт, и к старой не подойдёт”. И сразу перед ним встала изба лесников: тёмные бревна, узенькое окошко, всякий скарб – топоры, пилы, верёвки. Красное от огня лицо Косама. Держа в руке рубаху, хмуря брови и подняв плечи, он возмущается: