Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Диана Арбенина

Тильда

© д.арбенина, 2017

© ООО «Издательство АСТ», 2018

* * *

Первая книга исключительно прозы. Правда, пока только сборник всего мною написанного не рифмой за минувшие годы. Но, однако, это первая самостоятельная прозаическая книга.

Неужели я все ближе к своей мечте? Неужели у меня когда-нибудь получится окружить себя придуманным миром придуманных людей? Я так это люблю. Пожалуй, не меньше, чем писать песни. И уж точно больше, чем писать стихотворения, которые, рождаясь, раздирают мою душу.

Я не хочу боли. Не хочу страданий. Я хочу дарить вам выносимую и отчасти грустную легкость бытия. Запасы серной кислоты на исходе. Я знаю, где неисчерпаемый ее запас, но не хочу идти за новыми литрами жидкости, призванной растворять в себе ту радость, которую каждый живущий вправе испытывать в мизерное количество отпущенных лет на земле.

Я хочу новую жизнь. Новую жизнь в награду за честно прожитую старую.

Вы держите в руках мое прошлое. Мое прекрасное прошлое. Спасибо вам за соучастие. Спасибо за присутствие в моей жизни.
И пусть будет у каждого из нас та единственная любовь, которая ведет нас по бесконечному пути к свету.
д.ар


бензиновые рассказы



Леночка

Лена села на парапет, перекинула ноги и сиганула в Неву.

Все произошло моментально. Умерла в воздухе от переполнившего сердце страха. Зачем прыгала, никто так и не понял. Охуевшие обездоленные друзья пытались друг другу что-то объяснить. Несли невразумительную пылкую молодую чушь о глубокой личной драме, творческой натуре, ранимой душе, неразделенной любви, суицидальных попытках еще задолго до этого ставшего фатальным случая и прочую ахинею. Приближенные Лены таинственно закатывали глаза, переходили на шепот относительно наркотиков, а после сотни крепкого модного пива сообщали, что добропорядочная Леночка перед своей пиздато-красивой романтической погибелью, оказывается, крепко заливала и закусывала таблетками антидепрессивного свойства. Словом, не простая вовсе была при доведенном до абсолюта внешнем благополучии, граничащем с питерским снобизмом. Совсем не простая, оказывается, была.

Леночка тем временем летела себе во вселенной и, наблюдая сверху за всей этой мелкокалиберной суетой относительно себя, радовалась и улыбалась кометам. Еще бы! И тут всех сделала! Опередила – раз. Решилась – два. Больно не было – три. Чертовски красивой запомнили – четыре. Старости не будет – пять. А главное, больше не надо бояться.

Леночка слыла храбрецом невиданным. Все делала, чтобы подтверждать и поддерживать этот свой миф о себе. И с парашютом прыгала (едва не окочурилась от страха), самолет поднимала (едва не обделалась, когда пилот убрал руки от своего штурвала и начал в полете трещать по телефону, а ее учебный полунастоящий штурвальчик завибрировал, задрожал, и она крикнув: «Блядь, Юра!» – побелела и потом на земле долго отходила, огрызаясь на подколы летчиков), гончила на подаренной мамой бэхе, в горы карабкалась, ныряла с акулами, загребала альпийские снега сноубордом, водку пила с локтя, соблазняла и мужиков, и девок, хохмила, острила, лила сало анекдотов, осуждала трусов, порицала слабых. И так продолжалось всю ее казавшуюся незаурядной жизнь.

Внутри же Лена была заурядной трусихой. Боялась темноты, секса, ядовитых грибов, девичьих нарядов, плакать, просить прощения, давать в долг, любить, верить, пускать себя вразнос от страсти. И крепко держалась за свою отличную непыльную работу директора одной из крупнейших санкт-петербургских художественных галерей.

Теперь все это было крайне несущественным. Полет холодил шею и обдувал крутой Леночкин лоб. Захотелось было курить, но, вспомнив надсадные рекламы Минздрава о вреде здоровью, Леночка в желании себе отказала. Сила воли у нее была ого-го!!

Внизу, на земле, тем временем происходило следующее. Приятель Леночки по работе с питерским бомондом, поэт Аркаша Соленый впал в маразматическую восторженную истерику по причине эдакого дивного мужественного ухода из жизни. Пил пиво целыми днями в своей коммуналке на Лиговке, а пустые бутылки пулял в крыс, а точнее, в крысиные усы, выглядывающие из мусорного бака аккурат под Аркашиными окнами. Пробовал писать эпитафию, но скоропостижно пьянел, и оттого рука поэта не слушалась, и безвольные каракули расшифровать не смог бы ни один матерый криптограф. Аркаша был уверен в гениальности написанного и кичился перед собутыльниками первым написанным четверостишием:

Когда тебя я увидал – во мне погиб мужской вандал.Твои мальчишечьи плечи во сне несмело я ласкал!О, амазонка на коне, Ленусь, клянусь, ты снишься мне!Мы вместе скачем по Луне!!

Собутыльники – коммунальная элита – кивала, одобряла, и тетя Наташа, всхлипывая, бежала на угол уже за водярой, на ходу шепча: «Ой, какая девка-то была! Какая девка!» Так продолжалось с год, потом с Аркашей случилась белая горячка (белочка в народе), и он сгинул в казематах питерской дурки. Тетя Наташа родила косую девочку и назвала ее, ясен пень, Елена Аркадьевна Соленая. О них всё.

Лениного папу, обезумевшего от горя, первое время опекали Ленины друзья. Очень быстро все, разумеется, затухло, и папа тихо скончался в больнице. Увял. Все, что от него осталось – черепаховый очечник с треснувшей оправой и фотографической карточкой, где они с дочерью, обнявшись, весело смеются в объектив, стоя под соснами в дюнах Комарово.

Мама Лены на следующее утро после похорон улетела в Италию по контракту. Так и преподает во Флоренции курс классического русского романса. По вечерам поет в ресторане, всю ночь курит и разгадывает японскую головоломку судоку.

Самый близкий Леночкин друг и воздыхатель Васька Нырков тотчас после эпохального прыжка в Неву женился на давно облизывающейся по нему толстой питерской актрисе с глобальным пробегом по подмосткам, мостам, постелям, кафе и кабакам, алкоголической сорокадвухлетней даме. На свадьбе, выпив первую бутылку, новоиспеченная невеста пообещала Василию завязать. Но наступили будни, отступили роли, и дама заливать не перестала. В ответ на это Васька, милейший добрейший Васька, стал лупить ее по роже, а потом и вовсе дошел до ручки и как-то треснул бейсбольной битой по спине. Дама впала в кому, Васька сел. Более ничего не известно.

Ближайшая подруга Леночки убивалась сильнее всех. Потекла рассудком и сама не поняла, как оказалась мамкой на малине. Держит бордель в Озерках, имеет двух дочерей – Елену и Хелен. Регулярно ходит в церковь и пишет письма в мэрию с настоятельным требованием переименовать Большеохтинский мост в мост Елены Питерской. Мол, Леночка была символом петербургской молодежи, и надо отдать ей должное. Она ведь все видит! И оттуда нас ТОЖЕ! порицает силою своего красноречия.

В общем, маразм крепчал и было грустно. И грустно было вовсе не оттого, что все в жизни Леночкиных друзей пошло наперекосяк и как-то криво. Не оттого, что с ее прыжком молодость ушла, а сердце перечеркнула запекшаяся кровянка столового ножа. И не оттого, что Леночка оказалась дешевой истерической дурой и врала всем всю жизнь, всех на путь истинный наставляла, а за, простите, свой базар не ответила. Грустно не от этого.

Вот уже четыре года прошло, а на могиле по-прежнему живет ее пес. Преданный, еще не старый ротвейлер. Его пытались гонять, но оставили в покое – больно человеческая тоска смотрела на людей из песьих глаз. Директор похоронной конторы пытался взять его себе, но пес ни в какую. Вежливо поблагодарил, хвостом постучав по земле, поскулил, но с могилы не сошел. Могильщики кормят его от случая к случаю. Пес внимательно наблюдает за появляющимися новыми соседями Леночки и шевелит ушами, когда слушает похоронный оркестр. Он не очень худой, и массивный бежевый ошейник еще не особо истрепан дождями. Когда наступает ночь и от могил начинает пахнуть остывающей ночной травой, пес вытягивается на Леночкиной могиле, кладет морду на длинные шоколадные лапы и начинает негромко выть. Поплачет так и засыпает. Как ему хочется к ней и как хочется ее простить!

2009

Буржуа

…Когда мы свернули за угол, наступил вечер. Ты дрожала от холода.

– Дрожишь?

– Нет, – ответила ты и стала дрожать дальше.

Ты не умела врать. И на мой вопрос ответила честно: во время ответа ты ни разу не дрогнула.

Мы шли по лету, и, хотя нас никто уже не любил, нам было хорошо.

Небо готовилось ко сну. Квакали лягушки. Одну мы увидели немного позже: она прыгала по асфальтовой дорожке, явно не удовлетворенная ландшафтом. Возможно, она так и не сумела добраться до настоящей воды и сейчас уже умерла…

На моем выступлении меня никто не слушал. Они уже все знали. Мне казалось, что мне все равно. Но вечером, когда глаза скрылись под веками, одиночество затопило все пустые места внутри, и долгие шесть дней сердце, легкие, грудь, живот плавали в мутном отчаянии, накормленные алкогольными напитками.

Ты все это знала, но мы не говорили об этом. Спасибо. Мои слова и чувства не передали бы, как надо. В таком случае – зачем?

И стоит ли напоминать об унижении? Так странно, что унижение может быть ненужным.

Солнце давно скрылось под облаками, мы стояли и наблюдали за гаснущим светом. То, что солнце может не загореться, нас не огорчало: впереди была ночь.

1999

Эклер

Я забыла зарядку от компьютера дома. Проснулась сейчас утром в Витебске и обнаружила это. Компьютеру осталось жить 26 минут. Планы написать прекрасный рассказ улетели в трубу, но я почему-то не расстроилась, а стала яростно грызть зубочистку и думать, что я могу написать за 26 минут? Такой вот долбаный спринт. Написать можно немного. Формирование печатной мысли – дело не быстрое. Плюс количество опечаток, которые я ненавижу и правлю тут же. И, разумеется, мои мозги не пулемет Калашникова. Строчить, как журналист на задании, я тоже не могу. Что остается?

Преломление солнца в моих волосах, мурашки на предплечьях, тоска по детству, когда катишь в паровозе по сонному туману лощин, и хочется спать, и спать жалко…

Москва. 6 июня. Это все, что я тогда успела.

А сегодня утром, 29 марта, я проснулась в шесть утра оттого, что съела во сне эклер. С зеленым каким-то кремом. Мама очень любит эклеры, а мне они все равно. Позавчера у мамы был 64-й день рождения, и мы приезжали к ней. Может, потому эклер и приснился? Причем сон был настолько явным, что я целый день чувствовала во рту его вкус. С зеленым каким-то кремом. Говорят, что в эклерах он заварной. Что это такое, я с трудом представляю, но вкус был ничего. Днем даже выпила кофе без всего. Как будто запила эклер.

Какой удивительный с точки зрения убедительности сон. Уже глубокая ночь, а я до сих пор не уверена, что эклер со мной случился не наяву. Проснувшись, я даже к зеркалу прокралась и проверила, нет ли следов. Их не было. Но, казалось, засунь я руку в гортань, и непременно соскребу следы шоколада со спинки эклера.

Почему мама их любит, интересно? Они же приторные, а она суть соленое. Она любит селедки разные, картошку, яичницу, черный хлебец и огурцы. Сладкое вообще никак. Только килограммы сахара в чай и кофе, но это не в счет. А эклеры вообще вытекают в рот патокой плюс тесто с воздухом, но рыхлое какое-то. Невкусно. И холодные они. Не температурно, а по сути.

Но мой эклер, что из сна, был иной. Он не был вкусным или невкусным, не был приторным или в самый раз, не был свежим или дубовым. Он был живой. Мартовский. Видимо, мне приснилась весна с зелеными ростками растений, что хотят наружу.

2010–2011

Катя

Я сидел на ковре и хотел поцеловать Катю. Катя была журналистка. Розовощекая, светлая, мягкая вся, синеглазая, с двумя детьми, мужем-продюсером, и не факт, что съездила бы мне по роже, если б я осмелился.

Мы пили виски. Бутылка стояла между нами. Я крутил свой бокал и предельно осторожно цедил по капельке едкую теплую жидкость, боясь напиться и перестать контролировать ситуацию. А ситуация имела все шансы.

Обычно, когда я хочу и меня хотят – воздух имеет свою особенную плотность и заряженность, все в нем подсказывает. Я порой не даю себе хода, чувствуя это, боюсь ошибки, которая может привести к неловкости. И всякий раз зря, потому что когда оказываюсь с тем, кого хотел, и в эйфории первой ночи на рассвете задаю вопрос: «А помнишь, тогда после концерта мы сидели в ресторации, и я…» – в ответ непременно слышу: «Конечно, помню! И я!»

Так вот сейчас воздух явно имел заряд. И особенное притяжение. Я опять его чувствовал и опять не давал себе воли поверить.

Мы сидели у Кати дома в одной из комнат, слышали, как за стеной играют ее дети, как льется вода в ванной, и мне невыносимо хотелось мягко отодвинуть в сторону бутылку, подползти к ней по ковру на манер партизана, и, чувствуя запах светло-коричневого ворса, Катиных волос, Катиной груди, приподняться на локтях, чтоб сбилось дыхание, и поцеловать ее.

Вместо этого мы сидели на полу напротив друг друга и разговаривали. Катя была весьма смышленой девушкой и, как я подозревал, застенчивой, чем еще больше заводила меня. Идиотское положение: язык говорит какие-то слова, пытается держать остроту разговора, а мозг токует дятлом по дереву: «Хочу поцеловать! Хочу поцеловать! Еще минута и поцелую! Хочу поцеловать!»

В общем я изображал диалог, а Катя умничала, намекала, недоговаривала, улыбалась, тоже потихонечку пила и смотрела на меня.

И я собрался. Собрался с духом, налил ей и себе, в висках застучали отбойные молоточки, стало удушливо, но я подполз ближе, практически к Катиным коленям, и тут раздался крик: «Мама! Мамочка!» Катя вскочила и, извинившись, метнулась в детскую спасать сына.

«Ааааааааааа!» – выдохнул я, оставшись один, и повалился на спину, закрыв лицо ладонями. Не вышло, черт!

Ее не было долго. Кажется, я даже уснул. За этот время в окно пришли мои любимые сумерки. Я услышал, как Катя села около меня, и, оставшись лежать на спине, повернул к ней голову. Я был так рад ее возвращению. К ней тянуло, с ней было нежно и уютно, я абсолютно размяк. Уходить не хотелось.

– Извини, пожалуйста! – сказала Катя. – Малыши разыгрались, а наш папа занят.

– Так хорошо, что ты вернулась, – сказал я и улыбнулся.

– Ты уснул? – спросила Катя.

– Нет. Ждал тебя и думал.

– Налей мне глоточек.

Я налил себе и ей. Мы легонько звякнули бокалами и выпили.

– Свет включить?

– Нет. Я сумерки люблю.

– Я тоже, – сказала Катя. – Но тебя уже не видно совсем.

– Я пойду скоро, – зачем-то сказал я.

Мне так не хотелось двигаться! Не то что уходить. Я проклинал себя.

– Не уходи. Давай еще посидим так, – сказала Катя. – Может, останешься у нас?

Меня замутило. Я представил, как томлюсь всю ночь на диванчике, думая о ней, спящей через стену в непременной белой, пахнущей снами сорочке, о ее мягком светлом лице и теплых губах. Потом я представил, как провалюсь в сон и следующим кадром станет отвратительное утро с нелепым семейным завтраком. И я буду давиться кофе и ничего не смогу съесть от смущения. И все вокруг будут бегать, собираясь по проторенному маршруту, а я буду сидеть, пряча благоуханные носки под кухонным столом, и пытаться не быть чужим, будучи абсолютно лишним. И буду острить, а продюсер будет посмеиваться, как хорек, маскируя диоптриями мутно-желтые мидии зрачков. Я не ревновал ее к мужу. Он не внушал мне вообще никаких чувств. Может, оттого, что был пигмеем, а я, несмотря на свое беспросветное пьянство, неприкаянность, драки и бездомность, прекрасно знал, что Катя не оттолкнет меня, если я таки решусь и поцелую ее.

– Ну не настаиваю, конечно! – иронично протянула она. – В нашем обществе-то чего ловить? Некоторые поинтереснее ждут, да?

Я дико захотел притянуть ее за шею и целовать, целовать, целовать, чтобы она задыхалась и шарила рукой по ковровой шкуре, и обняла меня за плечи, и держала затылок в горсти, и чтоб так было долго, до звездочек в глазах. Чтобы она не говорила ерунды, и молчала, и тянулась ко мне сама. Вместо этого я смутился и сказал:

– Да ладно. Кто ждет-то?

И тотчас почувствовал, что еще один момент упущен.

Лежать стало глупо. Я рывком поднялся и неожиданно для себя вдруг сказал:

– Была б моя воля, я бы вообще от тебя не уходил.

К моему удивлению, стены остались стоять как были и потолок не упал на наши глаза. Просто стало очень и очень тихо. Все во мне звенело.

Она подняла голову и, смотря на меня снизу вверх, сказала:

– Наверное, мне стоило тебя к ним ко всем ревновать. Смешно говорю, да? И на первый взгляд абсолютно не имею права так говорить.

Я почувствовал, как мои колени стали холодцом, и присел на корточки перед ней.

Надо было незамедлительно действовать. Это стало очевидно. Она смотрела на меня и приглашала. Даже такой кретин, как я, это понял.

– Завтра сходим посмотрим картины Федорова? – спросила Катя.

Я был готов идти с ней куда угодно. Хоть на концерт группы «Кот в сапогах».

– А что, стоит? – как дурак спросил я.

– А тебе не интересно?

Я почему-то промолчал. И выпил. И поднял голову. И стал смотреть на нее. И она ответила. И у меня горели руки, и все лопалось в голове от прямого вызова счастья. Я видел, как все ее существо тянется ко мне, и, напрягая все жилы, несся навстречу. И, кажется, успел почуять вкус ее дыхания. И так мы смотрели друг в друга, уже не скрываясь, уже неотрывно. И это было лучше всех миллиардов поцелуев.

Не знаю, сколько прошло времени. Может, пятьдесят секунд, может, полчаса.

– Я пошел. Проводи, – просипел мой голос, и мы перестали обниматься глазами. Она проигнорировала мою попытку помочь ей подняться.

У двери я пропустил ее вперед и украдкой вдохнул аромат ее неги.

В прихожей пахло дубленками, зимой и овсяным печеньем.

– Спасибо за вечер, – сказала Катя, наблюдая, как я шнурую ботинки.

Я выпрямился.

– И тебе. – Я протянул ей руку. Она пожала. Крепкая теплая ладонь.

– Пока. – Она открыла дверь в подъезд.

– Пока, – кивнул я, выкатился на лестницу и обрушился вниз по ступеням.

Пробежав два лестничных пролета, я с размаху навалился на замерзшее в морозных каракулях окно и так застыл. Я стоял и жмурился и перекатывал в кулаке фаланги пальцев. Стоит ли объяснять, как я себя ненавидел??

А потом я развернулся и медленно поплелся вниз, переползая через ступени, как крошечный муравей через буханку хлеба. И когда уже был в самом низу парадной, остановился еще раз, посмотрел вверх, взялся за покрытую инеем ручку входной двери, рванул на себя и тут услышал, как где-то высоко-высоко кто-то резко хлопнул дверью.

2010

Мотофозо: 35 юбилейных песен

либретто моноспектакля

Увертюра

Я влюблена. Это так же очевидно, как отсутствие света вчера вечером и град величиной с полпальца, заваливший сад. Я влюблена, и меня это начинает пугать.

Ну зачем было идти в этот странный ломаный театр с демонстрацией маскулинно-женского и сиренево-черным ароматом желания?

Разумеется, все началось именно в том одуряющем пространстве, на том поле боя «артист – зритель».

Моя часть поля была нашпигована клубнями зрительских голов, а на противоположной носился крохотный черный флажок.

Внезапно он упал, я получила под дых и поняла – ну вот, еще одна наша встреча…

Глава 1

Первый раз я влюбилась в нее еще в школе. Это было несложно. Во-первых, в этом возрасте нормальному человеку положено влюбляться. Во-вторых, есть люди, в которых влюбляешься тотчас после первой встречи, неосознанно и вопреки. К тому же она пела. И пела весьма своеобразно – всегда закрыв глаза и молотя по гитаре с такой отвагой, что на банке оставались капельки крови. Иногда, впрочем, дубасила по клавишам уютного гробика «Красный Октябрь», в котором у нее уже тогда был маленький бар – да куда там бар! Смешное слово – правильнее сказать, заначка с пыльной бутылкой пива либо белого вина «Ркацители».

Наше сближение произошло на дне рождения одноклассницы, откуда мы выползли вместе, внезапно напившиеся вусмерть. Помню заметенную по уши улицу Ленина, по которой дошатались до кинотеатра «Победа», помню наши глупые пьяные лица и подростковое идиотическое ржание, помню задубевшие ноги в сапогах на подошве, именуемой «манка». А вот фильм «8 1/2» неизвестного режиссера Федерико Феллини я не помню. Однако примечательно совсем другое. В зверски холодном зале колымского поселка был вместе с нами всего лишь один зритель – директор нашей школы Раиса Спиридоновна, которая, как выяснилось позже, сидела ровно на два ряда впереди и на голову которой мы с пьяным подростковым гиканьем закинули ноги в «манных» сапогах.

Я никогда не забуду урок биологии, когда она, пряча замацанную рогатку под партой, аккуратно прицелясь, всадила кусочек алюминия в нежно оттопыренное ухо Виолетты Суровцевой. Солнце просвечивало ушную раковину и мгновенно взорвалось светотенью и воплем одноклассницы, с ревом уронившей голову на парту. Вон из класса. Родителей в школу.

С ней мне всегда было интересно и легко. Училась она сносно, но вообще учиться не хотела. В школе мы преимущественно обливались водой, писали записки и охмуряли мальчиков «Б» класса. Помню, как она гордилась красными шпалами колов в дневнике. Показывала их всем, кажется, нимало не опасаясь последствий.

Помню запах елочного мужского одеколона на ее щеке, которую она подставила мне, рассказывая, как целую ночь накануне целовалась с Женькой Горбуновым в подъезде. Всерьез она его не воспринимала и, более того, не была даже влюблена (спрашивается, зачем целовалась?). А Горбунов, напротив, воспринимал происходящее чрезвычайно серьезно, одеколонил шею и щеки, единственный в поселке повязывал кашне в серых шелковых огуречках. Этим кашне ее и взял, кстати. Приходил, звонил в дверь, два часа потел, мялся на пороге, они что-то невразумительное мычали друг другу и, незаметно переместившись в подъезд, торчали уже там. В ту пору я знала о ней все.

Глава 2

Мы расстались как-то мгновенно и холодно. Не ссорились, не уставали друг от друга. Она не попрощалась со мной и уехала, как и я, в Магадан.

Мы жили в одном городе – адски неприкаянном, горбатом, вобравшем в себя худшие черты Колымы и Чукотки. Единственное, что примиряло меня с ним – куцая обледенелая бухта Охотского моря. Именно на той узкой, загаженной зимней косе мы и встретились второй раз. Она практически не изменилась, разве что стала открыто курить, и черты лица, не ставшие еще полностью женскими, заострились. Она подурнела. Впрочем, обаянию это не мешало. Проторчав на море полтора часа, мы решили пойти погреться в общагу пединститута. Произошло мгновенное единение, мы, казалось, были очень рады опять встретить друг друга. Вокруг нас собралась большая компания. Было хорошо, как-то празднично и, вместе с тем, просто. В общаге любили, когда она пела. Она знала это, смущалась, но крепко ценила и ревниво охраняла. Глубокой ночью, когда, казалось, было спето все, я взяла и гитару и, с ходу наматывая слова на слепую последовательность аккордов, начала импровизировать о том, что видела. Практически как представитель местной коренной национальности. Все смеялись, подначивали меня импровизировать дальше. Я продолжала, волнуясь, не глядя по сторонам. А потом вдруг почувствовала, как атомы чего-то инородного заморозили атмосферу компании. Я подняла голову и увидела напротив злые, ненавидящие меня глаза. Она ревновала. Ее взбесил мой неожиданный успех.

– Дай сюда. – Она выдернула гитару. – А я не знала, что ты пишешь песни.

Она была готова ударить меня. Я поняла это. Вокруг нас молчали.

– Стала. Писать. Позволь, а… – Я вытянула гитару из-под ее плеча, села и рубанула.

– Сука, – выдохнула она и дернула дверь.

Вечер распался.

Мы стали врагами.

Изредка до меня доходили новости о ней. Говорили, что она перестала петь, что покуривает химку и много, что едва не вылетела из универа. Что как-то переходила дорогу у телевышки и была сбита «Скорой помощью», которая на всех парах неслась в травмпункт, везя в себе мужика, сбитого машиной. Что осталась жива каким-то чудом и даже умудрилась скрыть факт аварии от мамы. В это я поверила. Это было абсолютно в ее духе.

Странно, вспоминая о ней, я понимала, что тоскую, испытываю крепкую симпатию и вовсе не прочь дружить. «Дружбанить», как мы, студенты, говорили тогда. Но случая не представлялось, к тому же я прекрасно помнила тот ее выпад и глаза убийцы.

А потом я уехала в Питер.

Глава 3

Было пять утра. Белые петербургские ночи. Она стояла на подоконнике открытого настежь окна на седьмом этаже в общаге Финэка. На ней не было одежды. Только кольцо на безымянном правой руки. Она готовилась прыгать. Мутно-золотые меченосцы полоскались на дне болотистого общажного аквариума. Молоко утра барахталось в углах комнаты и топило в себе предметы. Молочный кисель наполнил и мои колени. Не помня себя, я шагнула к ней и остатками обезумевшего от страха разума выдавила пересохшее, нарочито небрежное:

– Слышишь, а что это за колечко у тебя?

Она обернулась, я подхватила ее и сдернула с подоконника.

Мы уехали на Финский залив, два часа парились в электричке, как в кастрюле. Она молчала, а я влюблялась в нее и все сильнее хотела помочь. Мы сблизились. Она побрилась налысо, стала ходить на «снайперские» концерты, пить с нами вечную «Балтику» и, хмелея, петь все те же песни.

Не помню, чтобы кто-то из нас, кроме нее, работал. Денег не было, еды тоже. По рекомендации знакомых она давала детишкам уроки английского. После занятий, измотанная вынужденным преподаванием, неслась в ларек, покупала сосиски, хлеб и пиво и приносила нам. Вечера были близнецами. Утра еще молодые, сладкие, не похмельные.

Однажды в воскресенье, вернувшись после уроков, она, смеясь, рассказала, как, преподав положенные три урока, стояла на Грибонале, пила пиво, любовалась Спасом на Крови, и тут ее окликнул знакомый мальчишечий голос. Она очнулась и увидела все почтенное семейство, с которым только что простилась, вышедшее, как и она, на прогулку по той же, как оказалось, траектории. Дети радостно махали руками, а их мама строго и внимательно рассматривала бутылку «Балтики-4». Конфуз!

Ко мне она относилась настороженно. Теперь я уже не знала о ней всего, как это было некогда в школе на Колыме. Она явно что-то или кого-то скрывала. Я не лезла, не было охоты, да к тому же была очень занята собой. Мы вместе снимали огромную однокомнатную квартиру с русским бильярдным столом посередине и тахтой в кухне, где спал наш друг Гусь. Никто нигде особо не учился, все числились преимущественно в ждановском универе. На пары не ходили, пропадали на нашей съемной. Гитара была с утра до ночи, ночей же, как правило, не было – так, забытье на пару часов и снова в бой на кухню. Когда все же случалось и все расходились по своим делам, она врубала на всю катушку Nick Cave или Laurie Anderson, или Jim Morrison, или Siouxsie And The Banshees, или «Я сам себе и небо, и луна» Федорова, и это был сигнал соседям – гулянка закончилась, и она одна.

Как-то наше веселье продолжалось около недели. Пили одну водку, она сожгла себе пищевод, мучилась, но пила, уже не могла остановиться. И в одно утро мы застали ее у порога.

– Ты куда?

– В морг.

– Уже?

– На экскурсию пригласили. К обеду вернусь.

Она и вправду поехала в морг на вскрытие, куда ее и вправду затащил друг, студент медицинской военной академии. И вернулась к обеду, к алкоголю не притронулась, сварила себе овсянку и просидела на ней месяц, по наитию вылечив начавшуюся язву. Долго потом хранила платочек с одеколоном друга, спасший ее от рвоты в том морге.

«Снайперы» начали подниматься на ноги в ту пору. Нашу акустику уже знали и любили. Пришел черед первого электрического альбома. Поездки в другие города, новые люди. Я забыла о ней. А когда ее отсутствие стало очевидным, спросила, где она, и узнала, что ее вышибли из Питера, и где она, с кем она, никто не знает. Да и неинтересно.

Глава 4

В 1999 году мы встретились в аэропорту во Франкфурте. Черное пальто до пят, черные очки, коротко стрижена, как в прежние далекие питерские времена. Была осень. Она грызла каштаны из засаленного кулька и ждала рейса. Мы поздоровались.

– Я эмигрирую, – сказала она.

– Зачем?

– Подонка полюбила. Сегодня утром проснулась, взяла билет и улетела. Не вернусь.

– Да ладно тебе. Что, так серьезно?

– Ну. – Она насупилась и явно держалась, чтобы не зареветь. – А ты куда?

– А у нас концерты. Поехали с нами! Побудем вместе, поиграем, проводишь потом.

И она полетела с нами. Кое-где помогала переводить, внимательно слушала концерты. Мы много общались, вволю знакомились с европейским праздником «Октоберфест», вместе гуляли по Кельну и, помню, как она минут пятьдесят лежала на асфальте у кафедрального собора, пытаясь сфотографировать его весь, от основания до шпиля. В последнюю ночь перед расставанием мы заперлись в моем номере, включили RADIOHEAD, залипли до утра, и она передумала оставаться в Германии. Точнее, мне стоило бешеных усилий ее отговорить.

– А знаешь, что самое поганое? – в ту ночь сказала мне она. – Понятно, не то, что он, козлина, издевался надо мной, а то, что как-то однажды, после потока бурных уверений в своей любви, специально, слышишь, специально (!) послал мне сообщение, адресованное своей жене, где он назвал ее так, как звал меня, «ненаглядной». «Ненаглядная, я уже еду домой!» Вот сволота, а! Так что я сделала – пошла в туалет в нашей коммуналке и полоснула себя… Ладно, давай спать, что ли. Завтра еще в небе трепыхаться».

Мы вернулись в Питер, и мучения ее, разумеется, не закончились. Она то умирала, то возрождалась, то ненавидела его, то от счастья прыгала кузнечиком и кидалась на шею друзьям.

А потом мы ненадолго поссорились. У нас был прямой эфир на радио. Она слушала его вместе со своим мучителем. Он знал, что мы дружим, и сказал ей:

– Позвони «Снайперам», пускай сломают программу и споют для меня Гимн Советского Союза, иначе я уйду.

Она позвонила мне и на полном серьезе умоляла спеть. Я отказалась. Спустя полмесяца она появилась на пороге:

– За тот эфир извиняй.

– Да забыли. Как у тебя дела-то с ним?

– А у меня радость – мне подарили сенбернара, – ответила она и втолкнула на порог маленького мохнатого мишку.

Глава 5

Как она стала волком, я не уследила. Точнее, волчицей. Из неказистого угластого подростка с шальными выкрутасами, пьяными дебошами, приводами в ментуру она превратилась в нервного, глубокого, ранимого зверя. Может, причиной тому была смерть Гуся – единственного ее друга.

Гусь – косая сажень в плечах, прекрасно образованный, интеллигентный петербуржец северных кровей осенью 2004 года погиб, сбит трамваем где-то на Обводном канале. Она тогда уже жила в Москве и верно расценила эту трагедию своей виной. Гусь был тонок, эдакий Пьер Безухов, и совсем не умел выживать. Так случилось, что она прямо накануне, уезжая из Питера, звала Гуся к себе, на первых порах ничего не делать, просто жить. Как чувствовала, что надо начинать его действенно беречь. Не уберегла. Гусь собрался было прыгнуть на третью багажную полку и безбилетно поехать с ней, как это случалось раньше, да не решился, сказав, что забыл паспорт. И клялся, что приедет вот буквально завтра, и улыбался, и лепил очередные мифы про то, как счастлив и любим, будучи на самом деле, она доподлинно знала, бездомным, брошенным, страдающим и уже с печатью невозвращенца. Она смотрела на него, ответно улыбалась, слушая всю эту ахинею, и думала параллельно, что после дня мостов и крыш адски устала и надо бы выпить чаю, и как неохота стелить постель, и там в Москве ждет пес, и надо купить новые джинсы… А Гусь все говорил, говорил, и его голос был будто через толщу матового стекла. А потом паровоз дернулся, пошел… С ним, прижимая ладонь к стеклу, пошел все так же улыбающийся Гусь, а потом неуклюже побежал по перрону с той же прижатой к стеклу ладонью…

И уже спустя три года после трагедии, раскромсавшей ее жизнь на до и после, она вдруг подумала: а зачем нужен паспорт человеку, собравшемуся ехать зайцем?!

Глава 6

Она неожиданно для себя начала вдруг писать стихи. И запила. Регулярно, каждую ночь, мне приходилось читать одно, а то и два горьких, ужасно мрачных, крепко сбитых стихотворения. Хотелось вешаться, читая. Я понимала, что это такой период, что он должен пройти, и ждала. В то время жизни я любила ее и жалела, чего не испытывала никогда до. Пару раз мы вместе напивались до выпученных от бессонницы глаз. Потом я уезжала, а она оставалась. У меня были «Снайперы», а у нее никого, кроме сенбернара, бутылки водки и белого листа бумаги. О ней поговаривали всякую жуть, но я предпочитала не слушать, а только звала на наши концерты. Она приходила редко. В гримерку не заходила и вела себя довольно отчужденно. Что, однако, не мешало ей после особо любимой песни бурно и конкретно выражать свои восторги, не стыдясь осуждения зала. Как-то раз мы вместе сходили на премьеру одного прекрасного спектакля, где по сюжету главную героиню постоянно обманывает муж. Зал был камерный, мест на сто пятьдесят. И вот когда главный герой вовсе охамел и стал в лицо врать бедняжке, моя подруга встала и закричала:

– Не верь ему! Он тебя обманывает!

Артисты онемели и застыли в позах. А я наслаждалась великолепной ситуацией, и с потолка вместе со мной хохотал Станиславский: «Верю! Верю! Верю!»

Про свою жизнь того черного периода она никому не рассказывала. Мы как-то шли по Питеру, по улице Восстания. Дул ветер. Пуржило. Была поздняя зима. Она была в камуфляжных штанах, солдатских сапогах и северной куртке-аляске.

– Я, наверное, замуж выйду, – вдруг сказала она.

– А что так?

– Я вроде беременна. Пойдем в галантерею заскочим, я колготки куплю, а то продувает насквозь. Ребеночку, небось, холодно там.

Мы зашли в магазин, она купила колготки, надела их сразу, мы вышли на улицу, и тут зазвонил телефон. Она ответила и, послушав абонента, будто окостенела.

– Что случилось?

– Да, ерунда. Пришли анализы, я не беременна.

Улица Восстания вдруг стала беспросветной кишкой. Запуржило как-то совсем колюче. Стало зябко, мы зашли в универмаг и купили бутылку водки.



То, что она покрестилась, я узнала первой. И что имя у нее теперь по Богу Сашка, мне тоже понравилось. Подходит. И женское нежное, и в то же время может быть благородным мужским.

Мы случайно встретились в Москве.

– Я уезжаю, – сказала она.

– Что, опять в Германию эмигрируешь? – подколола ее я.

– Нет. На Южный полюс.

– Здорово. Почему именно туда?

– Хочу познакомиться с пингвинами и научиться играть на аккордеоне. – Она была абсолютно серьезна и, как мне показалось, счастлива, насколько она вообще может таковой быть…

Кода, призванная стать разоблачающей

Мы знаем друг друга уже тридцать пять лет, а я до сих пор не устаю ее узнавать и влюбляться. И постоянно хочу защищать, и боюсь за нее. А она по-прежнему от меня убегает и не дается в руки. Она вроде тоже любит меня, а потом хамски подставляет под удар мое сердце своим постоянным желанием страдать. Песни мои она слушает внимательно, но вполне равнодушно. Каждую мою победу воспринимает как должное, вежливо поздравляет, зевает и идет спать. И я ничем никогда так и не смогла ее удивить.

Разве что однажды, когда о чем-то задумалась, что-то перепутала и назвала ее своим именем:

– Как поживаете, Диана Сергеевна?

2009

Мотофозо. Послесловие

В каждом из нас живет человек. Человек нашего внутреннего содержания. Он очень часто обижается на нас, наблюдая, как мы не замечаем его и не отдаем ему должное. И эта обида уместна. Ведь именно он – импульс для всего, что выходит на поверхность и что мы демонстрируем миру.



Часто мы внешние и внутренние очень сильно не совпадаем. Именно об этом я всерьез задумалась, наблюдая за собой в канун последнего молодого юбилея. И именно об этих серьезных несоответствиях решила рассказать в спектакле «Мотофозо».



Раскол внутри меня начинал приобретать чудовищные очертания. Максимально обнажив его, я попыталась сохранить себя, оглянувшись на прожитые тридцать пять лет.



И мне это удалось.



Прошло два года, мы закончили работу над выпуском спектакля и теперь, закрывая эту страницу своей жизни, я имею полное право сказать: «Здорово все же остаться в живых, и не просто жить, а каждую секунду быть самой себе интересной и непредсказуемой».



Я хочу поблагодарить Олега Павловича Табакова за широту взглядов, за смелость, за то, что он понял, как мне важно было реинкарнироваться. Стены лучшего в мире театра были мне защитой.

Я хочу поблагодарить Нину Чусову – она поставила этот спектакль, поверила мне и выдержала меня.



Я хочу поблагодарить Чулпан Хаматову за то, что бросилась на помощь и материализовала мою мечту поставить настоящий первый снайперский спектакль.



Я хочу поблагодарить всю нашу снайперскую команду. Без вашей поддержки, ребята, мне было бы еще страшнее.



И маме, и папе спасибо.

д.ар

Шахматы

Они начали играть в шахматы зимой, в декабре. Стояли крепкие морозы, в комнате было так холодно, что, проснувшись, они сразу надевали свитера и бежали в кухню, где включали все газовые конфорки, завтракали, расставляли маленькие фигурки и играли до двух-трех часов дня. Постепенно искусственное тепло нагревало кухню, ползло в коридор и ускользало в щели входной двери. В комнате по-прежнему оставалось морозно. Окна покрывали стандартные узоры, солнце проклевывало застывшую атмосферу, и сидящих за столом окутывало тепло газа, электрической лампочки, негреющих лучей солнца, близости друг друга и парализующего интереса к происходящему на шахматной доске.

Иногда было достаточно жеста, иногда намека на жест, и они неслись в ледяную комнату. В минутах забвения она видела разное: постельное белье на больничной койке в Крыму, змей, шуршащих по асфальту, его затылок, мокрый под ее руками, перспективу домов в городе, где она прожила около двадцати пяти лет…

Она знала, что он, находясь с ней, никогда не думал дальше того, что происходило. Он умел радоваться. И она знала, что это все, что им остается, и что это все, что будет после него.

Обычно они долго еще оставались в постели, улыбались, она выдыхала: хорошо! хорошо!

Он вдыхал запах ее шеи, она говорила еще, что не может сфокусировать взгляд и видит вспышками. Он слушал о взгляде и огнях. Она шептала в ухо его любимую песню, потом он просил одно и то же стихотворение, жмурился, и они засыпали…

1997–1998

Белый человек на букву «нэ»

Море. Утро. И черная рука на моем плече.

Помню, был еще кокаин на манжетах, и мы смеялись. Потом ночь. Потом ночь? Да, потом была ночь и его розовая десна, обнаженная. И как он прыгал с утеса на утес, ботинки блестели, все сплошь в песке и луне.

Мишель, я влюбилась.

Да, невообразимо забавно и где-то даже тревожно случившееся со мной. Но все это я сделала сама и хладнокровно, и это чистосердечное признание. Признание абсолютно ровное и сулящее нам бесконечное забвение. Ты же не сможешь принять это, да, Мишель? То, что он черненький, на букву «нэ», принять ты не сможешь. Хотя, уверена, согласишься, что они забавные, гуттаперчевые и притом незлобивые вовсе. Доки в танцах. Прекрасные музыканты. Веселые, улыбаются, улюлюкают, прелесть!

И потом, в целом, ты ведь широких взглядов, Мишель. Вспомни Жаннет, глупую, вечно радостную нашу домработницу, мадемуазель Жаннет. Ты спал с ней, и какой у нее родился сын! Курчавенький лупоглазый живчик. Чудовищный экзофтальм, понятное дело, твоя заслуга. Но в общих чертах пацаненок был забавный и даже немного симпатичный. И вовсе не обязательно было от него избавляться. Приюты, между прочим, стоило бы все же попробовать. Хоть это и было опасно, но для совести гуманно. Мальчишка так плакал, бедняга, так царапался. Удивительно, что пристав поверил, что царапины на твоих запястьях – кошачьи. Я бы точно нет. Сопоставить факты было делом нетрудным. Котенка я купила в мае накануне твоего ареста. И след отрубленного хвостика – как факт доказательства злобного нрава кота – был свежим, едва затянувшимся. Мальчишку ты избавил от мучений мира в марте. Целых два месяца искали след! И потом, какие они все же идиоты, поверив, что ты, Мишель, мнительный и ни разу в жизни не снявший презерватив во избежание занесения заразы, мог сам сделать купирование коту?! Впрочем, именно факт твоей гипертрофированной брезгливости тебя и спас. Кто мог заподозрить, что несчастная, влюбленная в тебя Жаннет сделает дырочку, чтобы заручиться наличием твоего семени?

Да, Мишель, непростые мы люди. Неразумные, готовые, столкнувшись с фактом предательства, с ума сойти и признать себя несчастными. И все эти глупые эмоции вместо того, чтобы элементарно подумать о возмездии, и оно случится само собой. Способ буквально валяется под ногами. Меня озарило вдруг, что в случае измены жену никто не может лучше научить, чем женщина, с которой изменил ей муж. Я и поступила именно, как твоя цыпочка. И представь, это сработало!

Дорогой Мишель, как я была счастлива! Как обнимала пахнущего козликами гинеколога! Как целовала его клочкастую, в яйце и табачных крошках, бороду! Я беременна? Я беременна! Я – беременна. После твоей смерти меня не ждет одинокая, пахнущая нафталиновыми горжетками и таблетками старость. Получилось!

Он не хотел. Лепетал что-то о детях, о сложностях с деньгами, рассказывал о своей семье. Сейчас, кстати, допишу и отправлюсь знакомиться с его женой. Вообрази, каков конфуз! Жаль, уже нет тебя, мон шер. Пропадает такой грандиозный рассказ!

Про деньги не врал, думаю. Трубачи зарабатывают немного, хотя ресторация, где он дудит, вполне респектабельна, и чай подают там отменный, и круассаны греют, а по вечерам свечи, и пахнет духами с дождем, и листвой, и какие тонкие руки у официантов (они тоже на букву «нэ»), и вино в безупречных бокалах, и цены троекратны! Место изумительное, словом. И денег ему должно хватать. Но четверо детей! Может, в этом причина скудости средств, не знаю. Великолепный дешевый кокаин и пара бутылок вина, вполне невинное мотовство, не правда ли, Мишель? Мы с тобой знаем и не такие траты, дорогой!

Точнее, знали. Теперь-то уже нельзя: срок – восемь недель. Так что с завтрашнего дня максимум бокал мерло.

Так вот послушай, Мишель. Вчера я сорвалась и рассказала ему. Наверное, зря, но он такой милый и так вкусно все делает! Пьет, кусает мой животик, ходит голый по нашей комнате, даже писает вкусно! Когда я слышу звуки из писсуара – едва сдерживаюсь, чтобы не позволить себе опасного, так завожусь! Спасает секс. Секс, говорят, плоду не вреден. Забавное знакомство с папочкой в самом начале жизни!

Он, конечно, расстроился, когда узнал. Согласись, неожиданное известие, когда соблюдаешь ВСЕ меры предосторожности с женщиной, а она беременеет и рассказывает, как нетривиально и находчиво у нее это получилось. Так забавно, Мишель, у него на мгновение ПОБЕЛЕЛО лицо! Не то чтобы стало белым, как у нас, но клянусь тебе, я видела, как на секунду исчезла их знаменитая непобедимая чернота и он стал белым! Я даже испугалась, а потом стала смеяться, а он плакать. И все повторял: «Она не перенесет этого! Не перенесет этого! Не перенесет этого!».

Потом встал и начал одеваться. У него ТАМ волосы золотистые, Мишель! И пушатся! Хорошо, что ты это не увидишь, а то расстроился бы. У тебя не так красиво. Не обижайся, дорогой! Начал одеваться, оделся, взял трубу и пошел к двери. Я лежала и следила за ним глазами, хотела было встать, поцеловать на прощание, как-то поленилась, знаешь. Все равно расстаемся ненадолго. Скоро будет приятная возможность поцеловать его при жене!!

Но какие они все-таки доверчивые! Может, действительно природа в них живее, чем в нас? Я раньше полагала это заблуждением, Мишель. Но когда мой красавчик элементарно не удосужился посчитать срок и сопоставить с нашими встречами, убедилась в их потрясающей детской наивности.

А уловка таки была! Когда этот зверь, этот черномазый пристав завалил меня под мостом и трахал, и трахал, пока я не кончила, а он в меня – тогда-то, знаю наверняка, я и забеременела, оставалось две невыносимые недели до нашей встречи. Четырнадцать долгих мучительных дней я искала выход для себя и будущего ребенка!!

И как же помогло этот скитание по мокрым ночным бульварам, и холод, и потребность согреться и, наконец, неоновый маячок ресторации «Ла мюзик де прованс»! И как сегодня утром он буквально влетел в нашу комнату с мольбами не выдавать его и совал деньги, вырученные с проданной трубы, деньги за мое молчание. Так странно, я едва не пожалела его. Я была на грани того, чтобы рассказать ему все и вместе посмеяться над его детской доверчивостью.

Но я вовремя вспомнила о тебе, мой дорогой Мишель, и прогнала его. Чем он лучше тебя, лежащего в земле? За все надо платить. Обида женщины дорого стоит, а бесплатный сыр лишь в мышеловке. Во всяком случае, спасти тебя от тюрьмы и от суда мне было непросто. Но я готова была заплатить любую цену, лишь бы наказать тебя собственными руками. А пристав, слава богу, оказался падок. И чертовски груб, кстати. Асфальт под парижскими мостами не пахнет романтикой, Мишель. И ты тоже, кто бы мог подумать, глядя на твою антимужскую немощность, отчаянно живуч и прямо-таки дьявольски упрям! После нашей сорокаминутной борьбы и катания по полу, многослойно-грязному полу, кстати, опять-таки твоя вина – грубый в своей внезапности побег Жаннет после убийства сынишки – я прямо не на шутку разозлилась, и успокоилась, только когда ты посинел и упал лицом мне в туфли. Спасибо кухонной двери – была открыта, а там и спасительный чугунный котел для рагу. (Какое вкусное у тебя рагу, дорогой!) Иначе, о боги, точно взяла бы твоя.

Дорогой Мишель, заканчиваю писать тебе. Мне нужно собраться и поспеть к их обеду. Обед у них ритуален, как шабат у евреев. Собирается вся семья и вдруг опомнившиеся оголодавшие родственники. Детишки напомажены, посуда сверкает, отец семейства в галстуке, жена несет супницу с паром, и черпак торчит как куриная нога, а тут звонок – и вхожу я! И все так торжественно, и театрально, как мы любим… Точнее сказать – любили.

Знаешь, я немного скучаю по тебе, Мишель. По твоим дурацким букетам и несмешным шуткам. Шлепанцы до сих пор стоят под трюмо, не поворачивается рука их выкинуть. Кстати, когда дождь, он надевает их после наших веселых прогулок по слякоти и лужам. У вас один размер, мон ами! А особенно я скучаю по нашему театру. И ангажемент не истрачен! Обидно.

Обязательно напишу тебе, как все прошло. Уверена, ты будешь в восторге от мизансцены. Подумай пока, как мне назвать младенца. Может, Мишелем в честь тебя, милый? Я…



Выписка из уголовного дела № 27685

Француженка 34 лет обнаружена мертвой в своей спальне в полдень 28 мая 19… года. Женщина зарезана по горлу и аккуратно положена на кровать, будто спящая на спине. Очевидное убийство отягчается фактом того, что из убитой вырезан живот по форме яблока и также аккуратно положен рядом. Мотивы убийства пока не ясны.

Из показаний соседей: француженка была одинока, обычно возвращалась домой поздно, судя по найденным использованным предметам на полу и в постели, часто была не одна и постоянно слушала Луи Армстронга.

2009

Рассказ без секса

Я, Виталий Сергеич Мошковчук, биолог и работу свою люблю. Жену – Наталья Павловна Мошковчук – люблю. Тещу – Тамара Геннадьевна Ветродуй – люблю, а также цветы, деревья, кустарник и перегной ее сада. Обдирается забор, надо заново зашкурить и побелить, кстати. Не то наша собака – Вазон – наколется занозами, а там и встреча с семейным доктором – Михаил Исхакович Румзасцойг – люблю обоих. Минус 300 рэ за операцию, булавку и бинт, плюс 135 за неминуемый гремучий пузырь. Жалко. Другое дело, экономия семейного бюджета с непременным откладыванием про запас на летний отпуск в Сухум – люблю такое. Ботаническая феерия в течение двадцати четырех дней, рододендроны, иван-чай, фуксии и ночные ква-ква-ква лягушек, которые так напоминают мне квохтанье Наташи, когда голубушка была в теле и силе. Впрочем, я не об этом. Тестя – Павел Андуилович – люблю. Коряги его пахучих кирзачей, когда он, осенний, морозный, смородиновый, врывается в дом, еще из сеней крича: «Томка, на стол собирай! Борща хочу!», его вечную засаленную рабочую куртку-демисезонку с фантиками барбарисок по карманам и строгую черную оправу очков, в которых он похож на фрица из гестапо, люблю как сын.

Люблю наших детей – Валера, Ерема, Павел, Анисим, Андуил и Валентина. Еремины тетрадки в клетку с глистами учительских колов, вечно драные сумки, заначки презервативов во внутренней стороне обложки дневника, вонючие ноги, когда он тайком снимает ботинки во время семейных торжеств, люблю до дрожи. Склизкие носовые платки Валерьяна, его оранжевый перочинный ножик и забытые использованные прокладки Валентины на полу в сортире справа от нужника люблю в равной мере. Люблю наблюдать, как Павел шевелит мизинцами при полной обездвиженности конечностей. Врожденная патология. Зрелище жутковатое. Но если разобрать Пашину патологию с точки зрения нервной системы, с точки зрения избирательности использования нервных окончаний, ничего страшного. Особенное восхищение вызывает унисон движений сына. Это если войти в детскую и показать ему мороженое «пломбир 48 копеек». Полный восторг мизинцев рук и ног. Без мороженого не допросишься. Только если дед не подойдет и не отвесит дружескую подзатылу: «Давай, тезка, не жмись!» Удивляюсь, как сильно похож Андуил на прадеда! Ксерокс! Миндалины глаз и тот же опереточный бас. И та же манера залезать в платяной шкаф и прятаться в нем, как это делал прадед, уже будучи в маразме. В последний раз прадеда нашли слишком поздно. По запаху. После похорон пришлось трижды пользоваться услугами сети химчисток «Диана». Пробовали сами. Вывесили на улицу весь гардероб. Сладкий специфический трупный запах не выветривался ни зимой, ни в осенне-весенние ливни. Бывало, принесешь с улицы колом стоящие, пахнущие морозцем пугала одежд, едва оттают – прадед Андуил как живой. Половину тряпок украли бомжи. Рвали с веревок, как моя коллега Лариса Филимоновна, люблю ее как родную, рвет воблу на части в предвкушении пива. Думали, что воруют втихаря. Ошибались: мы все, включая маленького Анисима, плющили носами стекла. Наблюдали, не завидуя их предшествующей, а еще пуще дальнейшей судьбе. В борьбе запахов наш, несомненно, победил их, бомжовский, торжественный, конкретный и могучий. Аниску тогда я посадил на плечи, чувствовал его теплые, в шоколаде ручонки на своем ботаническом лбу, и представлял, что мы всей семьей выбрались в кинотеатр сети «Каро Фильм». Кино очень люблю. Особенно русское новое. Ничуть не хуже, кстати, чем американское. Разве что у американцев природа лучше показана. Канзасские прерии, аризонские кактусы-гиганты, тушканчики мичиганских островов в круговых вращениях камеры с вертолета, фонтанчики пыли из-под ковбойских сапог параллельно колючке, подталкиваемой ветром-суховеем, и корабельные секвойи – убежища индейцев. А в остальном у американцев те же гребаные взрывы, те же лягушачьи лица крупным планом, как остоебеневшие лица домочадцев в кошмарах ночью, те же тупорылые драки, дурацкие болезни, обрыдшие водкивиски, дебилоидные бойцовские собаки, пидовские джинсы-дудочки, труповозные скорые помощи, загаженные школьные автобусы, тухляшные бутерброды с тунцом, имбицильные диалоги артистов, уродские морды гробов на колесах. И одна и та же прекрасная юная женщина, которую я когда-то увидел и захотел жить с ней всегда, путешествовать по миру, растить красивых умных здоровых детей, радоваться, покупать дом, обнимать ночью, расплетать косички, поить кефиром, неожиданно приглашать на танец, снимать босоножки, тайком от детей купать в ванне. Одна и та же прекрасная юная женщина, которую я когда-то полюбил, но так и не встретил.

2009

Качели номер 16

Их было восемь. Они стояли около качелей номер 16, образуя круг на песке. Скорбные. Сгорбленные. Некоторые плакали. Некоторые обнимали друг друга и гладили по спине, утешая. Мы сидели чуть поодаль и исподтишка разглядывали их.

В центре круга стояла дородная афроамериканка с толстой книгой. Она что-то читала собравшимся вокруг нее. Вероятнее всего, Библию. Слов мы не слышали, но ее фигура и руки, держащие переплет, и взгляд, обращенный то в книгу, то к скорбящим, говорили за себя.

– Факт. Секта, – сказал Марик.

– Это почему? – удивилась я.

– Да знаю я такие секты. Собираются вот так, как эти, доводят себя до исступления молитвами и рыдают, заламывают руки…

В этот момент один из стоящих в круге упал на колени.

Мы вздрогнули.

– Ну! Что я тебе говорил? Сектанты!

Мне стало зябко, и я почему-то вспомнила про черную бандану, которую надела сегодня утром, собираясь на завтрак.

– Может, пойдем отсюда, а, – спросил Марик. – Погуляем по берегу. Чего тут сидеть?

– Не… Давай посмотрим, чем кончится, – сказала я.

Присутствие смерти пугало, но в то же время завораживало и приковывало к месту. Люди – удивительные существа: боятся ее, однако завидев ритуальные приметы, как мотыли летят на огонь, не в силах совладать с щекочущим нервы интересом. Приблизившись, они как вкопанные стоят и смотрят, смотрят, жрут глазами свидетельства катастроф, размазанные по асфальту кровяные подтеки, закрытые простынями недвижные тела. И что поразительно – шепчут друг другу: «Не смотри туда!», кидая напоследок вороватые взгляды, зудящие любопытством.



Тем временем солнце ввалилось в полдень и стало печь макушку. Я обхватила голову руками и, стараясь поддерживать разговор с Мариком, украдкой смотрела на стоящих поодаль. Их горе становилось все более и более очевидным. Все они теперь стояли в обнимку, поникнув головами.

– Слушай, Ма-ар, а может, помер кто?

– Может, и помер.

Марик лежал на песке и отчаянно жевал конфету «сломи челюсть!».

– Может, и помер. Наверное, солдат какой-нибудь.

– Солдат?

– Ну да. Из Ирака. Их, знаешь, как часто привозят хоронить родителям! Война-то в разгаре…

Мы помолчали. Я медленно пересыпала горсть песка из правой ладони в левую, наблюдая, как с каждым разом его становится меньше, несмотря на мои старания пересыпать все количество, не теряя ни крупинки.

– Нет. Я думаю все же – это секта, – сказал Марик. – Слушай, а еще «челюсти» остались?