Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Антон Чиж

Рулетка судьбы

© Чиж А., текст, 2020

© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2020

* * *

ИХАРЕВ (схватывается со стула и в волнении ходит по комнате). Хитри после этого! Употребляй тонкость ума! Изощряй, взыскивай средства!.. Тут же под боком отыщется плут, который тебя переплутует… Только и лезет тому счастье, кто глуп, как бревно, ничего не смыслит, ни о чем не думает, ничего не делает, а играет только по грошу в бостон подержанными картами! Гоголь Н. В. Игроки
От Рождества Христова 1894 год
От сотворения мира 7402 год
От основания русского государства 1032 год
От введения христианства в России 906 год
От начала Московского государства 567 год
От первого Земского собора в Москве 347 год
От вступления на престол дома Романовых 281 год
От рождения Петра Великого 222 год
От основания первой русской газеты 191 год
От смерти Петра Великого 169 год
От Екатерининской законодательной комиссии 127 год
От постройки первой железной дороги 56 год
От уничтожения крепостного права 33 год
От введения новых судов 30 год
От освобождения Болгарии 16 год
От вступления на престол Александра III 14 год


Zero

Назревала катастрофа. Месье Клавель ощущал ее терпкое дыхание. Он так давно стоял за столом, что научился видеть скрытое движение игры. Не глазами, а сердцем видел он, как плетутся невидимые нити. Это видение, немного странное и сказочное, было секретом, о котором нельзя рассказать управляющему, чтобы не сочли за сумасшедшего и не прогнали вон.

Да, он видел скрытные токи игры, которые пульсировали вокруг стола. Игроки – слепцы, не видят этих нитей. Зато их видел месье Клавель. Они, как вены, по которым течет кровь игры, опутывали рулетку с игроками, чтобы удача не доставалась никому, разделившись между всеми и никем.

Игра вбирала в воронку зеленого сукна и надежды, и горе, и жизнь игроков. Игра была живым организмом, играющим с игроком, как кошка играет с мышонком. Игрок, доверчивое и слепое существо, шел на зов, попадая в сеть. Месье Клавель видел потому, что никогда не играл. Он был привратником, служа преданно и честно. За это хозяйка-игра приоткрыла ему завесу тайны. Так что месье Клавель мог порой предугадывать, что произойдет за столом в ближайшие удары, как называли ставки игроки.

Нынче крупье уже знал: случится нечто невозможное, чему он не мог ни помешать, ни противостоять. Потому что один игрок разорвал тайные нити. Сама игра сжалась, месье Клавель ощутил, как она испугана, его девочка, и замерла на зеленом сукне, на котором вытравлено золотом тридцать семь цифр.

Если крупье боялся разорения рулетки, то страх игры был иным. Он знал, чего испугалась она: нашелся некто, кто разгадал секрет – и теперь накинет уздечку, будет управлять ею, непредсказуемой, по своему желанию. А она, обреченная, потеряет свободу.

Странные мысли крутились в голове месье Клавеля. А руки запускали шарик слоновой кости навстречу летящему кругу черных и красных цифр.

…Беду месье Клавель учуял с первой ставки, которую сделала барыня.

За годы, проведенные у стола, он научился считывать характер игрока. Одни слепо верили в удачу и делали ставки, почти не глядя. Другим хватало выдержки играть по системе: записывать, высчитывать, после чего делать удары. Некоторые держались несложных принципов: например, удваивать ставку на цвет. Одному из тысячи удавалось выиграть, и даже много выиграть. Кто-то приходил каждый день и был доволен тем, что регулярно уносил с рулетки десяток выигранных франков. Все они заканчивали одним: деньги возвращались в игру. Что было неизбежно.

Поведение пожилой дамы не вписывалось в рамки. С виду она была такой типичной московской la babushka, немного простоватой и вульгарной, на вкус месье Клавеля: домашняя прическа, рыхлая кожа лица, требующая ухода, коричневое платье немодного фасона и полное отсутствие украшений. Однако за простотой могло скрываться неплохое состояние. Именно у таких старух водились деньги, которые они желали приумножить игрой. Месье Клавель повидал подобных русских барынь в Висбадене и Монте-Карло. Они начинали бойко, даже выигрывали приличные суммы, но потом хотели еще и еще – и спускали выигрыш, а за ним все, что привозили с собой в кошельке. К досаде родственников, которые сильно рассчитывали на их деньги.

Вот только la babushka в коричневом вела себя непривычно. Встав у стола так, чтобы не мешать игрокам, следила за выпадавшими цифрами. Месье Клавель сразу заметил, что смотрит она совсем не как простодушный дилетант. Взгляд ее был взглядом хищника, поджидающего добычу. Ждала она долго, слишком долго для невинного любопытства. Месье Клавель знал, что некоторые игроки караулят zero, чтобы сразу сорвать приличный куш. Угадать, когда выпадает заветная цифра, не мог даже он. Неужели la babushka наслушалась сплетен про везение игроков, впервые попавших на рулетку? Месье Клавелю стало любопытно, что будет дальше.

Сыгран очередной кон. Шарик упал в лунку. Месье Клавель огласил: «Neuf, rouge, impaire, manque!»[1], собрал лопаткой проигравшие ставки (игра шла только на живые деньги), расплатился за небольшие выигрыши на цвете. И, почти не думая, как автомат, сказал: «Faites le jeurs, messieurs! Faites le jeurs, messieurs!»[2]

Местная публика относилась к рулетке, как к новому аттракциону и развлечению. За пять дней не было больших, по мнению месье Клавеля, проигрышей. Пока рулетка приносила умеренный доход. Хотя ожидалось иное.

На сукно легло с полдюжины ставок. Ставили от силы десять рублей. Чаще всего три или пять, чтобы «взбодрить кровь игрой». Месье Клавель оценил, что общий доход от удара будет скромный. Как вдруг la babushka, он невольно закрепил за ней это прозвище, поставила сто рублей на zero. Месье Клавель не понимал по-русски, но без языка было ясно: пожилой даме знакомые ее, оказавшиеся в этот вечер за рулеткой, советовали не делать опрометчивую ставку. Шансы на выигрыш ничтожны, лучше поставить на цвет. Пожилая дама отмахнулась от советчиков. Ее право. Месье Клавель знал, что шансы дамы менее чем ничтожны: zero выпадало два удара назад, что делало проигрыш ста рублей делом решенным.

Глядя на ассигнацию на zero, солидный господин с большим животом, обтянутым золотой цепочкой, бросил на красное купюру в двадцать пять рублей.

– А вот мы эдак шельму! – громогласно заявил он и оборотился к эффектной брюнетке с быстрыми глазками. Дама ответила милостивой улыбкой.

Перед открытием рулетки месье Клавеля предупредили, что подобные господа, la marchands[3], должны приносить основной доход, могут и должны проиграть много, очень много. С этим господином начало положено. Он традиционно спросил: «Никто больше не желает сделать ставку?» – и запустил шарик. Как только шарик потерял инерцию и был близок к падению на колесо, месье Клавель произнес: «Rien ne va plus!»[4], запрещая игрокам перемещать или менять на столе ставки.

Шарик упал. Случилось невозможное. Месье Клавель натянуто улыбнулся, провозгласив: «Zero, messieurs!», сгреб все ставки, включая ставку купца, и выплатил пожилой даме 3500 рублей, выигрыш для новой рулетки неприятный. Знакомые стали поздравлять даму и, кажется, просили одолжить с выигрыша. Она отмахнулась от них, как от надоедливых мух.

Вот в этот момент месье Клавель впервые ощутил недоброе предчувствие.

Он еще надеялся, что порядок не будет нарушен: сейчас дама отложит большую часть денег, они всегда так поступают, и метнет рублей двести-триста. Которые наверняка вернутся в банк. Эта гранд-мадам (месье Клавель невольно повысил ее в обращении) повела себя более чем странно: пропустила подряд три удара, только наблюдая. После чего, неизвестно по какой причине, поставила на douzaine P[5] всю сумму. Месье Клавель не имел права давать советы игрокам, но тут ему захотелось кричать: «Какую глупость совершаете, мадам!» Он всего лишь вежливо улыбнулся. Зато родственники гранд-мадам приложили все усилия отговорить от безумного поступка. Так было жалко им выигранных денег. Она строго прикрикнула.

Месье Клавель запустил колесо. Как только шарик понесся навстречу цифрам, он понял, что гранд-мадам выиграет. Так и случилось. Под завистливые вздохи публики крупье отсчитал 7000 рублей. Куда вошли двести рублей месье с золотой цепью, которые он проиграл. Улыбка брюнетки скрасила ему горечь поражения. Купец только сильнее завелся.

Предчувствие беды стало слишком сильным. На таком выигрыше месье Клавель не имел права закрыть рулетку. Как бы ему того ни хотелось сделать. Игра должна продолжаться. Теперь гранд-мадам повела себя так, как не способна женщина, поймавшая удачу, в игре: она стала пропускать удары, опять чего-то ожидая. Месье Клавель не мог разгадать, что за систему она применяет. Никакая известная ему стратегия игры не позволяла делать такие нелогичные и редкие ставки. Крупье окончательно убедился, что гранд-мадам совсем не так проста, как кажется, после того как она поставила на carré[6] всю сумму (родственники чуть ли не на коленях умоляли не делать этого).

И выиграла.

Похолодевшими пальцами крупье отсчитал 60 000 руб-лей. Улетел весь банк рулетки за последние три дня…

Месье Клавель видывал удачу игроков. Иногда они выигрывали много франков, флоринов, луидоров, талеров, гульденов, фридрихсдоров и золотых гиней. Но никогда и никто не выигрывал так быстро и без видимой системы. Будто зная наперед, куда упадет шарик. После третьей ставки гранд-мадам им овладел настоящий страх: рулетка на грани разорения. Чего не могло быть никогда. Господа акционеры, вложившие свои капиталы в открытие надежного предприятия, спросят: «Как такое могло случиться? Где же барыши? Почему рулетка во всех странах приносит гарантированный доход, а в Москве – одни убытки?!» Что ответить ему? Он всего лишь бросает шарик и объявляет выигравшие номера.

У крупье оставалась последняя надежда: гранд-мадам заберет выигрыш и уйдет, чтобы вернуться завтра и проиграть его. Или он ничего не понимает в игроках. Когда же мадам сделала ставку 60 000 рублей на черное, он признал, что, видимо, не знает чего-то очень важного. Знакомые гранд-мадам уже не могли ни кричать, ни молить: они просто потеряли дар речи. Чудовищная сумма, на которую в Москве можно не один дом купить, поставлена на цвет. Гранд-мадам была спокойна. Как статуя в саду Тюильри.

Что оставалось месье Клавелю? Он запустил колесо. Объявив: «Rien ne va plus!», старался заметить, куда свалится шарик. И волновался, как обычный игрок. Немного помедлив, шарик свалился в лунку.

Семнадцать. Нечетное. Меньше половины… Черное.

В зале дрожала тишина. Дрогнувшим голосом месье Клавель сообщил, что мадам выиграла 120 000 рублей, рулетка на сегодня закрывается. Купец просадил тысячу, чем был сильно недоволен, а особо тем, что брюнетка исчезла. Но какое дело месье Клавелю до подобных мелочей. Он опустошил весь банк, чтобы рассчитать выигрыш.

Гранд-мадам повела себя возмутительно: сгребла ассигнации, засунула в объемный ридикюль и даже не наградила крупье за игру. Повернулась и просто ушла. За ней увязалась свора друзей.

Катастрофа случилась.

Завтра, нет, уже сегодня месье Клавелю предстоит давать отчет, как такое могло случиться. Отвечать ему будет попросту нечего. Крупье пребывал в глубоком отчаянии. И тут в памяти всплыл давний случай. Тридцать лет назад, когда он начинал младшим крупье, то есть собирал ставки игроков за большим столом Spielbank Wiesbaden[7], пришла барышня, довольно молодая, которая в четыре ставки выиграла 140 000 франков[8]. После чего навсегда исчезла из игорного зала. Месье Клавель уже не помнил, на что она ставила, но помнил другое: барышня была из России.

Воспоминания ничего не объясняли и не могли вернуть проигранных денег. Месье Клавель только подумал: у гранд-мадам стальной характер. Мало того что не побоялась поставить все, так еще и вышла в глухую зимнюю ночь с кучей денег. Наверняка ее ожидает карета.

Крупье выглянул в окно. Ночь была густа, но силуэт дамы, удалявшийся по переулку, он различил. Одна, без спутников. Шла ночью пешком. Какой же отчаянной храбростью обладает? Или это безрассудство? Он невольно признался себе, что, будь немного помоложе и расторопней, воспользовался бы шансом: хватит одного удара, чтобы вырвать ридикюль и скрыться в ночи… Говорят, в Москве за рубль могут зарезать…

Месье Клавель отогнал греховные мыслишки.

Или тех, кому благоволит удача, смерть обходит стороной?

Ставка первая: La carré[9]

1

Святки в Москве требуют не только железного здоровья, но и покорности судьбе. Который год начальник московской сыскной полиции Михаил Аркадьевич Эфенбах сначала ждал любимый праздник, а потом не мог дождаться, когда же кончатся мучения. В праздничные дни Рождества, начиная с 25 декабря[10] (26-е и 27-е тоже неприсутственные[11]), Эфенбах не принадлежал себе и полицейской службе, а принадлежал целиком семье. Вернее, жене. Если совсем уж откровенно, ее родственникам. У дражайшей супруги имелся нескончаемый запас тетушек, дядюшек, племянников, племянниц, кузенов, кузин и прочих родственников, которых требовалось непременно навестить, поздравить и подарить подарочки. Ну как же без них!

Давно переехав из Петербурга, Эфенбах омосковился, что означало не только службу в московской полиции, но и женитьбу на московской барышне. Первые годы он никак не мог привыкнуть к ненормальному, с точки зрения петербуржца, и непомерному, с любой точки зрения, обилию родственников, которым надо отдавать визиты на главные праздники. Поначалу ему казалось, что Москва состоит из одних родственников или дальних родственников. Не говоря уже о знакомых. Эфенбах никак не мог понять: почему нельзя послать приятную открытку или посыльного со скромным подарком, как это принято в столице, а надо непременно всей семьей с детьми тащиться из одного конца Москвы в другой с горой подарков. Чтобы сносить поцелуи, объятия и застолья у каждой тетушки.

Застолья были самым тяжким испытанием. Петербург воспитывает в чиновнике и человеке умеренность и строгость – в поступках, поведении и еде. Эфенбах не был исключением. Он долго не мог привыкнуть к тому, что люди, особенно пожилые тетушки, способны сидеть за столом, прогибающимся под горами жареного, копченого, вареного и соленого. И ведь не просто сидеть за культурной беседой. Нет! Наготовленное к праздникам потреблялось тетушками в непомерных количествах и запивалось огромным количеством домашних настоек тетушек, «особых» настоек тетушек, «заветных» настоек тетушек и, будь они неладны, «деревенских» настоек тетушек.

После третьего застолья за день Эфенбах уже плохо понимал, какую именно тетушку сжимает в жарких объятиях и желает счастья. И ему, и тетушкам было уже все равно. Настойки свое дело делали. Утонув в праздничной кутерьме, Эфенбах на следующее утро выныривал с чугунной головой, хоть ему обещали, что настойка «чудодейственная», давал себе слово остаться дома, но мольбы жены призывали на новый подвиг. И на новых тетушек с новыми наливками. Каждый год он надеялся, что, встретив Рождество с семьей, избежит марафона визитов и наливок. В этом году праздники пошли по заведенному порядку.

Хоть Михаил Аркадьевич бурчал на жену и упрямился ехать к очередной тетушке, но в глубине души обилие родственников ему нравилось. Он ни за что бы не признался, но родственников жены полюбил, как своих. Ведь кроме них родни у Эфенбаха не осталось. Вернее, путь к своим ему был закрыт. Расстояние этому не было причиной. Дело обстояло куда печальней: семья забыла и прокляла его, когда ради карьеры и службы он сменил веру. Что было тайной болью его сердца. А в радостях праздника ощущалось особенно остро. Об этом не полагалось знать никому, даже супруге. Так что Эфенбах продолжал бурчать, делать визиты и поглощать настойки.

Но и тяготам приходит конец. Утром второго января наступившего 1894 года Эфенбах твердо заявил супруге, что обязан явиться на службу: и так бессовестно прогулял четыре дня, включая тридцать первое декабря, когда обязан был заседать в кабинете. Там, чего доброго, такое могут накуролесить, что весь год не расхлебаешь. Конечно, Михаил Аркадьевич лукавил. Он прекрасно знал неписаный закон Москвы: на Святки воровской мир обретал человеческое обличье. Все, кто мог, радовались и веселились. С мелкими происшествиями вроде пьяной драки или наезда саней на нетрезвого прохожего справлялись городовые. На то они и поставлены, служивые. В эти дни сыск мог преспокойно отдыхать.

Чмокнув жену и выразив сожаления, что не сможет сегодня лично поздравить тетушку Пирамиду Несторовну и отведать ее бесподобной настойки, которую особо почитал, Эфенбах бежал из дома. И вскоре уже входил в родную полицию.

Московский сыск, как известно, располагался на третьем этаже городского дома[12], то есть канцелярии обер-полицмейстера в Малом Гнездниковском переулке. На первом этаже был открыт адресный стол. Кабинет и собственно канцелярия главы московской полиции занимали весь второй. А на третьем, под самой крышей и над головой полковника Власовского, располагался московский сыск.

Войдя в приемное отделение, то есть одно из трех помещений сыска (другим был кабинет Эфенбаха, а третьим – угол, отгороженный стальными прутьями), начальник обнаружил свое воинство далеко не в боевом духе. Чиновник Лелюхин, подперев щеку, откровенно храпел, юный чиновник Актаев жадно пил воду. И только чиновник Кирьяков, приложив ко лбу сырую тряпицу, записывал жалобу дородного господина, судя по виду – купца. Не московский, горо́довый[13].

Состояние подчиненных Михаил Аркадьевич глубоко понимал, но не имел права выказать сочувствие. Им всем еще предстоит продержаться до конца праздников, 6 января и Богоявления. Изобразив повелительно-призывающий жест, на какой был способен в это тяжелое утро, он двинулся в кабинет. Актаев растолкал Лелюхина, а Кирьяков попросил купца обождать: срочное совещание. Войдя, чиновники застали начальника немного растекшимся по креслу. Эфенбаху было так дурно, что он уже готов был достать початую бутылку шустовского, что хранилась в нижнем отделении стола, и покончить с мучениями. Причем у всех сразу.

Чиновники кое-как расползлись по стульям. Михаил Аркадьевич решил повременить с заветной бутылкой. Чего доброго решат, что нынче у начальника голова не вполне готова служить.

– Ну, соколы мои раздражайшие, каких делов намастрючили? – строго вопросил он.

Другой бы человек поразился обилию редких, если не сказать удивительных слов в речи Эфенбаха. Но чиновники сыска были привычны к тому, что начальник их порой выражается непредсказуемо, изрекая заковыристые пословицы и поговорки. Возможно, услышав одну из них, какой-нибудь ученый филолог, слабый духом, бросил бы бесполезную науку и пошел в городовые.

– Так ведь все слава богу, – ответил Лелюхин не только по праву старшинства. Дни перед Новым годом он провел в сыске в качестве добровольного дежурного. Праздновать Василию Яковлевичу было не с кем, жил он бобылем, так что коротал время в приемной части за французским романом и рюмкой ликера.

– Участки чего там доносят?

– Мелочь, не стоящая внимания, – ответил Актаев, который только сегодня утром просмотрел почти пустые полицейские сводки.

– Вот оно, значит, куда закатилось, – сказал Эфенбах, почти созревший для шустовского. – А что там за птица-увалень не спит с утра ранее?

Вопрос относился к Кирьякову. Он и ответил.

– Купец Иков, из Нижнего прибыл на праздники развлечься, без жены и семейства, разумеется. Так в ночь на первое января проиграл тысячу рублей.

Тут Михаил Аркадьевич вспомнил, что вчера тоже у какой-то тетушки имел несчастье сесть за стол и продуть в баккару[14] десять рублей, играя по десять копеек на кон. Потеря не то что существенная, скорее обидная.

– И куда купец-золотец беспросветный играть сунулся?

– Представьте: на рулетку.

Эфенбах прекрасно знал, где и как играют в Москве. Но только в карты. Откуда же завелась рулетка? До сих пор она не приживалась на отечественной почве.

Говорят, что впервые рулетка появилась при дворе Екатерины Великой и была довольно популярна среди придворных. Но после смерти императрицы исчезла. Снова возникла в царствование Александра II, в 70-е годы, прячась по частным квартирам. После чего опять-таки растаяла. Вероятно, причиной тому было откровенное жульничество держателей рулетки, которые устанавливали свои правила. Например, нельзя было уйти с большим выигрышем без того, чтобы не поставить «на посошок». После чего выигрыш непременно проигрывался.

Народ же играл на улицах в фортунку: ручной вариант рулетки без игрового поля. Но серьезной конкуренции картам и она не составила. Карты были любимейшей забавой и бедой всех сословий. Конечно, те, кто выезжал за границу, посещали казино в Гамбурге, Баден-Бадене, Эмсе, Спа и, конечно, в Монте-Карло. Возвращаясь с рассказами, как они лихо спустили сотню-другую франков. Что же до полиции, то на верчение рулетки смотрели довольно-таки милостиво, попросту говоря – сквозь пальцы. В общем, в Москве про рулетку давненько не слыхивали.

– Это кто ж такой проворный, на колу задорный?

В переводе на привычный русский с эфенбаховского диалекта это означало: «Кто хозяин заведения?».

Кирьяков только плечами пожал.

– Рулетку держат на Спиридоновской улице, угол Гранатного переулка…

Большой дом-утюг, поставленный в четыре этажа в стиле ампир, Эфенбах знал. Дом располагался на территории 1-го полицейского участка Арбатской части[15]. Место само по себе пристойное, публика селилась чистая, знатные купеческие фамилии обжились особняками. Просто так чужой не сунется.

– Выходит, Нефедьев, бобер расторопный, так вот умудрился, – помянул Эфенбах участкового пристава, который отвечал за дом с объявившейся рулеткой. – Ну ничего, как говорится: сколько две шубы ни надевай, а кирпич упадет… На что купец жалобу имеет? На рулетке шулерят?

– Обижен на барышню, что на игру затащила. Считает, нарочно подвела.

– Деньги украла?

– Вроде на сукне оставил… Так что, Михаил Аркадьевич, заявление того… – Кирьяков махнул ладонью, будто сметал мусор.

– Нет уж, раздражайший мой, гостя Москвы обидели, значит надо честь навесть!

Эфенбах знал, что дело выеденного яйца не стоит, купчишка сам деньги просадил. Но нельзя, чтобы чиновники маялись без дела. Пусть хоть один ноги разомнет.

А вот чем бы остальных занять? Глянув на трех страдальцев, он только сейчас заметил нехватку.

– А позвольте знать, серебристые мои, где Пушкин?!

– Спит, не иначе, – ответил Кирьяков. – Как уж водится…

Эфенбах собрался было метнуть парочку громов и молний в ленивого и отсутствующего чиновника, но тут распахнулась дверь, и чиновник канцелярии строгим тоном пригласил начальника сыска к обер-полицмейстеру. На совещание.

Только этой пытки Михаилу Аркадьевичу не хватало трудным утром второго января.

2

Любящий племянник от нелюбящего отличается тем, что поздравляет тетушку с Рождеством хотя бы второго января, а не откладывает на месяц-другой. Свою тетушку Львову Пушкин очень любил, но идти к ней с поздравлением было хуже, чем слушать фортепьянный концерт.

Причиной тому была не лень, про которую знала вся полиция Москвы, а Пушкин старательно поддерживал слух. Причина была в том, что с 25 декабря (да, именно с этого дня) он пребывал в глубоко мрачном настроении. Тоску и печаль не разогнали праздники, Пушкин отказался от всех приглашений, не пошел на новогодний прием к генерал-губернатору и даже не коснулся книг, которые наметил прочесть. Все неприсутственные дни он проводил на диване, глядя в потолок. Впрочем, последние дни года тоже. Он знал, что, если понадобится, за ним пришлют из сыска. А добровольно идти на службу желания не было ни малейшего. Как будто служба потеряла для него всякий смысл.

Порой он открывал в суворинском календаре на 1894 год[16] хрустящую, как пергамент, карту железных дорог России и рассматривал тонкие черные ниточки, которые тянулись из Москвы паутиной во все концы империи. Водил по ним пальцем и попадал то в Киев, то в Минск, то в Воронеж, а иногда доезжал до Екатеринодара. Добравшись до нового города, Пушкин мрачнел и уходил в себя. Посреди омута тяжких размышлений он не признался бы, в чем причина этакого непраздничного состояния духа. Никогда и никому.

Наконец он собрался навестить драгоценную родственницу. В качестве подарка заранее была закуплена стопка книг в книжном магазине в доме графа Орлова-Давыдова на Никольской. А именно: «Девочка, которая долго считалась за мальчика», роман Поля де Кока; «Гуак, или Непреоборимая верность», рыцарская повесть в двух частях; «История о храбром рыцаре Францыле Венциане и о прекрасной королеве Ренцывене»; «Похитители брильянтов», роман в трех частях Луи Буссенара, и «Роковое кольцо», роман в пяти частях Луи Жаколио. На вкус Пушкина книги были как на подбор: изумительной глупости. Как раз такие, какие обожала тетушка. Чем всегда изумляла племянника.

В отличие от обычных любящих тетушек, которые так и норовят накормить племянника до отвала и поскорее женить, мадам Львова была необычной тетушкой. Готовить не умела и не любила, зато любила решать математические задачки, разгадывать головоломки, шарады, анаграммы, монограммы, логогрифы и ребусы. А однажды выиграла приз (полное собрание сочинений Карамзина) за разгадывание большого ребуса в журнале «Ребус». И женить Пушкина на дочках своих приятельниц не пыталась. То есть была образцом тетушки, так сказать. К тому же жила она на Тверском бульваре, поблизости от Страстной площади, так что памятник Поэту среди четырех фонарей был виден из ее окна чуть в профиль. До Гнездниковского переулка от нее было рукой подать.

Дорогого племянника тетушка встретила как полагается: потрепала по щеке, заметив, как вырос и возмужал ее мальчик. Что повторяла последние лет пять. Если не десять. «Мальчик» мрачно улыбнулся, вручил сверток с книгами и сказал, что сильно спешит, на чай не останется. От тетушки еще никто не уходил вот так запросто. Пушкина заставили раздеться и заглянуть «на минутку». Он покорился неизбежному.

В гостиной, где стояла пушистая елка и было все как прежде – и тепло, и запах дома, на Пушкина нахлынули воспоминания детства и о праздниках, которые он счастливо проводил здесь. Отчего стало совсем тоскливо.

– Ты что, дружок мой, мрачен, как турок под Плевной? – спросила тетушка, насильно усаживая его на диван перед чайным столиком с покупным вареньем. Максимум, на что хватило ее хозяйской хлопотливости. – Влюбился?

– Тетя, прошу вас! – с гордым возмущением ответил Пушкин, как и всякий мальчик, который уверен, что может скрывать от любящей тетушки тайны сердца.

– Ну и хорошо, – легко согласилась она, наливая и передавая ему чашку остывшего чая. – Как служба, сыщик? Много страшных злодеев поймал?

– Большие злодеи перевелись, а мелкие неинтересны, – ответил Пушкин, хлебнув чай. На вкус, как скисшее молоко.

– Жаль, что Москва наша измельчала на преступников, – сказал тетушка, легкомысленно помахивая домашней туфлей. – А я думала, расскажешь какую-нибудь занимательную историю из жизни уголовного мира.

– И была бы – не рассказал бы, – ответил мрачный племянник.

– А что так? Во мне – как в банковском сейфе. Никому выдачи нет.

– Тайна розыска, не имею права, – последовал невежливый ответ.

– Ну и ладно. – Мадам Львова сунула руку под подушку и достала пакет, перетянутый шелковой тесемкой. – Тебе презент, мой милый бука!

Пушкин пробурчал благодарность, не забыв отметить: кажется, тетушка точно знала, когда он придет. Ну не может же она так понимать его? Для чиновника сыска подобная слабость недопустима.

– Слышал новость? В Москве появилась рулетка! Здорово, не правда ли?!

– Не может быть, – ответил Пушкин, из вежливости хлебнув чайку.

– Отчего же не может?

– Статья 990-я «Уложения о наказаниях уголовных и исправительных» и статьи с 260-й по 263-ю «Свода уставов о предупреждении и пресечении преступлений» сие запрещают. Азартные игры запрещены. Рулетка в том числе.

Тетушка всплеснула руками.

– Ах, боже мой! Статья 260-я! Статья 990-я! Ах, ох, ух! Фу-ты ну-ты! Какие страсти! Да о чем ты говоришь, мой дружочек? Кто у нас статьи эти читал, кроме вашей полиции? Кругом как играли, так и играют! И не подозревают о подобных строгостях! Признай честно, мой друг: проглядели рулетку. А еще сыскная полиция… Хо-хо!

Заявление было довольно обидным, потому что справедливым. Пришлось залить его мерзким чаем.

– Если вы, тетушка, имеете в виду статью 264-ю вышеназванного Свода, которая отменяет наказания за игру, если она служит игроку забавою или отдохновением в кругу семьи…

Тут мадам Львова хулиганским образом изобразила лошадиное фырканье.

– Да ты совсем чиновником заделался, мой дружочек! – сказала она. – Какая муха тебя укусила?

– Мух зимой нет. Как рулетку открыли, так мы закроем, – пообещал Пушкин. За что получил нежный хлопок по плечу.

– Не будь таким противным. Тебе это совсем не идет, мой мальчик…

Если тетя видела племенника насквозь, так и Пушкин изучил тетю. Начала заговаривать зубы рулеткой, значит, держит про запас кое-что еще. Так и случилось. Немного поругав погоду, нравы и манеры городовых, тетушка заявила, что у нее есть маленькая просьба, от которой нельзя отказаться. Понимая, что соглашаться не стоит ни в коем случае, Пушкин дал слово выполнить все, что от него попросят.

Оказалось, что тетушка хотела не так чтобы многого. В Москве проездом находится дочь ее старого приятеля Тимашева. Барышня была отправлена за границу, то ли на учебу, то ли с глаз подальше, и пробыла там под надзором родного брата Тимашева три года. Пока ее дядя внезапно не скончался. Мадемуазель Тимашевой было приказано вернуться под опеку отца. Имение его расположено под Москвой в ста верстах, так что барышне было позволено заехать на праздники в Златоглавую. Тем более у нее здесь проживают родственники. Ну и давняя знакомая Тимашева госпожа Львова, что считалось почти родством.

– Она милая, славная, хорошо воспитанная, образованная барышня, – сказала тетушка наигранно равнодушным тоном. – И такая красавица, что глаз не отвести. Кстати, Андрей Алексеевич Тимашев дает за ней очень даже приличное приданое. Ну и имение, конечно…

Все было ясно. Тетушка отправилась по скользкой дорожке сватовства. Не спасли ни ребусы, ни математические задачи. Как видно, все московские тетушки, даже лучшие из них, подобным заканчивают…

– Неужели барышня одна приехала? – спросил Пушкин, не выдавая, что раскрыл коварный план дорогой родственницы.

– Конечно нет, как можно! С Настасьей ее товарка или компаньонка – в общем, горничная и гувернантка в одном, девушка Прасковья. Они вместе были за границей, вместе в Москве.

– Что от меня требуется? – сухо спросил Пушкин.

– Совсем малость, мой дружочек: нанеси визит вежливости.

– Это всё?

– Какой ты противный стал у себя в полиции, честное слово! Нет, не всё! А покажи Настасье нашу Москву-красавицу, памятники и соборы, погуляй с ней по Тверской и Кузнецкому, покатай на санях. Ну и все такое…

– К цыганам в «Яр»[17] отвести? – спросил племянник, за что схлопотал другой шлепок.

– Ты дал слово быть хорошим мальчиком!

Такого слова Пушкин, по-честному, не давал. Но деваться было некуда. Он обещал, что на днях, когда появится свободная минутка среди вороха срочных дел, заедет в гостиницу «Лоскутную», где остановилась барышня Тимашева. Этого тетушке было мало: она потребовала, чтобы «мальчик» нанес визит непременно сегодня. И чтобы не был таким мрачным субъектом. Барышни от этого чахнут, как цветы.

– И пожалуйста, не закрывай рулетку, – сказала она, провожая племянника и подставляя ему щеку для поцелуя. – Там все пристойно, как мне донесли. Я только собралась посетить ее, вспомнить молодость. Ты знаешь, я ведь играла…

Пушкин семейные предания помнил. Он обещал не трогать гнездо азарта, пока дражайшая родственница не просадит там столько денег, сколько сочтет нужным.

3

Арбатская часть Москвы походила на провинциальный городок. Тихие улочки с одноэтажными домами, окруженные садиками, дремали под неторопливое течение времени. Большая Молчановка мало чем отличалась от соседней Малой Молчановки, Борисоглебского или Кречетникова переулков. Неширокая, чтобы разъехаться двум телегам, уютная, застроенная небольшими особнячками и укутанная снегом. Выпавший покров дворники расчистили с проезжей части, навалив снежные буруны на тротуары и прокопав среди них узкие тропинки, чтобы господа пешеходы не проваливались по пояс. В утренний час Большая Молчановка степенно дремала. Лишь над трубами вились дымки растопленных печей.

На побелевшей улице черная фигура была хорошо заметна. На голове прохожего красовалась фуражка с кокардой почтового ведомства, через плечо форменной тужурки перекинут ремень кожаной сумки. Действительно, это был не кто иной, как служащий почтово-телеграфной конторы № 12, что на Арбатской улице в доме Бизыкина, известный всей округе почтальон Глинкин.

Известен он был тем, что всегда ходил по намеченному маршруту, никогда с него не сворачивая. По адресам можно было пройти десятком разных путей. Но Глинкин никогда не менял избранного. В каждый дом приходил он с такой строгой последовательностью, что в заведенный час раздавался стук или звонок в дверь. Наверняка в каком-то доме кухарка проверяла по его появлению часы. Что удивительно, Глинкин не только вручал письма и бандероли, но и упрямо сообщал: «Сегодня для вас писем нет-с!» Причем каждый день. Жители настолько привыкли к почтальону, что прощали ему такое откровенное чудачество. Как видно, в прошлой жизни Глинкин был англичанином-педантом и захватил в новую нажитые привычки.

Этим утром Глинкин немного запаздывал. Причиной тому были сугробы, которые тормозили движение, а проходы в них попадались редко. К тому же вчера, в новогодний праздник, писем он не разносил. Глинкин так торопился, что, одолевая замерзший сугроб, поскользнулся и больно шмякнулся спиной. Пожелав дворникам благополучия, какого им желает каждую зиму всякий прохожий, Глинкин двинулся по адресам, раздавая корреспонденцию или произнося коронную фразу.

Добравшись почти вовремя до двухэтажного особняка в старомосковском стиле с большими окнами, наподобие миниатюрного дворца, Глинкин позвонил. Ему открыла барышня в черном платье и белом переднике. Почтальон пожелал счастливого Нового года и сообщил, что писем нет. Впрочем, как всегда. Он знал, что в особнячке живет такая пожилая дама, что писать ей уже некому, и все равно держался своего порядка. Горничная сдержанно кивнула и закрыла дверь. Глинкин полагал, что заслужил хотя бы двадцать копеек в качестве новогоднего подарочка. Сегодня во всех домах его не отпускали без небольшого вознаграждения. Только в этом пожадничали. Он не обиделся. Глинкин рассчитывал получить с лихвой по следующему адресу.

Найдя щель в сугробах, он перешел на другую сторону Большой Молчановки, где располагался одноэтажный особняк в шесть окон с эркером. Глинкин вошел в ворота, которые давно не закрывались по причине проржавевших петель, свернул налево к крыльцу, оправил тужурку и выровнял фуражку. Чтобы быть молодцом.

В доме этом проживал его самый драгоценный, можно так сказать, адресат. А вернее, адресатка. Пожилая дама вела обширную переписку. Почти каждый день Глинкин приносил одно, а то три письма. Она тоже частенько отправлял письма. При этом за каждое платила по двадцать, а то и сорок копеек Глинкину, чтобы самой не ходить в почтовую контору. То есть почтальону доставалось от 10 до 20 копеек с конверта. В каждом доме так бы платили, не служба была бы – сказка[18]. А еще на праздники Глинкина ожидал подарочек. На Рождество ему вручили целых пять рублей. Сейчас он рассчитывал на рубль, а то и три.

Глинкин дернул веревку старомодного звонка. За дверью послышалась хриплое звяканье. Он знал, что дама не держит постоянную прислугу, носит продукты и готовит приходящая кухарка, за бельем заходит прачка. Надо немного обождать, чтобы дама успела к двери. Глинкин обождал, топчась на крыльце. За дверью было тихо. Открывать не торопились. А время-то совсем уходит. Пора ему двигаться дальше. Ничего не оставалось, как позвонить еще.

Подождав, сколько хватило терпения, Глинкин дернул подряд три раза. Тут уж любой услышит, даже с кухни. Дама не открывала. Почтальон прямо-таки не знал, что делать. По своим правилам ему следовало быть уже в соседнем доме. Но не вручить письма и, самое главное, упустить мзду – как же такое возможно!

Разрываясь между долгом и жадностью, Глинкин крепко приложил кулаком в дверь и чуть не оборвал звонку хвост. От такого грохота хозяйка, если вздремнула, должна была непременно подскочить. Ничего не произошло. Совсем отчаявшись, Глинкин сбежал с крыльца, выскочил на улицу и приник к средним окнам. Со стороны гостиной шторы были прикрыты, оставляя узкую выемку. Разобрать что-то в полутьме было трудно. Ему показалось, что за столом виднеется силуэт хозяйки. Глинкин так старательно постучал в стекло, что задребезжали рамы.

– Чего тарабанишь, Павлуша? – раздалось у него за спиной.

Глинкин обернулся. Дворник Прокопий, укутанный в серый фартук, для верности опирался на лопату, но шапку приветственно сдвинул набок.

– Анна Васильевна уехала?

Дворник изобразил глубочайшее сомнение.

– Куда ей ехать? Некуда ей ехать… Как известно, в доме своем прибывают…

– Чего же не открывают…

Прокопий перехватил черенок лопаты.

– Эх ты, Павлуша, душа почтовая, ничего не могёте, сейчас я тебе покажу, как надо… – Дворник нетвердым шагом двинулся к воротам, справляясь с качанием земли. Глинкин последовал за ним.

Кое-как, чуть не рухнув лицом в ступеньки, Прокопий забрался на крыльцо, приник плечом к двери и принялся тыкать в нее черенком лопаты.

– Анн Сильна… Почтение мое! Отопрись! – кричал дворник, громко, но уважительно. Презенты на праздники не обходили его стороной.

Наблюдать за бесполезным зрелищем Глинкин больше не желал. Он прикрикнул, чтоб дворник перестал ломать дверь. Держась за поручни, Прокопий кое-как сполз с крыльца.

– Нету… ее… стало быть… в доме… – сообщил он. – Давай мне письма, Павлуша, как придет, ей передам…

На такие глупости Глинки не желал тратить время.

– Беги в участок, – почти приказал он.

Дворник искренне не понял, к чему такие сложности.

– Наверняка что-то случилось… Она должна быть дома, – сказал Глинкин.

– Нет уж, фигушки-дулюшки… В участок ни ногой… Сам иди, коли так надо, – ответил Прокопий, скрывая, что у него с приставом накопились неразрешимые противоречия. Противоречия возвышались неубранными сугробами по всей улице. Да и земля сегодня слишком шаткая.

Прокопий уперся окончательно. Выбор у почтальона был небольшой: или держаться сильно нарушенного порядка, или самому побежать в участок. Хотя у Глинкина не было таких неразрешимых противоречий с приставом, как у дворника, да и городовых знал лично, но лишний раз посещать Арбатский полицейский дом ему не хотелось. Место такое, что лучше обходить стороной.

Глинкин достал дешевые карманные часы, подарок Анны Васильевны на его юбилей. График доставки окончательно сорван. Ну что теперь делать?

4

С точки зрения чиновника, Пушкин вел себя возмутительно. В такой час быть не на службе? Да кто может себе подобное позволить? Пушкин мог. Не из дерзости или высокомерия. А из точного, математического расчета.

Как-то ради чистого научного интереса он собрал в таблицу время происшествий, которые требовали вызова сыскной полиции, то есть те, которые участковый пристав не мог (или не хотел) расследовать сам. Открылась забавная история: преступления укладывались примерно в три временных интервала – утренний, послеобеденный и ночной. Конечно, были отклонения, но допустимые расчетом.

Статистическое наблюдение было столь ярким, что наводило на размышления: видимо, существуют неизвестные ритмы человеческого поведения, которые управляют совершением преступлений. То ли в определенные часы человек более склонен к злодейству и нарушению закона, то ли мы мало что понимаем в окружающем мире.

Таблицы свои Пушкин показал Эфенбаху, предлагая простую мысль: зачем приходить на службу, когда ничего не происходит, не лучше ли чиновникам быть на месте тогда, когда с большей вероятностью можно ожидать вызова. Эфенбах не стал вникать в математические выкладки, потребовал не «мусорить» голову ему, а особенно чиновникам, всякой ерундой и являться в положенный срок. Пушкин согласился, но поступал по-своему. Ближайший «интервал преступлений», как он его назвал, должен был начаться примерно через час. Пушкину оставалось около получаса. Чтобы окончательно не злить Эфенбаха поздним приходом. Появилась мысль, которая требовала немедленного исполнения.

Вместо того чтобы свернуть в Малый Гнездниковский, Пушкин прошел мимо и вышел в Леонтьевский переулок. Почти сразу он нашел багетную и картинную мастерскую Абрамовского, занимавшую часть первого этажа в доме Шкотта. Его встретил приказчик. Пушкин спросил, можно ли заказать небольшие рамки. Приказчик сообщил, что по капризу заказчика они делали рамы для домика кукол. Оставалось только выяснить, какого именно размера гос-подину нужны рамки.

Пушкин вынул блокнот с черной матовой обложкой, который всегда держал при себе. Сняв резинку, державшую блокнот в строгости, он показал карандашный рисунок женской головки. Приказчик взглянул и, как опытный торговец, выразил восхищение рисунку. Действительно, эскиз был неплох. Быть может, с точки зрения настоящих художников, немного простоват, но для сыска, как словесный портрет, исполнен точно. Нарисованную барышню можно узнать, если встретить ненароком. Пушкин не стал благодарить за комплимент, чтобы с него не запросили лишнего, и сообщал, что ему понадобится пять, нет, четыре рамки.

Приказчик спросил, в каком стиле господин желает получить работу: ампир, барокко, официальном, купечес-ком, русском резном, в золоте, в патине, в серебре – багет имелся на любой вкус. Вопрос оказался затруднительным: Пушкин не умел выбирать багет. Он попросил что-нибудь сдержанное и скромное. Приказчик прекрасно понял вкус заказчика и показал образец. Образец был одобрен. Перекинув костяшки на счетах, приказчик назвал, с учетом уступки первому клиенту в году и глубокого уважения, двенадцать рублей за все. Пушкин знал, что его надувают бессовестно и беспощадно. Но торговаться с приказчиком было тоскливо. Он заплатил шесть рублей задатка, почти все, что было в кошельке, и просил изготовить как можно быстрее. Ему было обещано, что мастерская расстарается в два дня. Куда доставить заказ? Проще всего было бы назвать полицейский дом. Но Пушкину не хотелось, чтобы чиновники совали нос, а они сунут, без сомнений, что это за картины ему доставлены. Он сказал, что изволит зайти сам, и попросил нож, чтобы удалить листы из блокнота. Приказчик достал из-под прилавка резак для бумаги с тонким лезвием. Недрогнувшей рукой Пушкин отделил от блокнота четыре страницы. Приказчик принял рисунки и смотрел на них с искренним интересом.

– Какие прелестные барышни, – сказал он, одобрительно кивая. – Чувствуется порода и воспитание… Ваши родственницы?

– Кузины, – ответил Пушкин, чтобы не вдаваться в подробности. Как бы удивился приказчик, если бы узнал, кто на самом деле эти милые создания. Вернее, создание.

Он терпеливо выслушал еще комплименты рисункам, напомнил приказчику обязательно сделать за два дня и вышел на улицу. Вот теперь пора появиться на службе.

Пушкин шел, глядя под ноги. Что было не только следствием задумчивости, но и нежеланием проделать кульбит на льду. Снег на тротуарах смерзся в скользкую корку, а дворникам не до ведер с песком на Святки. Около самого полицейского дома перед ним что-то мелькнуло. Пушкин поднял взгляд, но рядом никого не было. Лишь позади торопливо удалялась женская фигура. Что-то в ней показалось знакомым. Наверняка показалось. Пушкин дал себе слово не путаться бесполезными фантазиями и заняться наконец службой. Хоть и опостылевшей. У входной двери он ощутил в кармане пальто нечто постороннее. Засунув руку, обнаружил продолговатый сверток яркой бумаги, перетянутый накрест бантиком.

– Тетя! – сказал себе Пушкин. Обожаемая родственница любила такие милые розыгрыши: подарить книгу, а главный подарок тихо сунуть в карман. Пушкин вернул его обратно. Наверняка милая безделушка.

5

В большом кабинете обер-полицмейстера было не протолкнуться. Для чего понадобился такой большой сбор, оставалось загадкой. Немного тревожной. Эфенбаху, как невольно опоздавшему, нашлось место у стены. Что было не так уж и плохо. Неизвестно, в каком расположении духа пребывает начальник московской полиции. При любой неизвестности разумнее держаться от него подальше. Михаил Аркадьевич старательно загородился спинами присутствующих.

Воля обер-полицмейстера пригнала приставов всех участков. От сапог и кожаных ремней, собранных в таком изобилии, воздух приобрел излишнюю крепость. Витавший дух во многом укреплялся последствиями праздников, каким каждый пристав был не чужд. По чести, дышать было невозможно. Открыть задраенное на зиму окно никто бы не решился.

Хозяин кабинета полковник Власовский вошел решительным шагом. При его появлении приставы встали, как один, по стойке смирно. Отчего произошло еще большее возмущение воздуха. Даже привыкший к запахам казармы обер-полицмейстер не смог вдохнуть сразу, так мощно разлился полицейский аромат. Он решительно махнул, чтоб приставы садились. После грохота стульев и сабельных ножен воцарилась тишина, какая подобает значительному моменту.

– Други мои, товарищи служивые! – начал Власовский с военно-драматической интонацией.

Этого Эфенбаху было достаточно, чтобы сделать вывод: ничего хорошего ожидать не следует. Обер-полицмейстера наверняка потянуло на спасение Москвы железным кулаком, что случалось довольно регулярно. Тогда вся полиция вставала на уши, искореняя пороки, такие как леность дворников и грязь тротуаров, жадность извозчиков и обман пассажиров, пьяные на улицах, продажа трактирщиками бражки из-под полы и тому подобное. Пороки искоренялись довольно-таки успешно. После чего, когда волна сходила, возвращались обратно. Но обер-полицмейстер считал, что в который раз очистил город. В войнах с пороками сыскной полиции тоже доставалась своя горькая доля.

– Это что же творится в Москве, нашей белокаменной матушке? – продолжал Власовский. Эфенбах невольно приготовился. – До чего докатились? Какие пороки расцвели буйным цветом и поглотили все под собою? Что слышим мы отовсюду? Мы слышим, как колеблются, как шатаются и дрожат нравственные устои нашего общества! Отныне терпеть сего вертепа не до́лжно! Не имеем мы на это права, господа!

Оправдывались худшие ожидания. Кажется, обер-полицмейстер вот-вот объявит войну проституткам. А это будет та еще битва. С заранее известным концом. Но Власовский только набирал обороты.

– К нам взывают матери! В нас ищут защиты жены! Дети вздымают к нам ручонки, моля и стеная: спасите отцов наших, братьев наших и дядьев! Весь город молит и взывает о спасении!

Михаил Аркадьевич даже опечалился: ну точно начнутся облавы по улицам, чего доброго заставит лезть на Сухаревку и Хитровку. А результат: пшик. Ну поймают десяток безбилетных девиц, еще больше напугают бланковых[19], а толку никакого. Как можно обуздать то, что заложено в самой природе мужчины и человека?

– Чего ждут от нас мирные жители? – не унимался Власовский. – Они ждут, что стальной рукой мы вырвем порочный корень заразы – карточную игру!

Это было нечто новое. Приставы переглядывались. Никогда еще обер-полицмейстер Москвы не начинал войну с этим врагом. Да и как с ним бороться?

Игра на деньги официально была разрешена только в Английском клубе (на Тверской в доме Шаблыкина), где собираются сливки московского общества, начиная с самого генерал-губернатора, великого князя Сергея Александровича. В других клубах – дворянском, немецком, русском охотничьем, врачей, велосипедистов, речном яхт-клубе и Московском купеческом собрании – игра формально запрещена. Да вот только клубы получают большую часть дохода не от членских взносов и буфета, а от штрафов, которые игроки платят за то, что садятся за ломберный стол. Причем столы никто и не думает прятать. Что с ними делать? Штурмом прикажете брать? А в частных домах, во дворцах, в особняках, где играют приятельские компании? Ломать двери, врываться и жечь карты?

По чести говоря, играла вся Москва. Чистые господа играли в вист и бостон. Купцы – в стуколку и польский банчок. Все, кто желал – в баккару и «тридцать одно», в «двадцать одно» и фараон, в реверси и креббедж, в флорентин и экарте. Дамы играли в мушку и рамс. Простой народ резался в «свои козыри», «навалку», «горку», «московку», «цыганку», «семь листов или носки», «фофаны», «чухны», «ерошки» и «бабочку». Играли все и везде. При нехватке иных развлечений карты были чуть ли не главным способом убить досуг.

Как это победить?!

Власовский еще только восходил к высотам борьбы за нравственность, а Эфенбах уже знал, чем кончится: будет налет на «мельницу» – воровской игорный дом на углу Цветного с Грачевкой и Малого Колосова переулка. Поймают десяток голодранцев, упекут за решетку, так как штраф им платить нечем, на том и закончится. Главное, чтобы сыску в этом не участвовать.

– Карты и азарт, ими побуждаемый, есть главный жупел безнравственности! – вещал обер-полицмейстер. – Гоните карты из Москвы нашей священной! Гоните этого врага, где только сможете! Никакой пощады картам и картежникам! Очистим Белокаменную от карточного порока!

Приставы слушали, затаив дыхание. Каждый из них уже прикидывал, кого выбрать в жертву, чтобы не обвинили в лености и неисполнении борьбы за нравственность. Приставы хоть и полицейские, но ничто человеческое им не чуждо: и Святки отметить, и в картишки по маленькой поставить. Как же без этого.

Михаил Аркадьевич невольно отметил одну странность: отчего обер-полицмейстер так давит именно на карты? Отчего пылает такой ненавистью только к картам? Вопрос интересный. Ответы на него Эфенбах оставил на потом.

– Надеюсь на вас, господа офицеры и штатские, что отправитесь к себе в участки и, не откладывая, возьметесь чистить Москву от карт, – уже с меньшим жаром вещал Власовский, видимо, выдыхаясь. – Никого не жалейте, никого не выгораживайте, а хватайте и давите карточную нечисть везде, где сможете. Моя вам в том полная поддержка. Жду, господа, от вас докладов с результатами.

Величественным жестом обер-полицмейстер отпустил на вольный воздух и борьбу с картами. Приставы расходились вдохновленными, так сказать. Что же до Эфенбаха, то начальник сыска вдохновился так, что голова его раскалывалась. Как видно, от желания изгнать карты из Москвы. Но для начала он мечтал повстречать кое-кого в сыске…

6

Глинкин так спешил, что, не выбирая дороги, добежал до Столового переулка минут за пять. Арбатский полицейский дом, в котором размещался 1-й участок Арбатской части, имел в своем хозяйстве пожарную каланчу, пожарный гараж с водокачкой, двухэтажный флигель с приемной частью и кабинетом пристава, большую камеру для задержанных и одиночную, дровяной сарай, казарму для городовых, медицинскую, мертвецкую (для тех, кому медицина окончательно помогла) и часовенку. В общем, все, чтобы содержать вверенную часть города в порядке. А не в беспорядке, так сказать.

В приемной части находился помощник пристава подпоручик Трашантый, Никодим Михеевич. Занят он был тем, что с хрустом и брызгами колол сахар. Запыхавшегося почтальона встретил умиротворенным взглядом.

– Что, Павлуша, прибежал, будто почта сгорела? – сказал и сам засмеялся шутке.

– Почта, слава богу, цела, а в доме на Большой Молчановке не открывают.

Кусок сахара разлетелся на обломки. Трашантый смел их в ладонь и отправил в стакан с жидковатым чаем.

– Тоже мне, печаль. Чего всполошился?

– Так ведь дома должна быть…

– Должна! – передразнил он почтальона. – Уехали на Святки к родственникам.

– Не может она уехать, некуда ей, дома должна быть, письма вот ей присланы. – И Глинкин хлопнул по сумке.

Трашантый, уютно отхлебнув чайку, сожмурил глаз:

– Да ты откуда знаешь?

Тут почтальон сообразил, что в спешке забыл сказать главное.

– Анна Васильевна лет пять никуда не ездит, – сказал он. – Сами знаете.

Стакан завис в воздухе и вернулся на стол.

– Анна Васильевна? – переспросил Трашантый.

Почтальон подтвердил: она.

Эту жительницу участка помощник пристава знал прекрасно. Вернее, пристав водил с ней дружеские отношения. Она была далеко не самой богатой дамой, но никогда не забывала преподнести приятный подарок на Рождество и Пасху. Частенько пристав спрашивал ее совета по каким-то особым делам. Такую даму нельзя обойти вниманием. Трашантый потребовал пояснить, что стряслось. Глинкин еще раз повторил: стучал-стучал, не открывает. Даже дворник пробовал. Дело выходило не лучшим образом. Дама пожилая, вдруг сердце прихватило, ей помощь требуется.

– Что же делать? – спросил поручик, как будто не он был полицией.

– Проверить бы, вдруг напасть какая, – предложил Глинкин.

– Да не могу я сам, господина пристава на совещание к обер-полицмейстеру вызвали… Как я без его дозволения…

– А вдруг, бедная, лежит там и умирает без помощи? Что тогда пристав скажет?

Аргумент подействовал. Отставив чай, Трашантый надел форменную шинель, мерлушковую шапку с гербом Москвы, нацепил портупею и крикнул старшему городовому, гревшемуся у печки, чтобы остался в участке за старшего.

…Около дома с эркером было удивительно чисто. Дворник умудрился раскидать сугробы. И встретил помощника пристава, не только с поклоном содрав шапку, но и с более чем осмысленным видом. Минув ворота, Трашантый взбежал на крыльцо. И тут запал его иссяк. Он оглянулся на почтальона.

– Чего ждете-то? – спросил Глинкин, тем ободряя.

Подпоручик дернул за веревку звонка, постучал в дверь, крикнул в замочную скважину. Никакого ответа. Он приказал дворнику, державшемуся на всякий случай подальше, у ворот, принести топор.

Прокопий вернулся шустро, будто на крыльях. Взяв за рукоять, Трашантый примерился, куда бы нанести удар. Он знал, что дверь топором вскрывают, но сам этого никогда не делал.

– Господин подпоручик, вы замочек ковырните, – вовремя посоветовал Глинкин.

– Сам знаю, – буркнул Трашантый и воткнул топор в дверную щель. Потребовалось крепко нажать, чтобы замок крякнул, выворачивая за собой щепки. Помощник пристава отбросил топор и отер руки о полу шинели. Он явно робел.

– Не тяните уже! – не вытерпел почтальон.

Цыкнув на него, Трашантый собрался с духом и распахнул дверь. Сунувшись в прихожую, первым делом громко позвал хозяйку и, не получив ответа, пошел дальше.

– Осмотрительный его благородие, – сказал Прокопий, подойдя к почтальону.

Им жуть как хотелось заглянуть в дверной проем, прикрытый волнами портьеры. Любопытство так и распирало. Но соваться за полицией не посмели. Нагоняй схлопотать недолго. Только они обменялись мнением, что подпоручик что-то задерживается, как Трашантый выскочил на крыльцо, махнул мимо ворот и на улице что есть мочи дал в полицейский свисток несколько раз подряд двойную трель, чтобы его услышали с ближайших постов городовые и прибежали по тревоге.

– Твое ж в колено, – пробормотал дворник, морщась.

Глинкин промолчал, но был целиком согласен: уж попал в переделку, так попал. А все пунктуальность проклятая.

7

Пушкин только успел поздороваться с Лелюхиным и Актаевым, кивнуть Кирьякову, который строчил под диктовку дородного господина, и выложить на стол оба подарка, как в приемное отделение влетел начальник сыска, молнии подобный. Заметив Пушкина, он выставил на него указательный палец и угрожающе произнес: «Ага-гашеньки-га-га!» Как будто этот самый Пушкин собирался спрятаться под стол или залезть на шкаф. Никакого подобного безобразия вышеозначенный чиновник Пушкин не произвел. Напротив, довольно сдержанно произнес:

– Доброе утро, господин статский советник!

Эфенбах фыркнул не хуже загнанной лошади.

– Пушкин! Раздражайший мой! Явился, сокол быстролетный! Марш ко мне в кабинет! Все! Все! – изрек он на повышенных тонах. И, не дожидаясь, улетел сам.

Голова Михаила Аркадьевича раскалывалась. Терпеть больше не мог. Невзирая на чиновников, занимавших места, налил шустовского и, для приличия отвернувшись, закинул в себя из граненой рюмки. После чего медленно выдохнул, ощущая, как облегчение растекается по организму. Ему стало так хорошо, что расхотелось бранить ленивого подчиненного. Если бы только ленивого! Давно бы выгнал в шею. При всей внешней фееричности, Эфенбах был умным и проницательным человеком. Иначе не сделал бы карьеру в полиции. Он прекрасно знал, без кого нельзя обойтись в сыске и кто в самых трудных делах найдет решение. К сожалению, эти бесценные качества собрались в одном ленивце.

Поместив тело в кресло, Эфенбах направил пронзительный, как должно было казаться, взгляд в край стола, за которым расселись его чиновники.

– Пушкин! – провозгласил он излишне восторженно. – Алексей! Есть в каком затаенном месте ваша совесть? Есть она или где?

Пушкин и глазом не моргнул.

– Совесть – понятие ненаучное. Не подлежит вычислению, – ответил он.

– Ах, так вот оно как! – воскликнул Эфенбах, ища поддержки у подчиненных. – В то время как мы, не считая сил и мыслей, трудимся над сворой дел, вы, раздражайший мой, изволите сны давить…

Кирьяков усиленно кивнул, поддерживая порыв начальника.

– Я докладывал вам расчет отрезков дня, когда вероятно наступление событий, – сказал Пушкин. – Исходя из статистической закономерности. И теории вероятности. Тогда имеет смысл приходить на службу. Сидеть с утра пораньше не вижу смысла.

– Это мы бездельничаем? – обиделся Михаил Аркадьевич, потому что ему совсем расхотелось устраивать побоище. – А вот Кирьяков уже отнял заявление от купца Икалова.

– Икова, – поправил Кирьяков.

– Да, чтоб его! Что скажете, Пушкин?

– Не дело, а наверняка жалоба, – сказал Пушкин, разглядывая стену фотографий за спиной Эфенбаха. – Было бы дело, Леонид Андреевич спихнул бы его Акаеву или Лелюхину.

Кирьяков выразительно насупился.

– Это даже обидно… – начал он, но был остановлен взмахом руки начальника.

Не хватало еще свару чиновников разнимать.

Эфенбах пребывал в задумчивости. Все ждали, чем это кончится.

– Как соловья ни корми, а волком завоешь, – наконец изрек Михаил Аркадьевич, глянув на свое воинство. – Нам объявили войну…

– Что?! Опять турки? – поразился Лелюхин…

– Какие турки! Не нам… то есть… но мы… объявили войну!

– Кому, туркам?!

– Да что вам, Василий Яковлевич, турки сделали? Оставьте их на покое!.. Хуже, господа, хуже, будем мы воевать за нравственность!

– Что, опять девок с бульвара гонять? – взвился Лелюхин. – Увольте, сыт уже, прошу покорно…

Надо сказать, что в последнюю войну за нравственность, которую обер-полицмейстер затевал сразу после праздников, Лелюхин был на переднем крае. После чего ходил с пластырем на лице.

Эфенбах погрозил ему пальцем.

– Карты, раздражайшие мои, каленым железом выметать будем…

Кирьяков издал невольный свист: дескать, ну, приехали…

Лелюхин, как человек куда более опытный и приземленный, знал, что в таких неприятностях надо подходить с предметной стороны.

– Кого прикажете выметать, Михаил Аркадьевич? – спросил он, подразумевая, что список игорных мест прекрасно известен. Тем более что каждый чиновник сыска в них наведывался. За исключением Пушкина. Все знали, что садиться с ним за стол или пускать его за сукно нельзя: обыгрывал безо всякого шулерства, считая карты. Все-таки математическое образование имеет внезапную полезность. А могло бы стать твердым заработком. Только Пушкин был к картам равнодушен.