Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Настя отвела взгляд в сторону и повторила задумчиво, скорее для самой себя, чем для Егорушки:



должно быть, гостиная; старинное фортепиано
да на стенах гравюры в широких рамах из красного
дерева - и больше ничего. От прежних цветников
уцелели одни пионы и маки, которые поднимали из
травы свои белые и ярко-красные головы; по
дорожкам, вытягиваясь, мешая друг другу, росли
молодые клены и вязы, уже ощипанные коровами.
Было густо, и сад казался непроходимым, но это только
вблизи дома, где еще стояли тополи, сосны и старые
липы-сверстницы, уцелевшие от прежних аллей, а
дальше за ними сад расчищали для сенокоса, и тут уже
не парило, паутина не лезла в рот и в глаза, подувал
ветерок; чем дальше вглубь, тем просторнее, и уже
росли на просторе вишни, сливы, раскидистые яблони,
обезображенные подпорками и гангреной, и груши такие
высокие, что даже не верилось, что это груши. Эту часть
сада арендовали наши городские торговки, и сторожил
ее от воров и скворцов мужик-дурачок, живший в
шалаше.
Сад, всё больше редея, переходя в настоящий луг,
спускался к реке, поросшей зеленым камышом и
ивняком; около мельничной плотины был плёс,
глубокий и рыбный, сердито шумела небольшая
мельница с соломенною крышей, неистово квакали
лягушки. На воде, гладкой, как зеркало, изредка ходили
круги да вздрагивали речные лилии, потревоженные
веселою рыбой. По ту сторону речки находилась
деревушка Дубечня. Тихий голубой плёс манил к себе,
обещая прохладу и покой. И теперь всё это - и плёс, и
мельница, и уютные берега принадлежали инженеру!
И вот началась моя новая служба. Я получал
телеграммы и отправлял их дальше, писал разные
ведомости и переписывал начисто требовательные
записи, претензии и рапорты, которые присылались к
нам в контору безграмотными десятниками и
мастерами. Но большую часть дня я ничего не делал, а
ходил по комнате, ожидая телеграмм, или сажал во
флигели мальчика, а сам уходил в сад и гулял, пока
мальчик не прибегал сказать, что стучит аппарат.
Обедал я у госпожи Чепраковой. Мясо подавали очень
редко, блюда всё были молочные, а в среды и в
пятницы - постные, и в эти дни подавались к столу
розовые тарелки, которые назывались постными.
Чепракова постоянно подмигивала - это была у нее
такая привычка,



– Да, придет и уйдет… Очень быстро…

{09212}

В окно было видно, как мама шустро передвигается по кухне. Наверное, и впрямь затеялась пироги печь. Если чего задумала – не остановишь.

– А хочешь, я тебе свои рисунки покажу, мам? – спросил Егорушка, и Настя улыбнулась ему в ответ радостно:



и в ее присутствии мне всякий раз
становилось не по себе.
Так как работы во флигеле не хватало и на одного, то
Чепраков ничего не делал, а только спал или уходил с
ружьем на плёс стрелять уток. По вечерам он напивался
в деревне или на станции и перед тем, как спать,
смотрелся в зеркальце и кричал:
- Здравствуй, Иван Чепраков!
Пьяный он был очень бледен и всё потирал руки и
смеялся, точно ржал: ги-ги-ги! Из озорства он
раздевался донага и бегал по полю голый. Ел мух и
говорил, что они кисленькие.

IV
Как-то после обеда он прибежал во флигель,
запыхавшись, и сказал:
- Ступай, там сестра твоя приехала.
Я вышел. В самом деле, у крыльца большого дома
стояла городская извозчичья линейка. Приехала моя
сестра, а с нею Анюта Благово и еще какой-то господин
в военном кителе. Подойдя ближе, я узнал военного: это
был брат Анюты, доктор.
- Мы к вам на пикник приехали, - сказал он. -
Ничего?
Сестра и Анюта хотели спросить, как мне тут
живется, но обе молчали и только смотрели на меня. Я
тоже молчал. Они поняли, что мне тут не нравится, и у
сестры навернулись слезы, а Анюта Благово стала
красной. Пошли в сад. Доктор шел впереди всех и
говорил восторженно:
- Вот так воздух! Мать честная, вот так воздух!
По наружному виду это был еще совсем студент. И
говорил, и ходил он, как студент, и взгляд его серых глаз
был такой же живой, простой и открытый, как у
хорошего студента. Рядом со своею высокою и красивою
сестрой он казался слабым, жидким; и бородка у него
была жидкая, и голос тоже - жиденький тенорок,
довольно, впрочем, приятный. Он служил где-то в полку
и теперь приехал в отпуск к своим и говорил, что
осенью поедет в Петербург держать экзамен на доктора
медицины. У него уже была своя семья - жена и трое
детей;



– Хочу, конечно! Пойдем в дом… И рисунки мне покажешь, и школьные тетрадки…

{09213}

В общении с сыном время пролетело незаметно. Настя глядела на Егорушку и понимала, как же он вырос без нее, повзрослел, как сильно она по нему скучает… Вот так бы сидела с ним и сидела рядышком, и разговаривала, и рассматривала его тетрадки с рисунками, и все бы мало было…



женился он рано, когда еще был на втором курсе,
и теперь в городе рассказывали про него, что он
несчастлив в семейной жизни и уже не живет с женой.
- Который теперь час? - беспокоилась сестра. -
Нам бы пораньше вернуться, папа отпустил меня к
брату только до шести часов.
- Ох, уж ваш папа! - вздохнул доктор.
Я поставил самовар. На ковре перед террасой
большого дома мы пили чай, и доктор, стоя на коленях,
пил из блюдечка и говорил, что он испытывает
блаженство. Потом Чепраков сходил за ключом и отпер
стеклянную дверь, и все мы вошли в дом. Было здесь
сумрачно, таинственно, пахло грибами, и шаги наши
издавали гулкий шум, точно под полом был подвал.
Доктор, стоя, тронул клавиши фортепиано, и оно
ответило ему слабо, дрожащим, сиплым, но еще
стройным аккордом; он попробовал голос и запел
какой-то романс, морщась и нетерпеливо стуча ногой,
когда какой-нибудь клавиш оказывался немым. Моя
сестра уже не собиралась домой, а в волнении ходила по
комнате и говорила:
- Мне весело! Мне очень, очень весело!
В ее голосе слышалось удивление, точно ей казалось
невероятным, что у нее тоже может быть хорошо на
душе. Это первый раз в жизни я видел ее такою
веселою. Она даже похорошела. В профиль она была
некрасива, у нее нос и рот как-то выдавались вперед и
было такое выражение, точно она дула, но у нее были
прекрасные темные глаза, бледный, очень нежный цвет
лица и трогательное выражение доброты и печали, и
когда она говорила, то казалась миловидною и даже
красивою. Мы оба, я и она, уродились в нашу мать,
широкие в плечах, сильные, выносливые, но бледность
у нее была болезненная, она часто кашляла, и в глазах у
нее я иногда подмечал выражение, какое бывает у
людей, которые серьезно больны, но почему-то
скрывают это. В ее теперешней веселости было что-то
детское, наивное, точно та радость, которую во время
нашего детства пригнетали и заглушали суровым
воспитанием, вдруг проснулась теперь в душе и
вырвалась на свободу.
Но когда наступил вечер и подали лошадей, сестра
притихла, осунулась и села на линейку с таким видом,
как будто это была скамья подсудимых.
Вот они все уехали, шум затих... Я вспомнил, что



В доме меж тем уже вовсю пахло пирогами, и за окном успели набежать скорые осенние сумерки. В комнату к ним заглянула мама – раскрасневшаяся, с косынкой на голове, сквозь которую топорщились бигуди. Скомандовала ласково:

{09214}

– Ужинать пора, Егорушка… Пойдем со мной, милый… А после ужина мультик посмотришь и сразу спать! Договорились?

Глянув на Настю, мама и ей дала команду тем же ласковым тоном:



Анюта Благово за всё время не сказала со мною ни
одного слова.
\"Удивительная девушка! - подумал я. -
Удивительная девушка!\"
Наступил Петровский пост, и нас уже каждый день
кормили постным. От праздности и неопределенности
положения меня тяготила физическая тоска, и я,
недовольный собою, вялый, голодный, слонялся по
усадьбе и только ждал подходящего настроения, чтобы
уйти.
Как-то перед вечером, когда у нас во флигеле сидел
Редька, неожиданно вошел Должиков, сильно
загоревший и серый от пыли. Он три дня пробыл на
своем участке и теперь приехал в Дубечню на паровозе,
а к нам со станции пришел пешком. В ожидании
экипажа, который должен был прийти из города, он со
своим приказчиком обошел усадьбу, громким голосом
давая приказания, потом целый час сидел у нас во
флигеле и писал какие-то письма; при нем на его имя
приходили телеграммы, и он сам выстукивал ответы.
Мы трое стояли молча, навытяжку.
- Какие беспорядки! - сказал он, брезгливо
заглянув в ведомость. - Через две недели я перевожу
контору на станцию и уж не знаю, что мне с вами
делать, господа.
- Я стараюсь, ваше высокородие, - проговорил
Чепраков.
- То-то, вижу, как вы стараетесь. Только жалованье
умеете получать, - продолжал инженер, глядя на меня.
- Всё надеетесь на протекцию, как бы поскорее и
полегче faire la carriиre. Ну, я не посмотрю на
протекцию. За меня никто не хлопотал-с. Прежде чем
мне дали дорогу, я ходил машинистом, работал в
Бельгии как простой смазчик-с. А ты, Пантелей, что
здесь делаешь? - спросил он, повернувшись к Редьке.
- Пьянствуешь с ними?
Он всех простых людей почему-то называл
Пантелеями, а таких, как я и Чепраков, презирал и за
глаза обзывал пьяницами, скотами, сволочью. Вообще к
мелким служащим он был жесток и штрафовал, и гонял
их со службы холодно, без объяснений.



– А ты тоже без дела не сиди, давай собой займись! Причешись, оденься поприличнее. Платье голубое погладь, оно к твоим глазам идет!

{09215}

– Да зачем, мам… – недовольно отмахнулась Настя.



Наконец, приехали за ним лошади. Он на прощанье
пообещал уволить всех нас через две недели, обозвал
приказчика болваном и затем, развалившись в коляске,
покатил в город.
- Андрей Иваныч, - сказал я Редьке, - возьмите
меня к себе в рабочие.
- Ну, что ж!
И мы пошли вместе по направлению к городу. Когда
станция и усадьба остались далеко за нами, я спросил:
- Андрей Иваныч, зачем вы давеча приходили в
Дубечню?
- Первое, ребята мои работают на линии, а второе -
приходил к генеральше проценты платить. Летошний
год я у нее полсотню взял и плачу теперь ей по рублю в
месяц.
Маляр остановился и взял меня за пуговицу.
- Мисаил Алексеич, ангел вы наш, - продолжал он,
- я так понимаю, ежели какой простой человек или
господин берет даже самый малый процент, тот уже
есть злодей. В таком человеке не может правда
существовать.
Тощий, бледный, страшный Редька закрыл глаза,
покачал головой и изрек тоном философа:
- Тля ест траву, ржа - железо, а лжа - душу.
Господи, спаси нас грешных!

V
Редька был непрактичен и плохо умел соображать;
набирал он работы больше, чем мог исполнить, и при
расчете тревожился, терялся и потому почти всегда
бывал в убытке. Он красил, вставлял стекла, оклеивал
стены обоями и даже принимал на себя кровельные
работы, и я помню, как он, бывало, из-за ничтожного
заказа бегал дня по три, отыскивая кровельщиков. Это
был превосходный мастер, случалось ему иногда
зарабатывать до десяти рублей в день, и если бы не это
желание - во что бы то ни стало быть главным и
называться подрядчиком, то у него, вероятно, водились
бы хорошие деньги.
Сам он получал издельно, а мне и другим ребятам
платил поденно, от семидесяти копеек до рубля в день.
Пока стояла жаркая и сухая погода, мы исполняли



– Ну, как знаешь. Я ведь как лучше хочу… Идем, Егорушка, идем! Идем с бабушкой… Пусть мама тут одна посидит, подумает…

{09216}

Калитка звякнула в десятом часу, и Настя увидела в окно, как Борис неторопливо идет по дорожке к крыльцу. Мама уже встречала гостя в прихожей, улыбалась приветливо:

– Здравствуйте, Борис… Как вас по батюшке, не припомню?



разные наружные работы, главным образом красили
крыши. С непривычки моим ногам было горячо, точно я
ходил по раскаленной плите, а когда надевал валенки,
то ногам было душно. Но это только на первых порах,
потом же я привык, и всё пошло, как по маслу. Я жил
теперь среди людей, для которых труд был обязателен и
неизбежен и которые работали, как ломовые лошади,
часто не сознавая нравственного значения труда и даже
никогда не употребляя в разговоре самого слова \"труд\";
около них и я тоже чувствовал себя ломовиком, всё
более проникаясь обязательностью и неизбежностью
того, что я делал, и это облегчало мне жизнь, избавляя
от всяких сомнений.
В первое время всё занимало меня, всё было ново,
точно я вновь родился. Я мог спать на земле, мог ходить
босиком, - а это чрезвычайно приятно; мог стоять в
толпе простого народа, никого не стесняя, и когда на
улице падала извозчичья лошадь, то я бежал и помогал
поднять ее, не боясь запачкать свое платье. А главное, я
жил на свой собственный счет и никому не был в
тягость!
Окраска крыш, особенно с нашею олифой и краской,
считалась очень выгодным делом, и потому этою
грубой, скучной работой не брезговали даже такие
хорошие мастера, как Редька. В коротких брючках, с
тощими лиловыми ногами, он ходил по крыше, похожий
на аиста, и я слышал, как, работая кистью, он тяжело
вздыхал и говорил:
- Горе, горе нам, грешным!
По крыше он ходил так же свободно, как по полу.
Несмотря на то, что он был болен и бледен, как
мертвец, прыткость у него была необыкновенная; он
так же, как молодые, красил купол и главы церкви без
подмостков, только при помощи лестниц и веревки, и
было немножко страшно, когда он тут, стоя на высоте,
далеко от земли, выпрямлялся во весь свой рост и
изрекал неизвестно для кого:
- Тля ест траву, ржа - железо, а лжа - душу!
Или же, думая о чем-нибудь, отвечал вслух своим
мыслям:
- Всё может быть! Всё может быть!
Когда я возвращался с работы домой, то все эти,
которые сидели у ворот на лавочках, все приказчики,



– Можно и без батюшки, уважаемая Ирина Ивановна. Я не в обиде.

{09217}

– Ну вот и хорошо, вот и ладненько… Да вы проходите, Борис, проходите в комнату… Настя сейчас выйдет… Проходите, будем чай пить! Я как раз и пироги испекла… Настя мне сказала, что вечером гости будут, так отчего и не расстараться для хорошего человека… Проходите, Борис, не стесняйтесь! Да вот сюда садитесь, здесь самое удобное мес– то, да!

Настя слышала, как мама рассыпается горохом, морщилась и не могла заставить себя встать с места. Но вставать надо было. Все равно не отсидишься здесь, в дальней комнате.



мальчишки и их хозяева пускали мне вслед разные
замечания, насмешливые и злобные, и это на первых
порах волновало меня и казалось просто чудовищным.
- Маленькая польза! - слышалось со всех сторон,
- Маляр! Охра!
И никто не относился ко мне так немилостиво, как
именно те, которые еще так недавно сами были
простыми людьми и добывали себе кусок хлеба черным
трудом. В торговых рядах, когда я проходил мимо
железной лавки, меня, как бы нечаянно, обливали
водой и раз даже швырнули в меня палкой. А один
купец-рыбник, седой старик, загородил мне дорогу и
сказал, глядя на меня со злобой:
- Не тебя, дурака, жалко! Отца твоего жалко!
А мои знакомьте при встречах со мною почему-то
конфузились. Одни смотрели на меня, как на чудака и
шута, другим было жаль меня, третьи же не знали, как
относиться ко мне, и понять их было трудно. Как-то
днем, в одном из переулков около нашей Большой
Дворянской, я встретил Анюту Благово. Я шел на
работу и нес две длинных кисти и ведро с краской.
Узнав меня, Анюта вспыхнула.
- Прошу вас не кланяться мне на улице... -
проговорила она нервно, сурово, дрожащим голосом, не
подавая мне руки, и на глазах у нее вдруг заблестели
слезы. - Если, по-вашему, всё это так нужно, то пусть...
пусть, но прошу вас, не встречайтесь со мною!
Я уже жил не на Большой Дворянской, а в
предместье Макарихе, у своей няни Карповны, доброй,
но мрачной старушки, которая всегда предчувствовала
что-нибудь дурное, боялась всех снов вообще и даже в
пчелах и в осах, которые залетали к ней в комнату,
видела дурные приметы. И то, что я сделался рабочим,
по ее мнению, не предвещало ничего хорошего.
- Пропала твоя головушка! - говорила она
печально, покачивая головой. - Пропала!
С нею в домике жил ее приемыш Прокофий, мясник,
громадный, неуклюжий малый лет тридцати, рыжий, с
жесткими усами. Встречаясь со мною в сенях, он молча
и почтительно уступал мне дорогу, и если был пьян, то
всей пятерней делал мне под козырек. По вечерам он
ужинал, и сквозь дощатую перегородку мне слышно
было, как он крякал и вздыхал, выпивая рюмку за
рюмкой.



Вышла, увидела, что мама с Борисом уже сидят за столом. Они повернули к ней головы, глянули так, будто она невольно помешала их беседе. Вроде того – и без нее бы обо всем сговорились. Села за стол, не зная, куда девать руки.

{09218}

Помолчали немного. То ли мама немного смущалась, то ли Борис не знал, с чего начать важный разговор… А пауза надолго затянулась, однако. Неловкая, томительная.



- Мамаша! - звал он вполголоса.
- Ну? - отзывалась Карповна, любившая без
памяти своего приемыша. - Что, сынок?
- Я вам, мамаша, могу снисхождение сделать. В сей
земной жизни буду вас питать на старости лет в юдоли, а
когда помрете, на свой счет похороню. Сказал - и
верно.
Вставал я каждый день до восхода солнца, ложился
рано. Ели мы, маляры, очень много и спали крепко, и
только почему-то по ночам сильно билось сердце. С
товарищами я не ссорился. Брань, отчаянные клятвы и
пожелания вроде того, например, чтобы лопнули глаза
или схватила холера, не прекращались весь день, но,
тем не менее, все-таки жили мы между собою дружно.
Ребята подозревали во мне религиозного сектанта и
добродушно подшучивали надо мною, говоря, что от
меня даже родной отец отказался, и тут же
рассказывали, что сами они редко заглядывают в храм
божий и что многие из них по десяти лет на духу не
бывали, и такое свое беспутство оправдывали тем, что
маляр среди людей всё равно, что галка среди птиц.
Ребята уважали меня и относились ко мне с
почтением; им, очевидно, нравилось, что я не пью, не
курю и веду тихую, степенную жизнь. Их только
неприятно шокировало, что я не участвую в краже
олифы и вместе с ними не хожу к заказчикам просить
на чай. Кража хозяйской олифы и краски была у
маляров в обычае и не считалась кражей, и
замечательно, что даже такой справедливый человек,
как Редька, уходя с работы, всякий раз уносил с собою
немножко белил и олифы. А просить на чай не
стыдились даже почтенные старики, имевшие в
Макарихе собственные дома, и было досадно и стыдно,
когда ребята гурьбой поздравляли какое-нибудь
ничтожество с первоначатием или окончанием и,
получив от него гривенник, униженно благодарили.
С заказчиками они держали себя, как лукавые
царедворцы, и мне почти каждый день вспоминался
шекспировский Полоний.
- А, должно быть, дождь будет, - говорил заказчик,
глядя на небо.
- Будет, беспременно будет! - соглашались
маляры.
- Впрочем, облака не дождевые. Пожалуй, не будет
дождя.



Наконец Борис заговорил, глядя на маму с улыбкой:

{09219}

– А я ведь мужа вашего знал, Ирина Ивановна… Хороший был мужик, спокойный, деловой. Мы вместе на лесопилке какое-то время работали.

– Да что вы говорите? – слишком оживленно спросила мама, радуясь продолжению разговора. – Да, Настин папа был таким, его уважали, да… Очень приятно слышать, знаете ли… Столько уж лет без хозяина в доме живем… Да вы угощайтесь, Борис, угощайтесь пирогами, не стесняйтесь, пожалуйста! Вот этот с мясом, а этот с грибами… А тут вот сладкие пироги…



- Не будет, ваше высокородие! Верно, не будет.
Заглазно они относились к заказчикам вообще
иронически, и когда, например, видели барина, сидящего
на балконе с газетой, то замечали:
- Газету читает, а есть, небось, нечего.
Дома у своих я не бывал. Возвращаясь с работы, я
часто находил у себя записки, короткие и тревожные, в
которых сестра писала мне об отце: то он был за обедом
как-то особенно задумчив и ничего не ел, то
пошатнулся, то заперся у себя и долго не выходил.
Такие известия волновали меня, я не мог спать и,
случалось даже, ходил ночью по Большой Дворянской
мимо нашего дома, вглядываясь в темные окна и
стараясь угадать, всё ли дома благополучно. По
воскресеньям приходила ко мне сестра, но украдкой,
будто не ко мне, а к няньке. И если входила ко мне, то
очень бледная, с заплаканными глазами, и тотчас же
начинала плакать.
- Наш отец не перенесет этого! - говорила она. -
Если, не дай бог, с ним случится что-нибудь, то тебя всю
жизнь будет мучить совесть. Это ужасно, Мисаил!
Именем нашей матери умоляю тебя: исправься!
- Сестра, дорогая моя, - говорил я, - как
исправляться, если я убежден, что поступаю по совести?
Пойми!
- Я знаю, что по совести, но, может быть, это можно
как-нибудь иначе, чтобы никого не огорчать.
- Ох, батюшки! - вздыхала за дверью старуха. -
Пропала твоя головушка! Быть беде, родимые мои,
быть беде!

VI
В одно из воскресений ко мне неожиданно явился
доктор Благово. Он был в кителе поверх шелковой
рубахи и в высоких лакированных сапогах.
- А я к вам! - начал он, крепко, по-студенчески
пожимая мне руку. - Каждый день слышу про вас и всё
собираюсь к вам потолковать, как говорится, по душам.
В городе страшная скука, нет ни одной живой души, не с
кем слово сказать. Жарко, мать пречистая! -
продолжал он, снимая китель и оставаясь в одной
шелковой рубахе. - Голубчик, позвольте с вами
поговорить!
Мне самому было скучно и давно уже хотелось
побыть в обществе не маляров. Я искренно обрадовался
ему.



– Спасибо, Ирина Ивановна. Очень люблю пироги, спасибо.

{09220}

– Правда? А Настенька очень славно печет пироги… У нее даже лучше получаются, чем у меня!

– Ну, так это же замечательно, Ирина Ивановна! И уж позвольте, я сразу к делу, хорошо? И без того припозднился! Слишком дел много, хоть разорвись на все!

– Да, конечно… Слушаю вас, Борис…



- Начну с того, - сказал он, садясь на мою постель,
- что я вам сочувствую от всей души и глубоко уважаю
эту вашу жизнь. Здесь в городе вас не понимают, да и
некому понимать, так как, сами знаете, здесь, за весьма
малыми исключениями, всё гоголевские свиные рыла.
Но я тогда же на пикнике сразу угадал вас. Вы -
благородная душа, честный, возвышенный человек!
Уважаю вас и считаю за великую честь пожать вашу
руку! - продолжал он восторженно. - Чтобы изменить
так резко и круто свою жизнь, как сделали это вы,
нужно было пережить сложный душевный процесс, и,
чтобы продолжать теперь эту жизнь и постоянно
находиться на высоте своих убеждений, вы должны изо
дня в день напряженно работать и умом, и сердцем.
Теперь, для начала нашей беседы, скажите, не находите
ли вы, что если бы силу воли, это напряжение, всю эту
потенцию, вы затратили на что-нибудь другое,
например, на то, чтобы сделаться со временем великим
ученым или художником, то ваша жизнь захватывала
бы шире и глубже и была бы продуктивнее во всех
отношениях?
Мы разговорились, и когда у нас зашла речь о
физическом труде, то я выразил такую мысль: нужно,
чтобы сильные не порабощали слабых, чтобы
меньшинство не было для большинства паразитом или
насосом, высасывающим из него хронически лучшие
соки, то есть нужно, чтобы все без исключения - и
сильные и слабые, богатые и бедные, равномерно
участвовали в борьбе за существование, каждый сам за
себя, а в этом отношении нет лучшего нивелирующего