Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Чимаманда Нгози Адичи

ЛИЛОВЫЙ ЦВЕТОК ГИБИСКУСА

Профессору Джеймсу Ною Адиче и миссис Грейс Ифеоме Адиче, моим родителям, ndi о ga-adili mma[1]


НИЗВЕРЖЕНИЕ БОГОВ

Пальмовое воскресенье[2]

Все начало рушиться в тот день, когда мой брат, Джаджа, не пошел на причастие. От злости папа так сильно швырнул тяжелый молитвенник, что стоявшие на этажерке статуэтки упали и разбились.

Мы только вернулись из церкви, и мама, положив свежие пальмовые листья, еще влажные от святой воды, на обеденный стол, ушла наверх переодеваться. Обычно она связывала из них разлапистые кресты и украшала стену вокруг нашего семейного портрета в золотой рамке. Листья висели на стене до Пепельной среды[3], а потом мы относили их обратно в церковь, чтобы там сжечь. И папа, одетый в длинную серую рубаху, как и остальные католики, каждый год помогал раздавать этот пепел. Стоявшая к нему очередь всегда продвигалась медленнее остальных, потому что он рисовал изображение креста на лбу каждого из прихожан тщательно, большим пальцем руки, покрытым пеплом, и медленно, с торжественной весомостью произносил каждое слово: «Ибо прах ты и в прах возвратишься»[4].

Во время мессы папа всегда сидел в первом ряду возле прохода. Мы с мамой и Джаджа были рядом с ним. Папа первым принимал причастие. Мало кто вставал на колени перед мраморным алтарем, возле статуи светловолосой Святой Девы, но папа всегда это делал. Он так крепко закрывал глаза, сжимая веки, что его лицо становилось похоже на маску, а язык высовывался изо рта. Затем папа возвращался на свое место и наблюдал, как остальные верующие шествуют к алтарю с вытянутыми вперед руками — предполагалось, что они держат невидимые тарелки с дарами. Так учил отец Бенедикт. Несмотря на то что отец Бенедикт служит в церкви святой Агнессы вот уже семь лет, между собой люди по-прежнему называют его «наш новый преподобный». Кто его знает, стали бы они так называть его, не будь он белым. Из-за цвета кожи он навсегда останется новичком, пришлым. Его лицо цвета разрезанной гравиолы[5] не потемнело ни на тон под жаром испепеляющего нигерийского харматана[6], а английский нос остался таким же узким и вздернутым, как и в день приезда в Энугу. Помню, я даже испугалась, что с таким носом он здесь задохнется. Отец Бенедикт многое изменил в нашем приходе. Например, настоял на том, чтобы Символ веры читался только на латыни, а язык игбо использовать в церкви запретил. И хлопать в ладоши там разрешалось теперь только по особым случаям и сдержанно, чтобы не нарушить торжественное таинство мессы. Хорошо, что отец Бенедикт позволил нам петь на игбо некоторые гимны литургии, только назвал их «народным пением». Когда он произносил эти слова — «народное пение», — уголки его тонких прямых губ сползали вниз и рот становился похож на арку.

Во время проповедей отец Бенедикт часто упоминал папу римского, моего папу и Иисуса, именно в такой последовательности. Образ моего папы был ему нужен для разъяснения верующим значения притч Евангелия.

— Когда мы несем свет людям, мы поступаем, как Иисус, торжественно вступающий в Иерусалим, — сказал он в то Пальмовое воскресенье. — Взгляните на брата Юджина. Он мог бы уподобиться остальным сильным мира сего, живущим в этой стране, мог бы остаться дома и ничего не делать после переворота, заботиться только о том, чтобы новое правительство не угрожало его бизнесу. Но нет! На страницах своей газеты он говорит людям правду, хотя из-за этого потерял много денег, ведь от его «Стандарта» отвернулись рекламодатели. Брат Юджин возвысил голос во имя свободы! Многие ли из нас отважились отстаивать правду? Многие ли из нас уподобляются Иисусу, несущему свет истины?

В ответ община выдохнула: «Да!» или «Храни его Господь!» и «Аминь!», но не слишком громко, чтобы не уподобляться выскочкам из церкви пятидесятников. Потом все затихли, внимая голосу отца Бенедикта. Даже младенцы перестали плакать. Во время воскресных проповедей прихожане всегда внимательно слушали, даже если отец Бенедикт повторял всем известные вещи. Например, что мой папа жертвовал больше всех денег в лепту Святого Петра[7] и на нужды церкви. Или что папа оплатил вино для причастия или потратился на новые печи для обители, в которых преподобные сестры пекли просвиры, и на оборудование для госпиталя святой Агнессы, в заботе о котором преподобный проявлял особое рвение. И тогда я сидела возле Джаджа, чинно сложив руки на коленях и изо всех сил пытаясь не расплыться в улыбке от переполнявшей меня гордости, потому что папа учил нас быть скромными.

В такие минуты лицо у папы становилось отстраненным, как на том фото, что напечатали в газете вместе с большой статьей, когда ему присудили премию «За вклад в борьбу за права человека». Это был единственный случай, когда он позволил себе появиться на страницах газеты, и то по настоянию его редактора, Адэ Кокера. Тот утверждал, что папа заслуживает славы и что он слишком скромен. Об этом мне рассказали мама и Джаджа, папа о таких вещах не говорил. Отрешенное выражение сохранялось на папином лице до самого конца проповеди, пока не начиналось причастие. Приняв причастие, папа возвращался на свое место и наблюдал за людьми, которые торжественно шли к алтарю. В конце службы он подходил к отцу Бенедикту и с озабоченным выражением лица рассказывал, кто из прихожан пропустил причастие. Он призывал преподобного навестить этого человека, спасти от разверзающихся под ним врат ада и вернуть в лоно церкви, ибо только смертный грех мог удержать верующего от причастия целых два воскресенья подряд.

Поэтому, когда в пресловутое Пальмовое воскресенье папа не увидел Джаджа среди прихожан, устремившихся за благодатью, он вернулся домой и с силой швырнул на обеденный стол молитвенник в кожаном переплете с зелеными и красными ленточками закладок. Тяжелый стол из толстого стекла вздрогнул вместе с лежавшими на нем пальмовыми ветвями.

— Джаджа, ты не был на причастии, — тихо, почти вопросительно произнес папа.

Джаджа не отрывал взгляда от молитвенника на столе, словно обращался именно к нему:

— У меня от этих сухарей изжога.

Я смотрела на Джаджа во все глаза. Он что, помутился рассудком? Папа настаивал, чтобы мы называли сухие облатки просвирками или, на худой конец, «хлебом», потому что так он называется в Библии и этим словом мы не оскорбляем святость таинства сопричастия жертве Христовой. Но «сухари» — это же мирское слово! Шоколадные и банановые сухари выпускала одна из папиных фабрик: люди покупали их, чтобы побаловать детишек.

— И священник сует пальцы мне в рот, меня от этого тошнит, — продолжил Джаджа. Он знал, что я смотрю на него, глазами умоляя остановиться, но сделал вид, будто ничего не замечает.

— Это символ тела господня, — тихо, очень тихо произнес папа. Его лицо налилось тяжелой краснотой, и с каждой секундой становилось все багровее. — Ты не можешь прекратить принимать тело нашего Господа. Это означает смерть, и ты об этом знаешь.

— Тогда я умру, — страх сделал глаза Джаджа темнее, чем густая смола, но он в упор посмотрел на отца. — Тогда я умру, папа.

Отец окинул комнату быстрым взглядом, словно ища подтверждения тому, что небеса обрушились на землю, что произошло то, чего не могло быть никогда. Потом он снова взял в руки молитвенник и швырнул его через всю комнату, метя в Джаджа. Но промахнулся, и вся сила броска пришлась на стеклянную этажерку, которую так часто полировала мама. Верхняя полка лопнула — крохотные, не выше пальца, бежевые фарфоровые фигурки балетных танцовщиц, изогнутых в самых невероятных позах, посыпались на пол — и ее обломки рухнули на них сверху. Вернее, на их осколки. И на переплетенный в кожу молитвенник, в котором содержались молитвы и духовное чтение на все три цикла церковного года.

Джаджа не шелохнулся. Папа качался из стороны в сторону. Я стояла в дверях, глядя на них обоих. На потолке медленно вращались лопасти вентилятора и поскрипывала люстра, с которой он свисал. Затем послышался шорох резиновых подошв маминых тапочек о мраморный пол, и вошла мама. Она сменила расшитую блестками воскресную юбку с запахом и блузу с пышными рукавами на домашнюю одежду. Теперь на ней была простая пестрая юбка, тоже с запахом, и белая футболка, которую она носила почти каждый день — сувенир с духовного семинара, на который они ездили вместе с отцом. По белому фону через всю тяжелую мамину грудь шла надпись: «Бог есть любовь». Она взглянула на осколки статуэток, молча подошла к этажерке и, встав на колени, принялась собирать их голыми руками.

В комнате повисла тягучая тишина, нарушаемая только поскрипыванием вентилятора под потолком. Стоя в просторной столовой, которая переходила в еще большую гостиную, я чувствовала, что задыхаюсь: как будто молочного цвета стены, украшенные фотографиями дедушки, сдвигались и давили на меня. Даже стеклянный обеденный стол наползал, грозя задавить.

— Nne, ngwa[8]. Иди и переоденься, — сказала мама, обращаясь ко мне на игбо. Я вздрогнула, хотя голос ее звучал тихо, успокаивающе.

Следующие ее слова были сказаны папе:

— Твой чай стынет.

И Джаджа:

— Иди, помоги мне, biko[9].

Папа сел за стол и налил себе чай из китайского фарфорового чайника, расписанного розовыми цветочками. Я ждала, что он предложит глоток мне и Джаджа, как он обычно делал. Он всегда называл это «глотком любви», потому что мы делимся мелочами, которые нам дороги, только с людьми, которых любим. «Сделай глоток любви», — говорил он, и первым к нему всегда подходил Джаджа. Следом за ним и я брала чашку обеими руками и подносила к губам. Один глоток. Чай всегда был слишком горячим и обжигал мне рот, а если на ужин у нас мама готовила что-то остренькое, мой несчастный язык горел весь вечер, но я не расстраивалась, потому что знала: чай прижигал меня папиной любовью. Только сейчас отец не позвал нас сделать глоток любви. Он вообще ничего не сказал и поднес к губам свою чашку с чаем.

Джаджа встал на колени рядом с мамой, расправил церковный бюллетень, который держал в руках, превратив его в импровизированный совок, и положил на него осколок фарфора.

— Осторожно, мама, ты можешь порезаться, — сказал он.

Я потянула себя за косу под черным воскресным шарфом, чтобы убедиться: это не сон. Почему они, Джаджа и мама, ведут себя как обычно, как будто ничего сейчас не произошло? И почему папа так спокойно пьет чай, словно Джаджа только что не нагрубил ему? Я медленно повернулась к лестнице и стала подниматься — пора снять красное воскресное платье.

Переодевшись, я подошла к окну в спальне. Ветви индийского ореха росли так близко, что, не будь на раме серебристой москитной сетки, я могла бы протянуть руку и сорвать с них листочек. Плоды, похожие на колокольчики, привлекали пчел, и те с шумом врезались в сетку. Я слышала, как папа поднялся к себе, чтобы подремать в самую жару. Закрыв глаза, я ждала, что он позовет Джаджа или что брат сам поднимется к нему. Прошло несколько тягучих, наполненных тишиной минут. Я открыла глаза и, прижавшись лбом к жалюзи, стала смотреть в окно. В нашем дворе хватило бы места на сотню людей, танцующих атилогу[10], причем танцоры могли бы сободно крутить сальто и приземляться на плечи других танцоров, составляя живую пирамиду. Двор ограждал высокий забор, опутанный поверху спиралями колючей проволоки, по которой шел ток. За забором проходила невидимая отсюда дорога и едущие по ней машины. Сезон дождей только начался, но цветки франжипани, высившихся вдоль стен, уже наполнили воздух своим до тошноты сладким ароматом. Высаженный за узловатыми деревьями ряд пурпурных бугенвиллий, подстриженных так ровно, что они казались искусственными, обрамлял въезд во двор. А возле дома кусты гибискуса протягивали друг к другу унизанные яркими цветами ветви, словно обмениваясь лепестками. Сонные бутоны только начали распускаться, и большинство цветов пока еще были красными. Эти багряно-пурпурные гибискусы постоянно цвели, хотя мама часто срезала бутоны, чтобы украсить церковный алтарь, а уходящие гости обламывали унизанные цветами ветви на пути к своим машинам.

В основном гибискусы срывали члены маминой молитвенной группы. Я однажды видела из окна, как женщина вплетает цветок себе в волосы. Даже правительственные агенты, двое мужчин в черных пиджаках, которые совсем недавно приезжали к нам, не остались равнодушны к цветам. Они прибыли на пикапе с государственными номерами и припарковались рядом с кустами гибискуса. Уехали они довольно быстро. Позже Джаджа сказал, что они хотели подкупить папу и что он сам слышал, как они говорили, будто их пикап битком набит долларами. Тогда мне показалось, что Джаджа что-то напутал, но я все равно иногда вспоминаю его слова. Представляя пачки иностранных банкнот, я никак не могу решить, где они могли лежать: в нескольких маленьких коробках или в одной большой, такой, как от холодильника.

Когда вошла мама, я все еще стояла возле окна. Перед каждым воскресным обедом она давала Сиси указание положить чуть больше пальмового масла в суп и чуть меньше карри в рис, и пока папа отдыхал, приходила меня расчесать. Она садилась в кресло возле двери на кухню, а я устраивалась на полу так, чтобы моя голова оказалась между ее бедер. Несмотря на то что в просторной кухне всегда были открыты окна, мои волосы отлично впитывали ароматы специй. И потом, поднеся к носу косичку, я могла различить запахи супа с егуси[11], утази[12] или карри. Правда, в этот раз мама пришла без сумочки, в которой хранились расчески и масла для волос, и она не пригласила меня спуститься с ней вниз. Она только сказала:

— Обед готов, ппе.

Мне хотелось сказать ей, как мне жаль, что папа разбил ее статуэтки, но вместо этого я произнесла:

— Мне очень жаль, что твои статуэтки разбились, мама.

Она быстро кивнула и покачала головой, чтобы показать, что эта утрата ее не расстроила. Но я знала, что это не так. Раньше я не понимала, что происходит. Вначале из родительской спальни раздавались звуки, напоминавшие громкий стук в дверь, а потом мама выходила оттуда. Я не слышала ее шагов по лестнице, но каждый раз, когда до меня доносился щелчок открывающейся и закрывающейся двери в столовую, я понимала, что мама спустилась туда. И если я шла за ней следом, то находила ее стоящей возле этажерки со смоченным мыльной водой кухонным полотенцем в руках. С каждой фигуркой балерины она проводила по меньшей мере четверть часа. Я никогда не видела на лице мамы слез. Вот и прошлый раз, всего две недели назад, когда опухший синяк под ее глазом все еще был лилово-фиолетового цвета, она протирала и переставляла местами фарфоровых балерин.

— Я заплету тебе косы после обеда, — сказала она и вышла.

— Да, мама.

Я спустилась следом за ней. Она немного прихрамывала, словно одна ее нога была короче другой, и из-за походки мама казалась еще меньше ростом. Лестница изгибалась элегантной латинской буквой «S»; уже на полпути к первому этажу я увидела Джаджа, стоявшего в коридоре. Обычно перед обедом он читал в своей комнате, но сегодня, похоже, не поднимался наверх. Все это время брат провел на кухне, с мамой и Сиси.

— Ke kwanu?[13] — спросила я, хотя мне не нужно было задавать этот вопрос, чтобы узнать, как у него дела. Достаточно увидеть, что лоб семнадцатилетнего подростка перечеркнут морщинами, в которых копится мрачное напряжение. Я взяла его за руку, и мы вошли в столовую. Папа и мама уже заняли свои места, и папа омывал руки в чаше с водой, которую перед ним держала Сиси. Он дождался, когда мы с Джаджа сядем напротив него, и начал молитву. В течение двадцати минут он просил Господа благословить нашу пишу, затем нараспев прочитал несколько отрывков из «Пресвятой девы», а мы отвечали ему репликой «Молись за нас». Его любимым отрывком был «Пресвятая Богородица, защитница народа Нигерии». Папа сам его сочинил. «Если бы только люди читали его ежедневно, — говорил он, — Нигерия перестала бы шататься, словно взрослый мужчина с ногами слабого ребенка».

На обед подавали фуфу[14] и суп онугбу[15]. Фуфу получился легким и воздушным. Сиси хорошо его готовила: энергично перетирала батат, по капле добавляя в ступку воду, и ее щеки тряслись от каждого удара венчика. Суп с кусками отварной говядины, вяленой рыбы и листьями онугбу получался густым. Мы обедали в полном молчании. Я пальцами скатывала шарики из фуфу, обмакивала их в суп, стараясь непременно поймать кусочек рыбы, и отправляла их в рот. Я была уверена в том, что суп очень хорош, но совершенно не чувствовала его вкуса. Мой язык не ощущал ничего, как будто я ела бумагу.

— Передайте соль, пожалуйста, — сказал папа, и мы все одновременно бросились выполнять его просьбу. Мы с Джаджа коснулись хрустальной солонки, и я легонько дотронулась пальцами до его ладони. Тогда Джаджа убрал свою руку, а я протянула соль папе. Молчание осталось ненарушенным.

— Сегодня доставили сок из плодов кешью, — наконец произнесла мама. — Он получился вкусным, уверена, он будет хорошо продаваться.

— Распорядись, чтобы его подали, — велел папа.

Мама потянула за прозрачную леску звонка, свисавшую с потолка прямо над столом, и в столовой появилась Сиси.

— Да, госпожа?

— Принеси две бутылки напитка, который нам доставили с фабрики.

— Да, госпожа.

Мне хотелось, чтобы Сиси спросила: «Какие бутылки, госпожа?» или «Где они, госпожа?» — лишь бы они продолжали разговаривать. Лишь бы отвлечь внимание от нервных движений пальцев Джаджа, комкающих фуфу.

Сиси мгновенно вернулась и поставила бутылки возле папы. На них были слегка поблекшие наклейки, как у всей продукции, выпускаемой папиной фабрикой: у сухарей с бананом и шоколадом, у печенья с кремом, на соках в бутылях и на банановых чипсах. Папа налил всем желтого сока кешью. Я быстро потянулась за своим стаканом и сделала глоток. Вкус напитка едва ощущался, словно его сильно разбавили водой. Но, может, если я достаточно расхвалю сок, папа забудет о том, что он еще не наказал Джаджа?

— Очень вкусно, — сказала я.

Папа погонял глоток по языку, раздувая дряблые щеки.

— Да, да.

— Словно ешь свежий кешью, — добавила мама.

«Ну пожалуйста, Джаджа, скажи хоть что-нибудь!» — вертелось у меня в голове. Он не должен был молчать, ему стоило бы внести свой вклад, похвалить новый продукт, который изготовил папа. Мы всегда так делали, когда работник какой-нибудь из фабрик приносил нам на пробу свежую продукцию.

— Прямо как белое вино, — не унималась мама. Я понимала, что она нервничает. И не только потому, что вкус свежего кешью ничем не напоминал вкус вина, — ее голос звучал тише обычного. — Да, белое вино, — она даже закрыла глаза, делая вид, что пытается лучше оценить букет. — С фруктовой нотой.

— Точно, — поддержала я и выронила из пальцев комочек фуфу прямо в густой суп.

Папа смотрел прямо на Джаджа.

— Джаджа, ты что, не пил вместе с нами, gbo? Ты разучился говорить? — добавил он, полностью на игбо. Это был очень плохой знак. Папа почти не говорил на игбо и требовал, чтобы мы не делали этого на людях. В присутствии посторонних нужно вести себя как подобает цивилизованным людям и использовать английский. Сестра папы, тетушка Ифеома, как-то сказала, что папа слишком поддался влиянию колониализма. Она произнесла это мягко, не обвиняя, словно папа был в этом не виноват. Словно она говорила о человеке, бормочущем что-то неразборчивое в малярийном бреду.

— Тебе нечего сказать, gbo, Джаджа? — снова спросил папа.

— Mba[16], — ответил он.

— Повтори, — папины глаза стали такими же темными, какими были глаза Джаджа во время обеда. Страх покинул моего брата и вошел в папу.

— Мне нечего сказать.

— Сок очень вкусный, — попыталась вмешаться мама.

Джаджа вскочил, резко отодвинув стул.

— Благодарю тебя, Господь. Благодарю тебя, папа. Благодарю тебя, мама.

Я уставилась на брата. Хорошо, что он хотя бы поблагодарил за трапезу правильно, так, как мы всегда делали, закончив есть. Но он сейчас делал то, чего никогда не позволял себе раньше: он выходил из-за стола прежде, чем папа произнес благодарственную молитву.

— Джаджа, — повторил папа с нажимом. Его глаза все больше темнели. Но брат уже выходил из столовой со своей тарелкой в руке.

Папа тоже привстал, но потом рухнул на место. Его щеки обвисли, как у бульдога.

Я взяла стакан и уставилась на водянисто-желтый сок, по цвету напоминавший мочу. Потом поднесла его ко рту и осушила одним глотком. Я не знала, что делать дальше. В моей жизни никогда не происходило ничего подобного. Я почти ждала, что услышу, как обваливается забор и погребает под собой деревья франжипани. Или как обрушиваются небеса. Или как сморщиваются и жухнут персидские ковры на блестящем мраморном полу. Что-то непременно должно было случиться. Однако единственным происшествием стало то, что я подавилась. Я закашлялась так, что стала задыхаться, а родители бросились на помощь. Папа стучал по спине, а мама обнимала за плечи и приговаривала:

— Ozugo[17], перестань, дорогая.



Тем вечером я не спустилась к семейному ужину, а осталась в кровати. Меня мучил кашель, щеки горели. В голове тысячи монстров затеяли шумные игры, только вместо мяча они перебрасывали друг другу тяжелый, затянутый в кожу молитвенник. Папа зашел в комнату, и я почувствовала, как под ним проминается матрас кровати, когда он сел рядом со мной. Он спросил, не хочу ли я чего-нибудь. Мама уже готовила для меня суп ofe nsala. Я сказала, что больше ничего не хочу, и мы посидели, держа друг друга за руки. Папа всегда дышал с трудом, но сейчас его одолевала одышка, словно ему пришлось от кого-то убегать. Я не смотрела ему в лицо, потому что не хотела видеть сыпь, покрывающую каждый сантиметр его кожи. Сыпь была такой частой и распространялась так равномерно, что лицо казалось бугристым.

Чуть позже мама принесла мне немного супа, но его густой аромат лишь вызвал у меня тошноту. Я убежала в ванную, где меня вырвало, а когда полегчало, спросила маму, где сейчас Джаджа. Я не видела его с самого обеда.

— Он сидит в своей комнате, пропустил ужин, — мама погладила меня по голове. Ей нравилось проводить пальцами вдоль сплетающихся прядей. Она не станет переплетать мне косы до следующей недели. У меня очень густые волосы, они превращаются в тугую копну в тот же миг, как из них выскальзывает мамина расческа. Если мама попробует расчесать их сейчас, она только разъярит демонов, которые и без того поселились в моей голове.

— Ты купишь новые фигурки балерин? Взамен разбитых? — спросила я. До меня явственно доносился запах ее дезодоранта. У мамы безупречная темная кожа, если не считать недавнего рваного шрама на ее лбу, и сейчас ее лицо было совершенно спокойно.

— Кра, — отозвалась она. — Я не буду искать им замену.

Может быть, мама поняла, что ей больше не понадобятся статуэтки. Что, когда папа швырнул молитвенник в Джаджа, разбились не только ее танцовщицы: весь наш мир разлетелся на кусочки. Я лишь сейчас отважилась подумать об этом.

Мама ушла, я вернулась в кровать и задумалась о тех годах, когда Джаджа, мама и я не позволяли себе произнести вслух то, что думаем. Так было до Нсукки. Именно там все и началось. В крохотном садике тетушки Ифеомы, расположенном прямо возле террасы ее маленькой квартиры, в этом молчании была пробита брешь. Сейчас бунт Джаджа казался мне таким же удивительным, как новый, выведенный тетушкой Ифеомой сорт пурпурного гибискуса, наполненный волнующими ароматами свободы. Но не той, о которой кричали толпы, размахивающие зелеными листьями и выкрикивающие лозунги на площади после переворота. Это была свобода существования в чистом виде.

Но мои воспоминания начинались не с Нсукки. Они обращались к гораздо более раннему времени, когда все гибискусы в нашем саду были восхитительного алого цвета.



БЕСЕДЫ НАШИХ ДУШ

До Пальмового воскресенья

Я сидела за письменным столом, когда вошла мама, неся на сгибе руки мою школьную форму. Она сняла вещи с растянутых веревок на заднем дворе, куда я повесила их сушиться этим утром. Сиси стирала всю нашу одежду, но школьной формой мы с братом занимались сами. Сначала смачивали в мыльной воде крошечные участки ткани, убеждаясь, что она не полиняет, хотя и знали, что этого не произойдет, а потом старательно терли. Нам хотелось, чтобы каждая минута из тех тридцати, что папа выделял на стирку, не пропадала даром.

— Спасибо, мам, я как раз собиралась за ней сходить, — поблагодарила я, встав со стула. Плохо, когда старшие делают работу за тебя, хотя мама смотрела на это сквозь пальцы. Она вообще очень редко позволяла себе высказывать недовольство.

— Собирается мелкий дождик, и я не хотела, чтобы твоя форма вымокла, — мама провела рукой по серой юбке с темным поясом, которую она разложила на кровати, и неожиданно продолжила: — Nne[18], у тебя скоро будет братик или сестренка.

Я уставилась на нее. Мама сидела на кровати, плотно сдвинув колени.

— Ты беременна?

— Да, — улыбнулась она, все еще поглаживая мою юбку.

— И когда появится ребеночек?

— В октябре. Вчера я была у доктора на Парк Лейн.

— Хвала Всевышнему! — так мы с Джаджа говорили, когда происходило что-то хорошее. Этого от нас ждал папа.

— Господь милостив, — мама почти неохотно убрала руку с моей юбки. — Знаешь, после твоего рождения у меня столько раз случались выкидыши, что злым языкам в деревне нашлась работа. Эти люди уговаривали твоего отца зачать детей с другими женщинами, например с их дочерьми, которые были не против. Некоторые из них уже окончили университет и вполне могли родить сыновей, а потом захватить дом и выгнать нас на улицу, как сделала вторая жена мистера Эзенду. Но твой отец остался со мной, с нами, — мама очень редко произносила так много слов за один раз. Обычно она говорила так, как клюет птичка: совсем по чуть-чуть.

— Он поступил благородно, — отозвалась я. Папа заслуживал похвалы за то, что отказался от сыновей с другой женщиной. Он вообще был особенным человеком. Зря мама сравнивает его с мистером Эзенду. Любое сравнение отца с кем бы то ни было казалось мне неприемлемым, словно тот, кто его произносил, пытался принизить его, даже осквернить.

— Они говорили, что кто-то связал мое чрево с помощью ogtvu[19], — мама покачала головой, снисходительно улыбнувшись. Точно такая улыбка появлялась на ее губах, когда родственники рассказывали ей о предсказаниях провидцев либо предлагали обратиться за помощью к колдунам или когда она слышала истории о зарытых в палисадниках свертках с пучками волос и костями животных, способных навлечь несчастья на хозяев дома. — Они не знают, что пути нашего Господа неисповедимы.

Шесть лет назад у мамы случился последний выкидыш, и я даже не подозревала, что она снова хочет зачать ребенка. Мне не хотелось думать о том, чем занимались родители, ложась в широкую супружескую кровать, сделанную на заказ. Любовь между ними, по моим представлениям, должна была выражаться в рукопожатиях, словно в пожелании мира после причастия в церкви, и нежном удерживании в папиной ладони маминой маленькой ручки.

— Как дела в школе? — спросила мама, вставая. Сегодня она уже задавала мне этот вопрос.

— Хорошо.

— Мы с Сиси готовим moi-moi[20] для сестер, они скоро придут, — сказала мама, перед тем как спуститься вниз. Я пошла следом за ней и положила свою сложенную форму на стол в прихожей, чтобы Сиси ее отутюжила.

Вскоре пришли сестры, члены молитвенной группы Чудотворного ордена Пресвятой Богородицы, и все пространство первого этажа заполнилось песнями на игбо и энергичными хлопками в ладоши. Обычно сестры молятся и поют в течение получаса, а потом доносится тихий, едва слышный даже через открытые двери моей комнаты голос мамы: она говорит, что приготовила для них «сущую мелочь». Когда Сиси внесет тарелки с moi-moi, нигерийским пловом и жареной курицей, женщины начнут мягко бранить маму: «Сестра Беатрис, что это? Зачем ты! Разве нам не anara[21] того, что предлагают другие сестры в своих домах? Не стоило так беспокоиться, честное слово!» Потом тоненький голосок произнесет: «Славьте Господа!» — как можно дольше вытягивая первые слова гимна. Ответный возглас «Аллилуйя!» заставит вздрогнуть стены моей комнаты и задрожать стекла в гостиной. Сестры прочитают молитву, прося Всевышнего вознаградить мою мать за щедрость и добавить еще благословений к тем, что у нее уже есть. После этого по дому будет разноситься только стук и скрежет вилок о тарелки. Мама никогда не подавала пластиковых приборов, сколько бы человек ней ни приходило.

Топот ног Джаджа, бегущего на второй этаж, раздался, когда сестры только приступили к благодарственной молитве перед едой. Я знала, что сегодня, пока дома нет отца, брат сначала зайдет ко мне. Если бы папа был тут, Джаджа в первую очередь поднялся бы к себе, чтобы переодеться.

— Ke kwanu?[22] — спросила я, когда он вошел. Слева на его белоснежной рубашке поблескивал значок с изображением святого Николая, а на синих шортах все еще были видны отутюженные стрелки — в прошлом году по итогам школьного голосования мой брат был отмечен как самый аккуратный ученик младших классов. Узнав об этом, папа обнял его так крепко, что Джаджа всерьез испугался за свою спину.

— Хорошо.

Он полистал лежащий передо мной учебник «Введение в технические науки».

— Что у тебя было на обед?

— Garri[23].

Несмотря на то что брат был в курсе моего ежедневного меню — мама дважды в месяц вывешивала его на кухонной стене, — он все равно спрашивал меня об этом. Мы часто так делали: задавали друг другу вопросы, ответы на которые и без того знали. Возможно, так мы оберегали себя от других вопросов, ответы на которые знать не хотели.

«Жаль, что теперь мы обедаем порознь», — сказал Джаджа одними глазами.

— Мне тоже, — ответила я вслух.

Раньше Кевин, наш водитель, забирал меня от обители Дочерей непорочного Сердца, и мы ехали за Джаджа, чтобы затем вместе с ним пообедать дома. Но после того как Джаджа перешел на новую программу обучения для одаренных учеников в школе имени святого Николая и стал оставаться на внеклассные занятия, папа изменил его расписание. Однако мое осталось прежним, и к приходу Джаджа я должна была уже пообедать, отдохнуть во время послеобеденной сиесты и сесть за уроки.

— Мне надо сделать три задания, — сказал Джаджа, разворачиваясь, чтобы уйти.

— Мама беременна, — проговорила я ему в спину.

Джаджа вернулся и сел на край моей кровати.

— Она сама тебе сказала?

— Да. Роды должны быть в октябре.

Джаджа зажмурился, затем снова открыл глаза.

— Мы позаботимся о брате. Мы защитим его.

Я знала, что Джаджа имеет в виду защиту от папы, но не стала расспрашивать, почему он об этом подумал. Вместо этого я поинтересовалась:

— С чего ты взял, что будет мальчик?

— Чувствую. А ты что думаешь?

— Не знаю.

Джаджа посидел со мной еще немного, а потом пошел обедать. Я отодвинула учебник и подняла глаза на расписание, висевшее над столом. В самом верху листа крупными буквами было выведено: «Камбили» — точно так же имя Джаджа значилось на расписании над его письменным столом. Интересно, когда папа составит расписание для нашего будущего брата: сразу после рождения или чуть позже, когда тот научится ходить?

Папа любил порядок. Это было видно даже по тому, с какой скрупулезной точностью провел он черные линии, разделявшие каждый день на время для занятий и отдыха, для еды и общения с семьей, для молитвы и сна. Папа часто проверял наши расписания и вносил в них изменения. В течение учебного года нам полагалось меньше времени тратить на послеобеденный отдых и больше — на занятия, даже по выходным. В каникулы увеличивалась длительность семейного досуга: нам разрешалось поиграть в шахматы или в «Монополию», послушать радио и почитать газеты.

Государственный переворот произошел на следующий день, в субботу, во время совместного семейного отдыха. Папа как раз объявил мат Джаджа, когда по радио стали передавать военные марши, торжественность и напряженность которых заставила нас насторожиться. Затем в эфире возник голос генерала с сильным акцентом хауса[24], объявивший, что в стране произошел переворот: теперь у нас новое правительство, и в скором времени сообщат, кто станет новым главой государства.

Папа оттолкнул в сторону шахматную доску и, извинившись за необходимость отлучиться, чтобы сделать срочный телефонный звонок, поднялся в кабинет. Мама, Джаджа и я молча ждали его возвращения. Я догадывалась, что папа связывается со своим редактором, Адэ Кокером — и наверняка с целью обсудить с ним будущую статью, посвященную перевороту. Мы пили сок манго, который Сиси подала в высоких стаканах, когда папа вернулся и пролил свет на происходящее в стране. Он выглядел грустным: уголки его губ слегка опустились. «Перевороты несут только смуту», — повторял он нам, вспоминая о кровавых путчах шестидесятых годов, итогом которых стала гражданская война. Именно тогда папа уехал из Нигерии в Англию на учебу. Перевороты дали начало порочному кругу: военные выхватывали друг у друга власть, потому что это было легко сделать.

Папа считал всех политиков продажными. «Стандарт» постоянно писал о кабинетных министрах, которые набивают свои карманы, точнее, переводят деньги, предназначенные для зарплаты учителям, на свои заграничные счета. Он говорил, что нам, нигерийцам, необходимо не правление военных, а установление обновленной демократии. Обновленной демократии. То, каким тоном папа произносил эти слова, придавало им особую весомость. При этом он любил откинуться на спинку кресла и поднять глаза вверх, словно ища там поддержки. А я наблюдала, как двигаются папины губы. В подобные моменты я забывала обо всем, мне хотелось навсегда остаться здесь и сидеть, слушая его голос, растворяясь в тех значимых словах, которые он произносил. То же самое я чувствовала, когда он улыбался и его лицо становилось похожим на лопнувший кокос, в трещине которого проглядывала белоснежная сахарная мякоть.

На следующий день после переворота, перед тем как отправиться на вечернюю службу в церковь святой Агнессы, мы сидели в гостиной и читали газеты. По распоряжению папы разносчик каждое утро приносил по четыре экземпляра всех авторитетных изданий свежей прессы. Одну статью из газеты «Нигерия сегодня» папа прочитал вслух. Это была авторская колонка, в которой выражалось мнение, что сейчас и в самом деле пришло время для появления жесткого президента из военных, потому что политики стали неуправляемыми, а экономика пришла в упадок.

— «Стандарт» никогда не напечатал бы подобной чепухи, — «Стандарт» мы всегда читали первым. Только он позволял себе критическую точку зрения и призывал новое военное правительство немедленно вернуться к демократии. Папа опустил газету: — И не позволил бы себе называть самозванца президентом.

— Президент — пост, на который избирают, — заметил Джаджа. — А в данном случае его будет правильнее назвать главой правительства.

Папа улыбнулся, и я пожалела, что слова принадлежат не мне.

— В «Стандарте» отличный редактор, — похвалила мама.

— И это, очевидно, лучшее из существующих на сегодняшний день изданий, — с гордостью заявил папа, просматривая следующую газету. — «Смена защитника». Вот это заголовок! Они трусят, пишут о том, как коррумпировано было гражданское правительство. Можно подумать, военное станет вести себя иначе. Эта страна катится в пропасть. В бездонную пропасть.

— Господь нас не оставит, — заявила я, уверенная, что папе понравятся эти слова.

— Да-да, — кивнул он, соглашаясь, а потом взял меня за руку, и мне стало так хорошо, будто во рту растаяла целая пригоршня конфет.



В течение нескольких недель тон газет, которые мы читали во время семейного отдыха, был очень сдержанным, не таким, как обычно. «Стандарт» стал еще более критичным, поднимающим все больше вопросов. Даже поездки до школы теперь проходили иначе. Первую неделю после переворота Кевин каждое утро ломал несколько зеленых ветвей и закреплял их над номером машины, чтобы демонстранты на площади Правительства не задержали нас и дали проехать. Зеленые ветви символизировали солидарность. Правда, наши ветви никогда не выглядели столь же ярко, как те, что держали в руках демонстранты. Иногда, проезжая мимо них, я задумывалась, каково было бы присоединиться к ним, кричать: «Свобода!» и мешать проезжающим машинам.

Пару недель спустя, когда Кевин проезжал мимо Окуи Роуд, мы увидели возле рынка заграждение и солдат. Они прохаживались вокруг, поглаживая длинные стволы ружей, останавливали и обыскивали машины. Один раз я увидела мужчину, стоявшего на коленях возле «Пежо 504» с поднятыми вверх руками.

Но дома все оставалось по-прежнему. Джаджа и я не отступали от своих расписаний и всё так же задавали друг другу вопросы, ответы на которые нам были уже известны. Мамин живот был единственным, что менялось: он стал понемногу расти. Сначала он напоминал сдувшийся футбольный мяч, но ко дню Святой Троицы туго натянул мамину юбку, расшитую золотыми и красными нитками, которую она надевала в церковь, и его уже нельзя было спутать со складками одежды.

В тот день алтарь церкви украшали те же цветы, что и юбку мамы: красный цвет — символ Троицы. Проповедь в тот день читал приглашенный проповедник в красной, коротковатой для него сутане. Он был молод и во время проповеди часто поднимал умные карие глаза на собравшихся прихожан, а закончив, медленно поцеловал Библию. Будь на его месте кто-нибудь другой, этот жест показался бы наигранным, излишне драматичным. Но в его исполнении это выглядело естественно. Этот человек казался настоящим. Он рассказывал нам, что недавно получил сан и ждал своего назначения к собственному приходу. Общий с отцом Бенедиктом друг пригласил его в нашу церковь проповедовать, чему молодой человек обрадовался. Он не стал расхваливать красоту алтаря церкви святой Агнессы, хотя его полированные ступени сияли, словно высеченные изо льда, и не объявил нашу церковь самой красивой в Энугу или даже во всей Нигерии. Он даже не взялся утверждать, как все предыдущие приглашенные проповедники, что здесь присутствие Господне ощущается сильнее, чем где бы то ни было, и что пронизанные светом витражные изображения святых не дают Всевышнему покинуть это место. К тому же на середине проповеди он вдруг начал петь на игбо Bunie у а епи. Весь приход затаил дыхание, кто-то охнул, кто-то удивленно открыл рот. Все привыкли к сухим, увлекающим в сон, монотонным проповедям отца Бенедикта, но постепенно люди присоединились к пению.

Я видела, как папа поджимает губы. Он скосил глаза на нас с Джаджа, и одобрительно кивнул, убедившись в том, что наши губы не шевелятся.

После службы мы стояли у входа в церковь и ждали, пока папа поздоровается с каждым, кто собрался вокруг него.

— Доброе утро, слава Господу! — говорил он всякий раз, перед тем как пожать протянутую руку мужчине и обнять женщину, похлопать по руке ребятенка или ущипнуть за щеку совсем крохотного малыша. Некоторые мужчины что-то шептали папе на ухо, он отвечал им таким же шепотом, и тогда они благодарно сжимали протянутую ладонь. Когда папа наконец поприветствовал всех, во дворе перед церковью почти не осталось автомобилей, до того стоявших так же плотно, как зубы во рту. Мы направились к нашей машине.

— Этот молодой проповедник пел на богослужении, будто один из тех безбожников, лидеров пятидесятнической церкви, которые плодятся подобно грибам после дождя. Такие, как он, несут церкви только смуту. Мы непременно должны помолиться за него, — сказал папа, открывая дверь «Мерседеса» и укладывая молитвенник с бюллетенем на сиденье. Потом он развернулся в сторону резиденции, где жил священник. Мы всегда заходили к отцу Бенедикту после службы.

— Позволь мне остаться здесь и подождать вас в машине, biko, — сказала мама, облокачиваясь о дверцу. — Боюсь, меня сейчас стошнит.

Папа уставился на нее горящим взглядом. Я затаила дыхание. Время тянулось мучительно долго, хотя прошло не более нескольких секунд.

— Ты точно хочешь остаться?

Мама опустила глаза, руки ее были сложены на животе. То ли она опасалась, что юбка тресет по швам, то ли старалась удержать завтрак на месте.

— Мне что-то нехорошо, — пробормотала она.

— Я спросил, точно ли ты хочешь остаться в машине.

Мама подняла глаза:

— Я пойду с вами. На самом деле мне не настолько плохо.

Папа ничуть не изменился в лице. Он подождал, пока она не зашагала в его сторону, затем развернулся и устремился к дому священника. Мы с Джаджа следовали за ними. Я смотрела, как мама идет. До этого я не обращала внимания, насколько изможденной она выглядит. Ее некогда гладкая кожа цвета арахисовой пасты стала пепельной и казалась высохшей, словно пустыня, истерзанная восточным ветром.

«Что, если ее на самом деле вырвет?», — спросил Джаджа одними глазами. Я решила, что в таком случае подниму подол моего платья, и мама сможет сделать это туда, а не испачкать дом отца Бенедикта.

Дом священника выглядел так, будто архитектор слишком поздно сообразил, что создает жилые комнаты, а не церковь. Арочный проход, ведущий в зону столовой, выглядел как подход к алтарю, альков с кремовым телефоном, казалось, был готов дать Благословенное Откровение, а маленький кабинет, выходивший в гостиную, больше напоминал ризницу, наполненную святыми книгами, парадными ризами и чашами для святого Причастия.

— Брат Юджин! — воскликнул преподобный, увидев отца, и его бледное лицо осветила улыбка. Священник сидел за обеденным столом и как раз собирался приступить к еде. На столе стояла тарелка с ломтиками отваренного батата, который обычно ели на обед, но рядом находилась еще одна, поменьше, с яичницей, что больше походило на завтрак. Отец Бенедикт пригласил нас разделить с ним трапезу.

Папа отказался за всех, но присел к столу, где между ним и отцом Бенедиктом завязалась тихая беседа.

— Как поживаете, Беатрис? — спросил преподобный у моей мамы, повысив голос, чтобы она могла слышать его из гостиной. — Вы неважно выглядите.

— Со мной все в порядке, святой отец. Всего лишь аллергия. Так бывает во время харматана и сезона дождей.

— Камбили, Джаджа, вам понравилась сегодняшняя проповедь?

— Да, святой отец, — ответили мы с Джаджа в один голос.

Мы покинули дом священника быстрее, чем обычно. Папа не произнес ни слова за всю дорогу в машине, но челюсть его подергивалась, а на скулах играли желваки. Мы молча слушали кассету с записью «Аве Мария».

Дома нас уже ждал приготовленный Сиси чайник с тонкой, витиевато украшенной ручкой. Папа положил молитвенник и бюллетень на обеденный стол и сел. Мама хлопотала вокруг него.

— Позволь, я налью тебе чаю, — предложила она, хотя раньше никогда этого не делала. Папа не обратил на нее внимания и сам налил себе чай, затем предложил нам с Джаджа сделать по глотку. Мой брат отпил первым и поставил чашку обратно на блюдце. Папа протянул ее мне. Я взяла чашку обеими руками, хлебнула горячего «Липтона» с сахаром и молоком, и вернула ее на место.

— Спасибо, папа, — сказала я, ощущая жжение глотка любви на языке.

Потом мы с мамой и Джаджа отправились наверх переодеться, и наши тихие шаги по лестнице оставались такими же тщательно выверенными и привычными, как и каждое воскресенье. Все было неизменно и известно заранее. В доме, пока папа не закончит послеполуденный отдых и не спустится к столу, чтобы мы все смогли отобедать, стояла тишина — время, отведенное для размышлений, в течение которого нужно прочитать и хорошенько обдумать отрывок из Священного Писания или из одной из книг апостолов ранней церкви. Даже время семейного отдыха по воскресеньям проходило бесшумно, без партий в шахматы и обсуждения газетных статей, потому что это был День отдохновения.

— Мама, может, Сиси сегодня сама справится с обедом? — спросил Джаджа, когда мы добрались до верхней площадки изогнутой лестницы. — Тебе надо бы отдохнуть до обеда.

Мама собиралась что-то ответить, но вдруг ее рука метнулась к губам, и она бросилась в свою комнату. Я задержалась на площадке, и только когда услышала горловые звуки, донесшиеся из ванной — маму рвало, — повернулась и пошла к себе.

На обед был рисовый джолоф[25] с прожаренными до хруста кусками рыбы размером с кулак, и салат нго-нго. Папа съел почти весь салат, вычерпав ложкой острый соус из стеклянной посудины. Напряженное молчание висело над столом, как тяжелые свинцовые тучи в разгар сезона дождей, и только чириканье птиц, доносившееся с улицы, иногда нарушало его. Эти птички каждый год прилетали перед самым началом сезона Дождей и вили гнезда на дереве авокадо, прямо под окнами столовой. Иногда мы с Джаджа находили упавшие с веток гнезда, свитые из веточек, высохшей травы и кусочков разноцветных лент, которыми мама заплетала мне косы. Птицы вытаскивали их из мусорных корзин на заднем дворе.

Я первая закончила обедать.

— Спасибо, Господи. Спасибо, папа. Спасибо, мама, — с этими словами я сложила руки и стала ждать, пока все остальные тоже наедятся, чтобы перейти к благодарственной молитве. Разглядывать сидящих за столом — неправильно, и я рассматривала портрет дедушки, висевший на противоположной стене.

Когда папа начал молиться, его голос дрожал сильнее обычного. Сначала он поблагодарил Всевышнего за посланную нам еду, а потом стал просить Господа простить тех, кто пытался пренебречь Вышней волей в угоду собственным самолюбивым помыслам и желаниям и кто не хотел навестить Его благословенного слугу после причастия. Мамино «Аминь» прозвучало громче всех.

После обеда я поднялась к себе, чтобы почитать пятую главу Послания Иакова, потому что во время семейного отдыха мне предстояло рассказывать о библейских корнях традиции помазания елеем больных для их скорейшего выздоровления. Именно тогда я услышала — не в первый раз — эти звуки. Быстрые, тяжелые удары по резной двери спальни наших родителей. Я вообразила, что дверь застряла и папа пытается ее открыть. Я изо всех сил старалась убедить себя в этом, считая каждый звук с закрытыми глазами. Почему-то, когда я считала, время тянулось не так медленно и было не так страшно. Иногда все прекращалось до того, как я доходила до двадцати. И в этот раз все закончилось на девятнадцатом ударе. Я услышала, как открылась дверь. Папины шаги по лестнице показались особенно тяжелыми и неуклюжими. Я высунулась из своей комнаты одновременно с Джаджа. Так, стоя на лестничной площадке, мы наблюдали за спускающимся вниз отцом. Мама свисала с его плеча как джутовый мешок с рисом, который рабочие оптом закупали для фабрики. Папа открыл дверь в столовую, затем до нас донесся звук открываемой входной двери и его голос — он дал указание привратнику Адаму.

— Там кровь на полу, — сказал Джаджа. — Я принесу швабру из ванной.

Мы смыли дорожку из капель, похожую на след, что оставляет за собой треснувший кувшин с красной краской. Джаджа тер пол щеткой, а я вытирала.

В тот вечер мама не вернулась домой, и мы с Джаджа ужинали вдвоем. Мы не говорили о маме, нет. Мы обсуждали публичную казнь трех человек, произошедшую пару дней назад. Им предъявили обвинение в контрабанде наркотиков. Джаджа слышал, как мальчики обсуждали это в школе, да и по телевизору об этом говорили. Преступников привязали к шестам, и их тела содрогались даже после того, как стрельба затихла. По словам девочки из моего класса, ее мама выключила телевизор, спросив, зачем смотреть, как умирают люди. «Что же должно случиться с людьми, чтобы они превратились в зевак и пришли на площадь смотреть на этот ужас своими глазами?» — недоумевала она.

После ужина Джаджа сам прочитал благодарственную молитву и в конце добавил короткую молитву о маме. Папа вернулся домой, когда мы оба уже поднялись в свои комнаты и занимались каждый по своему расписанию. Я рисовала фигурки беременных женщин на внутреннем развороте «Введения в сельское хозяйство» для средней школы, когда он пришел ко мне. Он почему-то казался моложе, хотя глаза его покраснели, а веки — припухли.

— Мама вернется завтра, когда ты приедешь из школы. С ней все будет в порядке, — сказал он.

Он положил мне руки на плечи, растирая их мягкими круговыми движениями.

— Встань, — сказал он.

Я вскочила, и он обнял меня, прижав к себе так крепко, что я почувствовала, как бьется его сердце.

Мама вернулась на следующий день, после полудня. Кевин привез ее на «Пежо 505», том самом, который часто отвозил нас с Джаджа в школу и домой. На пассажирской дверце красовалось название папиной фабрики. Мы с Джаджа встречали маму у входа, стоя так близко друг к другу, что наши плечи почти соприкасались. Она не успела дойти до порога, как мы распахнули перед ней двери.

— Umum, — сказала она, обнимая нас, и повторила по-английски: — Дети мои.

На ней была футболка с надписью «Бог — это любовь», а зеленая юбка, запахнутая на талии немного небрежно, сидела ниже, чем обычно. Мамин взгляд казался пустым — так смотрят бродяги, что роются в придорожных помойках и таскают с собой грязные, истерзанные холщовые сумки, в которых умещается вся их жизнь.

— Произошел несчастный случай, — пробормотала мама. — Я потеряла ребенка.

Я немного отстранилась, чтобы посмотреть на ее живот. Мягко выгибая ткань ее одежды, он все еще казался большим. Может, мама что-то перепутала, ребенка точно больше нет?

Я все еще рассматривала ее живот, когда вошла Сиси. Высокие скулы придавали ее угловатому лицу насмешливое выражение, и это настораживало. Казалось, она смеется над тобой, дразнит тебя, а ты не имеешь ни малейшего представления, в чем дело.

— Добрый день, госпожа, nno[26], — сказала она. — Вы отобедаете сейчас или после ванны?

— Что? — мгновение мама выглядела так, словно не поняла ни слова. — Все потом, Сиси. Принеси мне воду и полотенце.

Мама так и стояла посреди гостиной, обхватив себя руками, пока Сиси не принесла ей тазик с водой и кухонное полотенце.

В гостиной находилась этажерка, на трех стеклянных полках которой располагались миниатюрные бежевые статуэтки балерин в различных танцевальных позах. Мама, всегда начиная с нижней полки, тщательно протирала фигурки и тонкое стекло, на котором они стояли.

Я опустилась рядом на кожаный диван, с которого могла протянуть руку и поправить складку маминой одежды.

— Nne, сейчас у тебя время для занятий. Иди к себе, — сказала мама.

— Я хочу остаться с тобой.

Она медленно провела полотенцем по танцовщице с поднятой вверх тоненькой, как спичка, ногой и ответила:

— Nne, иди.

Тогда я поднялась к себе и села за стол, слепо уставившись в один из учебников. Буквы перед моими глазами меняли очертания, а затем и вовсе превратились из черных в ярко-красные, цвета свежей крови. Кровь была водянистой, полупрозрачной. Она текла из мамы и из моих глаз.

Позже, за ужином, папа сказал, что мы должны прочитать шестнадцать новенн[27], чтобы вымолить прощение для мамы. И в воскресенье, после Адвента, мы остались в церкви, чтобы выполнить его наказ. Отец Бенедикт окропил нас святой водой. Несколько капель попало мне на губы, и все время, пока мы молились, я ощущала ее затхлый солоноватый вкус. Если мы с Джаджа отвлекались после тринадцатого повторения молитвы к святому Иуде, папа предлагал начать заново. Все должно было пройти идеально. Тогда я даже не задумалась, чем же так провинилась мама.



Слова на страницах книг продолжали превращаться в кровь, когда я пыталась их прочесть. Близились полугодовые экзамены, и в школе начались контрольные работы, но печатные значки потеряли для меня всякий смысл.

Незадолго до первого экзамена, когда я сидела в своей комнате за столом, стараясь сконцентрироваться на каждом слове в отдельности, до меня донесся звонок в дверь. Пришла Йеванда Кокер, жена редактора папиной газеты — я узнала ее по голосу, потому что моя комната находилась прямо над входной дверью. Я никогда раньше не слышала такого громкого плача.

— Они схватили его! Схватили! — доносилось до меня между звучными всхлипами.

— Йеванда, Йеванда, — папин голос звучал гораздо тише, чем ее.

— Что же мне делать, господин? У меня трое детей! Один все еще сосет грудь! Как мне вырастить их одной? — я с трудом различала слова за оглушительными звуками, которое издавало ее сдавленное рыданиями горло.

Тогда папа сказал:

— Йеванда, успокойся. С Адэ все будет в порядке, даю тебе мое слово.

Я услышала, как скрипнула дверь в комнате Джаджа. Он прокрался вниз, сделав вид, что направился в кухню попить воды, и замер возле входа в гостиную. Вернувшись, он рассказал мне, что солдаты арестовали Адэ Кокера, когда тот выезжал с редакционной парковки «Стандарта». Его машина с открытой водительской дверью так и осталась брошенной на обочине. Я представила, как редактора вытаскивают из салона и рывком прижимают к кузову чужой машины. Наверное, это был черный микроавтобус, набитый солдатами, выставившими из окон стволы своих оружий. Адэ Кокера трясет от страха, а по штанине расползается мокрое пятно. Я знала, что его арестовали за статью, которую он опубликовал в последнем выпуске «Стандарта». Там говорилось, что глава государства и его жена наняли людей, чтобы переправлять за границу героин. Эта статья представляла недавнюю публичную казнь наркоторговцев в ином свете и заставляла задуматься, кто же в этой истории был истинным злодеем. Когда Джаджа заглянул в замочную скважину, то увидел, как папа держит Йеванду за руку и молится, заставляя повторять: «Никто из уверовавших в Него не будет оставлен».

Те же самые слова я повторяла про себя во время экзаменов, начавшихся на следующей неделе. Когда Кевин вез меня домой после окончания последнего учебного дня полугодия, я прижимала табель к груди. Преподобные сестры не запечатывали его в конверт. Я заняла второе место по успеваемости: вторая из двадцати пяти одноклассников. Моя классная руководительница, сестра Клара, написала в табеле: «Камбили умна не по годам, спокойна и ответственна». А директор, сестра Люси, добавила: «Блестящая, послушная ученица и дочь, которой следует гордиться».

Но я знала, что папа гордиться не будет. Он часто говорил Джаджа и мне, что он не для того тратит так много денег на Дочерей непорочного сердца и школу Святого Николая, чтобы мы позволили другим детям себя опередить. Папин отец, безбожник, дед Ннукву, не оплачивал его образование, но папа всегда оставался лучшим учеником в классе. Мне очень хотелось доказать ему, что мной можно гордиться, что я не подведу и смогу добиться тех же успехов. Мне необходимо было почувствовать, как он опускает руку мне на плечи и говорит, что я исполняю Божью волю в своей жизни. Я должна была ощутить его крепкие объятия, услышать, как он говорит: «Кому много дано, с того много и спросится». Мне было очень важно увидеть, как улыбка озаряет его лицо, согревая меня изнутри. Но я позволила себе уступить первенство. Я запятнана своим поражением.

Мама распахнула двери дома еще до того, как Кевин остановил машину. В последний день учебного года она всегда встречала нас на пороге, пела хвалебные песни на игбо, обнимала нас с Джаджа, и брала наши табели. Это было единственное время, когда она пела во весь голос, находясь дома.

— О me mma, Chineke, о me mma… — начала петь мама, но остановилась, когда я поздоровалась.

— Привет, мам.

— Nne, все в порядке? Ты не выглядишь счастливой, — и она отступила в сторону, пропуская меня в дом.

— Я заняла второе место.

Мама замерла, потом сказала:

— Иди поешь. Сиси приготовила рис с кокосовым молоком.

Когда папа вернулся домой, я сидела за письменным столом. Пока он поднимался по лестнице, каждый тяжелый шаг отдавался мучительным эхом в моей голове. Сначала он отправился к Джаджа. Брат, как всегда, оказался лучшим учеником в классе, поэтому отец мог им гордиться; он обнимал сына и клал руку ему на плечи. Папа долго пробыл у Джаджа в комнате: я знала, что он внимательно просматривал баллы, набранные по каждому предмету, убеждаясь, что показатели не ухудшились по сравнению с прошлым полугодием. Я почувствовала внезапное давление на мочевой пузырь и опрометью бросилась в туалет. Когда я оттуда вышла, папа уже был в моей комнате.

— Добрый вечер, папа, ппо.

— Как успехи в школе?

Мне хотелось сказать, что я стала второй ученицей в классе, чтобы он сразу обо всем узнал, и признать тем самым свое поражение, но вместо этого я ответила:

— Хорошо.

И протянула ему табель. Пока он его открывал, прошла целая вечность, и целых две — пока он его читал. Ожидая папиной реакции, я старалась выровнять дыхание, уже понимая, что у меня этого не получится.

— Кто стал первым в классе? — наконец спросил папа.

— Чинве Джидиз.

— Джидиз? Девочка, занявшая второе место в прошлом полугодии?

— Да, — ответила я. Мой живот издавал отчаянно громкие звуки, бурча и завывая, даже когда я попыталась его втянуть.

Папа еще некоторое время рассматривал табель, а потом сказал:

— Пойдем на ужин.

Пока я спускалась, мои ноги казались лишенными суставов палочками.

Папа принес на пробу образцы новых печений и перед началом ужина передал нам зеленый пакет. Я с готовностью откусила печенье.

— Очень вкусно, пап.

Папа тоже откусил кусочек и прожевал, затем посмотрел на Джаджа.

— У него новый, свежий вкус.

— Замечательно, — отозвалась мама.

— Бог даст, оно будет хорошо продаваться, — подвел итог папа. — Наши сухари лидируют на рынке, а это печенье составит им достойную компанию.

Я не смотрела на отца, пока он говорил, не могла. Вареный батат и пряная зелень не лезли мне в горло, отказываясь быть проглоченными с той же неудержимой решимостью, с которой малыши не отпускают руку матери у дверей в детский сад. Чтобы справиться с ними, я пила воду стакан за стаканом, и к тому времени, когда папа приступил к благодарственной молитве, мой живот раздуло. Закончив молитву, папа сказал:

— Камбили, поднимись наверх.

Я пошла следом за отцом. Он, в красной шелковой пижаме, поднимался по ступеням передо мной, и его ягодицы вздрагивали и покачивались под тонкой тканью, как желеобразный акаму. Папина спальня была отделана в кремовых тонах. Каждый год ее ремонтировали, но перемены никогда не выходили за рамки оттенков бежевого. На полу лежал пушистый бежевый, без рисунка, ковер, в котором утопали ноги, шторы по кайме украшала тонкая коричневая вышивка. Два бежевых кожаных кресла были сдвинуты, словно предназначались для людей, занятых глубоко личной беседой. Все эти цвета подходили друг другу так хорошо, что комната будто расширялась, выглядела почти бесконечной. Мне казалось, что, попав в нее, я не смогу убежать, потому что бежать будет некуда. В раннем детстве я представляла Рай как комнату папы — с ее приглушенным светом, нежными мягкими поверхностями и ее бесконечностью. Когда харматан приносил с собой грозы, стегая ветвями манговых деревьев наши окна и перекрещивая уличные электрические провода так, что они исторгали яркие всполохи и искры, я прибегала прятаться в папины объятия. Он усаживал меня на руки или укутывал в плед, от которого пахло уютом и безопасностью.

Сейчас, заняв самый краешек кровати, я тоже куталась в этот плед. Тихонько выскользнув из тапок, я погрузила ноги в ворс ковра, решив спрятать их там. Пусть хотя бы часть меня почувствует себя в безопасности.

— Камбили, — сказал папа, тяжело дыша, — ты недостаточно потрудилась в этом полугодии. Ты не стала первой потому, что сама так решила.

Его глаза были грустными. Пронзительными и грустными. Мне хотелось коснуться его лица, погладить щеку. Его глаза таили множество нерассказанных историй.

В этот момент зазвонил телефон. С тех пор как арестовали Адэ Кокера, нам часто звонили. Отвечая, папа говорил очень тихо. Я молча ждала, сидя на кровати, пока он взмахом руки не отпустил меня. Он не звал меня ни на следующий день, ни после этого, поэтому мы так и не поговорили о моем табеле и о том, как я буду наказана за свою провинность. Возможно, все внимание отца поглощала судьба Адэ Кокера, но даже после того, как он, спустя неделю, добился освобождения своего редактора, мы к этой теме не возвращались. Об освобождении Адэ он тоже не рассказывал. Мы узнали об этом, только прочитав заметку редактора в колонке «Стандарта», где не было ни слова о том, кто его арестовал, где его держали и что с ним делали. В конце заметки стоял выделенный курсивом постскриптум с благодарностью: «Честному, достойному человеку исключительной отваги». Во время семейного отдыха я сидела на диване рядом с мамой и, перечитав эту строчку несколько раз, закрыла глаза и испытала прилив горячего чувства. То же самое чувство посещало меня, когда отец Бенедикт говорил о папе на церковной службе.

— Слава Богу, с Адэ все в порядке, — мама расправила газету.

— О его спину тушили окурки, — папа покачал головой. — Множество окурков.

— Они получат то, что им причитается, mba, только не в этой жизни, — заметила мама.

Хоть папа и не улыбнулся ей — он был слишком грустным, чтобы улыбаться, — я пожалела, что эти слова сказала мама, а не я. Я знала, что папе нравится, когда она так говорит.

— С этого момента мы будем издаваться в подполье, — сурово сообщил папа. — Делать это легально стало опасно для моих работников.

Я знала, что «подполье» означает «тайное место», но все равно не могла не представить Адэ Кокера и других сотрудников газеты в темном сыром подвале, склонившимися над столами и пишущими правду под холодным светом люминесцентной лампы.

Тем вечером папа добавил к обычной молитве долгое обращение к Всевышнему, дабы он узрел падение безбожников, правящих сейчас нашей страной. Он снова и снова повторял нараспев: «Святая Дева, защитница нигерийского народа, молись о нас».

Каникулы длились всего две недели, и в субботу, перед началом занятий, мама взяла меня и Джаджа на рынок, чтобы купить нам новые сандалии и сумки. На самом деле обувь из коричневой кожи и сумки даже не износились, но только так мы могли побыть втроем. В начале каждого полугодия мы отправлялись на рынок, не спрашивая разрешения у папы. Кевин отвозил нас туда в машине, позволяя опускать стекла на окнах. На окраинах рынка мы глазели на полуголых сумасшедших, собиравшихся возле помоек, на мужчин, останавливающихся, чтобы расстегнуть штаны и помочиться на прохожих, на женщин, сидящих возле горок свежих овощей и громко зазывающих покупателей.

На самом рынке мы избавлялись от торговцев, старавшихся утянуть нас в темные переулки со словами: «У меня есть то, что тебе нужно» или «Пойдем со мной, это здесь». Они всегда так говорили, хотя понятия не имели, за чем мы пришли. Мы морщили носы от запахов окровавленного свежего мяса и вяленой рыбы и уворачивались от пчел, вившихся над палатками торговцев медом.

Уходя с рынка с сандалиями и тканью, которую купила мама, возле овощных рядов, расположенных вдоль дороги, мы увидели только что собравшуюся — минут десять назад — небольшую толпу. Вокруг стояло много солдат. Торговки громко кричали, некоторые от потрясения в отчаянии обхватили головы руками. Присмотревшись, мы увидели лежащую на земле женщину, с рыданиями рвущую на себе короткие волосы. Ее одежды распахнулись, открывая белое нижнее белье.

— Скорее, — сказала мама, прижимая нас с Джаджа к себе, словно пытаясь защитить от жуткого зрелища.

Когда мы торопливо пробирались к машине, одна из торговок плюнула на солдата, и в ответ тот поднял вверх плеть. Ее длинный язык образовал в воздухе петлю и только потом опустился на плечо женщины. Другой солдат пинал поддоны с фруктами, со смехом круша дерево и давя папайю. Мы сели в машину, и Кевин сказал маме, что солдаты получили приказ уничтожить фруктовые ряды потому, что торговля там велась незаконно. Мама ничего не ответила, лишь посмотрела в окно, словно старалась запомнить этих женщин.

По дороге домой я тоже думала о женщине, лежавшей на земле. Мне не удалось рассмотреть ее лица, но почему-то казалось, что я давно с ней знакома. Жаль, что я не помогла ей подняться и отряхнуть красную пыль с одежд.

В понедельник, когда папа вез меня в школу, я все еще думала о ней. На Оги Роуд, возле места, где проворные детишки торговали чищеными апельсинами, он сбросил скорость, чтобы дать распростершемуся в придорожной пыли нищему несколько хрустящих купюр найра[28]. Нищий сначала долго смотрел на купюры, потом встал и замахал руками нам вслед, прихлопывая в ладоши и подпрыгивая. Мне подумалось, что он сошел с ума, и я не сводила с него глаз в зеркале заднего вида, пока он не исчез из виду. Почему-то он напомнил мне о женщине в рыночной пыли. В его радости угадывалась та же беспомощность, что и в отчаянии торговки.

Среднюю школу Дочерей непорочного сердца окружал высокий забор, напоминавший наш, только верх стены защищала от незваных гостей не подключенная к электричеству колючая проволока, а острые осколки зеленого стекла. Папа сказал, что именно эти стены повлияли на его решение оставить меня здесь после начальной школы. Он считал, что дисциплина крайне важна для воспитания. Нельзя позволять юнцам перелезать через заборы и удирать в город, чтобы предаваться там всяким непотребствам, как это происходит в городских государственных школах.

— Ну кто так водит! — бормотал папа, пока мы подъезжали к школьным воротам, пытаясь пробиться через поток гудящих автомобилей. — Они что, разыгрывают первенство «Самый расторопный водитель»?

Девочки-торговки, годившиеся мне в младшие сестры, подбегали к машинам, не обращая внимания на школьных сторожей, дежуривших у ворот. Они предлагали купить очищенные апельсины, бананы и арахис. Битые молью блузки сваливались с худых плеч.

Папе наконец удалось проехать на широкий школьный двор и припарковать машину возле волейбольного поля, прямо у края безукоризненно ухоженного газона.

— Где твой класс? — спросил он.

Я указала на здание, возле которого росло несколько манговых деревьев. Папа вышел из машины вместе со мной, и я всерьез задумалась, что было у него на уме и почему он решил отвезти меня самостоятельно, а Джаджа отправил с Кевином.

Когда мы подходили к классу, сестра Маргарет увидела отца и, несмотря на то что ее окружали ученики и их родители, сначала поприветствовала его взмахом руки, затем быстро направилась навстречу. Ее речь текла нескончаемым потоком. Как поживает папа? Доволен ли он успехами его дочери под руководством Дочерей непорочного сердца? Будет ли он присутствовать на приеме у епископа на следующей неделе?

Папа отвечал ей с британским акцентом — так он говорил с преподобным Бенедиктом. Беседуя с религиозными деятелями, особенно с белыми, отец всегда был галантен и щедр на похвалу. С той же неизменной галантностью он презентовал сестре чек на пополнение библиотеки Дочерей непорочного нердца. И еще папа сказал, что хочет видеть учеников из моего класса. Сестра Маргарита попросила его немедленно дать ей знать, если ему что-нибудь понадобится.

— Где Чинве Джидиз? — спросил папа, когда мы подошли к классу.

Прямо перед нами болтала стайка девочек. Я огляделась, чувствуя, как кровь бьется у меня в висках. Что папа собирается делать? Светлокожая Чинве, как обычно, была в самом центре группы.

— Она стоит посередине, — ответила я. Неужели папа собрался с ней поговорить? Отодрать ее за уши за то, что она заняла первое место по успеваемости? Я отчаянно желала, чтобы подо мной разверзлась земля и поглотила вместе со всеми остальными.

— Посмотри на нее, — сказал папа. — Сколько у нее голов?