Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Не надо, — говорю я. — Поверь мне. Тебе не открыть эту дверь.

Он наводит ствол на плексиглас, за которым стою я.

— Но ты ее откроешь, — возражает он. — Все это время ты прячешься там и не выходишь. Такие дела, бро. Такие вот гребаные дела. И ты решил вот так с ними разбираться? Ты прячешься. Я тут, ты там и вроде бы даже герой.

Я вспотел. Я напряжен. Мои турбины никогда не разогревались до такой степени.

— Кэрриг, — говорю я, — вам лучше уйти. Я был не прав, что заявился сюда.

Он снова смотрит на дверную ручку.

— Видишь ли, между мною и тобой есть разница. Я не признаю победы в виду неявки противника. Такая победа не считается.

Отвернувшись, он снова наставляет пистолет на Хлою.

— Поднимайся.

— Кэрриг, нет.

— Встать, — говорит он. — Меня тошнит от этого дерьма. Хочу увидеть это собственными глазами. Иди сюда, Хлоя. Хочу увидеть, что в нем такого особенного, что ты предпочла его мне.

Она смотрит на меня. Прости.

Кэрриг толкает ее пистолетом в спину.

— Иди. — Он переводит взгляд на меня. — Ты, кусок дерьма, открывай дверь, или я открою ее.

Он гонит, подталкивает Хлою к двери, к дверной ручке, которую она пробовала повернуть, когда пришла. Время уходит, и если он выстрелит в дверь, они умрут. Сердце у меня колотится, взгляд остановился на стекле, на ее и моих отпечатках. Они переливаются разными цветами посреди этого кошмара. Подбегаю к стеклу и прикладываю ладони к отпечаткам. Сжимаю кулаки и говорю волшебные слова, которые заставят его нацелить пистолет на меня. Эти слова освободят ее, она убежит отсюда и будет жить.

— Кэрриг, гребаный раздолбай, чертов дурак, предупреждаю тебя. Не открывай эту дверь.

Оттолкнув Хлою, он мрачно смотрит на меня. Вот так выглядит человек с разбитым сердцем. Он как самолет, падающий в пике. Не жизнь, а сплошная череда ошибок. Любить девушку, которая не любит тебя, глупо, и он это знает. Поэтому жмет на спусковой крючок. Стекло разлетается вдребезги.

Я слышу ее крик. Вижу дым. По полу тяжело стучат его ботинки. Он уходит тем же путем, каким пришел, а из моей груди хлещет кровь. В сердце он не попал, но угодил в артерию. Я ничего не вижу. Не могу дышать. А потом вдруг чувствую ее запах. Хлоя-которая-пахнет-как-печенье…

Она склоняется надо мной. Я моргаю, хриплю:

— Хлоя, нет.

— Ты умираешь, — говорит она. — Джон, нам нужно вынести тебя отсюда.

Качаю головой и чувствую, как начинают вращаться шестеренки. Мои турбины набирают обороты. Она слабеет, задыхается, а ко мне возвращается сила.

Я указываю на дверь.

— Уходи.

Она плачет. Ее хрупкие руки тянутся ко мне, и мне приходится сделать невозможное. Я пинаю ногой. В воздух возле нее. Задираю рубашку и показываю, что происходит. Дырка от пули уже начинает затягиваться.

— Джон, я не могу, — говорит она.

— Ты должна.

Но потом я вспоминаю, как было в школе, всегда, во всем, при любом разговоре. Уходил я. Не она. Смотрю на дверь, и кажется, что до нее очень далеко, а между нами — силовое поле, о существовании которого я не знал и в то же время каким-то образом догадывался. Она пытается спасти меня, а я — ее, и время замедляется.

Я должен выбраться отсюда. Должен.

Эггз

Едва я выхожу из уборной, как слышу хлопок. Хлоп. Замираю как раз вовремя, чтобы уловить звук шагов. Кто-то убегает, и я бегу. Я знаю, что это за хлопок и как важно спешить на его звук, доверять своему чутью, если, конечно, ты его оттачивал.

В конце коридора вижу вывеску: «Роллинг Джек, спортивные товары». Чувствую запах пороха. Дверь в магазин распахнута, преследовать стрелка бесполезно. Ему конец. Я вижу фары, слышу визг резины по асфальту. Он ударился в бега.

Без предупреждения врываюсь в комнату. Чутье меня не подвело, потому что вот он, Джон Бронсон.

Не успеваю я хорошенько рассмотреть Джона Бронсона, который уже без бороды, как он поднимает руки и кричит:

— Уведите ее, вы должны увести ее, вы должны увести ее сейчас же.

Девушка. На полу девчонка Сэйерс. Дышит ли она? Нагибаюсь, прислушиваюсь.

Парнишка Бронсон бьет по стеклу.

— Слушайте, вы должны меня послушать, вы должны… уберите ее отсюда, или она умрет.

— Погоди-ка.

Он смотрит на меня. Какие у него огромные глаза.

— Не могу. Она умирает.

Впервые в жизни я называю его по имени прямо ему в лицо.

— Джон.

Он слышит, как я произношу его имя, и сглатывает слезы, проталкивает комок в горле. У него доброе сердце, молодое сердце, оно трясется, ладони на стекле дрожат. Он плачет. На нем кровь. Ее кровь? Он корчится и умоляет: «Вы должны забрать ее, вы должны уйти, она умрет, она не должна умереть».

Он — Бородач. Подозреваемый в убийствах. Но он не сделал ничего плохого этой девушке. Он любит ее. Я должен надеть на него наручники. Должен запереть эту дверь и сделать массу других вещей, которые обещал сделать, если найду его. Но что толку от сердца, если оно замкнуто? От ума и чутья?

— Ладно. Оставайся на месте, Джон.

Он смотрит на меня снизу вверх. Кивает.

— Мне очень жаль.

А потом снова плачет.

Девочка она маленькая, но любой человек становится тяжелым, если не может идти. Каждый что-то весит. Я считаю до трех.

Джон снова начинает:

— Я очень извиняюсь, но вы должны унести ее или…

— Этим я и занимаюсь, — отвечаю я и снова принимаюсь считать. Раз… два… три. А потом подхватываю ее на руки и несу. Спасаю жизнь девушке и парню тоже.

Он больше не Бородач. Он мальчишка. Мальчишка Бронсон.

На парковке осматриваю девчонку, лежащую у меня на руках. Ни пулевого отверстия, ничего. Похоже на сердечный приступ. Все вроде бы естественно. Вспоминаю то видео, на котором Бронсону надрали задницу на Тайер-стрит. Уже через несколько дней он как ни в чем не бывало появился на конвенте. Здорово. Как он это делает?

Я задыхаюсь. Ее вес тянет меня вниз. Дрожь и боль, но я сам виноват. Не она. Давай. Неси. Ты нужен ей, Эгги. Нужен прямо сейчас. Шагай.

Наступаю на шнурок. Чтоб тебя…

Давай, Эгги. Шагай.

Я задыхаюсь и промок от пота. Старый. Больной.

Обхожу машину. Открываю заднюю дверцу.

Голова кружится, я уже хриплю. Давай, Эгги. Шевелись.

Внутри все болит и стонет. Ноги подгибаются, когда я присаживаюсь, наклоняюсь и опускаю ее на заднее сиденье.

Она в салоне. В безопасности.

Я закрываю дверцу. И тут меня выворачивает.

Потом сажусь в машину и завожу двигатель.

Вперед, Эгги. Поехали.

Джон

Я снова в лесу, но на этот раз смерть совсем другая. В небе светит солнце. На земле нет листьев. Они на деревьях. Ярко-зеленые. Мутно-зеленые. Цвета ковра в «Роллинг Джек».

Я иду по мягкой земле. Это зыбучие пески, которые не затягивают, а толкают. Куда ни глянь, всюду жизнь. Зайчики бегают, птички щебечут. В этом лесу царит мир. Она здесь, даже если ее нет. Это стишок из начальной школы. Я несу твое сердце в своем. Она во мне и одновременно где-то там. В больнице, приходит в себя после испуга. Я тоже теперь в ней живу. Она по мне скучает. Она грустит без меня.

Но так и должно быть. Она поправится, а я уйду. Мы сказали друг другу о нашей любви. Мы о ней знаем. Как многое нам не удалось сделать. Я не обнимал ее. Не лежал с ней в постели, не засыпал и не просыпался с нею рядом, не ходил с ней на плохие фильмы и на хорошие, не держал ее за руку в темноте, не улыбался без причины, не пожимал плечами и не говорил, когда она спрашивала, почему я такой счастливый, просто так, из-за тебя. Я еще не умер. Время от времени накатывает туман. Красный туман. Кровь. Она уносит меня назад в «Роллинг Джек». Я лежу на чем-то твердом. Зыбучие пески превращаются в кафельную плитку.

Я борюсь с той частицей себя, которая жаждет жизни. Я прошу ее успокоиться. Жизнь не очень-то добра к нам.

Но потом все листья разом осыпаются, зеленый полог падает, проходит сквозь тело, и теперь он подо мной. На моей груди руки. Две ладони. Я больше не в лесу. Я в «Роллинг Джек», и кто-то пытается спасти мне жизнь. Тянет меня. Толкает меня.

Мне не нужно спрашивать, кто это. Я знаю. Припоминаю это дыхание — вдох через нос, выдох через нос. До этой минуты я о нем не помнил. Я возвращаюсь к жизни, и он тут же пробует ускользнуть, но я теперь силен. Хватаю его за горло и сажусь, а он валится на спину.

— Роджер, говори, как это исправить.

Ему трудно дышать. Он трясет головой.

— Нет, — хрипло выдавливает он. — Я исправил.

— Ты не понял, — говорю я. — Тебе не нужно этого делать. Скажи, как мне с этим справиться.

Слова падают с его губ ниточкой слюны.

— Я… был… Я видел тебя…

— Мне нужна твоя помощь.

— Я помог, — говорит он. — Я сделал тебя… Тебя…

Я повышаю голос.

— Мне нужна твоя помощь.

— Ты мое чудо, Джон.

Он таращит глаза. Он улыбается. Его слова звучат у меня в голове. Ты мое чудо. Будто я принадлежу ему. Он снова что-то бормочет, говорит, что следил за мной.

— Провиденс, — называет он, кашляя. — Линн.

Все то время, что я выслеживал его, он шел за мной. Это больно бьет по мне. Он близок к смерти, но не боится и не чувствует вины. Он — дедушка, умирающий в окружении внуков и своих детей, довольный собственным вкладом в науку. Я для него и сын, и внук, и вклад. Я снова упрашиваю его. Он гордо и вызывающе качает головой.

Очевидно, я задаю не те вопросы. Из краешка рта течет слюна. Он тычет в меня пальцем и, не отводя взгляда, говорит уже более осмысленно:

— Ты читал книгу, Джон. Уилбур терроризирует всех.

На лице появляется что-то вроде улыбки. Магнус. Я вспоминаю, как, проснувшись в подвале, читал письмо, написанное им для меня в книге об Уилбуре. На секунду я покидаю собственное тело. Я снова в подвале, отравленный его словами, тайным крестом, который вынужден носить, невидимой меткой. Я брожу по торговому центру — этому центру — и твержу себе, что буду хранить его тайну, как свою. Добро пожаловать, Джон. Он — плеть повилики, а я — беспомощный хозяин. И теперь он пытается перевернуть все с ног на голову, сравнивает меня с Уилбуром, жестоким получеловеком, чудовищем.

Хватаю его за воротник и трясу.

— Не делай так. Я не смогу с этим жить. Не смогу.

Он задыхается, но выдавливает:

— Наверняка сможешь.

— Я хочу, чтобы ты вылечил меня.

Он улыбается.

— Не волнуйся, Джон. Ты знаешь, что станет с Уилбуром.

Эггз

С Хлоей все будет в порядке.

Я не ошибся. Было то, что врачи назвали сердечным приступом. Виноват мальчишка Бронсон, но не в прямом смысле. Он сам отравлен, и сделал это не намеренно. Его сердце ударило по другому сердцу.

Приятнейшая из медсестер предлагает мне кофе.

— Спасибо, — говорю я ей, принимая чашку.

Пробую представить себе, как он это делает, потом — как это сделал Роджер Блэр. Отпиваю кофе. Не знаю, как люди пьют подобную гадость. Есть вещи на свете, которые вы никогда не сможете понять. Но вы можете о них знать. Знать вы можете.

Та же сестра стучится в дверь.

— Эй, мистер ДеБенедиктус, вас зовут.



На улице встречаюсь с местными копами, направляющимися в торговый центр.

— Уверен, что не хочешь ехать впереди?

Это наш командир на сегодняшний вечер, начинающий офицер службы реагирования, О’Киф. Мальчишка, симпатичный мальчишка.

— Мне и сзади хорошо, — говорю я. — Но спасибо.

И мне действительно хорошо сзади. Обычно, когда едешь на место преступления, не знаешь, чего ожидать. Хотя прекрасно представляешь, как это может выглядеть или где сегодня может пролиться кровь. Помню, как в ту ночь ездил посмотреть Кришну. Хотя было уже почти утро. Помню, как недоумевал на следующий день, почему Бородача нет ни в одной из местных больниц.

Теперь я знаю.

— Думаю проскочить окольными путями, — говорит О’Киф. — Там впереди случилась авария, лучше ее объехать. Может занять больше времени, но сам знаешь, если поедем прямо, застрянем.

— Делай, как считаешь лучше.

Он кивает мне в зеркало заднего вида. Хороший парень. Кроме всего прочего, у меня будет несколько минут в запасе. Надо затвердить свою версию, ту, что я рассказал этим ребятам в больнице. А она такая. Я поскандалил с женой и поехал в торговый центр. Я гуляю по торговым центрам, чтобы выпустить пар. Услышал, как кричит девушка. Зашел в «Роллинг Джек», а она там склонилась над телом. Мужчина лет под тридцать. В него явно стреляли. Два раза. Девчонка подлежит аресту. Я ее хватаю, везу в больницу, и там подтверждают арест. Они стабилизируют ее состояние, а мы садимся в эту машину. И уже въезжаем на стоянку у торгового центра.

— Ты сказал, пистолета не было?

— Я не видел.

— И ты не думаешь, что это она стреляла в него.

— Я знаю, что не стреляла. Готов спорить на собственную жизнь.

О’Киф извлекает что-то из своих зубов, орудуя языком. Разговорчивый парень.

— Знаешь, мы с ней вместе учились в старших классах, — говорит он. — Она собиралась замуж за того придурка.

— Бронсона?

— Нет, — отвечает он. — Другого. Кэррига Беркуса. Я дружил с этим малым. Худшие годы моей жизни. Знаешь, на этих выходных жена потащила меня на их долбаную помолвку, его и Хлои.

Я внимательно слушаю.

— Ты там был?

— Ага, — говорит он, не придавая значения моему любопытству. — И больше не хочу видеть этого придурка. Но, знаешь, жене вечеринка понравилась. Хорошая новость в том, что на свадьбу идти не придется. Жена говорит, что Хлоя отменила ее. Пошел ты, Беркус, самодовольный сукин сын.

Ага.

— Ага.

Он заруливает на стоянку и ухмыляется.

— Я тебе про него много мог бы рассказать. Этот поганец, малыш Беркус, без всякой причины и регулярно избивал Бронсона. А меня звал Пингвином. Как будто из всех мальчишек в футболках «Брюинз» только у меня была грудь колесом. Этот парень просто кусок дерьма. Настоящего, отборного дерьма.



О’Киф отдает строгий приказ организовать периметр, отсекающий прессу. Он помнит, как мальчишкой приходил сюда, когда пропал Джон Бронсон.

— Эти ублюдки не знают, как вести себя на месте происшествия, — говорит он. — Ребята из моей школы разворовали весь подвал еще до приезда судмедэкспертов. Полный бардак.

Я предоставляю ему возможность заняться украшением прилегающей территории. Он руководит своими парнями с желтыми лентами и оранжевыми конусами. Телевизионщики прорваться сюда еще не пытались, и зевак не видно. Но время — хорошая штука, когда тебе нужно повторять свою версию, и я проговариваю ее снова и снова.

Наконец О’Киф свистит. Теперь у нас настоящая команда. Два автобуса, шесть автомобилей. По периметру расставлены патрульные копы.

— Похоже, тебе вести, — говорит он.

Я киваю. И шагаю к зданию.

И вот я, с моими годами и мочеприемником, веду бригаду внутрь торгового центра. За мной следуют коронер и фотограф, фельдшеры «скорой помощи» — я сказал им, что он мертв, — и эксперты в резиновых перчатках, которые возьмут отпечатки пальцев, будут гнуть спины и фотографировать пятна от засохшего фраппе.

Я сделал это. Я. Я выиграл. Я и мое чутье.

Протягиваю руку, открываю дверь и предупреждаю:

— Тут должно слегка вонять. Я уже говорил, было много крови.

Мне нравится мягкий топот наших шагов, когда мы подходим к месту. Я уже представляю себя в выпуске новостей, когда вдруг слышу звук, безошибочно напоминающий грохот груженого грузовика. Мы добираемся до двери, ведущей в «Роллинг Джек», и парни за моей спиной отступают. Это из-за меня. Я останавливаюсь первым. Мы все замираем. Все молчим. Мы все знаем, что внутри мертвец. Мы относимся к этому серьезно, хотя понимаем, что этот человек мертв. Мертв.

У меня по коже бегут мурашки. Наверное, это должны чувствовать католики, все религиозные люди, столкнувшись с тем, что требует высшей веры, веры в необъяснимое, знания без понимания.

Только сейчас до меня доходит, как плохо мы подготовлены, насколько беззащитны, ни у кого даже маски нет. Что, если тело жаждет жизненной силы, сока или как там это называется? Что, если он сейчас всех нас свалит с ног?

О’Киф громко и решительно откашливается. Он прав. Такая уж работа.

Мы не падаем, не умираем, а он мертв. Мужчина лежит на спине, выпучив глаза. Он смотрит в небо, туда, где наш общий дом. Но я не могу смотреть на него, во всяком случае долго, потому что не верю собственным глазам. Этот человек не Бородач, не Джон Бронсон. У меня гулко колотится сердце. На полу кровь, как я и говорил, как обещал, но это не тот человек, который должен здесь лежать. О’Киф чешет в затылке. Я тоже озадачен и молчу. Меня тошнит. Я не могу говорить. Могу только тупо глазеть.

— Детектив ДеБенедиктус, — говорит он. — Мне показалось, вы сказали, что это… э… Джон Бронсон.

— Я… э… — мычу я. — Вы же знаете, я не на дежурстве. Я вообще сейчас на лекарствах. Может, ошибся… — Я умолкаю.

Поднимаю рубашку и показываю мочеприемник. Раньше я этого не делал. Даже не верится, что сделал сейчас. Но я не верю и тому, что вижу на полу, прямо перед собой. Чертов Роджер Блэр. Я знаю то, чего не знают другие. Он пришел спасать Джона. И я знаю, что Джон сбежал.

Он где-то там и жив.

Держу эти соображения при себе, а они оправдывают мое присутствие здесь и списывают мою ошибку на старческий маразм. Гулял по торговому центру, больной человек, рак, видишь этот мешочек, наверное, просто растерялся, уже несколько месяцев не при исполнении, нельзя обвинять парня за попытку помочь, он просто перепутал, Мальчик-из-подвала, похищение детей, тут сам черт ногу сломит.



На улице мне приносят бутылку воды. Нормальная забота о калеке.

Я никогда и никому не расскажу о том, на что способен Джон. Он невиновен. Я знаю, что та дырка от пули затянулась сама. Это сделал не он. Здесь что-то потустороннее, то, что приходится просто принять. Оно выходит за пределы нашего понимания. И даже если вы поймете, то ничего не сможете с этим поделать.

Роджер Блэр, вот кто преступник. Это я знаю точно.

Не знаю только как? Как он, черт возьми, сделал это?

Я не стану задавать вопросов. Буду делать то, что нужно. Следить за мочеприемником, чтобы не переполнялся. Благодарить Бога. Буду есть салат, когда Ло скажет, что нужно есть салат, хрустеть да похваливать с улыбкой на лице. Как? Легко. В моем состоянии и в мои годы я, благодаря своему чутью, сделал это. Я спас девушку.

О’Киф хлопает меня по спине и подмигивает.

— Иди домой и помирись с женой, — говорит он. — Мы можем забрать его отсюда.

Эпилог

Эггз

Я невезучий человек, но порой недостаток везения в известном смысле является удачей.

Джону Бронсону досталось и хорошего, и плохого. Хорошая девушка, неподходящее время, учитель, который смотрел на детишек в классе и думал: «Я заберу тебя». И потом он сделал это с мальчишкой. Уму непостижимо, Хлоя знает об этом, я знаю об этом, и во всем мироздании присутствует везение. Или невезение. И так всегда: мне повезло жениться на Ло, я узнал радость отцовства. В конце концов, мне даже с болью повезло, потому что, как говорил мой отец, не нам решать свою судьбу.

Я думаю про нашего Чаки, нашего сына, про то, какой он сейчас. Ему не повезло с рождения. Он получил самые дерьмовые из наших генов. Это как бросать монетку. Никогда не угадаешь. И не можешь угадать. Но ты ее бросаешь.

Ло гладит меня по плечу.

— Как себя чувствуешь, здоровяк?

Беру ее за руку.

— В порядке. Мне надо проверить почту.

— Надо обдумать ланч.

— Господи, Ло, семь часов утра.

Она смеется. Мы застряли в том пограничном состоянии, когда каждая улыбка приносит облегчение и вселяет надежду. Но мне надо выйти из дома.

Направляюсь к почтовому ящику и обнаруживаю кучу обычного хлама. Счета, квитанции, рекламные проспекты. Но сегодня нам принесли и письмо. Тоненький конверт. Без штампа. Осторожно вскрываю. Медленно. Вижу рукописный текст. Крупный детский почерк, похожий на каракули. Он никогда не повзрослеет, не станет таким, как мы, этот Бронсон.

Я не двигаюсь. Само собой, осматриваю улицу, вглядываюсь в падуб, растущий через дорогу. Прокручиваю этот момент в уме. Готовлюсь к тому, что сейчас произойдет. Я всегда знал, что это случится. Переворачиваю лист, и вот они, имена.


Коди Кардашьян Бронсон (пес)
Ноэль Мур-Шульц

Ивонна Белзики
Ричи Голеб
Дерри Сирз
Рита Болт
Кришна Паван
Флори Крейн
Фронтмен Muse (кот)
Дрю Питер-Райбер
Томас Скьолетти
Адам Эймз
Джаред Канкел
Кристиан Андерсен
Рори Шиппа
Эдди «Суп» Кэмпбелл
Кейси Уотерман
Роджер Блэр


Вот они, один к одному. Хороший мальчик. И человек хороший. Должно быть, ему было больно писать эти имена. Видно, куда падали слезы, и он их размазывал. Он знал, что они мне нужны в письменном виде. А я знаю, что нужно ему.

Думаю про Мэдди Голеб, оплакивающую своего сына. Чувствую потребность позвонить ей, сказать, что она была права. Мы были правы. Со своими снами она попала в точку. Кто-то разорвал ее сыну сердце. Но я никогда не сумею объяснить ей это. Я не могу сделать такое с Джоном. Ни с кем. И, в конце концов, она только сильнее расстроится.

Отыскав на кухне зажигалку, я иду во двор. Бросаю письмо на решетку гриля.

И его больше нет.

— Как насчет жареного сыра и томатного супа? — кричит мне Ло.



Иногда мир обретает смысл. Я и Ло. Рак, который появляется, если не ходишь к врачу. Иногда он не имеет смысла. Не может иметь. Такова жизнь. Ты должен понимать эту разницу, иначе сойдешь с ума. Я никогда не буду прежним. Я стал теперь умнее, лучше. Я думаю про надгробный камень Лавкрафта, бейсболку Бронсона. «Я — Провидение». Конечно, все мы хозяева своей судьбы. Но иногда надо вмешаться и сыграть роль в чьей-то еще судьбе.

Я сажусь в машину.

Иногда приходится быть Божественным Провидением.

Завожу двигатель. Ло похлопывает меня по ноге.

— Все будет нормально.

— Конечно, все будет нормально.

Но по дороге туда мы раз пятьдесят едва не попадаем в аварию. Я сам не свой. Когда съезжаем с шоссе, она просит меня остановиться.

— Господи, Ло, я не маразматик.

— Просто будет лучше, если поведу я, — говорит она. — Парковка в гараже и вся эта ерунда… Позволь мне самой.

Я пускаю ее за руль. Сам смотрю в окно и потею. Мне хочется спросить у нее, чего ожидать. Хочется знать, как он выглядит, что скажет, что я скажу, расплачусь или нет, пойдет ли со мной доктор. Или там будет двустороннее зеркало, как у нас в участке? Поймет ли он, кто я? Пойму ли я, кто он?

Ло паркует автомобиль. Я даже не понял, что мы уже в гараже.

— Ты в порядке, Эгги?

— Еще бы, — отвечаю я. Врун несчастный. Но перед женой я должен насвистывать и вести себя так, словно все прекрасно. А сам всю дорогу думал, как выдать свой мочеприемник за ерундовую проблему.

Мы наконец заходим в больницу. Здесь работают приятные люди. Они жмут мне руку. Они не осуждают меня за то, что не появлялся так давно. Здесь длинный коридор, и в нем страшно, потому что тут слышишь голоса других детей, других родителей. Люди, знакомые с Ло, улыбаются мне, смотрят в глаза. Мы заходим в лифт, кабина поднимается, и у меня падает сердце. Ло стискивает мою ладонь.

Идем по еще одному коридору. Доктор Элис набирает код на замке у двери.

— Чаки рад увидеться с вами, — говорит она.

Я знаю, что это чепуха. Мне известно, что мой мальчик не чувствует таких вещей, как радость или горе. Я знаю, что он не смеется. Знаю, что он не может написать книгу, как Марко, завязать волосы в пучок, бросать мяч или влюбиться в такую девушку, как Хлоя. Его никто не украдет и не сломает ему жизнь. Сердце бешено колотится, и мне хочется сказать доктору Элис, что она говорит неправду. Хочется убежать. Я думаю про стишок в книге Марко и Беллы. Это мой любимый стишок про жучка, про его первое путешествие в большой мир. Там есть такая строчка: прочь, прочь, дальше, дальше, стоп, стоп, а потом, потом — ИДИ. Я говорил Ло, что стишки эти в основном дерьмо, но здесь мысленно твержу эти слова, они навсегда со мной, а это значит, я скажу Ло, что она была права, когда говорила, что я и войду, и выйду. Прочь, прочь, дальше, дальше, стоп, стоп, а потом, потом — ИДИ. Такое со мной бывало много раз. Я ненавижу вещи, потому что думаю, что мог бы их полюбить. Сейчас я это понимаю, и, полагаю, Ло тоже, потому что она хлопает меня по спине. ИДИ.

Первое, что я вижу, — стул кричаще красного цвета, красного, как пожарная машина или губная помада. На стуле сидит ребенок. Мой ребенок. Мое детище. Мои гены.

Он сидит так прямо. Со спины обычный ребенок, нормальный ребенок. Плохое это слово — нормальный.

Выглядит он занятым, будто делает что-то. Не оборачивается, когда я называю его по имени. Я колеблюсь, но потом подхожу к этому красному стулу ближе, подхожу к этому мальчику, своему ребенку, нашему ребенку. Возможно, я выдумываю, но мне кажется, что у него замечательные густые волосы, хорошая осанка, красивая, ровная. Я уже говорил это? Такие вещи вообще говорят своим детям?

По другую сторону стола есть свободный стул. Это для меня.

Положить ему руку на плечо? Нет, никому не понравится, когда его пугают. Смотрю поверх его головы на стол, где он рисует какой-то шар, ком из каракулей, толстых серых линий и разрывов между ними. Вроде бы ничего, но это Пикассо, это живопись моего сына, это линии, проходящие через небо, через Вселенную.

— Хорошая работа, Чаки.

Он не благодарит меня. Он продолжает рисовать. Теперь я готов. Иду на другую сторону стола и сажусь на свой стул. Он черный, совсем не похож на его красный.

— Приветик, дорогой, как здорово с тобой увидеться. Ты замечательно выглядишь.

Он не отвечает и не смотрит на меня. Я так волновался насчет того, что сказать ему, а теперь слова так и сыплются с языка.

— В общем, приятель, мы с мамой покрасили твою комнату, решили, что пора. Какому десятилетнему мальчишке понравятся утята и всякое такое на стенах.

Я не жду ответа. Говорю, что кажется правильным. Я просто говорю со своим сыном, нашим сыном, нашим ребенком.

А он продолжает чертить серые линии — с края на край, за края листа, по столу, и снова на лист. И опять, и снова, и всегда, мой мальчик.

Хлоя

Они всегда будут подбирать для вас определения и всегда найдут. Сейчас они говорят, что я расту внутрь. Они твердят, что с возрастом в нас должно быть меньше нарциссизма. Они смотрят на мои последние работы, автопортреты, и ЛОЛ заявляют, что я стала еще более самовлюбленной.

После всего, что случилось с Джоном, я мягче отношусь к критике. Эти мои они — хор голосов, который я ношу с собой в голове, потому что они чуть не сосватали меня много лет назад, когда я отпустила Джона и закопала творческую часть себя в землю, чтобы стать для них легче, светлее, чтобы сыграть в Марко Поло с самым крутым парнем в школе. Мне нужно их слышать, чтобы я не забывала сражаться с ними и не стала такой, как они. Мне не все равно, что думают другие люди. Они часть того, что я есть. А Джона никогда не заботило, что о нем думают другие; он не такой. Но быть хорошим не значит стать похожим на Джона или сожалеть о том, что мы не похожи друг на друга. Он видит меня всю целиком и любит. Он пробирается сквозь леса со своим хомячком, а мне нравится флиртовать на автобусной остановке. Такими мы были, такие мы есть.

Пару месяцев я в основном занималась тем, что отвыкала от Кэррига и отвечала на звонки с вопросами типа какого черта случилось. Никто не смог разобраться, что произошло в тот вечер. У полицейского по прозвищу Пингвин не срослись детали — сообщения о стрельбе, кровь на ковре и так далее. Никто не обращался в больницы с огнестрельными ранениями. На полу нашли только Роджера Блэра, умершего от сердечного приступа.

Всей истории не знает никто. И никогда не узнает. Я не смогу ее объяснить, хотя для себя пыталась в ней разобраться. Ходила в библиотеку, чтобы придать своим изысканиям хоть какой-то налет серьезности. Прочла «Ужас Данвича», постаралась представить, чем занимается Джон и куда он мог направиться. Но однажды проснулась, и мне захотелось писать. Захотелось вернуться к своим занятиям, быть собой.

Сейчас я пишу автопортреты. Обычно люди занимаются этим в молодости, когда хотят понять, кто они, кем хотят стать. Когда я была молодой, мне хотелось знать, где Джон. Сейчас мне хочется поверить в себя.

Теперь я живу в Куинсе[95]. Это здорово. Какое облегчение уехать из Трайбеки, с глаз ее долой. Там только наслаждаешься. А хочется иногда пожить в дыре. Тащиться с сумками по лестнице и вдруг вспомнить, что забыла, черт, купить молоко.

Кэрриг уехал назад в Нашуа. Он торговец и работает из дома. О нем ходят слухи, но никто точно не знает о событиях той ночи. Кроме меня и старого детектива. Говорят, Кэрриг нечасто выходит, только с отцом на охоту, купить травки у своего дилера да поглазеть на цыпочек в сомнительных барах. Из-за этих баров мне хотелось уехать из Нашуа еще до того, как я повзрослела, чтобы в них ходить. Иногда я думаю, что должна рассказать кому-нибудь про то, что он сделал. Когда просыпаюсь в поту.

Он стрелял в Джона.

Но я так и не позвонила в полицию. Им обязательно захочется узнать, куда делся Джон. Мне придется сказать, что я не знаю. Им придется смотреть больничную документацию. Они не поверят, что человек, в которого стреляли, просто исчез.

Кэрриг прислал мне всего одно письмо:

Сообщи адрес, куда переслать твои вещи.

Я отправила ему координаты складского комплекса.

Все еще вспоминаю его. Трудно спать с человеком, жить с ним, а потом сразу забыть.

Его семья удалила меня из списка друзей на «Фейсбуке».

Тот добрый старый коп приходил в больницу. Он закрыл дверь. Я ему кое-что рассказала, но не все. Он ответил, что нам, наверное, не нужно никогда никому про это рассказывать. Я поблагодарила его за то, что спас мне жизнь.

— Ты спасла его жизнь.

Я вспоминаю, как мы лежали спина к спине на полу в «Роллинг Джек». Он тоже спас мне жизнь.

Смотрю на свой незаконченный автопортрет. Здесь мне тринадцать. В последнее время я в основном пишу себя тринадцатилетнюю. В этом возрасте я лишилась своего лучшего друга, тогда же взялась за кисть. На подоконнике в моей квартире стоит новая баночка зефирного крема, и на картине тоже она есть. Перевожу взгляд с одной на другую, с реальной на нарисованную, и вскоре уже не вижу между ними разницы.

А потом пищит телефон. Сердце у меня — как в любовных романах или стихах. Оно бьется для другого, не только для меня. Мы все запрограммированы реагировать на этот звук. Трель уведомления вызывает выделение дофамина. Кто-то тебя хочет. Кто-то о тебе думает. Нам это нравится. Это щекочет нам нервы. И это знакомо всем.

Но все мы знаем и кое-что еще. То, чего никто не понимает. Я даже спотыкаюсь, когда бегу через комнату. Мое тело знает. Этот писк не похож на остальные, хотя технически он такой же, как все. Но почему-то заранее знаешь, что он особенный.

Джон

Я снова развожу газеты, но не в Провиденсе.

Я — Провидение. Магнус был монстром. Вот что он пытался мне сказать, когда упомянул Уилбура Уотли перед самой смертью. Он выбрал «Ужас Данвича», потому что, когда Уилбур сеял смерть среди горожан, он на самом деле расплачивался за свой грех. То, что Магнус мне сказал, не решение проблемы, не исцеление. Это было утешение. Я просто следовал самым темным из путей, ужасаясь тому, что я — Уилбур, что мои подозрения оправдались и во мне не осталось ничего человеческого. Но потом перечитал его письмо. И понял происходящее с его точки зрения. Уилбуром был он, а я был горожанами. Он не преуспел в этом мире и оказался в изоляции. Своим извращенным умом он стал понимать силу как отсутствие способности установить с кем-нибудь контакт. И эта сила возвышала над потребностью в привязанностях и человеческом общении.

Мне это все еще нужно, и в этом моя сила. Я — человек. Я — Провидение.

Мой новый дом в сельской местности. У нас здесь клубничные фермы. Много фруктов, мало людей. Я делаю все возможное, чтобы держаться особняком. Одна женщина на моем маршруте оставила мне на Рождество упаковку из шести банок пива, но я не написал ей записку с благодарностью. Сейчас я обречен быть вдали от людей. Я знаю это. Как знаю, что Хлоя меня любит, всегда любила. Когда веришь в себя, узнаешь много. Жаль, что я не понимал этого раньше, много лет назад.

После смены я еду с открытыми окнами. Слушаю наши песни и урчание в желудке. Подъезжаю к безлюдному полю. Останавливаюсь. Надо мной бездонное небо, под которым остывают мои турбины. Эта голубизна никогда не приедается, в отличие от неба Нью-Гэмпшира. В ней нет ни унции той серости. Я сажусь в дальнем уголке поля и гуглю знакомых мне людей: Хлою, маму, полицейского ДеБенедиктуса, Эггза, с которым столкнулся в торговом центре. Я радуюсь, узнав, что у него все хорошо. На последних снимках он выглядит повеселее. Хочется верить, что я имею к этому отношение. Я отправил ему то письмо, потому что подумал: если у тебя есть то, что кому-то нужно, отдай это ему. Мы с ним почти что друзья, хотя и не знаем друг друга. Иногда становишься другом человеку безо всякой причины. Смотришь на него и чувствуешь, что вы друзья, даже если больше никогда не поговорите. Это просто. И ты понимаешь это. То же самое с любовью, с Хлоей.

Я скучаю по ней. Она все так же в Нью-Йорке. Там ее дом, а мой здесь. В настоящем. Нет ничего, кроме настоящего.

А теперь мне пора приниматься за еще одну мою работу, за мои изыскания. Я по-прежнему стараюсь узнать побольше о том, что так долго исследовали Роджер и Мини, о повилике и ее таких разных названиях, например, любовное кружево, локоны дьявола. Это ботанический вампир, паразитическое растение с крошечными зелеными листочками. Оно захватывает пространство вокруг ничего не подозревающих томатов и сосет из них жизненные соки. Победить повилику очень трудно, наверное, как и остановить мои турбины.

Мне так и не удалось спросить у Роджера, годится ли для них такое название. Турбины. Мне многое не удалось у него спросить.

Выбираю себе клубничину, большую. И сочную. Одно из первых моих детских воспоминаний: я сижу в кабинете врача на столе и болтаю ногами. Доктор закрывает дверь и говорит нам, что у меня аллергия на клубнику. В ней есть такая штука, называется аллерген Fra a 1. Из-за нее клубника становится красной. Мама заставила меня запомнить эти слова. И всегда беспокоилась, не забыл ли я их. А клубника была повсюду. В школе, в телевизоре, в бокалах с шампанским, в шоколаде. Это были сексуальные ягоды. Ягоды любви. Но для меня они означали смерть.

Подношу ягоду к губам. Такая сладкая, что я чуть не плачу.

Роджер Блэр думал, что делает меня сильнее. И в каком-то смысле он своего добился. Но сила загнала меня в пустое пространство, под бездонное голубое небо, в бескрайние безлюдные поля. Здесь нет ни души и не слышно ни голоса. Если на горизонте появится спешащая ко мне Хлоя, то я буду вынужден бежать от нее. И Роджер не изменил важную часть меня, моего мозга. Я до сих пор знаю, как жить в двух разных местах. Думаю, как и большинство людей. Это то, что во веки веков поддерживает нас на плаву. Ты можешь быть парнем на клубничном поле, можешь сидеть с испачканными типографской краской руками совершенно один и страшно скучать по своей девушке. А можешь закрыть глаза и превратиться в мальчишку, рядом с которым сидит девочка, и от нее пахнет печеньем.

Наверное, мы увидимся снова. Кто знает.

Это как с той аллергией, с которой я маялся в детстве. Однажды, в пятом классе, она просто прошла. А когда я спросил доктора почему, он пожал плечами. «Думай про это так, — сказал он. — У человеческого тела есть собственный разум. Что-то внутри тебя так захотело клубники, что ты получил возможность лопать ее. Иногда все идет по-твоему. Не ломай голову. Медицина не относится к точным наукам. Так что налетай».

Это правда. Медицина не относится к точным наукам. Одиночество относится к чудовищам особенного рода.

А любовь — любовь просто особенная.

Вонзаю зубы в красную мякоть, и десны обдает взрывом брызг. Это напоминает мне процесс вскрытия баночки с зефирным кремом. Неописуемая сладость заполняет тебя, и ты будто увеличиваешься в размерах, становишься невероятно большим, таким, что никто не поверит, кроме тебя самого — меня самого — и Хлои.

Гудит мой телефон. Пора.

Мы разговариваем каждый день в семь часов. Формально это не разговор, а обмен сообщениями, но воспринимается как беседа. Всегда.

Вижу ее имя на экране. Вижу всю историю нашего общения, наших отношений.

Телефон вибрирует в кармане, и к щекам приливает кровь. Плюю на пальцы и приглаживаю волосы, будто она может увидеть меня. Не может. Но она может почувствовать. И она скучает по мне. Мы пытаемся найти кого-нибудь, кто поможет мне избавиться от этой штуки, чтобы нам больше не нужно было скучать друг по другу.

«Нет, — всегда поправляет она. — Поможет нам».

Достаю телефон из кармана. Не имеет значения, что будет дальше. Мы можем пообщаться несколько минут. Можем всю ночь. Мы говорим, и я отправляю ей ссылки. Она выходит в мир, она стучится в двери, она прикидывает, кто окажется достаточно умен и достаточно безумен, чтобы поверить в случившееся со мной.

Моя работа — генерировать идеи и давать ссылки. Я хорошо справляюсь с этой работой, с искусством быть самим собой, с пребыванием в своем пузыре. Мне нравится быть одному, читать газеты, ставить курсор на слова, вставлять их в поисковик, а потом смотреть, куда они меня приведут. Затем, закончив поиск, я отправляю Хлое найденные ссылки. Ей нравится на них кликать, бегло просматривать абзацы, листать до конца страницы и находить, где люди живут, как им позвонить. В ее руках мои ссылки становятся более существенными, трансформируются в связи, в сеть связей. Это медленное ползучее движение в потемках, масса тайных разговоров, осторожных намеков, но сеть действительно разрастается, это правда. Мы не можем поцеловаться, но временами она так близка, что я готов поклясться — она здесь, в поле, со мной, и чувствует, как воздух становится прохладнее, смотрит, как садится солнце, и прислоняется ко мне. Она говорит то же самое. Говорит, что гуляет по улице и улыбается до ушей, потому что готова поклясться, будто я там, рядом с ней. И это ощущение, что мы с ней на тайном свидании, вместе, хотя и поврозь, это чувство небывалой близости позволяет нам обоим бодрее смотреть на сложившиеся обстоятельства. Она говорит, что мы хорошая команда. И что бы ни случилось, она права.



Я ЧУВСТВУЮ ТЕБЯ ВСЕМ МОИМ СУЩЕСТВОМ, ДЖОН

ХЛОЯ.

ДЖОН.

ХЛОЯ.

Благодарности