Кейт Элизабет Расселл
Моя темная Ванесса
Kate Elizabeth Russell
MY DARK VANESSA
Copyright © 2018 by Kate Elizabeth Russell
Published in the Russian language by arrangement with ICM Partners and Curtis Brown Group Limited
Russian Edition Copyright © Sindbad Publishers Ltd., 2020
Перевод с английского Любови Карцивадзе
Иллюстрация на обложке: © Wojciech Zwolinski / Arcangel images
Переводчик Любовь Карцивадзе
Редактор Екатерина Чевкина
Корректоры: Ирина Чернышова, Ольга Левина
Компьютерная верстка: Ирина Буслаева
Главный редактор Александр Андрющенко
Правовую поддержку издательства обеспечивает юридическая фирма «Корпус Права»
© Издание на русском языке, перевод на русский язык, оформление. Издательство «Синдбад», 2020.
⁂
Я выросла и получила образование в штате Мэн: сначала училась там в девятом и десятом классах частной школы (без пансиона), откуда ушла по личным причинам, а потом в колледже. Знаю, что из-за поверхностного сходства этих фактов с некоторыми вымышленными моментами «Моей темной Ванессы» читатели, немного знакомые с моей биографией, могут сделать поспешный вывод, будто я рассказываю тайную историю собственной жизни. Это не так. Перед вами художественный вымысел, и его персонажи и сюжет – целиком и полностью плод моей фантазии.
Всякому, кто следил за новостями в последние несколько лет, знакомы истории, схожие с сюжетом моего романа, который я переплавила в своем воображении. Кроме того, я вплела в повествование и другие элементы, такие как теория переломной травмы, поп-культура и постфеминизм начала двухтысячных, а также мое собственное противоречивое отношение к «Лолите». Все это – нормальный творческий процесс. Рискуя переусердствовать с предостережениями, повторюсь: ничто в этом романе не задумывалось как пересказ реальных событий. За исключением выше-перечисленных обыденных аналогий, эта история – не обо мне, не о моих учителях и не о моих знакомых.
Посвящается настоящим долорес гейз и ванессам уай, чьи истории еще не услышали, не приняли на веру и не поняли
2017
Я СОБИРАЮСЬ НА РАБОТУ. Пост провисел уже восемь часов. Завивая волосы, я обновляю страницу. Уже 224 репоста и 875 лайков. Надеваю черный шерстяной костюм; снова обновляю. Достаю из-под дивана черные балетки; обновляю. Пристегиваю к лацкану жакета позолоченный бейдж; обновляю. С каждым разом числа растут, а комментариев становится все больше.
«Ты такая сильная».
«Ты такая храбрая».
«Только конченый урод может так поступить с ребенком!»
Я открываю последнее сообщение, которое отправила Стрейну четыре часа назад: «Ну ты в порядке или?..» Он не прочел его, не ответил. Я печатаю еще одно: «Если захочешь поговорить, я здесь». Потом, передумав, стираю и отправляю выразительную строчку вопросительных знаков. Выждав несколько минут, я набираю его номер, но попадаю на автоответчик. Так что я засовываю мобильник в карман, выхожу из квартиры и захлопываю за собой дверь. Не обязательно лезть из кожи вон. Он заварил эту кашу. Это его проблема, не моя.
На работе я сижу за стойкой консьержа в углу гостиничного лобби и даю постояльцам рекомендации, куда сходить и какие блюда попробовать. Высокий сезон подходит к концу, немногочисленные туристы еще иногда приезжают, чтобы полюбоваться на листву, но вскоре Мэн закроется на зиму. С неизменной натянутой улыбкой я бронирую столик в ресторане для пары, отмечающей первую годовщину свадьбы, и отдаю распоряжение, чтобы по возвращении в номере их поджидала бутылка шампанского, – красивый жест, который обеспечит мне щедрые чаевые. Я заказываю машину, чтобы семью наших клиентов отвезли в аэропорт. Мужчина, который каждый второй понедельник бывает в городе по рабочим делам и останавливается у нас в отеле, приносит мне три грязные рубашки и спрашивает, нельзя ли вернуть их из химчистки к утру.
– Я устрою, – говорю я.
Мужчина ухмыляется, подмигивает:
– Ванесса, ты лучше всех.
В перерыве я сижу в пустой кабинке в подсобке, пялюсь в телефон и ем вчерашний сэндвич, оставшийся после какого-то мероприятия. Как одержимая, я снова и снова проверяю пост в Фейсбуке. Мои пальцы движутся сами по себе, глаза скользят по экрану и обнаруживают все больше лайков и репостов, десятки комментов: «ты такая бесстрашная», «заставь мир услышать твою историю», «я тебе верю». Прямо пока я читаю, всплывает многоточие – кто-то печатает комментарий в эту самую секунду. Как по волшебству, появляются новые слова поддержки и ободрения, и я швыряю телефон через стол и выбрасываю остатки зачерствевшего сэндвича в мусорную корзину.
Я уже собираюсь вернуться в лобби, когда телефон начинает вибрировать. Входящий звонок – Джейкоб Стрейн. Отвечая, я издаю смешок от облегчения, что он жив, что он звонит.
– Как ты?
На миг повисает мертвая тишина, и я замираю, остановив взгляд на окне, выходящем на Монумент-сквер, осеннюю фермерскую ярмарку и кафе на колесах. Стоит начало октября, осень в разгаре, и все в Портленде выглядит, словно глянцевый каталог: круглые тыквы и горлянки, бутыли с яблочным сидром. Женщина в клетчатой фланелевой рубашке и резиновых сапогах идет через площадь, улыбаясь младенцу в слинге у себя на груди.
– Стрейн?
Он тяжело вздыхает:
– Полагаю, ты видела.
– Да, – говорю я. – Я видела.
Я не задаю вопросов, но он все равно пускается в объяснения. Говорит, школа начинает внутреннее расследование и он готовится к худшему. Его, скорее всего, вынудят уволиться. Он сомневается, что протянет до конца учебного года, а может, уйдет еще до рождественских каникул. Звук его голоса вызывает у меня столь сильное потрясение, что я едва понимаю, о чем он. В последний раз мы говорили много месяцев назад: когда мой папа умер от сердечного приступа, меня охватила паника и я сказала Стрейну, что больше так не могу. Внезапный припадок добродетельности, которые у меня регулярно случаются после очередного косяка – потери работы, расставания с парнем или нервного срыва, – как будто, став паинькой, можно задним числом исправить все, что я разрушила.
– Но они уже проводили расследование, когда она была твоей ученицей, – говорю я.
– А теперь проведут еще раз. Всех опрашивают заново.
– Если в прошлый раз они решили, что ты ни в чем не виноват, с чего бы они передумали сейчас?
– Ты что, новости не смотришь? Времена меняются.
Мне хочется сказать, что он принимает ситуацию слишком близко к сердцу, что все будет в порядке, раз он невиновен, но я знаю, что он прав. В последний месяц атмосфера стремительно накалялась: одна за другой женщины начали обвинять мужчин в приставаниях и сексуальных домогательствах. До сих пор под удар попадали главным образом знаменитости: музыканты, политики, кинозвезды, – но разоблачения не избежали и некоторые менее известные мужчины. Вне зависимости от социального положения, обвиняемые реагируют одинаково. Сначала они все отрицают. Затем, когда становится ясно, что обвинения не утихнут сами собой, они с позором увольняются с работы и делают публичное заявление, в котором в расплывчатых выражениях извиняются, при этом не признавая своей вины напрямую. И наконец, последний шаг: они затихают и исчезают из виду. Просто невероятно день за днем наблюдать, с какой легкостью эти мужчины повергаются в прах.
– Все должно обойтись, – говорю я. – Все, что она написала, – ложь.
Стрейн на другом конце провода со свистом втягивает в себя воздух.
– Не уверен, что она лжет. Это вопрос формулировок.
– Да ты ведь к ней едва притронулся. А она пишет, что ты ее физически домогался.
– Домогался, – презрительно хмыкает он. – Домогательством можно назвать что угодно. Так же, как рукоприкладство может означать, что ты схватил человека за запястье или толкнул его плечом. Это бессмысленный юридический термин.
Я смотрю в окно на толчею на фермерской ярмарке, на стаи чаек. Продавщица еды снимает крышку с металлической кастрюли, выпуская облако пара, и достает два тамале.
– Знаешь, на прошлой неделе она мне написала.
Секундное молчание.
– Вот как?
– Спрашивала, не хочу ли я тоже выступить публично. Наверное, решила, что все будет выглядеть правдоподобнее, если она и меня впутает.
Стрейн молчит.
– Я не ответила. Естественно.
– Ну да, – говорит он. – Разумеется.
– Я думала, она блефует. Не ожидала, что у нее хватит духу. – Я наклоняюсь, прижимаюсь лбом к оконному стеклу. – Все обойдется. Ты же знаешь, я на твоей стороне.
И при этих словах он выдыхает. Так и вижу улыбку облегчения на его лице, морщинки в уголках глаз.
– Этих-то слов мне и не хватало, – говорит он.
Вернувшись за стойку, я захожу на Фейсбук, ввожу в строку поиска «Тейлор Берч», и на экране появляется ее страница. Я проматываю немногочисленные открытые публикации, в которые тщательно вчитывалась годами, фотографии и статусы, и возвращаюсь к верхнему посту – о Стрейне. Числа продолжают расти – уже 438 репостов, 1800 плюс новые комментарии, все как под копирку.
«Ты вдохновляешь».
«Восхищаюсь твоей силой».
«Не позволяй заткнуть себе рот, Тейлор».
Когда мы со Стрейном познакомились, мне было пятнадцать, а ему сорок два – почти идеальная тридцатилетняя разница. Такой она мне тогда казалась – идеальной. Мне нравилась ее гармоничность: он был втрое старше меня, и так легко было представить, как я трижды помещаюсь у него внутри: одна я свернулась вокруг его мозга, другая – вокруг сердца, третья – превратилась в жидкость и бежит по его венам.
По его словам, в Броувике романы между учителями и ученицами были не редкостью, но с ним такого не случалось: до меня у него никогда не возникало подобного желания. Я была первой школьницей, которая вызвала у него подобные мысли. Было во мне что-то особенное – ради меня стоило рискнуть. Я обладала особым притягательным очарованием.
Моя молодость для него не имела значения. Главным образом ему нравился мой внутренний мир. Он говорил, что у меня эмоциональный интеллект гения, что я пишу, как вундеркинд, что он может со мной разговаривать, может мне довериться. Что во мне таится мрачный романтизм – такой же, как и в нем самом. До меня никто не понимал темные закоулки его души.
«Такой уж я невезучий, – сказал он однажды. – Нашел наконец-то родственную душу, а ей пятнадцать лет».
«Раз уж ты заговорил об удаче, – парировала я, – поставь себя на мое место: тебе пятнадцать, а твоя родственная душа – какой-то старикан».
После моих слов он взглянул мне в лицо, чтобы убедиться, что я пошутила. Ну конечно, это была шутка. На своих прыщавых, усыпанных перхотью ровесников я и смотреть не хотела. Они бывали такими жестокими! Смотрели на девочек, как на конструктор, оценивали части наших тел по десятибалльной шкале. Я была создана для другого. Мне нравилась взрослая осмотрительность Стрейна, его неторопливые ухаживания. Он сравнивал мои волосы с кленовой листвой, давал мне почитать стихи – Эмили, Эдну, Сильвию. Благодаря стараниям Стрейна я увидела себя его глазами – увидела девушку, способную «восстать из праха с рыжею копной волос и пожрать его, как воздух». Он так сильно любил меня, что иногда, когда я выходила из кабинета, садился на мое место и клал голову на парту, пытаясь вдохнуть оставшийся после меня запах. И все это еще до нашего первого поцелуя. Он обращался со мной бережно. И так старался поступать правильно.
Легко назвать точный момент, когда все началось: я вошла в его озаренный солнцем класс и впервые почувствовала, как он впивается в меня глазами. Куда сложнее определить, когда все закончилось – если, конечно, все действительно закончилось. По-моему, все прекратилось, когда мне было двадцать два и он сказал, что ему нужно взять себя в руки и он не может жить нормально, пока я рядом. Однако в последние десять лет мы продолжали созваниваться среди ночи, заново проживать прошлое и посыпать солью рану, которой не позволяли зарубцеваться.
Думаю, именно ко мне он обратится за поддержкой лет через десять-пятнадцать, когда его здоровье начнет сдавать. Кажется, это самое правдоподобное окончание нашей истории любви: я, преданная как собака, бросаю все и спешу услужить, а он берет, берет и берет.
Выйдя с работы в одиннадцать, я иду по безлюдным центральным улицам. Каждый квартал, который я прохожу, не взглянув на пост Тейлор, я считаю личной победой. Дома я все еще не смотрю на телефон. Я вешаю в шкаф рабочий костюм, умываюсь, выкуриваю косяк в постели и выключаю свет. Самоконтроль.
Но в темноте от прикосновения простыней к ногам что-то начинает глодать меня изнутри. Меня вдруг переполняет голод – мне нужно, чтобы меня обнадежили, чтобы он прямо сказал, что, конечно же, не делал того, о чем говорит эта девушка. Мне нужно, чтобы он повторил, что она лжет, что она была лгуньей десять лет назад и так ею и осталась, что ее просто заворожил статус жертвы.
Он берет трубку после первого же гудка, словно ждал моего звонка.
– Ванесса.
– Прости. Знаю, что поздно. – И я замолкаю, не зная, как попросить о том, чего я хочу. Мы так давно этого не делали. Мой взгляд блуждает по темной спальне, выхватывает из темноты очертания открытой дверцы шкафа, тень уличного фонаря на потолке. В кухне гудит холодильник, капает вода из крана. Стрейн у меня в долгу. За мое молчание, за мою преданность.
– Я быстро, – говорю я. – Всего несколько минут.
Шелестят простыни: он садится в постели, перекладывает телефон от одного уха к другому, и на секунду мне кажется, что он скажет нет. Но потом, полушепотом, который превращает мои кости в молоко, он начинает рассказывать мне, какой я была когда-то:
– Ванесса, ты была молода и лучилась красотой. Ты была юной, чувственной и такой живой, что я боялся тебя как чумы.
Я переворачиваюсь на живот и кладу между ног подушку. Я прошу его воссоздать какое-нибудь воспоминание, момент, в котором найдется место для меня. Он молчит, перебирая в памяти эпизоды из нашей жизни.
– В кабинете за аудиторией, – говорит он. – Стояла середина зимы. Ты лежала на диване, твою кожу покрывали мурашки.
Я закрываю глаза и переношусь в тот кабинет. Белые стены и блестящий паркет, стол со стопкой еще не проверенных контрольных, колючий диван, шипящий радиатор и одно-единственное окно – восьмиугольное, со стеклом цвета морской волны. Пока он ласкал меня, я не сводила взгляда с этого окна и будто оказывалась под водой. Мое тело становилось невесомым, его покачивало течением, и мне было безразлично, где дно, а где поверхность.
– Я целовал тебя, там внизу. Ты кипела в моих руках. – Он тихонько усмехнулся. – Так ты это называла. «Заставь меня вскипеть». Какие забавные выражения ты придумывала. Ты была такой стеснительной. Ненавидела все это обсуждать, хотела, чтобы я просто взялся за дело. Помнишь?
Нет, не совсем. Многие мои воспоминания о том времени смутные, обрывочные. Мне нужно, чтобы он заполнил пробелы, хотя иногда девушка, которую он описывает, кажется совершенно незнакомой.
– Тебе сложно было сдерживать стоны, – говорит он. – Ты закусывала губу, чтобы не закричать. Помню, однажды прикусила губу до крови, но не позволила мне остановиться.
Я прижимаюсь лицом к матрасу, трусь о подушку, в то время как его слова наводняют мой мозг, переносят меня из моей постели в прошлое, где мне пятнадцать лет и я лежу раскинувшись на диване в его кабинете, обнаженная ниже талии, где я дрожу, горю, а он стоит на коленях у меня между ног, не сводя глаз с моего лица.
«Боже, Ванесса, твоя губа, – говорит он. – У тебя кровь».
Я качаю головой, вцепляюсь пальцами в подушки. Все нормально, продолжай. Просто покончи с этим.
– Ты была такой ненасытной, – говорит Стрейн. – А каким упругим было твое тело.
Кончая, я тяжело дышу через нос, а он спрашивает, помню ли я, что чувствовала. Да, да, да. Помню. Чувства всегда были моим якорем – то, что он со мной делал, как я извивалась в его объятиях и просила еще и еще.
Я хожу к Руби восемь месяцев – с тех пор, как умер папа. Сначала она помогала мне справиться с утратой, но потом мы стали все больше обсуждать мою маму, моего бывшего парня, мою неудовлетворенность работой, неудовлетворенность вообще всем. Даже несмотря на скользящую шкалу Руби, это транжирство – отдавать пятьдесят баксов в неделю только за то, чтобы меня выслушали.
Ее кабинет – комната с двумя креслами, диваном, журнальными столиками, на которых стоят коробки с салфетками, и мягким освещением – находится в паре кварталов от отеля. Окна выходят на залив Каско: видно кружащих над рыбацкими пирсами чаек, медлительные нефтяные танкеры и автобусы-амфибии, с кряканьем соскальзывающие в воду и превращающиеся в лодки. Руби старше меня – она годится мне не в матери, а скорее в старшие сестры. У нее темно-русые волосы, она носит одежду из натуральных тканей. Мне нравятся ее сабо с деревянными каблуками, нравится, как они цокают, когда она ходит по кабинету.
– Ванесса!
А еще мне нравится, как она произносит мое имя, когда открывает дверь. Как будто она рада, что на пороге оказалась я, а не кто-нибудь еще.
На этой неделе мы обсуждаем мои планы на грядущие праздники: скорее всего, я поеду в родительский дом – впервые с тех пор, как не стало папы. Я боюсь, что мать в депрессии, и не знаю, как поднять с ней эту тему. Мы с Руби придумываем план, проговариваем разные сценарии, вероятные ответы мамы, если я предположу, что ей нужна помощь.
– Думаю, все будет нормально, – говорит Руби. – Главное – отнеситесь к ней с пониманием. Вы двое довольно близки. Вы можете обсуждать и неприятные вопросы.
Это мы-то близки? Я не спорю, но и не соглашаюсь. Иногда я поражаюсь, как легко я ввожу людей в заблуждение. А ведь я даже не специально.
Мне удается не открывать пост в Фейсбуке до конца сеанса, когда Руби достает телефон, чтобы внести в календарь время нашей следующей встречи. Подняв глаза, она замечает, что я лихорадочно прокручиваю ленту, и спрашивает, не случилась ли какая-то сенсация.
– Дайте угадаю, – говорит она. – Разоблачили очередного абьюзера.
Похолодев, я отрываю взгляд от телефона.
– Спасу нет от этих бесконечных обличений, – печально улыбается она и заговаривает о последней оскандалившейся знаменитости – режиссере, который всю свою карьеру снимал фильмы об издевательствах над женщинами. За кадром он якобы любил появляться перед молоденькими актрисами без одежды и уламывал их на минет.
– Кто бы мог подумать, что этот парень – извращенец? – иронически спрашивает Руби. – Все нужные доказательства в его фильмах. Эти мужчины прячутся прямо у нас под носом.
– Только потому, что мы им потворствуем, – отзываюсь я. – Мы на все смотрим сквозь пальцы.
Она кивает:
– Очень точно.
Наш разговор щекочет мне нервы. Я подбираюсь очень близко к краю пропасти.
– Не знаю, что и думать о женщинах, которые снова и снова соглашались с ним работать, – говорю я. – Неужели у них нет никакого самоуважения?
– Ну, нельзя винить женщин, – говорит Руби.
Не возражая, я протягиваю ей чек.
Дома я накуриваюсь и, не выключив свет, засыпаю на диване. В семь утра мой телефон жужжит на паркете – пришло сообщение. На нетвердых ногах я иду за ним через всю комнату. Мама. «Привет, солнышко. Просто подумала о тебе».
Глазея на экран, я прикидываю, что ей известно. Пост Тейлор висит на Фейсбуке уже три дня, и, хотя мама не общается ни с кем из Броувика, он разошелся очень широко. И потом, в последнее время она вечно онлайн: лайкает, репостит, ругается с троллями-консерваторами. Она легко могла его увидеть.
Я сворачиваю сообщение и захожу в Фейсбук: 2300 репостов, 7900 лайков. Вчера вечером у Тейлор появился новый публичный статус:
«ВЕРЬТЕ ЖЕНЩИНАМ».
2000
СВОРАЧИВАЯ НА ДВУХПОЛОСНОЕ ШОССЕ НА НОРУМБЕГУ, мама сказала:
– Я очень хочу, чтобы в этом году ты побольше общалась с людьми.
Начинался мой второй год в старшей школе, в тот день я переезжала в общежитие и у мамы оставался последний шанс вытянуть из меня какие-то обещания, прежде чем меня целиком поглотит Броувик и ее доступ ко мне ограничится телефонными разговорами и каникулами. В прошлом году она боялась, что в школе-пансионе я стану оторвой, и заставила меня пообещать, что я не буду пить и заниматься сексом. В этом году она хотела, чтобы я пообещала завести новых друзей, что казалось куда более обидным, даже жестоким. Мы с Дженни были в ссоре уже пять месяцев, но рана по-прежнему не зажила. От одной фразы «новые друзья» у меня внутри все переворачивалось; сама мысль об этом казалась предательством.
– Я просто не хочу, чтобы ты круглыми сутками сидела в своей комнате, – сказала мама. – Что в этом плохого?
– Дома я все равно сидела бы у себя в комнате.
– Но ты будешь не дома. Разве не в этом все дело? Помню, ты, когда нас уговаривала на эту школу, упоминала социальные связи.
Я вжалась в сиденье, мечтая, чтобы мое тело полностью в нем утонуло и мне не пришлось бы слушать, как мама обращает мои собственные слова против меня. Полтора года назад к нам на урок пришел представитель Броувика и показал нам рекламный видеоролик с аккуратным кампусом, залитым солнечным светом. После этого я принялась уговаривать родителей, чтобы они разрешили мне подать документы в эту школу, и составила список из двадцати пунктов, озаглавленный «Почему Броувик лучше государственной школы». Среди моих аргументов значились социальные связи, а также процент поступивших в колледж выпускников и количество углубленных курсов. Все это я позаимствовала из брошюры. В результате, чтобы убедить родителей, хватило всего двух пунктов: я выиграла стипендию, так что им не пришлось бы тратить деньги, а в школе «Колумбайн» произошло массовое убийство. Мы целыми днями смотрели CNN, где раз за разом крутили съемки, на которых дети спасались бегством. Когда я сказала: «В Броувике такого никогда бы не случилось», родители переглянулись, словно я облекла в слова их мысли.
– Ты все лето кисла, – сказала мама. – Пора уже встряхнуться и жить дальше.
– Неправда, – промямлила я.
Но это была правда. Я либо тупила перед телевизором, либо валялась в гамаке в наушниках, слушая песни, которые гарантированно доводили меня до слез. Мама говорила, что нельзя купаться в жалости к себе: всегда найдется, из-за чего расстроиться, а ключ к счастливой жизни – не позволять себе скатываться в отрицательные эмоции. Она не понимала, как приятна бывает грусть; после нескольких часов в гамаке с Фионой Эппл в ушах я чувствовала нечто лучшее, чем счастье.
Теперь, сидя в машине, я закрыла глаза.
– Жалко, папа не поехал. При нем ты бы со мной так не разговаривала.
– Он сказал бы тебе то же самое.
– Да, но хотя бы потактичней.
Даже с закрытыми глазами я видела все, что пролетало за окном. Я училась в Броувике только второй год, но мы ездили этой дорогой не меньше дюжины раз. Мы проехали молочные фермы и пологие холмы Западного Мэна, универмаги с рекламой холодного пива и живой наживки, фермы с просевшими крышами, автосвалки на заросших полуметровой травой и золотарником дворах. Но после въезда в Норумбегу вокруг становилось очень красиво: идеальный центр города, пекарня, книжный магазин, итальянский ресторан, табачная лавка, публичная библиотека, а на вершине холма – сияюще-белый кампус Броувика из дерева и кирпича.
Мама свернула к главному въезду. В честь дня заезда большую вывеску «ШКОЛА БРОУВИК» украсили темно-красными и белыми воздушными шарами. Узкие дорожки кампуса были забиты легковыми машинами и кое-как припаркованными джипами, нагруженными всяким добром; кругом, разглядывая корпуса, бродили родители и новые ученики. Мама подалась вперед, склонившись над рулем, и, когда машина сделала рывок, остановилась и дернулась снова, воздух между нами подрагивал от напряжения.
– Ты умная, интересная девочка, – сказала она. – У тебя должно быть полно друзей. Не проводи все свое время с одним человеком.
Она наверняка не хотела, чтобы ее слова прозвучали так резко, но я все равно огрызнулась:
– Дженни не просто какой-то человек! Она была моей соседкой по комнате.
Я сказала это так, будто глубина наших отношений должна быть очевидна: эта сбивающая с толку близость, которая иногда делала мир за стенами общей комнаты приглушенным и бледным. Но маме было не понять. Она никогда не жила в общежитии, никогда не училась в колледже, не говоря уж о школе-пансионе.
– Соседка или не соседка, – ответила она, – но ты могла бы подружиться и с кем-нибудь еще. Я просто говорю, что зацикливаться на одном человеке не совсем правильно.
Когда мы подъехали к лужайке, очередь из машин перед нами разделилась. Мама включила левый поворотник, потом правый.
– Куда мне ехать?
Вздохнув, я показала налево.
Общежитие «Гулд» было небольшим – по сути, просто домом с восемью комнатами и апартаментами дежурной. В прошлом году мне в жилищной лотерее досталась комната на одного – редкость для десятиклассницы. Нам пришлось трижды возвращаться к машине, чтобы перенести все мои вещи: два чемодана с одеждой, коробку книг, дополнительные подушки, постельное белье, лоскутное одеяло, сшитое мамой из старых футболок, которые стали мне малы, напольный вентилятор, который мы поставили посреди комнаты.
Пока мы разбирали вещи, мимо открытой двери проходили люди – родители, ученики. Чей-то младший брат носился взад и вперед по коридору, потом упал и завопил. Мама вышла в туалет, и я услышала, как она с фальшивой любезностью с кем-то здоровается, а голос другой матери здоровается в ответ. Я перестала расставлять книги на полке над столом и прислушалась. Прищурившись, я попыталась вспомнить голос – это была миссис Мерфи, мама Дженни.
Мама вернулась в комнату и закрыла дверь.
– Что-то шумно становится, – сказала она.
Задвигая книги на полку, я спросила:
– Это была мама Дженни?
– Угу.
– А Дженни ты видела?
Мама кивнула, но больше ничего не сказала. Какое-то время мы молча разбирали вещи. Когда мы заправляли кровать, натягивая простыню на полосатый матрас, я сказала:
– Если честно, мне ее жалко.
Мне понравилось, как это прозвучало, но это, конечно, было враньем. Еще накануне вечером я целый час разглядывала себя в зеркало в своей спальне, пытаясь увидеть себя глазами Дженни и гадая, заметит ли она, как посветлели мои волосы от спрея Sun In, какие у меня новые сережки-кольца.
Мама молча вытащила из пластикового чехла одеяло. Я знала: она боится, что я пойду на попятную и мне опять разобьют сердце.
– Даже если она захочет помириться, – продолжала я, – я не стану тратить на нее время.
Разглаживая наброшенное на кровать одеяло, мама слегка улыбнулась.
– Она еще встречается с тем мальчиком?
Речь шла о Томе Хадсоне, парне Дженни и катализаторе нашей ссоры. Я пожала плечами, будто не знала, но это было не так. Разумеется, я знала. Все лето я заходила на страницу Дженни в AOL, и ее статус отношений никогда не менялся: «Несвободна». Они все еще были вместе.
Перед уходом мама дала мне четыре двадцатки и заставила меня пообещать, что я буду звонить домой каждое воскресенье.
– Не забывай, – напутствовала она. – А на папин день рождения ты едешь домой. – Она обняла меня так крепко, что стало больно.
– Я задыхаюсь.
– Прости-прости. – Она надела солнечные очки, чтобы спрятать слезы. Выходя из комнаты, она наставила на меня палец. – Будь умницей. И побольше общайся.
Я отмахнулась:
– Да-да-да.
С порога я наблюдала, как она идет по коридору и спускается по лестнице. И вот она исчезла. Я услышала два приближающихся голоса, счастливый раскатистый смех мамы и дочки. Когда показались Дженни и ее мать, я побыстрей нырнула обратно в комнату. Я успела увидеть их только мельком – достаточно, чтобы заметить, что она подстриглась и надела платье, которое весь прошлый год провисело в шкафу. Никогда на моей памяти она его не носила.
Лежа на кровати, я обводила комнату взглядом и прислушивалась к прощаниям в коридоре, всхлипам и тихому плачу. Я вспомнила, как год назад заселялась в общежитие для девятиклассников, как в первую же ночь мы с Дженни засиделись допоздна. Из ее бумбокса играли Smiths и Bikini Kill – я о таких группах никогда раньше не слышала, но притворилась, будто их знаю. Я боялась, что иначе станет видно: я лохушка, деревенщина, и тогда Дженни потеряет ко мне интерес. В первые дни в Броувике я написала в дневнике: «Больше всего мне нравится, что здесь я знакомлюсь с такими людьми, как Дженни. Она охрененно КРУТАЯ! Просто тусуясь с ней, я тоже учусь быть крутой!» Позже я вырвала и выбросила эту страницу. При виде ее у меня щеки горели от стыда.
Дежурной в «Гулде» назначили мисс Томпсон – новую учительницу испанского, только что закончившую колледж. На наше первое вечернее собрание в комнате отдыха она принесла цветные маркеры и листочки, чтобы мы повесили себе на двери таблички с именами. Все девочки, кроме нас с Дженни, были старшеклассницами. Мы держались подальше друг от друга, сели на противоположных концах стола. Рисуя свою табличку, Дженни сутулилась, ее короткие каштановые волосы спадали на щеки. Когда она подняла голову, чтобы взять другой маркер, ее взгляд скользнул сквозь меня, словно вообще не замечая.
– Прежде чем расходиться по комнатам, возьмите вот это, – сказала мисс Томпсон и открыла полиэтиленовый пакет. Сначала я подумала, что это конфеты, но потом увидела, что внутри лежат серебристые свистки. – Скорее всего, они вам никогда не понадобятся. Но на всякий случай лучше иметь их при себе.
– Зачем нам может понадобиться свисток? – спросила Дженни.
– Ну, понимаешь, это просто принятая в кампусе мера безопасности. – По широкой улыбке мисс Томпсон было сразу понятно, что ей не по себе.
– Но в прошлом году нам их не выдавали.
– Это на случай, если кто-то попытается тебя изнасиловать, – сказала Дина Перкинс. – Свисти, чтобы его остановить. – Она поднесла свисток к губам и дунула изо всех сил. По коридору разнесся такой приятный громкий свист, что мы не могли не последовать ее примеру.
Мисс Томпсон попыталась перекричать шум.
– Ладно, ладно, – рассмеялась она. – Пожалуй, не помешает убедиться, что они работают.
– Неужели это правда может остановить человека, если он захотел тебя изнасиловать? – спросила Дженни.
– Ничто не остановит насильника, – сказала Люси Саммерс.
– Неправда, – ответила мисс Томпсон. – К тому же это не свистки против изнасилования. Это общее средство обеспечения безопасности. Если окажетесь в неприятной ситуации в кампусе, просто свистите.
– А мальчикам выдают свистки? – спросила я.
Люси и Дина закатили глаза.
– Зачем мальчикам свистки? – спросила Дина. – Включи мозги.
Дженни громко засмеялась, как будто минуту назад Люси с Диной не закатывали глаза на ее собственные вопросы.
В первый день занятий в кампусе царила суета. Окна дощатых корпусов были распахнуты, на стоянках для сотрудников заняты все места. За завтраком я пила черный чай, сидя в конце длинного деревянного стола. У меня слишком сводило желудок, чтобы я могла есть. Я разглядывала столовую с высоким потолком, новые лица и перемены в лицах знакомых. Я замечала все: что Марго Этертон зачесывает волосы вправо, чтобы спрятать свой ленивый глаз, что Джереми Райс каждое утро крадет из столовой по банану. Еще до того, как Том Хадсон начал встречаться с Дженни и у меня появилась причина обратить на него внимание, я заметила, в какой последовательности он надевает футболки с названиями музыкальных групп, которые носит под рубашками. Я никак не могла обуздать свою жуткую способность замечать столько всего о людях, которые наверняка в упор не видели меня саму.
Вступительная речь состоялась между завтраком и первым уроком. По сути, это было напутствие с целью вдохновить нас перед началом учебного года. Мы собрались в обитом деревом актовом зале. Между раскрытыми бархатными шторами струился свет, под которым блестели расставленные полукругом ряды стульев. Первые несколько минут директриса миссис Джайлз повторяла школьные правила и процедуры. Ее седеющие подстриженные волосы были заправлены за уши, хронически дрожащий голос журчал по залу; все выглядели румяными и свежими. Но к тому времени, как она сошла с кафедры, стало душно, и на лбах собравшихся начинали выступать капельки пота. В паре рядов позади меня кто-то простонал:
– Как долго это будет продолжаться?
Миссис Антонова свирепо оглянулась. Рядом со мной обеими руками обмахивала лицо Анна Шапиро. Проникающий в открытые окна сквозняк шевелил складки бархатных штор.
Затем через сцену размашисто прошагал мистер Стрейн, заведующий отделением литературы. Этого учителя я знала только в лицо. Он никогда у меня не преподавал, мы никогда не разговаривали. У него были волнистые черные волосы и черная борода, а очки отсвечивали так, что глаз было не разглядеть, но первое, что я заметила, – первое, что замечали все, – это его габариты. Он был не толстым, но крупным, широкоплечим и таким высоким, что сутулился, словно его тело хотело извиниться, что занимает столько места.
За кафедрой ему пришлось поднять микрофон до максимума. Когда он, бликуя под солнцем очками, начал говорить, я потянулась к рюкзаку и сверилась со своим расписанием. Вот он, последний урок сегодняшнего дня: продвинутый курс американской литературы с мистером Стрейном.
– Этим утром я вижу перед собой молодых людей, которым предстоят великие свершения.
Его слова гремели из колонок; произношение было таким отчетливым, что его почти больно было слушать: долгие гласные, твердые согласные. Тебя словно убаюкивали, только чтобы резко разбудить. Его речь сводилась к набору клише – тянитесь к звездам! Даже если не достанете, можете оказаться на луне, – но он был хорошим оратором и умудрялся наполнить свои слова глубоким смыслом.
– Пообещайте себе, что в этом учебном году несмотря ни на что постараетесь стать лучше, – говорил он. – Поставьте перед собой задачу сделать лучше Броувик. Оставьте свой след. – Он достал из заднего кармана брюк красный платок и, вытирая лоб, показал темное пятно пота подмышкой. – Я преподаю в Броувике тринадцать лет, – продолжал он, – и в эти тринадцать лет бессчетное количество раз становился свидетелем храбрых поступков, совершенных учениками этой школы.
Я заерзала на стуле, понимая, что тоже вспотела под коленками и в изгибах локтей, и попыталась сообразить, что он имеет в виду под храбрыми поступками.
В расписании на осеннее полугодие у меня стояли продвинутый французский, продвинутая биология, углубленный курс мировой истории, геометрия (для обделенных талантом к математике; даже миссис Антонова называла этот курс «геометрией для чайников»), факультатив под названием «Политика и СМИ в США», где мы смотрели CNN и обсуждали грядущие президентские выборы, и продвинутая американская литература. В первый день учебы я, навьючившись учебниками, бегала на уроки из одного корпуса в другой. Сразу стало заметно, как возросла нагрузка с прошлого года. Каждый учитель предупреждал нас о предстоящих трудностях, домашней работе, контрольных и ускорившихся, иногда даже головокружительных темпах учебы: ведь это была не обычная школа, а мы не были обычными подростками; будучи незаурядными молодыми людьми, мы должны были смело встречать сложности, приветствовать их. Меня постепенно охватывало утомление. К середине дня у меня уже закрывались глаза, так что вместо обеда я прокралась обратно в «Гулд», свернулась клубком в постели и расплакалась. Я спрашивала себя: если и дальше будет так тяжело, зачем вообще напрягаться? Это был плохой настрой, особенно для первого дня, и я невольно задумалась, что я вообще делала в Броувике, зачем мне дали стипендию, почему решили, что я достаточно умна, чтобы тут учиться. Меня и раньше порой затягивало в этот водоворот, и я всякий раз приходила к одинаковому выводу: скорее всего, со мной что-то не так. Моя врожденная слабость проявлялась в лени, я боялась труда. Кроме того, складывалось впечатление, что никто не мучается в Броувике так, как я. Остальные были всегда подготовлены, знали все ответы на каждом уроке. Глядя на них, казалось, что все проще простого.
Придя на последний урок – американскую литературу, – я первым делом заметила, что мистер Стрейн успел сменить рубашку. Он стоял, скрестив руки и прислонившись к доске, и казался еще крупнее, чем в актовом зале. Курс посещали десять учеников, включая Дженни и Тома, и, когда мы заходили в аудиторию, мистер Стрейн провожал каждого оценивающим взглядом. Когда появилась Дженни, я уже сидела за партой в паре стульев от Тома. При виде ее тот просиял и жестом пригласил сесть на пустой стул между нами. Том ничего не замечал, он не понимал, что об этом не может быть и речи. Сжимая лямки рюкзака, Дженни неестественно улыбнулась.
– Давай лучше сюда сядем, – сказала она, имея в виду противоположный край стола – подальше от меня. – Тут лучше.
Ее взгляд скользнул мимо меня так же, как на собрании в общежитии. В каком-то смысле глупо было тратить столько усилий, притворяясь, что нашей дружбы никогда не существовало.
Раздался звонок на урок. Мистер Стрейн не шевельнулся. Прежде чем заговорить, он дождался, пока мы затихнем.
– Полагаю, вы между собой знакомы. Но я знаком не со всеми.
Он встал перед столом и принялся бессистемно задавать вопросы, обращаясь то к тому, то к этому ученику: как зовут, откуда родом. Некоторых он спрашивал и о другом: есть ли братья или сестры; каким было самое дальнее путешествие; имей мы возможность выбрать себе новые имена, какими бы они были? Дженни учитель спросил, в каком возрасте она впервые влюбилась, и та залилась румянцем до самых ушей. Сидящий рядом Том тоже покраснел.
Когда наступила моя очередь представиться, я сказала:
– Меня зовут Ванесса Уай, и я, в общем-то, ниоткуда.
Мистер Стрейн откинулся на спинку стула.
– Ванесса Уай, в общем-то ниоткуда.
Услышав, как глупо звучат мои слова со стороны, я нервно засмеялась.
– То есть это не настоящий город. У него нет названия. Его называют просто Поселок Двадцать Девять.
– Это в Мэне? Дальше по восточному шоссе? – спросил он. – Я прекрасно знаю, где это. Там еще есть озеро с чудесным названием, Уэйл-что-то-там.
Я удивленно моргнула.
– Уэйлсбек-Лейк. Мы как раз на нем живем. Мы единственные, кто живет там круглый год.
У меня странно екнуло сердце. В Броувике я почти никогда не скучала по дому, но, возможно, так происходило из-за того, что никто не знал, откуда я.
– Да ну? – Мистер Стрейн на секунду задумался. – Тебе там не бывает одиноко?
На секунду я потеряла дар речи. Вопрос поразительно метко и безболезненно резал по живому. Хотя я никогда не использовала слово «одиночество», описывая, каково это – жить в лесной глуши; услышав его от мистера Стрейна, я ощутила: видимо, так и есть, так было всегда. Я внезапно смутилась, представив себе, как ясно одиночество написано у меня на лбу, раз учителя с ходу видят, как мне одиноко.
– Ну, может, иногда, – выдавила я, но мистер Стрейн уже спрашивал Грега Экерса, каково было переехать из Чикаго на холмы Западного Мэна.
Покончив со знакомствами, мистер Стрейн сказал, что его курс будет для нас в этом году самым сложным.
– Большинство учеников говорит мне, что я самый строгий учитель в Броувике. Некоторые даже утверждают, что я строже их преподавателей в колледже. – Дожидаясь, пока мы осознаем серьезность его слов, он постучал пальцами по столу, после чего подошел к доске, взял мел и начал писать.
– Уже пора начать записывать, – бросил он через плечо.
Мы схватились за тетради, а он начал лекцию о Генри Уодсворте Лонгфелло и его поэме «Песнь о Гайавате», о которой я никогда не слышала, да и остальные явно тоже. Однако, когда учитель спросил, знакомы ли мы с ней, мы дружно кивнули. Никто не хотел показаться глупым.
Пока Стрейн рассказывал, я украдкой оглядывала аудиторию. Скелет ее был таким же, как и в остальных помещениях гуманитарного корпуса: паркетный пол, стена встроенных книжных стеллажей, зеленые доски, парты, – но эта аудитория казалась уютной и обжитой. На полу лежал ковер с протертой посередине дорожкой, большой дубовый стол заливал свет старомодной зеленой лампы, на шкафу для бумаг стояли кофемашина и кружка с эмблемой Гарварда. Из открытого окна доносился запах свежескошенной травы и шум заводящейся машины; мистер Стрейн с таким нажимом писал на доске строку из Лонгфелло, что мел начал крошиться в его руке. В какой-то момент учитель прервался, повернулся к нам и сказал:
– На моем курсе вы должны усвоить как минимум одну вещь: мир состоит из бесконечно переплетающихся историй, каждая из которых важна и правдива.
Я торопливо записала каждое слово.
За пять минут до конца урока лекция внезапно оборвалась. Руки мистера Стрейна обвисли, плечи ссутулились. Отойдя от доски, он сел за парту, потер лицо и тяжело вздохнул, после чего устало сказал:
– Первый день всегда такой длинный.
Не зная, что делать, мы продолжали сидеть, занеся ручки над тетрадями.
Стрейн убрал руки от лица.
– Скажу вам честно, – сказал он. – Я пиздец как устал.
От удивления Дженни хихикнула. Иногда учителя шутили на уроке, но я никогда еще не слышала, чтобы кто-то из них матерился. Мне и в голову не приходило, что такое возможно.
– Вы не против, если я буду ругаться? – спросил он. – Наверное, сначала надо было попросить у вас разрешения. – Он с саркастичной искренностью всплеснул руками. – Если мои непристойные выражения кого-то из вас оскорбляют, говорите сейчас или вечно храните молчание.
Разумеется, никто ничего не сказал.
Первые несколько недель учебы прошли незаметно: череда уроков, черный чай на завтрак и сэндвичи с арахисовым маслом на обед, учебные часы в библиотеке, вечерний просмотр сериалов на канале WB в комнате отдыха «Гулда». За прогул собрания в общежитии мне назначили наказание, но я уговорила мисс Томпсон, что погуляю с ее собакой, вместо того чтобы целый час сидеть с ней в общежитии, – чего нам обеим не хотелось. Чаще всего утром перед занятиями я поспешно доделывала уроки, потому что, несмотря на все мои старания, мне всегда приходилось изо всех сил напрягаться, я всегда была на грани отставания. Учителя настаивали, что я могу исправиться; по их словам, я была сообразительной, но рассеянной и немотивированной – чуть более тактичная замена слову «ленивая».
Всего через несколько дней после заселения моя комната превратилась в кавардак из одежды, разрозненных записей и недопитых кружек чая. Я потеряла ежедневник, который должен был помочь мне все успевать, но это было закономерно, потому что я вечно все теряла. Не реже раза в неделю я, открывая дверь, обнаруживала в скважине свои ключи, оставленные кем-то, кто нашел их в туалете, аудитории или столовой. Я ни за чем не могла уследить: учебники падали в щель между кроватью и стеной, домашка мялась на дне рюкзака. Учителя вечно сердились на мои жеваные домашние задания, напоминали мне, что за неаккуратность оценка снижается.
– Тебе нужна система! – воскликнул учитель по углубленной истории, когда я лихорадочно перелистывала учебник в поисках сделанных накануне пометок. – Еще только вторая неделя учебы. Как ты умудрилась устроить такой хаос?
Пометки я в конце концов нашла, но факт оставался фактом: я была безалаберной, а безалаберность – признак слабости и серьезный недостаток.
В Броувике учителя раз в месяц ужинали со своими подопечными – обычно дома у учителя, но мой куратор миссис Антонова в гости нас никогда не приглашала.
– Границы необходимо соблюдать, – говорила она. – Не все учителя со мной согласятся, и это нормально. Они впускают учеников в свою жизнь, и это нормально. Но я не такая. Мы идем куда-нибудь, едим и, немного поболтав, расходимся. Границы.
В нашу первую встречу в новом году она повела нас в итальянский ресторан в центре. Пока я сосредоточенно накручивала на вилку лингвини, миссис Антонова отметила, что больше всего преподавателей беспокоит моя неорганизованность. Стараясь не показаться слишком пренебрежительной, я сказала, что поработаю над этим. Затем наша куратор по очереди рассказала каждому из своих подопечных, как о них отзываются учителя. Проблем с организацией больше ни у кого не оказалось, но кое у кого положение было похуже моего: Кайл Гуинн не сдал домашние задания по двум предметам, что считалось серьезной провинностью. Пока миссис Антонова зачитывала замечания его учителей, мы сидели, опустив взгляды на пасту в своих тарелках, чувствуя облегчение от того, что у нас все не настолько плохо. После ужина, когда наши тарелки унесли, миссис Антонова передала по кругу коробку круглых плюшек с вишневой начинкой.
– Это пампушки, – сказала она. – Украинское блюдо с родины моей матери.
Выйдя из ресторана, мы направились вверх по холму обратно в кампус; наша куратор оказалась рядом со мной.
– Ванесса, я забыла сказать, что в этом году тебе нужно записаться на дополнительные занятия. Может, даже сразу на несколько курсов. Тебе нужно думать о поступлении в колледж. В данный момент ты как абитуриент выглядишь неубедительно. – Она начала предлагать разные курсы, и я кивала в такт ее словам.
Я знала, что нужно больше участвовать в жизни школы, и я пыталась: на прошлой неделе я пришла на собрание французского клуба, но почти сразу сбежала, когда выяснилось, что на каждую встречу его члены приходят в маленьких черных беретах.
– А как насчет клуба писательского мастерства? – спросила миссис Антонова. – Тебе бы подошло, ты же пишешь стихи.
Я и сама об этом подумывала. Клуб писательского мастерства выпускал литературный журнал, и в прошлом году я читала его от корки до корки, сравнивала свои стихи с напечатанными и старалась объективно решить, у кого получалось лучше.
– Да, может быть, – сказала я.
Миссис Антонова дотронулась до моего плеча.
– Подумай об этом, – сказала она. – В этом году консультантом назначен мистер Стрейн. Он знает свое дело.
Оглянувшись, она хлопнула в ладоши и крикнула отставшим что-то по-русски – по непонятной причине он подгонял нас эффективнее, чем английский.
В клубе писательского мастерства состоял только один человек – Джесси Ли, единственный местный гот и, по слухам, гей. Когда я вошла в аудиторию, он сидел за партой перед стопкой бумаг, положив на соседний стул ноги в армейских ботинках. За ухом у него была ручка. Он мельком взглянул на меня, но ничего не сказал. Скорее всего, он вообще был не в курсе, как меня зовут.
Зато мистер Стрейн вскочил из-за стола и размашисто зашагал ко мне через всю комнату.
– Хочешь вступить в клуб? – спросил он.
Я открыла рот, но не знала, что сказать. Если бы я знала, что в клубе только один член, то, скорее всего, не пришла бы. Мне захотелось дать задний ход, но мистер Стрейн был слишком обрадован.
– Ты увеличишь количество наших членов на сто процентов. – Он затряс мне руку, и, похоже, передумывать было уже поздно.
Он подвел меня к парте, сел рядом и объяснил, что стопка бумаг – это материалы, поданные для публикации в журнале.
– Все это – работы учеников, – сказал он. – Постарайся не обращать внимания на имена. Прежде чем принимать решение, внимательно прочитай каждую до конца.
Он велел мне делать пометки на полях и оценивать каждую рукопись по пятибалльной шкале: единица – однозначно «нет», пять – однозначно «да».
Не поднимая взгляд, Джесси сказал:
– А я ставил галочки. Так мы поступали в прошлом году.
Он показал на бумаги, которые уже просмотрел: в верхнем правом углу каждой стояла маленькая галочка – с минусом или с плюсом. Мистер Стрейн с явным раздражением приподнял брови, но Джесси ничего не заметил. Он не поднимал глаз от стихотворения, которое читал.
– Оценивайте как хотите, я не возражаю, – сказал мистер Стрейн, улыбнулся мне и подмигнул. Вставая, он потрепал меня по плечу.
Когда мистер Стрейн вернулся за свой стол в другом конце аудитории, я взяла из стопки рассказ под названием «Худший день в ее жизни». Автор – Зоуи Грин. В прошлом году мы с Зоуи вместе ходили на алгебру. Она сидела сзади меня и всякий раз, как Сет Маклеод называл меня Рыжей-бесстыжей, хохотала так, будто ничего смешнее в жизни не слышала. Я покачала головой и постаралась отогнать предвзятые мнения. Вот почему мистер Стрейн сказал не смотреть на имена.
Рассказ был о девочке, которая сидит в приемной больницы, пока умирает ее бабушка, и мне стало скучно после первого же абзаца. Джесси заметил, что я перелистываю страницы, пытаясь понять, сколько осталось, и тихо сказал:
– Если написано плохо, тебе не обязательно дочитывать до конца. Я был редактором литжурнала в прошлом году, а консультантом – миссис Блум, и ей было все равно.
Я невольно покосилась на склонившегося над собственной кипой бумаг мистера Стрейна.
– Я дочитаю. Все нормально, – пожав плечами, сказала я.
Джесси прищурился на страницу в моих руках.
– Зоуи Грин? Та девчонка, которая в прошлом году психанула на дебатах?
Да, это была она. В последнем раунде Зоуи, которой поручили выступить в защиту смертной казни, расплакалась, когда ее оппонент Джексон Келли назвал ее взгляды расистскими и аморальными. Скорее всего, не будь он черным, его слова бы ее настолько не задели. После того как Джексона объявили победителем, Зоуи сказала, что посчитала его аргументы личным оскорблением, что было против правил дебатов, так что в итоге они разделили первое место, хотя все знали, что это лажа.
Джесси наклонился вперед, вырвал у меня рассказ Зоуи, поставил в правом углу галочку с минусом и кинул его в стопку отвергнутых работ.
– Вуаля, – сказал он.