Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Аккуратная полицейская работа. Улыбка спасет от неприятностей, если вы вмешиваетесь в разговор людей, обсуждающих Дагона[51] и гугов[52]. Добавив бодрых ноток, спрашиваю, не видели ли они здесь вот этого парня. Показываю фотографию Бородача, полученную с видеозаписи в фалафельной. Снимок ужасный, смазанный, нечеткий. До сих пор ни одного попадания. Кто-то даже спросил: «Это что, шутка такая?» Едва удержался, чтобы не врезать. Нет, это фестиваль — шутка.

Но, вообще-то, шутка здесь — это я. Остальные, все эти люди, в своих чувствах искренни.

Звонок лифта. Я поднимаюсь на один этаж. (Представляю, что сказал бы о моей лени док.) Здесь настоящее столпотворение, и все готовы сесть и слушать. Вот это увлеченность. Но никто из них не узнает Бородача.

Плюхаюсь в кресло у самого входа. Дверь уже закрыта, и мероприятие вот-вот начнется. Воздух пропитан энергией, любовью к доктору Ву. В этом году она будет говорить о лавкрафтовских монстрах. Кто-нибудь потолковее, придя сюда, возможно, и узнал бы что-то новенькое. Но доктор Ву не та доктор, которая может вылечить от аутизма, и внимание у меня рассеивается. Почему никто не умер?

Ло присылает сообщение: «Как все прошло?»

«Боюсь, тебе еще придется со мной помучиться», — отвечаю я.

«Хорошо. Поешь. хх[53]», — пишет она.

Кладу в карман телефон. Эти два слова уже засели в голове и не дают покоя. Хорошо. Поешь. Она же меня не бросит, да? Доктор Ву стучит кулачком по подиуму, как будто знает, что кто-то ее не слушает.

— Да, — говорит она. — Да, Говард Филипс Лавкрафт описал смерть как «слияние с бесконечной тьмой». — Она выдерживает паузу. — На что еще это похоже? Что-то мрачное и бесконечное?

— Любовь! — подает голос худенький мальчишка в заднем ряду.

Публика смеется. Люди обмениваются взглядами, держатся за руки. Доктор Ву развивает мысль о том, что идея и смерть строятся на дезинтеграции индивидуального и индивидуальных интересов. Думаю о нас с Ло, ее жизни на кухне и коробках в моей комнате наверху. Я должен измениться. Мы должны измениться. Доктор Ву хочет закончить на легкой темной ноте.

— Как сказал Г.Ф., утонуть легко в любом объеме тьмы. Спасибо всем, что пришли. Не утоните сегодня. Утоните в следующем году, чтобы мы все могли собраться снова!

Ее слова встречены одобрительным шумом. Кто-то хлопает, кто-то свистит, хотя умеющих свистеть среди этих мальчишек и двух-трех не наберется, и они только скандируют Ву Ву Ву! Я счастлив, что пришел сюда сегодня. Счастлив, что стою вместе со всеми и что в груди рождается новое чувство, столь же сильное, как и чувство в отношении Бородача. Все просто. Если я и в следующем году буду шнырять здесь, внимая тайному голосу внутри, значит, Ло со мной не будет. Перспектива пугающая, и надо что-то делать. Я мог бы уйти прямо сейчас. Но чутье. Мой нюх.

Достаю из кармана жетон и иду по периметру зала к столу доктора Ву. Пока она позирует с фанатом Лавкрафта, я стою в сторонке. Доктор Ву улыбается в камеру.

— Я уже ощущаю присутствие полиции. Вы пришли арестовать меня?

— Я люблю вас, доктор Ву! — кричит парнишка.

— Я тоже люблю тебя, Гарри, — улыбается она.

У выхода доктор Ву кивает девушке-помощнице со шнурком на шее, чтобы та подождала ее, и, подтянув рукава, поворачивается ко мне и протягивает руку.

— Доктор Линн Ву.

Мы обмениваемся рукопожатием.

— Вы только что сказали тому мальчишке, что любите его.

Она кивает.

— В мире не так уж много любви.

— Но вы его любите?

Она смотрит на меня.

— Да. Я люблю своих читателей. — Женщина произносит это так, словно собравшиеся принадлежат ей, что действительности не соответствует. Оглянитесь, леди. Здесь правит Лавкрафт. Она вскидывает бровь. Конечно, доктор Ву это может. А вот я не могу. И Ло не может. — Вы — читатель?

— Нет. Я здесь по делу.

Она улыбается.

— Я пошутила. Вам придется меня извинить. Эти мероприятия такие волнительные. Я много времени провожу в одиночестве, а когда попадаю сюда, где столько любви и энергии… Ух!

Я говорю, что все в порядке, и тянусь к нагрудному карману пиджака, а она вскидывает руки, накрывает ладонями рот и ахает.

— Вы вручите мне повестку?

— Нет, — немного смущенно говорю я. — Ничего подобного. — Достаю сложенный вчетверо листок, разворачиваю, разглаживаю на ладони. — Извините, день был долгий.

— Они уже могли бы обеспечить вас айпадами.

Улыбаюсь.

— Обеспечили.

Доктор Ву смеется. Чуточку слишком громко. Принужденно.

— Ну вот, — говорю я. — Снимок ужасный, и я ни на что особенно не рассчитываю, но, может быть, вам знаком человек на фотографии.

Она кладет листок на стол и смотрит на него так, как смотрят, к примеру, на картину Моне.

— Понимаете, будь у вас айпад, я могла бы это увеличить.

Я протягиваю руку к снимку.

— Что ж, можете вернуться к вашим фанатам.

— Читателям, — поправляет она. — И да. Да, он читатель. Да.

Да. Да! Я достаю ручку и блокнот.

— Вы видели его сегодня?

— Нет. В прошлом году. Он пропустил мою лекцию, но подошел ко мне возле отеля.

Здесь. Он был здесь, и я его упустил. Конечно, упустил, потому что наблюдал за дверью лекционного зала, а не за отелем. А потом и вообще перестал за чем-либо следить, когда решил, что поймал его, и потащил в полицию беднягу из Уорэма.

— Приятный молодой человек, — продолжает доктор Ву. — Показался мне немного подавленным. Мы говорили, по-моему, об «Ужасе Данвича». Точно не помню, знаете, таких разговоров много. Что запомнилось, это чувство.

— А вы заметили, что он был избит? Видели синяки?

Она качает головой.

— Нет. Ничего такого.

Черт.

— Доктор, человек на снимке был жестоко избит. Если он был здесь, то был с синяками.

— В таком случае он, должно быть, обладает особыми целительными силами, — говорит она с ноткой превосходства. — Потому что он был здесь и выглядел прекрасно.

— Уверены, что это был он? Могли бы подтвердить под присягой?

Доктор улыбается.

— Я люблю моих читателей, но вы же их видели и понимаете, почему парень на снимке… кхм… выделялся. Посмотрите на эти скулы. Он… необыкновенный. Да, именно так.

Необыкновенный.

Говорит уверенно, без колебаний.

— Я еще потому так хорошо его запомнила, что, когда мы разговаривали, у меня случился приступ головокружения и кровь пошла носом. Едва сознание не потеряла. Эти конференции такие утомительные. — Она вздыхает.

— Он рассказал что-нибудь о себе? Представился? Сказал что-то такое, что помогло бы найти его?

Доктор Ву улыбается.

— Извините, у меня каждый год сотни таких встреч. — Она оглядывается, обводит взглядом собравшихся. — Вообще-то…

— Вы после того кровотечения обращались к врачу?

— Нет. Да, шла кровь, меня тошнило, кружилась голова, а потом тот парень ушел, и мне стало легче. Простое переутомление, как я вам сказала.

Я записываю в блокнот ее слова: тот парень ушел, и мне стало легче. Желаю ей всего наилучшего с читателями и протягиваю карточку.

— На случай, если снова кровь носом пойдет.

Доктор Ву возвращается к подиуму и смешивается с фанатами — обнимается, ставит автографы, позирует. …парень ушел, и мне стало легче. Эти слова не выходят у меня из головы. Звучат громко и четко.

Джон

Теперь у меня есть как бы друзья. На этот подкаст, двух парней из Новой Зеландии, я наткнулся около года назад. «Киви»[54]. Зовут их Гай и Тим, и занимаются они исключительно тем, что анализируют фильм «Одноклассники 2». Слушать их одно удовольствие, они подмечают то же, что подмечаю я, те вещи, которые заложил режиссер, но они очевидны. Только теперь я понял, почему фильм действует так расслабляюще. Это из-за отсутствия четкой направленности. Как у меня в случае с «Ужасом Данвича» и письмом Роджера Блэра, где не указано, на чем сосредоточить внимание, что полагается увидеть и что делать. Каждый эпизод я прослушал раза по три-четыре. Интерактивный вариант здесь не предусматривается, но иногда я разговариваю с ними, как если бы мы втроем сидели в баре. Я слежу за ходом обсуждения и, бывает, чуть ли не жду от них ответа, жду, что они обратятся ко мне по имени. Хорошо, когда находишь людей, с которыми у тебя есть что-то общее, даже если ты не можешь познакомиться с ними поближе. Здесь примерно то же, что и с фанатами Лавкрафта.

Звонит телефон. Номер незнакомый, и сердце ускоряет ход, готовится вступить в бой, тудум, тудум. Съезжаю к тротуару, останавливаюсь. Откашливаюсь.

— Алло?

Я уже несколько дней не говорил вслух. У меня новозеландский акцент, который я, должно быть, подхватил, слушая подкаст. С другой стороны линии только молчание, и я снова и снова, как какой-нибудь придурочный киви, повторяю «алло». Но это не Хлоя, не мои родители, выследившие меня с помощью детектива, и не какой-то интернетовский ас. И не профессор Мини.

Я думал, что он может позвонить, потому что утром не выдержал и послал ему загадочный имейл с аккаунта Тео Уорда.



Дорогой доктор Мини!

У меня есть основания полагать, что Вы в состоянии помочь мне. Это вопрос жизни и смерти. Я не драматизирую. Я не студент. Я не пытаюсь привлечь Ваше внимание. Я лишь пытаюсь получить от Вас помощь. Деньги здесь ни при чем. Мне лишь нужно, чтобы Вы выслушали меня.

Вы знаете, кто это.

Но нет, звонит не профессор Мини. Возможно, принял мое письмо за спам. А звонит мне робот, пытающийся почистить мои ковры. «У меня деревянные полы, придурок!» — кричу я в трубку.

Вот так, я снова становлюсь собой.

Надо было сразу понять, что это никто. Целый год никого и ничего. Похоже, доктор Ву говорила правду. Я перестал звонить Хлое. Не стал удалять ее номер, ничего такого, но не звонить ей стало чем-то привычным, как для некоторых ходить в спортзал. И она теперь другая. Использует больше хештегов. #субботняя_атмосфера. Сегодня она была в «Сбарро» в центре города. И написала так: «Не могу приходить сюда, не думая о Майкле Скотте»[55].

Мы никогда не смотрели «Офис» вместе. Возможно, она смотрит его с каким-то новым парнем, новым другом.

Я по-прежнему слежу за ее творчеством онлайн. Она продолжает старую тему, но глаза у нее безумные, почти жуткие, как будто что-то расстроило и вывело из себя. В медиа она объясняет это тем, что взрослеет, мудреет, становится циничнее и, заглядывая в темноту неведомого будущего, понимает… оно вот такое, как сейчас. Я читаю каждое интервью, а потом закрываю глаза и вспоминаю нашу встречу на лавкрафтовском конвенте. Память не стирается. Я не дам ей стереться.

Открываю газету и вижу статью о докторе Мини. Он спонсирует научную программу в средней школе Хоуп. Тут же фотография, на которой доктор с кучкой детишек. Все улыбаются. В глазах особое выражение; у них все еще впереди: выпускной, будущее, наука, которой они будут заниматься под руководством известного профессора. Я смотрю в зеркало — пустые глаза, одутловатое лицо. Я давно ни с кем не разговаривал. У меня нет этой искры будущего. Когда я улыбаюсь, глаза не меняются. Я не выгляжу счастливым. Я выгляжу мертвым.

Из-за низкого густого тумана Хоуп-стрит выглядит темнее, чем обычно. Я включаю фары.

И жму на тормоз. На капоте моей машины чьи-то руки. Две руки. Я слышу смех, туман рассеивается, и я вижу ярко-розовый спортивный бюстгальтер.

Определив, что за дом передо мной, понимаю, кто это должен быть: Крейн Запятая Флори.

Она молода, у нее вьющиеся рыжие волосы. Отдышавшись, она подходит ближе, наклоняется к пассажирскому окну и снова смеется в туман, плотный, обволакивающий. Я улавливаю запах ее пота.

— Боже, это, должно быть, ты. Вот и встретились наконец по-настоящему. Ты ведь Тео, да?

Она наклоняется, я вижу ее груди и темную ложбинку между ними. Губы ее постоянно в движении. Она говорит, что хочет познакомиться со мной. Зевает.

— Извини, я только что из Лос-Анджелеса, и у меня жуткий рассинхрон часовых поясов.

Я говорю, что все в порядке, и она заглядывает в машину и слышит голоса киви. Я забыл их выключить.

— Подкаст? — спрашивает она.

— Да, парни в Новой Зеландии, — отвечаю я и сам удивляюсь, что умею говорить. — Об «Одноклассниках 2».

— Потрясающе. — Она барабанит пальцами по дверце машины. — А ты слушаешь «Как это вообще сняли?»[56]

Я качаю головой — нет.

— Тео. — Мое имя в ее исполнении звучит как название рубашки, которую она пытается примерить. — Тебе это понравится. Там буквально про то, как делается фильм. Потрясающе. И, знаешь, он не злобный. Там все по-доброму, с любовью. — Она достает из кармана красную ручку. — Дай мне свою почту, и я обязательно тебе его пришлю. — Записывает электронный адрес Тео прямо на руке. Похоже, у меня есть друг. Она снова зевает. Оказывается, вышла на поиски своего исчезающего кота. — Его зовут Фронтмен Muse[57]. И он не домосед.

Я смеюсь, а она не умолкает. Сообщает, что не попала, как хотела, в магистратуру, что в колледже поменяла специализацию, потому что решила изучать мозг — ведь там все и происходит.

— Но из этого тоже ничего хорошего не вышло. Наука — дело слишком запутанное, слишком сложное. Заговори со мной о хлористом натрии, и я скажу — о’кей, а когда перейдем к нам, людям?

У меня осталось только одно слово, и я произношу его:

— Да.

Звук ее голоса так отличается от голоса по телевизору, от голосов разговаривающих друг с другом киви. Сейчас она говорит для меня одного. Говорит о том, как меняется наш мозг, как трансформируются технологии и что натрий и хлор — вчерашний день. Я не вполне понимаю, что она имеет в виду, но успеваю лишь делать короткие вставки:

— Да… Да…

Ей столько нужно сказать мне, словно джоггинг и путешествия выявили в ней все эти вещи, и теперь их необходимо вывести из системы.

Она хотела изучать компьютеры, потому что мы сами компьютеры, что натрий и хлор здесь менее важны и наш мозг более похож на вот это вот. Она указывает на пристегнутый к руке телефон.

— Да, — говорю я. — Да.

Изучать компьютеры так интересно, так увлекательно и определенно полезно в плане карьеры, но требует сильного напряжения и вызывает стресс. Вот почему она принимает золофт[58] и увлеклась психотропными препаратами. Она хочет найти способ объединения мозга, компьютера и человеческой сущности и изучить вероятность существования души на их основе, а если такое соединение всего в одно возможно, то и избавления от телесного бремени. Говорит, что начала заниматься в поэтической мастерской и эти занятия перевернули ее сознание. Теперь она думает, что мы все — машины. Люди собираются вместе, одни и те же люди каждую неделю. Они становятся единым целым, семь человек в тесном помещении, делают одно и то же, думают об одном и том же, а не может так случиться, что твой мозг перейдет в другой?

— Да, — вставляю я. — Да.

Я бы хотел, чтобы она узнала обо мне. Хотел бы рассказать ей о моем опасном сердце, перенести все, что знаю и чего не знаю, каждое слово письма об «Ужасе Данвича» прямиком в ее мозг. Хотел бы, но не могу. Это прозвучало бы бредом безумца. Туман рассеивается, и из него вырывается стикер на бампере ее машины. ПУСТЬ ПРОВИДЕНС ОСТАЕТСЯ ПАРАНОРМАЛЬНЫМ.

— Я участвую во всех программах, — грустно говорит Флори и пронзительно смеется. Наверное, у нее тоже был нелегкий год. — Во всех. И что мне с этим делать. Отказаться от всего, на что записалась? Знаешь, будь я Сильвией Плат[59], нырнула бы в духовку.

— Нет, не надо.

Флори смотрит влево и моргает.

— Кстати, о несправедливости. Духовка у меня сломалась. — Она вдруг впивается в меня взглядом. — Слишком мрачно?

— Нет, — говорю я. — Это невозможно.

Она смеется, но уже легче, непринужденнее, вроде как хихикает. Сообщает, что работает в юридической фирме, бесплатные дела против больших фармацевтических компаний.

— Делаем благородное дело, так что я могу спать спокойно. Или, может, золофт помогает.

Начинается легкий дождик. Она не умолкает, я слушаю, и мне легче уже оттого, что я здесь, что узнаю о ее стихах и рационализациях.

— Боль — это искусство, и искусство — боль. — Девушка хлопает себя по бедру. — И не важно, сколько успешных умников утверждают противоположное; так что это должно вести к чему-то потрясающему. Может быть, в следующем году у меня будет материал получше, и мы еще посмеемся над этим моментом.

Она щелкает костяшками пальцев, и я представляю эти пальцы у себя во рту.

— Да. Да.

Она смеется и отстраняется.

— Ну вот мы и солнышко вытянули. — В ней что-то вдруг меняется. Плечи опускаются, голос падает. — Извини, сорвалась. Ты, наверное, скажешь, что мне нужно почаще проветривать голову.

— И мне. — Ничего не могу поделать — рот заполняется слюной. — То же самое.

Флори улыбается.

— Надо идти. На работу опаздывать нельзя. И разгуливать в спортивном бюстгальтере тоже. — Она смеется. — В следующий раз твоя очередь трепаться и являть пример миллениала-нарцисса, о’кей?

— О’кей. Договорились.

Она поворачивается и уходит, а я смотрю, как она шагает по траве, и вспоминаю ее босой и такой грациозной. Теперь она в тапочках и ступает тяжело. Теперь она сильнее.

И тут меня осеняет. Мы разговаривали. Я был здесь. Я испытывал какие-то чувства и стремился вести себя в соответствии с ними. Мое сердце работало на полном ходу, но не причинило ей ни малейшего вреда. Она жива. И кровь не идет у нее из носа. Она не хрипела, не спрашивала, что со мной не так. У нее не шла кругом голова.

Я не убил ее.

Может быть, все иначе, потому что Крейн Запятая Флори другая — напичкана медикаментами, в ярких здоровенных кроссовках. Может быть, она как те защитные костюмы, что носят пожарные, костюмы, которые не горят. Может быть, она просто не такая.

Или, возможно, все так, как сказала она сама, и год получился слишком долгий и унылый. Но также возможно, что я выздоравливаю, становлюсь другим.

Она оглядывается через плечо.

— Хочешь зайти?

Я выключаю двигатель и сую руки в карманы. Да, я хочу зайти. Мне нужно знать. Нужно удостовериться. «Хотеть» и «должен» еще никогда не были столь едины, как сейчас. Я иду к ней, к ее двери, в ее дом. Оглядываю гостиную: записи на кофейном столике, тихая музыка, подушка с большим улыбающимся Джеком Николсоном, постер с периодической системой под фотографией Джанет Джексон, вырванной из журнала и приклеенной к стене жевательной резинкой.

Она танцует, танцует на периодической системе элементов, потому что вот оно, чудо жизни, вот как мы переходим от периодической системы к Джанет Джексон.

Смотрю на все ее аквариумы.

— Ух ты. И сколько ж у тебя рыбок?

— Я не считаю, — говорит Флори. — Они меня вдохновляют. Я окружена жизнью. А рыбки умирают. Постоянно. Так что здесь не только жизнь, но и смерть. Но это уже поэзия, ты ведь знаешь?

Она садится на лицо Джека Николсона и похлопывает ладонью по софе.

Я осторожно опускаюсь рядом.

— А компанию мне составляет Фронтмен Muse, — говорит она и смеется. — Но он кот. Знаешь, я предпочла бы послушать про тебя.

Флори сбрасывает кеды, вытягивает ноги и скрещивает их в лодыжках.

— Давай начнем с твоей работы. Она тебе нравится?

— Да, — отвечаю я своим любимым словом. — Я доставляю газеты.

Она смеется.

— Знаю. А почему ты доставляешь газеты?

— Не знаю. — Я устал, мне не по себе. Сижу с ней и не могу на нее смотреть — боюсь, что увижу идущую носом кровь. Боюсь, что убью ее. Но и противостоять соблазну, отказаться от возможности поговорить я тоже не могу. Рассказываю ей о «Телеграф» и стараюсь не смотреть на ее ноздри, в ее глаза.

— Здорово. — Одним быстрым движением Флори убирает ноги от столика, снова скрещивает их и щекочет мою голень большим пальцем. Эхо прикосновения отдается у меня в пояснице.

— Так откуда взялось это имя, Фронтмен Muse? Это твоя любимая группа?

— Нет, — отвечает она с улыбкой, как будто ей нравится этот вопрос и она хотела бы, чтобы мальчики почаще задавали ей его, но они не задают. — Я взяла его в приюте для животных, точнее, он взял меня. Мы заключили сделку. Решили, что откроем журнал «Пипл» и возьмем для имени два первых слова, которые увидим.

Я улыбаюсь, думая о Педро.

— Ты милая.

Она опускает глаза.

— Тео, думаю, ты должен поцеловать меня.

Поцеловать.

Я никогда еще не целовал девушку. Никогда.

Она в комнате, Крейн Запятая Флори. Она не падает в обморок, у нее не идет носом кровь. Она другая. Я другой.

А потом я делаю это. Поцелуй — совсем не то, чего я ожидал. Ее губы на моих… воздух, которым мы оба дышим… сомкнувшиеся рты… Я и раньше знал, что у девушек есть языки и губы. Но лишь теперь почувствовал, как влажный миниатюрный кит вторгся в мой рот и повернулся, пробуждая желание, как щелкнули наши губы. Вот как целуются, думаю я. Вот это — поцелуй.

Я справился. ПОЦЕЛОВАН. ИСЦЕЛЕН. Я знаю, почему это нельзя сделать с собой. Потому что нужен чужой язык, иначе никак. Крейн Запятая Флори. Я поцеловал ее, и она жива. С ней ничего не случилось. Она не потеряла сознание, не истекает кровью. Я целую ее снова и снова. Щеки у нее горят. Она закусывает губу. Долго говорит что-то хорошее о нас, а потом, закончив, спрашивает: «Ты знаешь, о чем я?» Я не знаю, но это неважно, и я отвечаю: да. Мы целовались, и я в порядке. Она говорит, что знает, да, нельзя торопиться, и подруги говорят ей то же самое — не жми на газ, полегче, поменьше эмоций.

— Но посмотри, как долго мы ждали. Знаешь, ты понравился мне еще до того, как я увидела твое лицо. Ты такой нежный. Тот парень, что был до тебя, даже не закрывал пакеты с газетами. А ты всегда их перевязываешь. На Рождество ты используешь красные и зеленые шнурки. Ты.

— Да, — говорю я. — Да.

Присматриваюсь внимательнее. Мне нужно убедиться, что у нее не идет кровь. Она говорит, что я — смелый, потому что не боюсь смотреть ей в глаза. Перевожу взгляд на один из ее постеров с той же, что и на стикере, надписью: ПУСТЬ ПРОВИДЕНС ОСТАЕТСЯ ПАРАНОРМАЛЬНЫМ. Но теперь я нормальный. Пусть и Провиденс станет нормальным!

— С этим постером связана одна история, которую я могу тебе рассказать, — говорит Флори. Я лишь теперь замечаю, что она наблюдает за мной, а я сам не свожу глаз с постера. — Но история эта как рассказ для первого свидания, что-то вроде заключительного номера. Я рассказываю ее, чтобы было ясно: я — скала.

Не могу отвести взгляд от ее ноздрей.

— У тебя все хорошо?

Она улыбается.

— Я прекрасно себя чувствую. Мне нравится, что ты внимательный и заботливый. Нравится, что я не чувствую необходимости выдумывать для тебя какие-то небылицы, говорить, что я никогда этого не делала. Мне нравится, что у нас так быстро все сложилось, и ты даже не знаешь ни одной моей истории о первом свидании. Да и можно ли назвать это первым свиданием?

— Да, — говорю я. — Мы можем назвать это как тебе угодно.

Крейн Запятая Флори кладет руку мне на локоть.

— Прямо сейчас мы можем делать все, что захотим. Можем поесть, можем не есть. Можем остаться здесь, а можем выйти. Можем поговорить, а можем помолчать. У меня есть что-то в кастрюле. Есть пиво и немного водки. У меня есть время. Знаешь, мне нравится вот этот час. Мы можем сами решить, что сейчас — утро или ночь. Когда еще такое возможно?

Флори откидывается на спину. Она хороший человек, может быть, самый хороший из всех, кого я встречал. В ней есть какое-то веселое безумство. Помню, как Роджер, когда еще преподавал в школе, сказал, что если бы мы встретили Ван Гога, то, вероятно, разбежались бы, потому что у него не было уха, но отнеслись к нему по-доброму, если бы он держал в руках свои картины. Флори держит в руках свои картины, и у нее это хорошо получается.

И вот теперь она хочет пить и обращается ко мне:

— А ты? Ты хочешь пить?

— Да. Конечно.

Флори возвращается с пластиковым стаканчиком воды, покусывая губу.

— Я так долго, потому что наступила на жевательную резинку. В своем доме. — Она хихикает. — Здорово, да? Я могу рассказать тебе это и знаю, что ты не станешь меня судить, правда?

Мне жаль Крейн Запятая Флори. Я рад, что у нее есть Фронтмен Muse. Наверняка найдется парень, который с удовольствием посидел бы с ней на диване и пофотографировал кота. Думаю, у каждого есть своя пара. Я пью ее воду, от которой пахнет мылом. Что будет делать Флори, когда поймет, что я собираюсь бросить ее? Я хотел бы объяснить, что дело не в ее болтливости, не в комочке жвачки на полу и не в волосках на пальцах ног, которые я заметил лишь сейчас.

— Завтра нам нужно выйти в свет, — говорит она. — Сделать что-нибудь совершенно спонтанное. Хочешь, поедем в Сиконк? Мы даже могли бы взять кота, если он вернется домой. У меня есть поводок.

— Да. В Сиконк можно, — соглашаюсь я, но мысленно уже сижу в машине и жму на газ, меня уже нет, я уже лечу к Хлое.

Эггз

Едва поместив Чаки в учреждение, где, как нам сказали, ему будет безопаснее и лучше, мы вернулись к работе. У нас больше не было свободного времени, потому что мы потратили его на нашего сына у себя дома, в том месте, которое оказалось небезопасным и нелучшим. Новый расклад подходил Ло, она отвлекалась на других детей, многие из которых провожали ее до машины, расспрашивали.

Мне лучше не стало. В те дни я был несдержан и груб. Бурчал в ответ, когда со мной здоровались, гремел кофейником на кухоньке в участке. Однажды нам привезли рогалики и выдали к ним пластиковые ножи. Я вышел из себя и резанул ножом по большому пальцу. Шрам, крохотная отметина, виден до сих пор. Узнать, что он от ножа, можно, только если я сам открою этот секрет. Ло знает и целует его иногда, но говорит, что шрама бы не было, если бы я присыпал порез витамином Е, а потом добавляет, что тонкая кожа часть моего рыбьего обаяния — я родился под знаком Рыб. Она не знает, что я хотел не столько шрам, сколько незаживающую болячку. У меня был проект, не до конца продуманный, к чему приложить свою энергию. Я срывал коросту и смотрел на кровь. Я сражался с собственным телом, пытавшимся заживить рану, и рвал его острыми ногтями. Наше тело всегда на нашей стороне, кожа трудится круглосуточно и без выходных, чтобы только сохранить его в целости.

А я срывал коросту; воевал, по сути, сам с собой.

Все случилось мгновенно, и я не могу объяснить, как Бородач сумел так быстро вылечиться и привести себя в порядок. Возможно, я напрасно мучаюсь и зря теряю время, потому что профессорша, эта высокомерная поклонница Лавкрафта, из тех упрямцев, у которых язык не повернется сказать: я был не прав. Но чутье подсказывает, что там был Бородач. И доктор Ву говорила с полной уверенностью. Это всегда чувствуется.

И с этим я возвращаюсь туда, где и нахожусь прямо сейчас, а также каждую ночь, — в свою постель. Как же ты так быстро поправился? Я знаю, как не дать себе вылечиться. Но как ускорить заживление? Погрузиться в ванну, заполненную витамином Е? Фокус в этом?

Звонок будит меня в пять утра. Женщина в районе Ист-Сайда. Мертва. Двадцать четыре года.

Рядом ворочается Ло.

— Я бы сделала что-нибудь, но сил совсем нет.

— Не беспокойся, — говорю я. Неужели это оно и есть? Кончилась любовь? Еще год назад она бы встала, накинула халат и, зевая, приготовила подгоревшую яичницу. — Не беспокойся.

Я достаю из холодильника кексик. Кипячу воду и завариваю чай. Пятнадцать минут. Женщина. Двадцать четыре.



Это случилось на Уик-энден, возле заправочной, неподалеку от перекрестка. Проступающий в темноте хайвей похож на то шоссе, о котором поет Брюс Спрингстин, — дорога отсюда.

Ее имя — Джиллиан Фарбер, и она упала замертво рядом с неработающей бензоколонкой. Пришла сюда пешком. Машины поблизости нет. Работающий на станции парень кивает — да, видел ее здесь время от времени. Значит, постоянная клиентка. Еще вчера он, возможно, говорил бы о ней плохо, но сейчас она мертва и настроение у него иное. Для него — убыток.

— С ней бывал кто-то еще? — спрашиваю я.

— Иногда.

Народ подтянулся. Копы. «Скорая помощь».

— Как насчет парня с бородой, около шести футов и двух дюймов? Может, видел ее с ним? Тут вообще кто-то был, когда она проходила?

Он пожимает плечами.

— Может быть. Она же, сами знаете, из таких…

Ни да, ни нет. Я выхожу. Стейси тут как тут. Родила шестого и вот вернулась из отпуска. Ричи. Здоровенький малыш. В участке говорят, мальчонка квотербеком[60] станет — уж больно на Тома Брэди[61] смахивает. Мне капитаном не стать — никогда не соглашусь, что малыш похож на Тома Брэди.

— Эггз. — На меня она даже не смотрит. Имя произносит, словно собаку зовет. Делать нечего, подхожу. Гав-гав.

— Стейси. — Делаю вид, что не заметил. — Рад тебя видеть.

Ее интересует, что я здесь делаю.

Потею и заикаюсь.

— Опрашивал заправщика.

Она бросает на меня сердитый взгляд.

— Я спросила, зачем ты здесь?

Стою на своем.

— Взял показания, больше ничего.

Она кивает.

— Показания у нас уже есть. — Смотрит на меня почти с жалостью. — На ее обуви дорожные следы. Эгги, выглядишь ты хуже некуда. И делать тебе здесь нечего. Ты же сам знаешь, видел ее рюкзак, там полно безделушек с ярлычками. Нарковоришка, это ж ясно как день. Иди и поспи.

Смотрит на меня и видит, как я расстроился. Скрывать разочарование я так и не научился. Вот и еще одна причина, почему не навещаю сына. Врачи говорят, он не понимает эмоции, но что, если они ошибаются? Что, если я войду туда, посмотрю на него, а он увидит на моем лице печаль? Что, если он почувствует то же, что я? Что, если я своим визитом испорчу ему настроение?

— Наркоманы от наркотиков и умирают, — говорит Стейси. — Я серьезно. Иди и выспись.

Хлопает меня по спине, как бы напоминая, что она — мать.

Мой взгляд падает на рюкзак, который я не открывал. Пропустил. Солнце уже поднялось, подъехал фургон, а Бородача нет и не было.

Сколько их было, бессонных ночей, коробок, вопросов. Кто такой Бородач? Как он заживил свои раны? Как поправил нос? Как он убивает всех этих людей? Как исчезает? Эти вопросы мог бы задавать сумасшедший, охотник за привидениями, конспиролог, родитель, не навещающий собственного сына, человек, который даже жену как следует отыметь не может, социофоб, собирающий материалы на умерших потому, что люди умирают, а не потому, что их убивает какой-то Бородач.

Покупаю на заправке два пончика. Стейси принимает мое извинение, съедает пончик и облизывает пальцы.

— Как Ло?

— Отлично. — Я лжец, а лжецы лгут. — Лучше не бывает.

Джон

Чудо интернета — я в машине, я точно знаю, куда еду и когда там буду. Хлоя на открытии галереи «Флэр» в Челси. Мне даже нравится, что наше воссоединение случится на глазах у публики. Некоторые потому и устраивают большие свадьбы, что хотят, чтобы как можно больше народу увидели, как удачно все сложилось. Мне нравится представлять себя парнем, который входит в галерею и идет к своей девушке. А она бежит навстречу мне.

Поцелован. Исцелен.

Такой у меня план. Подойти к ней и поцеловать. Ничего не говоря. Сделать то, что следовало сделать давным-давно. Трасса 95 — ровная, прямая, и я иду на хорошей скорости. Может быть, чуть быстрее, чем нужно, но ведь я поцелован, исцелен. Не знаю, как это случилось, да и знать ни к чему. Случилось. Поцелован. Исцелен.

Теперь я уже ничего не боюсь и то и дело посматриваю на телефон, уточняю, сколько осталось. В один из таких моментов слышу, как сзади кто-то сигналит. Оказывается, выскочил на соседнюю полосу. Машу рукой — извини.

Эта поездка — самая долгая в моей жизни. Жаль, нельзя исключить вот этот переход от одного момента в твоей жизни к другому. Чувство такое, что Коннектикуту нет конца, что все стараются проскочить через него и что я никогда не попаду, куда надо, но потом это вдруг случается. Сам миг пересечения я пропускаю. Просто замечаю, что бетона вдруг стало больше, чем деревьев. Я уже почти в Нью-Йорке, и здания с плоской крышей смотрят на меня, словно ждут чего-то. Хлоя.

Хватаю телефон. Я никогда еще не звонил ей из штата Нью-Йорк, поэтому приходится набирать номер. Жду ответа. Она как будто запыхалась и нервничает. Алло, алло? Я не называю себя, и на этот раз она не произносит мое имя. Даю отбой. Теперь, когда я услышал ее голос, все стало реальнее — объятия, поцелуй. Поцелуй.

Я снова ребенок. Я смотрю на людей в машинах — никто не радуется, не улыбается счастливо. У большинства вид угрюмый и усталый. Опускаю стекло и начинаю сигналить. На меня смотрят как на сумасшедшего. Бью кулаком по рулю. Я жив. Кое-кто улыбается в ответ. Я все еще заразный, но теперь уже в хорошем смысле.



Сколько же здесь людей! Меня это просто убивает. Они повсюду: в окнах небоскребов, на ступеньках подземки, в автомобилях, на тротуарах. Здесь на тебя никто не смотрит, здесь перед тобой никто не извиняется, здесь бездомные и люди в костюмах, они все такие разные, и, глядя на них, я хочу сказать: помедленнее… притормозите. Я и сам хочу притормозить, но теперь уже поздно. Я здесь, я почти на месте, до галереи всего одна улица, и сердце колотится так, что приходится остановиться. Надо передохнуть. Останавливаюсь перед булочной, которая также и кулинария, и кофейня. Никогда еще не видел заведения, в котором бы помещалось так много заведений.



За столом кто-то ест суши. Я понимаю, почему Хлоя всегда говорила, что Нью-Йорк особенный. Никогда не видел такого разнообразия. Город как будто поощряет тебя реализовать все твои мечты, заказать пиццу и рулет из тунца, а потом купить билет мгновенной лотереи и рулон туалетной бумаги, подняться наверх в салатный бар и разинуть рот от изумления, едва не столкнувшись с женщиной, проносящейся с корзинкой со свежей бакалеей, баклажаном, газетой и квартой молока. Она так ловко тебя огибает, и ты замечаешь, что люди здесь умеют перемещаться. Возможно, когда вокруг столько народу, ты то ли испытываешь меньше чувств, то ли понимаешь, что они значат. Я еще не нашел Хлою, но она уже как будто открывает мне глаза на мир, как делала всегда, день за днем представляя его новым. Впечатление такое, что я никогда не видел столько людей, не понимал, насколько она велика, человеческая раса.

Наблюдаю, как мужчина во всем белом делает сэндвич с яйцом и переворачивает его так быстро, что со стороны это можно принять за фокус. Я захожу в кулинарию и как нормальный житель Нью-Йорка заказываю завтрак на обед. Посматриваю на соседей — печальные, усталые лица. Вдыхаю запах сэндвича. Ничего вкуснее я еще не ел. Иду к парню, который его приготовил, доношу до него свое мнение, и он кивает. Похоже, не говорит на английском. Или, может быть, ему все равно.

По шатким черным и белым ступенькам спускаюсь в тесный туалет. Брызгаю себе в лицо, пользуюсь зубной нитью, стряхиваю застрявшие в бороде крошки. Местные выглядят по-разному, и все же определить, что я не один из них, не составляет труда. Может, и это изменится, когда мы поцелуемся.



Галерея «Флэр» находится на середине улицы и отмечена двойным рекламным щитом на тротуаре. Сердце колотится, как часовой механизм самодельной бомбы. Я что-то чувствую, какую-то искру, и в ушах звенит тревога. Хлоя. Но, может быть, в такой ситуации это нормально, потому что ничего плохого я не ощущаю. За свое сердце отвечаю я, но не Роджер. Стою у рекламного щита и прислушиваюсь к себе, к тишине и покою. Сердце как будто снова стало тем, с которым я родился. Оно больше не оружие. Чувство такое, будто со мной ничего и не случалось. Жизненный круг, завершившийся на хорошем.

Я иду дальше. Ладони взмокли от пота. Мне нельзя ни торопиться, ни медлить, но вот я стою перед входом.

Однако галерея пуста. Пуста.

Дверь открыта, на крыльце сидит и курит какая-то девушка.

— Выставка в другом, сука, корпусе, — говорит она и выпускает в небо колечко дыма. — Это на углу Тридцать четвертой и Лекс. Ерунда какая, да?

Все как в фильме «Когда Гарри встретил Салли». Впрочем, можно чуть ли не любой вспомнить. Чтобы найти девушку, парень всегда должен пробежать через Нью-Йорк. Теперь это делаю я. Лечу по улице, как все те супергерои, спешившие в то или иное место на встречу с любимой. Бегу и улыбаюсь. Пара девчонок, перехвативших мой взгляд на ходу, подумали, наверное, какой молодец. Теперь я живу здесь. Пробегаю от Челси к перекрестку Тридцать четвертой и Лекс за восемнадцать минут, как настоящий местный. Я уже приближаюсь и ничего не боюсь. Вижу корпус, небольшое, похожее на коробку строение с открытой настежь громадной гаражной дверью. Люди входят и выходят, пьют вино. Слышится незнакомая музыка. Я вхожу. Вижу ее имя на стене. Вижу ее глаза на стене. А потом… Я вижу ее. В белом платье и цветастых сверкающих туфлях. Она существует. Она здесь.

Хлоя.

Она трет правой лодыжкой левую ногу, переступает, как делала в школе. Я все еще не могу поверить, что нашел ее, что мы попали так далеко в будущее и оказались в одной комнате. Хочу подойти к ней, но и хочу подождать, продлить этот момент, это ощущение близости после долгой разлуки.

Иногда мы думаем, что видели кого-то, если видели на фотографии, но здесь передо мной напоминание о том, что это не так. Это напоминание в том, как она пожимает плечами, как закрывает локтем рот, когда кашляет. Я вижу ее телефон, тот, с которого она ответила, когда я позвонил. Джон? Какой-то пижон врезается в меня и даже не извиняется, но по крайней мере и не валится на пол, как Криш. Еще одно доказательство, что теперь все по-другому. Еще одно доказательство, что я безопасен. Поцелован. Исцелен.

Я беру пластиковый стаканчик с белым вином и наблюдаю за ней. Она повзрослела и такой нравится мне даже больше. Жизнь делает нас лучше после того, как делает хуже. Я спокоен. Она пробуждает и вызывает лучшее во мне, даже сейчас, когда и не догадывается, что вообще делает что-то.

Я подхожу чуть ближе. На шаг… другой.

Я уже вижу пряди волос, всколыхнувшиеся, когда она поворачивает голову, словно ожидает меня. Может быть, и ожидает. Конечно, ожидает. Она чувствует меня. Ощущает притяжение сердца. Нет. Да. Нет. Еще один краткий миг. Я вижу веснушки на ее лице, новые и старые, вижу непослушные прядки, своевольные, как и орудие в моей груди.

А потом я слышу общий вздох, знакомый наихудшим образом. Мне даже не нужно смотреть — я уже знаю, что увижу кровь из носа, услышу глухой стук упавшего на твердый пол тела.

И я не могу подойти к ней и подать «клинекс», поцеловать и ободрить. Я сделал ошибку, придя сюда, и мое тело обмануло меня. Я не поцелован-исцелен.

Я — это по-прежнему я. Я по-прежнему в аду.

Я на улице и бегу. Бегу туда, где кончается Нью-Йорк. К Гудзону. Я задыхаюсь и кричу, склонившись к воде. Она молчит в ответ.

Хлоя

Я увидела его. Почувствовала его присутствие. Как бывало раньше, в школе, когда я ощущала его поблизости, слышала сердцем, поворачивалась к компьютеру, когда в пустом окошечке только появлялись пузырьки.

Вот почему я и начала поворачиваться. А потом потеряла сознание. Отключилась и провалилась в темноту.

Сейчас я уже пришла в себя и сижу в задней комнате галереи, а из телефона несется голос мамы: «Тебе нужно больше есть и не принимать стимуляторы и кокаин, ничего хорошего в этом нет. С такими вещами не шутят, и они влияют на твою работу, разве нет? В любом случае пей больше молока. И ты ешь тот миндаль, что я тебе прислала?» Я не страдаю вялостью и не кокаинистка. Я видела его. Видела.

Пью воду и вытираю кровь с колена. Реально только это — кровь, синяки, то, что выхотит изнутри нас, как краска на холст. Я не могу доказать, что видела Джона. Чутье доказательством не является. Но память уже кое-что.

Александра вернулась, суетится и предлагает «клинекс» и кокаин — моя мама не такая уж дура.

— Спасибо, — говорю я и делаю шаг назад, в свою обычную жизнь.

Есть тема, которую мы не обсуждаем и даже не упоминаем. Я на пределе. Весь последний год я понемногу катилась вниз. Поначалу просто «забывала» об интервью, о назначенных встречах, и Александре приходилось переносить их на другое время, а потом я перешла на другой уровень. Можешь сказать, что я сейчас в рабочем режиме? Никакой публичности на ближайшее время. И это все из-за него, из-за Джона. Тот день, когда он убежал, изменил меня. После той поездки на поезде я уже не та, что раньше. Я больше не могу говорить о нем с посторонними. Он видел меня, он ушел от меня, и это важная составляющая человека — испытать, каково оно, когда тебя бросают.

Александра меня знает и треплет по ноге.

— Это из-за того Джона, да?

— Нет. — Я улыбаюсь сквозь ложь. — Но клянусь тебе, я видела его.

Она сует «клинекс» и кокс в карман и проверяет телефон.

— Ха. Похоже, тут какой-то парень тобой интересуется. Говорит, что знает тебя.

Сердце екает.

— Ты серьезно?

Она смотрит на меня.

— Ни фига себе. Думаешь, это он? Джон?

Мы не знаем. Она уже не такая невозмутимая, нервничает, говорит, что мне надо остыть и подождать, что она пойдет за ним, а я посижу здесь и подожду. Я поднимаюсь. Все не так, но у нас с ним никогда легко не было, и я вспоминаю об этом сейчас, когда думаю, что он здесь. Я хочу обнять его и поблагодарить. За мое творчество. Я хочу поговорить с ним, поговорить о нем, и мне этого не хватает. Я много лет не могла говорить о Джоне с Марленой. Она закрыла эту тему еще в колледже, назвала ее моими фантазиями. Моя мама только что не затыкает мне рот, когда я спрашиваю ее о его родителях. Сейчас я чувствую, что готова ко всему, что все мои части стянулись, уплотнились и стали одним целым: девушкой, которая скучает по нему, художницей, которая охотится за ним, и женщиной, которой я могла бы быть, если бы он был здесь.

«Извини, здесь не протолкнуться, держись», — пишет Александра.

Я и держусь. Жду. И вся моя жизнь начинает обретать смысл, становится фильмом с началом, серединой и концом.

В толпе появляется голова Александры, прядь белых блондинистых волос. Вот и он. Вот и он.