Дмитрий Бовыкин, Александр Чудинов
Французская революция
Издатель П. Подкосов
Руководитель проекта А. Тарасова
Корректоры А. Кондратова, Е. Сметанникова
Компьютерная верстка А. Фоминов
Художественное оформление и макет Ю. Буга
В оформлении обложки использован фрагмент гуаши Жан-Батиста Лезюра «Группа граждан штурмует дворец Тюильри 10 августа 1792 г.» (1792). Все иллюстрации, использованные в книге, являются общественным достоянием.
Все права защищены. Данная электронная книга предназначена исключительно для частного использования в личных (некоммерческих) целях. Электронная книга, ее части, фрагменты и элементы, включая текст, изображения и иное, не подлежат копированию и любому другому использованию без разрешения правообладателя. В частности, запрещено такое использование, в результате которого электронная книга, ее часть, фрагмент или элемент станут доступными ограниченному или неопределенному кругу лиц, в том числе посредством сети интернет, независимо от того, будет предоставляться доступ за плату или безвозмездно.
Копирование, воспроизведение и иное использование электронной книги, ее частей, фрагментов и элементов, выходящее за пределы частного использования в личных (некоммерческих) целях, без согласия правообладателя является незаконным и влечет уголовную, административную и гражданскую ответственность.
© Бовыкин Д. Ю., Чудинов А. В., 2020
© Ассоциация «ИД «ПостНаука», 2020
© ООО «Альпина нон-фикшн», 2020
⁂
Введение
То, что вчера еще было жизнью, сегодня уже история, а завтра – легенда. Легенды занимают, развлекают, пугают или восхищают, но их герои неминуемо бесплотны как абстрактные образы и зачастую лишены реальных черт живых людей – людей, которым мы могли бы сочувствовать и сопереживать. Что значат для нас сегодня, скажем, легендарные триста спартанцев? Пожалуй, лишь абстрактное олицетворение идеи самопожертвования. Но как люди – каждый единственный и неповторимый, – ходившие по этой земле, любившие, страдавшие и до срока расставшиеся с жизнью в расцвете лет, они для нас сейчас, увы, не более реальны, чем герои античных мифов Геракл или Тезей. Таковы, хотим мы того или нет, законы коллективной памяти человечества. Большинству событий прошлого и участникам их уготована именно такая судьба. Большинству, но не всем. Есть события, которые упорно сопротивляются переходу в область легенд и сохраняют злободневность для разных поколений, каждое из которых тем или иным образом вновь и вновь переживает их в воображении или в реальности, а их действующих лиц воспринимает едва ли не как своих современников. К таким немногочисленным, но вечно актуальным событиям мировой истории относится Французская революция XVIII века.
В мае 1976 года знаменитый советский историк Альберт Захарович Манфред, выступая на международном коллоквиуме, размышлял над удивительным феноменом непреходящей актуальности опыта этой Революции. Умудренный долгой жизнью человек, видевший две мировые и гражданскую войны, побывавший и в сталинской тюрьме, и на вершинах научной славы, он многие годы посвятил изучению Французской революции. И в его словах звучало нескрываемое изумление и восхищение от того, что дела столь давно минувших дней по-прежнему живо волнуют его современников, вызывая их острые дискуссии, будто все произошло только вчера: «Казалось бы, о чем еще спорить? Что еще изучать? Страсти, когда-то волновавшие и разделявшие участников революционных событий, а позже их сторонников и противников, давным-давно перегорели и остыли; от них остался лишь пепел. За минувшие два столетия мир подвергся таким величайшим изменениям во всех сферах, что ныне время двуконных почтовых дилижансов, гусиных перьев и измеряемого мощью голоса ораторского дара Мирабо представляется нам – людям конца ХХ века – почти такой же седой стариной, как далекие эпохи античной Греции или Древнего Рима». Тем не менее, констатировал ученый, история Французской революции все еще не стала сугубо академическим предметом, свободным от злободневности.
Со времени того выступления прошло без малого полвека. Нам, живущим в эпоху интернета, искусственного интеллекта, мобильной связи и персональных компьютеров, 70-е годы ХХ столетия сегодня тоже кажутся глубокой древностью, когда люди по вечерам смотрели черно-белые пузатые телевизоры, звонили за две копейки из стоявших на улице телефонных автоматов, а ламповые ЭВМ, мигая и щелкая, играли в шахматы на уровне перворазрядника. Однако и для нынешних поколений Французская революция остается столь же актуальной, как и для тех, кто жил за пятьдесят, сто и сто пятьдесят лет до нас.
Достаточно посетить любую протестную манифестацию в сегодняшней Франции, чтобы своими глазами увидеть, сколь широко востребованы там образы, символы и лозунги Французской революции. В колоннах демонстрантов красные фригийские колпаки якобинцев нередко соседствуют с белоснежными вандейскими знаменами, на которых кроваво алеет Святое Сердце Иисуса. Сравнение незадачливых правителей с Людовиком XVI давно стало общим местом, а чучело президента Пятой республики недавно даже гильотинировали – в предостережение, чтобы не упорствовал в своей непопулярной политике. Для перечисления других примеров заимствований образов и символов Франции конца XVIII столетия самыми разными странами, переживающими в наши дни радикальные перемены, не хватит и книги.
Однако столь устойчивая востребованность опыта Французской революции в последующие два с лишним века не должна удивлять: из ее колыбели вышло все современное западное общество. Да и остальной мир в той или иной степени до сих пор продолжает испытывать ее влияние. Взять хотя бы привычную метрическую систему мер – ее нам подарила именно Французская революция. Она же породила такие основополагающие политические понятия наших дней, как «конституция» и «права человека», «левые» и «правые», «всеобщее избирательное право», «политика террора», – из-за этого ее нередко называют матерью политической культуры современности. А еще в ходе Французской революции пресса впервые выступила в качестве «четвертой власти», социальные же сети – да-да социальные сети! – показали себя эффективным средством политической мобилизации. Эти люди в напудренных париках и камзолах на самом деле были не так далеки от нас, как может показаться на первый взгляд…
И наконец, благодаря именно этому событию в международном лексиконе закрепилось само понятие «революция», используемое ныне для обозначения радикальной смены политического и общественного строя неправовым путем. До того понятие «революция» использовалось в самом широком, почти беспредельном смысле, включая в себя не только ниспровержение правительств, но и смену династий, дворцовые перевороты и даже вращение светил.
Более того, Французская революция стала своего рода точкой отсчета и матрицей для всех последующих революций, участники которых непременно равнялись на нее, самую первую, подражая ей, либо пытаясь ее превзойти. Неудивительно, что историки и социологи видят во французских событиях конца XVIII века идеальную модель для изучения динамики революций в целом и выводят из исследования ее конкретных фактов общие закономерности, проявляющиеся во всех остальных социальных потрясениях подобного рода.
История Французской революции на самом деле о нас, о возникновении современного общества со всеми его достоинствами и недостатками. Прошлое посылает нам сигналы, которые нужно услышать и разобрать, чтобы лучше понять настоящее. Но именно в случае с Французской революцией сделать это крайне трудно из-за сопутствующих фоновых «шумов». На протяжении большей части из двух с лишним столетий, что прошли после этой революции, ее история активно мифологизировалась в политических целях. Да, собственно, они и породили ее историографию в 20-е годы XIX века. В то время люди, пережившие Французскую революцию, хранили о ней самые тягостные воспоминания: она ассоциировалась у них с лишениями, террором и войной. Однако следующее за ними новое поколение не имело личного опыта жизни в эпоху перемен. Чтобы обеспечить поддержку «принципам 1789 года» со стороны молодежи, либеральные историки эпохи Реставрации, очень талантливые и тоже молодые, сконструировали апологетический образ Революции, который должен был вытеснить негативные воспоминания о ней из исторической памяти нации. Это им удалось. Их интерпретация определила видение Французской революции более чем на полтора столетия.
В России же XIX века апологетика Французской революции и вовсе приобрела среди либеральной интеллигенции такой масштаб, что превратилась, говоря словами русского писателя и революционера Александра Ивановича Герцена, в настоящий культ. Во французских событиях оппозиционно настроенные российские интеллектуалы хотели видеть предсказание будущего своей страны. Этот квазирелигиозный культ проявился и в том, что только в России – и больше нигде, даже во Франции! – Революцию XVIII века стали называть Великой. Формулировка оказалась настолько живучей, что и сегодня у нас в стране слабо знакомые с исторической литературой люди все еще оперируют причудливым словосочетанием «Великая французская революция».
Только во второй половине ХХ века английские и французские историки «критического» направления показали мифическую основу апологетической трактовки Революции. На то, чтобы научное знание смогло потеснить (но, увы, не вытеснить!) миф, ушло еще несколько десятилетий. В результате новейших изысканий, проводившихся учеными из разных стран, мы имеем сегодня совершенно иное видение Французской революции, чем то, что предлагалось ее классическими историями XIX – ХХ веков. И если те до сих пор сохраняют свою привлекательность в качестве шедевров изящной словесности, то свое былое значение в качестве исторических трудов они уже во многом утратили.
Авторы этой книги, опираясь на собственные исследования и на знание современной научной литературы, постараются познакомить читателя с той картиной Французской революции, какой она сегодня видится изучающим эту тему историкам.
Глава 1
Причины
«Классическая» интерпретация
Почему произошла Французская революция? Для тех, кто изучает ее, – это вопрос вопросов, как, впрочем, и производные от него: была ли Революция неизбежна? Была ли она необходима?
Существовавшая с XIX века «классическая» трактовка Французской революции объясняла, что та была неизбежна и необходима для ликвидации Старого порядка. Он, мол, находился в глубоком кризисе, реформированию не подлежал и только мешал дальнейшему развитию страны. В ХХ веке доминирующее положение в освещении истории Французской революции заняли исследователи, разделявшие философские воззрения немецкого мыслителя и революционера Карла Маркса. Они считали стержнем мировой истории процесс последовательного чередования общественно-экономических формаций, которые сменяют одна другую посредством социальных революций. Когда та или иная формация утрачивает свою прогрессивность и становится тормозом для развития человечества, происходит революция, в результате которой на смену старой формации приходит новая. Так будет до тех пор, пока не утвердится формация коммунистическая, а с нею не наступит и конец истории. Позаимствовав у французских либеральных историков эпохи Реставрации их «классическую» трактовку Революции XVIII века и дополнив ее, марксисты объявили эту революцию буржуазной, то есть такой, в результате которой капиталистическая формация сменила феодальную. Разумеется, при подобном объяснении уже не только Французская, но и все остальные революции в мировой истории оказывались необходимыми и неизбежными. Такую трактовку событий во Франции исповедовала на протяжении всего прошлого столетия мировая «классическая» историография, и в частности советская историческая наука. Да и сейчас у подобной интерпретации еще хватает приверженцев среди французских историков левых взглядов.
Системный кризис, которого не было
Если в СССР никакая иная точка зрения на революции, кроме «классической», не допускалась, в других странах все же существовали историки не только «классического» направления, но и сторонники иных методологических подходов. Проводившееся во второй половине XX века изучение экономической истории Франции такими исследователями убедительно показало, что говорить о системном кризисе общества Старого порядка нет никаких оснований.
Франция XVIII века была богатой, быстро развивавшейся страной с мощной экономикой, которая с 1720-х по 1780-е годы переживала продолжительный и устойчивый рост. Особенно быстро развивались сектора, связанные с колониальной торговлей. Сотни французских судов курсировали в «атлантическом треугольнике»: из Франции они везли в Африку ром и ткани, там наполняли трюмы чернокожими рабами для плантаций Вест-Индии, а оттуда возвращались в Европу, груженые сахаром-сырцом, кофе, индиго и хлопком. Колониальное сырье перерабатывалось на многочисленных предприятиях близ морских портов, после чего готовые продукты частично потреблялись в самой стране, частично продавались за рубеж. Атлантическая торговля стимулировала развитие судостроения, текстильной и пищевой промышленности. В этом секторе экономики еще задолго до Революции шел бурный рост капиталистических отношений, предполагавших использование наемного труда для получения прибавочной стоимости.
По общему объему атлантической торговли, выросшему за этот период в четыре раза, Франция вышла на второе место в мире после Англии. Причем разрыв между двумя странами быстро сокращался, поскольку французская внешняя торговля росла более высокими темпами. К середине XVIII века французы уже практически догнали своего конкурента, но обойти его им помешала политика. В результате неудачной для себя Семилетней войны 1756–1763 годов Франция потеряла колонии в Северной Америке, Индии и Африке, сохранив лишь несколько островов в Вест-Индии. Тем не менее, интенсивно развивая хозяйство в оставшихся у нее заморских владениях, она вновь принялась наращивать темпы колониальной торговли и к концу 1780-х годов опять уже почти настигла Англию. Полностью догнать и перегнать своего постоянного конкурента французам не позволила их собственная Революция.
Больших успехов в XVIII веке добилась и тяжелая промышленность Франции. Богатые дворянские семьи охотно вкладывали в нее средства. В 1780-е годы более 50 % металлургических предприятий в стране принадлежали дворянам, более 9 % – церкви. Именно в этот период дворянская семья Вандель основала знаменитый металлургический завод в Крезо. Там в 1787 году произошла первая во Франции плавка чугуна с использованием кокса. В 1780-е годы началось применение и первых паровых машин. Столь высокий уровень технологического развития в тот момент имели только Англия и Франция, далеко обогнавшие все остальные страны Старого и Нового Света.
Впрочем, при всей важности торговли и промышленности главной отраслью экономики во Франции того времени оставалось аграрное производство. Известно, сколь медленно проникают обычно в эту сферу технологические новшества. Столь медленно, что, по словам замечательного французского историка Жака Ле Гоффа, сельский мир Европы вплоть до XIX столетия можно считать пребывавшим в «долгом Средневековье». Тем не менее во Франции Старого порядка и в сельском хозяйстве наблюдался значительный прогресс. Просветительские сельскохозяйственные общества при активной поддержке властей вели активную пропаганду новейших методов агрикультуры. Со временем их усилия стали приносить обильные плоды. Передовые достижения агрономической науки постепенно осваивались крестьянами, находя все более широкое применение. Особенно же восприимчивыми к новшествам оказались ориентированные на рынок крупные дворянские и фермерские хозяйства, ставшие своего рода матрицей капитализма. В целом рост валового продукта сельского хозяйства с 1709-го по 1780 год составил до 40 %. Интенсивное строительство государством дорог, мостов и каналов способствовало расширению внутренней торговли и специализации различных регионов на производстве определенных видов продукции для рынка.
Об экономическом процветании страны свидетельствует и пришедшийся на XVIII век настоящий демографический бум. Со своими почти 30 млн жителей Франция стала самой густонаселенной страной Западной Европы, а в целом по континенту занимала второе место, лишь немногим уступая России. Из-за бурного роста населения историки иногда называют Францию того времени «европейским Китаем». Именно за счет своих богатых человеческих ресурсов она и смогла в период Революционных и Наполеоновских войн сражаться без малого четверть века фактически против всей Европы.
Бедное государство в богатой стране
У столь богатой страны, какой была Франция в XVIII веке, имелась одна большая проблема – относительная бедность государства. Правда, такая проблема стояла не только перед ней, но и перед другими абсолютными монархиями Европы. Происшедшая в XV–XVI веках «военная революция», вызванная распространением огнестрельного оружия и, соответственно, новых способов ведения боевых действий, вынудила государства обзавестись постоянными профессиональными армиями. Это было дорогое удовольствие. Пришлось ввести постоянные налоги и создать централизованный аппарат управления, который мог бы обеспечить регулярное поступление средств в казну. Необходимость в новом, принципиально более высоком уровне концентрации власти, собственно, и породила такой тип государства, как европейские абсолютные монархии раннего Нового времени. Те страны, которые не смогли перестроиться, просто прекратили свое существование, как, например, Речь Посполитая, разделенная между соседними державами. Но удовлетворять эти возросшие финансовые потребности государства должна была старая, унаследованная еще от Средневековья система сбора налогов. Она же с этой задачей должным образом не справлялась: организм вырос, а кровеносная система осталась прежней. Отсюда и парадокс существования бедного государства в богатой стране, и постоянный дефицит средств у всех абсолютных монархий Старого порядка.
Главным недостатком фискальной системы Франции было непропорциональное распределение налогового бремени. Население страны делилось на три сословия: первое – духовенство, второе – дворянство, третье – все остальные. Первые два имели существенные налоговые привилегии. Это, впрочем, не значит, что они совсем ничего не платили. Дворяне, как и все представители третьего сословия (ротюрье), выплачивали подушный налог и косвенные налоги, а духовенство ежегодно вносило в казну огромную сумму – «дар» церкви. Однако поземельный налог (талья), являвшийся основным источником государственных доходов, не выплачивался с дворянских и церковных земель. Серьезным недостатком тальи было то, что при покупке дворянином крестьянской земли приобретенный участок также освобождался от ее уплаты. А поскольку расширение подобным способом дворянских владений носило в XVII–XVIII веках массовый характер, база налогообложения сокращалась, что отягощало налоговое бремя для тех, кто привилегий не имел.
Помимо сословных привилегий, избавлявших от уплаты этого налога, серьезным недостатком французской фискальной системы было и то, что за долгую историю существования тальи монархи даровали и продали слишком много частных освобождений от нее. Особенно активно это делалось в периоды гражданских смут XVI–XVII веков, когда короли, чтобы привлечь на свою сторону тот или иной город, могли освободить его от тальи навечно. В результате подобного сокращения налогооблагаемой базы увеличивалось бремя, лежавшее на оставшихся плательщиках, ибо общая сумма налога при таких изъятиях не сокращалась.
Попытка реформы Машо д’Арнувиля
С похожими проблемами сталкивались государи и в других абсолютных монархиях Европы, причем каждый решал их по-своему. Например, императрица Мария-Терезия в своем государстве австрийских Габсбургов воспользовалась ситуацией, сложившейся после войны за Австрийское наследство 1740–1748 годов. Австрийцы тогда потеряли Силезию и готовы были на любые жертвы ради ее возвращения – на волне таких настроений императрица и провела реформу налоговой системы, фактически отменив фискальный иммунитет привилегированных сословий.
К той же цели стремились в XVIII веке и министры французских королей. В мае 1749 года министр Людовика XV Жан-Батист де Машо д’Арнувиль, умный и жесткий администратор, отменил десятину – временный прямой налог на доходы, действовавший во время войны за Австрийское наследство. Вместо него Машо убедил короля ввести налог размером поменьше, но зато постоянный – двадцатину, которая должна была идти на погашение государственного долга. В преамбуле соответствующего закона особо подчеркивалось, что налог носит всесословный характер: «Ничто не может быть более правильным и справедливым, чем распределение его между всеми французами в зависимости от их возможностей и размеров доходов». Основная тяжесть двадцатины ложилась на имущие слои, так как обложению подлежали лишь доходы от земельной собственности, торговли, промышленности, движимого имущества и должностей, но не заработная плата наемных работников. Неудивительно, что реформы Машо вызвали ожесточенное сопротивление привилегированных сословий.
Главной ударной силой аристократической оппозиции выступили высшие судебные органы, называвшиеся во Франции того времени суверенными судами. В число таковых входили 13 парламентов и 4 аналогичных им по своим полномочиям верховных суда, 15 счетных палат и 10 палат косвенных сборов. Места в таких судах покупались у государства за немалые суммы, и снять человека с должности можно было, только вернув ему уплаченные за нее деньги. Поскольку число советников в каждом из подобных органов превышало несколько сотен, а свободных средств в казне никогда не было, эта судейская аристократия – дворянство мантии – вела себя достаточно независимо по отношению к монарху. Особенно это касалось парламентов, считавшихся своего рода вершиной судейской пирамиды и часто конфликтовавших с министрами. В середине XVII века они даже развязали гражданскую войну против правительства, известную как Фронда.
В обычной же практике, для того чтобы помешать каким-либо министерским мерам, судейские пользовались своим правом на регистрацию нормативных актов. Согласно традиционно установленному порядку, любой такой акт вступал в действие на той или иной территории только после того, как регистрировался парламентом, в округ которого эта территория входила. Если же парламент считал, что документ не соответствует «конституции королевства», то возвращал его обратно с письменным мотивированным протестом (ремонстрацией). Поскольку под конституцией королевства понимали некую совокупность норм обычного (неписаного) права, хранителем которой традиционно считались всё те же парламенты, фактически судейские имели возможность опротестовать при желании любое решение правительства.
Конечно, король мог прибегнуть к крайнему средству – лично прийти на заседание Парижского парламента, самого влиятельного в стране, и в присутствии монарха закон подлежал регистрации без прений. В провинциальных парламентах тем же правом обладали представители короля – интенданты. Однако судейские могли внесением поправок в уже зарегистрированный документ или принятием инструкций по его применению фактически утопить тот в бесконечной волоките. И король ничего не мог с этим поделать. Власть абсолютного монарха во Франции на деле отнюдь не была абсолютной.
В случае с реформами Машо оппозиция парламентов получила поддержку со стороны церкви, которой тоже не хотелось лишаться иммунитета от налогов. После трех лет препирательств правительство вынуждено было пойти на уступки духовенству и в 1751 году подтвердило его привилегии в налоговой сфере. Таким образом, хотя Машо все же добился введения двадцатины, его успех был во многом обесценен тем, что налог лишился своего принципиального преимущества – всесословности. В 1754 году король под давлением оппозиции и вовсе отстранил Машо от руководства финансами, после чего этот налог, задуманный как принципиально новый и справедливый, был дополнен всевозможными изъятиями для привилегированных, что во многом лишило его изначального смысла.
«Революция Мопу»
Не считая более Революцию неизбежной и предопределенной, историки сегодня тщательно анализируют путь, которым Франция пришла к ней, обращая особое внимание на те «развилки», где страна могла выбрать иную дорогу и тем самым избежать ожидавших ее страшных потрясений. Одной из таких важнейших «развилок» считается судебная реформа, проведенная канцлером Рене Николя де Мопу в 1770–1774 годах.
Устав от бесплодных попыток преодолеть обычным путем упорное сопротивление парламентов и провести перераспределение налогового бремени, Людовик XV и его министры решили устранить сам корень проблемы – ликвидировать парламенты. Возглавлявший французскую юстицию канцлер Мопу в глубоком секрете подготовил и в 1770 году стремительно осуществил реформу по замене этих опостылевших короне учреждений новыми судами, члены которых получали свои должности посредством назначения, а не покупки. Вместо существовавшей в парламентах практики поборов с участников процессов новые судьи должны были получать постоянное жалование. Реформа Мопу, или, как ее называли за радикальность, «революция Мопу», считается образцовой по четкости и быстроте проведения. Одним ударом прежняя судейская аристократия была лишена прежних полномочий. Ей не оставалось ничего иного, как исходить желчью, чем она и занялась, развернув ожесточенную памфлетную кампанию против правительства. Но у короля и министров хватило выдержки не реагировать на волну пасквилей, поднятую бывшими советниками парламентов, и она постепенно стала сходить на нет. Реформа Мопу избавила центральную власть от наиболее сильного противника любых нововведений. Ожидалось, что теперь необходимые налоговые реформы пройдут беспрепятственно, так как главная препона с их пути устранена, но… 10 мая 1774 года Людовик XV скоропостижно скончался от оспы.
Взошедший на трон внук покойного короля, 20-летний Людовик XVI не имел ни малейшего представления о том, как вести государственные дела, поскольку дед его к ним не допускал. Однако молодому королю очень хотелось заслужить любовь подданных, а потому, прослышав, что канцлера Мопу и его реформу очень ругают, он немедленно эту реформу отменил, а канцлера отправил в отставку. Тому ничего не оставалось, как заметить: «Я выиграл для короля процесс, продолжавшийся триста лет. Но если он хочет его проиграть, это его право». Одним росчерком пера юный монарх вернул на политическую арену самого опасного и могущественного противника модернизации государственного строя.
Цена независимости США
Очень скоро Людовику пришлось пожалеть о своем безрассудном альтруизме. В последующие полтора десятилетия его министры Анн Робер Жак Тюрго, Шарль-Александр де Калонн и Этьен-Шарль Ломени де Бриенн с большей или меньшей степенью радикальности пытались обновить финансовую систему и ликвидировать налоговые привилегии двух первых сословий. Однако все их попытки модернизировать фискальную политику государства наталкивались на упорное сопротивление привилегированных сословий, которое возглавляли восстановленные королем парламенты.
Между тем к концу 80-х годов XVIII века ситуация в сфере государственных финансов из хронически трудной превратилась в критическую. И причиной тому была вовсе не чрезмерная роскошь нарядов королевы Марии-Антуанетты, в чем пытались убедить публику многочисленные пасквили, инспирированные аристократической оппозицией, а серьезные деформации в кредитной политике, допущенные швейцарским банкиром Жаком Неккером, которому в 1777–1781 годах было доверено руководство французскими финансами. В эти годы Французское королевство участвовало в войне против Великобритании на стороне ее североамериканских колоний, боровшихся за свою независимость. Для покрытия военных расходов, которые достигли гигантской цифры в 1 млрд ливров, Неккер использовал принципиально новую, не применявшуюся до него в столь широком масштабе схему. Чувствительный, пожалуй, как никто другой из министров, к реакции общественного мнения, он старался изыскивать средства на ведение войны, не повышая налогов – исключительно за счет займов. Новизна его курса состояла в том, что главными кредиторами государства, в отличие от предшествующих периодов, были не французские финансисты, а швейцарские и голландские банкиры. Столь радикальное изменение основных источников кредитования имело для французской монархии далеко идущие негативные последствия. Раньше – в 1601–1602, 1605–1607, 1623, 1661 и 1716 годах – традиционным способом преодоления послевоенных финансовых трудностей для Франции было так называемое «выжимание губок», то есть расследование совершенных финансистами злоупотреблений и последующая конфискация части неправедно нажитых ими средств, что всякий раз позволяло существенно снизить государственный долг. Но теперь подобные методы оказались неприменимы, поскольку кредиторами были в основном иностранцы. И хотя за время своего министерства Неккер приобрел таким образом репутацию человека, способного доставать деньги из воздуха, он оставил своим преемникам гигантский государственный долг, поставивший страну на грань банкротства. В 1787 году на обслуживание этого долга шло до 50 % всего бюджета. Для сравнения заметим, что военные расходы забирали 26 %, а затраты на содержание двора – любимая тема оппозиционной печати – вместе с пенсиями (в том числе ветеранам) составляли лишь 8 %.
В подобной ситуации альтернативы финансовой реформе уже не оставалось. Но такая реформа по-прежнему наталкивалась на ожесточенное сопротивление со стороны прежних элит, не желавших расставаться с привилегиями. Более того, к концу 1780-х годов экономическая ситуация в стране осложнилась в силу ряда факторов – как долгосрочных, так и ситуативных.
Социальный резонанс
В функционировании экономики Старого порядка существовала объективная цикличность: многолетние периоды роста цен на зерно сменялись столь же продолжительными периодами их снижения. Первая из этих тенденций была выгодной для производителей сельскохозяйственной продукции и способствовала расширению их экономической деятельности. Вторая, напротив, вела к сокращению их доходов и оказывала сдерживающее влияние на развитие аграрного сектора, да и всей экономики в целом, поскольку именно он составлял ее основу.
На протяжении большей части XVIII века цены на зерно постепенно росли, с чем в немалой степени и был связан отмеченный выше рост французской экономики. В 1776 году эта фаза цикла закончилась, и цены на зерно пошли вниз. Вскоре стали падать и цены на вино, важнейший продукт французского экспорта. Снижение доходов производителей сопровождалось сокращением найма рабочей силы и, соответственно, ростом безработицы в сельской местности. Дабы поднять спрос на сельскохозяйственную продукцию и стимулировать ее производство, правительство предприняло ряд мер, направленных на расширение экспорта. В 1786 году оно заключило торговый договор с Англией, который открывал британский рынок для французских вин. Взамен французский рынок открывался для продукции английских мануфактур. В 1787 году был разрешен свободный вывоз зерна за рубеж и заключен торговый договор с Россией, также предусматривавший выгодные условия для экспорта французских вин. Однако в том же году началась русско-турецкая война, и путь из Франции в Россию через Черное море оказался заблокированным. На Балтике же французы не могли конкурировать с давно обосновавшимися там англичанами и голландцами. Остальные из перечисленных мер, в принципе вполне логичных, на практике не только не улучшили ситуацию, но, напротив, еще больше ее обострили.
Разрешение экспортировать пшеницу привело к тому, что значительная часть запасов зерна ушла за рубеж. Между тем лето 1788 года выдалось неурожайным. В некоторых областях из-за дождей и страшных бурь погибло до четверти урожая. Цены на внутренних рынках подскочили. Стали распространяться панические настроения: люди боялись голода.
Торговый договор с Англией сулил французским земледельцам в перспективе немалую выгоду, однако гораздо быстрее промышленники Франции ощутили на себе его издержки. Английские текстильные мануфактуры, имевшие лучшее техническое оснащение, заполнили французский рынок более дешевой продукцией, вытесняя с него местных производителей. Вдобавок, у тех возникли серьезные проблемы с сырьем. В 1787 году сбор шелка-сырца из-за неблагоприятных погодных условий оказался крайне низким, что поставило в сложное положение шелкоткацкую отрасль. Неурожай 1788 года спровоцировал массовый забой овец и, соответственно, резкое сокращение их поголовья, что вызвало еще и дефицит шерсти. Все это вместе взятое привело к острому кризису французской текстильной промышленности: сотни предприятий закрылись, тысячи работников оказались на улице.
Ни один из названных факторов не являлся беспрецедентным для французской истории. И в предшествующие периоды негативное воздействие на экономику каждого из них время от времени имело место. Но уникальность ситуации 1780-х годов состояла в том, что на сей раз все эти факторы совпали, наложившись друг на друга, что сделало экономический кризис особенно глубоким и тяжелым. В итоге королевскому правительству приходилось продавливать финансовые реформы в крайне сложных экономических условиях, одновременно преодолевая ожесточенное сопротивление прежних элит, крепко державшихся за привилегии. Причем если в прежние годы широкие слои общества наблюдали за борьбой правительства и аристократической оппозиции в основном со стороны, то во второй половине 1780-х, когда ухудшение условий жизни из-за экономического кризиса вызвало резкий всплеск активности людей, ранее безразличных к политике, ситуация резко изменилась в худшую для властей сторону. Экономический спад обострил социальное недовольство низов и сделал их весьма восприимчивыми к демагогическим лозунгам антиправительственной оппозиции. Напротив, правительство, пытавшееся проводить преобразования, не пользовалось в обществе ни авторитетом, ни доверием, а слабый и нерешительный король по своим личным качествам совершенно не отвечал тем требованиям, которые предъявлялись к главе государства в столь критической ситуации.
Финансовый дефицит, падение цен, неурожаи, фронда знати и парламентов, голодные бунты, слабость центральной власти – все это бывало в истории Франции и раньше, но в разные периоды. Одновременное же действие всех этих негативных факторов вызвало тот социальный резонанс, который и привел к краху Старого порядка. Впрочем, для того чтобы кризис превратился в революцию, ведущую к смене правящих элит, нужна была та самая новая элита, которая могла бы заменить прежние.
Просвещенная элита
Долгое время в апологетической историографии Революции доминировала точка зрения, согласно которой революционное движение против монархии Старого порядка возглавляла предпринимательская буржуазия, якобы стремившаяся отстранить дворянство от власти. Однако проведенные во второй половине ХХ века исследования по социальной и экономической истории показали, что лица, занимавшиеся во Франции XVIII века капиталистическим предпринимательством, не представляли собой сколько-нибудь целостной социальной группы с общими и тем более осознанными интересами. Различными видами предпринимательства занимался тогда широкий круг людей из самых разных сословий. Выше уже отмечалось, что в металлургической промышленности доминировал дворянский капитал, да и духовенство контролировало там довольно существенный сектор. Дворяне активно участвовали также в трансатлантической торговле и финансовых операциях. С другой стороны, те представители третьего сословия, кто достигал в предпринимательстве определенного успеха, старались конвертировать заработанные деньги в дворянский титул, приобретая земельные владения или должности, дающие на него право.
Учитывая подобную пестроту социального состава французских предпринимателей, не трудно понять, почему в ходе Революции они не продемонстрировали сколько-нибудь единой, более или менее четкой политической позиции. Представителей предпринимательской буржуазии можно было встретить как среди сторонников революционных преобразований, так и среди их противников, хотя ни в том ни в другом случае они не играли первых ролей. Владельцу капитала высовываться ни к чему. Если какая-либо социальная группа и может претендовать на звание лидера Революции, то уж явно не предприниматели, идеологически крайне разрозненные и политически весьма пассивные.
Новейшие исследования социокультурной истории XVIII века показывают, что общим знаменателем, позволяющим рассматривать лидеров революционного движения в качестве некой единой группы, выступал не их экономический или социальный статус, а единство идейных установок – приверженность принципам философии Просвещения. Соответственно в современной исторической литературе их и обозначают термином «просвещенная элита».
Это внесословное и политически активное меньшинство сформировалось во второй половине XVIII века, когда вся Франция мало-помалу покрылась густой сетью разнообразных общественных объединений – естественно-научных, философских и агрономических кружков, провинциальных академий, библиотек, масонских лож, музеев, литературных салонов и т. п., имевших целью распространение культурных ценностей Просвещения. В отличие от традиционных для Старого порядка объединений, эти ассоциации имели внесословный характер и демократическую организацию. В них участвовали и дворяне, и священнослужители, и чиновники, и представители образованной верхушки третьего сословия. Должностные лица таких обществ, как правило, избирались голосованием на конкурсной основе. Просветительские ассоциации разных городов поддерживали друг с другом интенсивную связь посредством переписки, образуя тем самым единую социальную сеть. В этой социокультурной среде и сформировалась просвещенная элита – сообщество представителей всех сословий, объединенных приверженностью идеологии Просвещения, включая принципы народного суверенитета, прав человека, веротерпимости и т. д.
Просвещенная элита с осени 1788 года и стала основной движущей силой общенационального движения во Франции за решительные изменения в общественном и государственном строе. Перехватив у правительства инициативу в осуществлении преобразований, она придала им такой размах и радикализм, при которых конечной целью перемен становилось уже не обновление Старого порядка, а его полная ликвидация и замена Новым.
Глава 2
Предреволюция
Попытка Калонна
Франция втягивалась в Революцию постепенно. Бурным событиям 1789 года предшествовали три года упорных попыток монархии сломить сопротивление привилегированных сословий и провести реформы, необходимые для преодоления финансового кризиса. В историографии этот период определяется как Предреволюция. Некоторые же исследователи и вовсе включают его в рамки самой Революции, называя «революцией аристократии». Да-да, именно аристократия, светская и духовная, начала раскачивать политическую ситуацию в своих сугубо корыстных целях и делала это до тех пор, пока в поток антиправительственного движения не включились другие слои населения – и он не смыл ее саму.
Точкой отсчета тут можно считать август 1786 года, когда возглавлявший правительство Шарль-Александр де Калонн познакомил короля с планом реформы, предполагавшей распространение поземельного налога на привилегированные сословия. Потомственный дворянин мантии, Калонн прекрасно проявил себя на различных административных постах, благодаря чему и получил в 1783 году должность генерального контролера финансов – высшую в министерской иерархии того времени. Первое время он, стараясь не раздражать короля, шел по протоптанной Неккером дорожке и покрывал дефицит финансов за счет государственных займов. Людовик XVI, вялый, апатичный и тяготившийся любыми мало-мальски конфликтными ситуациями, опасался резких действий после того, как в 1774–1776 годах финансовые реформы его министра Тюрго вызвали активное сопротивление аристократии с Парижским парламентом во главе. Однако зияющая дыра в бюджете вынуждала Калонна идти на решительные шаги, даже рискуя навлечь на себя ненависть привилегированных сословий.
Калонн предложил Людовику XVI ввести вместо двадцатины бессословный и бессрочный поземельный налог. Согласно его замыслу, со всех возделываемых земель, независимо от статуса их владельцев, следовало ежегодно взимать в пользу государства от 2 до 5 % урожая в натуральной форме: с более плодородных больше, с менее плодородных меньше. Чтобы подсластить эту пилюлю дворянам, их освобождали от подушного налога.
Разумеется, не было и речи о том, чтобы провести подобный закон через Парижский парламент и 12 местных парламентов, а без регистрации в них ни один нормативный акт, как мы помним, не мог вступить в действие. Однако в богатой правовой практике Старого порядка Калонн нашел способ обойтись без их одобрения. Он посоветовал королю созвать собрание нотаблей, то есть наиболее влиятельных лиц из всех трех сословий. Этот государственный институт являл собой уменьшенное подобие Генеральных штатов – высшего органа сословного представительства в период Средних веков и раннего Нового времени. Однако, в отличие от избираемых депутатов Генеральных штатов, члены собрания нотаблей назначались королем, что теоретически должно было бы сделать их более сговорчивыми. Правда, исторический опыт показывал: когда речь заходит о необходимости поступиться собственной выгодой, воспротивиться могут даже назначенные королем лица. В 1627 году собрание нотаблей не захотело принять план финансовой реформы, внесенный всесильным кардиналом Ришелье, и с тех пор больше не созывалось. Но выбор у Калонна был невелик: либо продираться сквозь процедурные тернии парламентской регистрации, либо попытаться обеспечить максимально лояльный состав собрания нотаблей и договариваться уже с ними.
Отбор нотаблей велся тщательно. Однако, поскольку в такое собрание традиционно привлекали наиболее богатых и влиятельных людей каждого из трех сословий, туда вошли как раз те, кому предстояло больше остальных пострадать от ликвидации налоговых привилегий. От первого сословия пригласили высших иерархов церкви, от второго – членов наиболее родовитых фамилий, от третьего – верхушку судейской аристократии. Неудивительно, что открывшееся 22 февраля 1787 года в Версале собрание нотаблей встретило план Калонна в штыки. Правда, времена по сравнению с периодом реформы Машо д’Арнувиля изменились, и открыто защищать привилегии теперь уже никто не решался, учитывая негативное отношение к ним общественного мнения. Не оспаривая сам принцип фискального равенства, участники собрания возражали против нового налога из-за того, что его предлагалось взимать в натуральной форме. А еще они требовали финансового отчета правительства и созыва Генеральных штатов.
День шел за днем, а нотабли, вместо того чтобы утвердить реформу, для чего их, собственно, и собрали, проводили время в непрестанных спорах друг с другом и с правительством. Чтобы преодолеть столь откровенный саботаж, Калонн решил заручиться поддержкой общественного мнения, напрямую обратившись к населению. 30 марта королевская типография напечатала отдельной брошюрой его план реформ с комментарием, в котором говорилось о необходимости покончить с фискальными привилегиями, дабы облегчить налоговое бремя народа. Текст подлежал всенародному оглашению принятым тогда способом: приходские кюре во всех церквях Франции должны были зачитать его после проповеди.
Действия Калонна вызвали взрыв возмущения нотаблей. Вынеся внутренний раздор в верхах на суд широкой общественности, министр нарушил устоявшийся порядок взаимоотношений между правительством и аристократией, все конфликты между которыми традиционно считались своего рода «семейными ссорами» и решались в узком кругу избранных. Даже популярный среди просвещенной элиты маркиз Лафайет, ранее воевавший добровольцем на стороне американских колонистов против англичан, осудил действия Калонна как подстрекательство. Под давлением придворных кругов Людовик XVI счел за благо отправить 8 апреля 1787 года Калонна в отставку.
Попытка Ломени де Бриенна
Вместо Калонна король поставил во главе правительства одного из главных его критиков – председателя собрания нотаблей, архиепископа Тулузы Этьена Шарля де Ломени де Бриенна. Выходец из старинного дворянского рода, Ломени де Бриенн избрал в юности духовную карьеру и теперь, в свои шестьдесят лет, принадлежал к числу высших иерархов католической церкви Франции. Это, впрочем, ничуть не мешало ему дружить с философами Просвещения и быть сторонником веротерпимости. Не принимая предложенный Калонном план преобразований, Ломени де Бриенн тем не менее прекрасно понимал, что фискальная система государства нуждается в серьезной модернизации. Отказавшись от идеи натурального налога, вызывавшей наибольшую критику, он предложил собранию нотаблей одобрить всесословный поземельный налог в денежной форме. Нотабли новый налог не приняли, сослались на свою некомпетентность и посоветовали королю созвать Генеральные штаты, после чего и были распущены.
Ломени де Бриенну не оставалось ничего иного, как идти со своим реформаторским проектом в Парижский парламент. Тот, разумеется, отклонил закон о едином поземельном налоге, предполагавший ликвидацию фискальных привилегий первых двух сословий, и тоже посоветовал монарху созвать Генеральные штаты. Чтобы сломить сопротивление судейской аристократии, правительство назначило на 6 августа 1787 года заседание парламента с участием Людовика XVI. В присутствии короля, как мы знаем, любой акт подлежал регистрации без возражений. В ответ парламент принял постановление, которым заранее дезавуировал всякую регистрацию, произведенную под давлением. Его поддержали провинциальные парламенты и прочие суды разных инстанций.
Ломени де Бриенн вынужден был прибегнуть к жесткому и ранее не раз опробованному средству, которое прежде позволяло преодолеть сопротивление судейских. В ночь с 14 на 15 августа Парижский парламент был сослан в Труа. Прежде такое помогало. Лишившись в глуши привычной обстановки своих роскошных особняков и столичных развлечений, советники парламента, тяготясь скромностью провинциального быта, быстро впадали в тоску. Продолжительная ссылка обычно делала их более покладистыми. Увы, теперь власть не могла ждать, так как на нее неумолимо надвигался финансовый кризис. Ссыльные же члены парламента, ощущая мощную поддержку со стороны общественного мнения, превозносившего их как «борцов против тирании министров», проявляли чудеса стойкости. В результате месяц спустя Ломени де Бриенн вынужден был вернуть парламент в столицу, получив от него в обмен ряд уступок по частным вопросам. От закона о всесословном поземельном налоге правительству пришлось отказаться.
Реформа Ламуаньона
Это был тупик. Спасти монархию от надвигающегося банкротства могла только реформа по перераспределению налогов. Однако в рамках существующей правовой процедуры не имелось никакой возможности провести такую реформу без согласия парламентов. Людовику XVI оставалось только сожалеть о своем безрассудном отказе от плодов «революции Мопу» и об опрометчивом восстановлении парламентов. Это побудило короля попытаться второй раз войти в ту же реку. По его распоряжению Кретьен-Франсуа де Ламуаньон, отвечавший в правительстве за вопросы юстиции, начал подготовку реформы, способной подорвать позиции парламентов.
8 мая 1788 года Парижский парламент в присутствии короля, то есть без возражений, вынужден был зарегистрировать подготовленные Ламуаньоном законы, согласно которым деятельность всех парламентов приостанавливалась на неопределенное время, их состав сокращался, а бóльшая часть полномочий передавалась 47 новым окружным судам. Право регистрации отныне получал только вновь учреждаемый Пленарный суд, куда вошли наиболее сговорчивые советники Парижского парламента, верхушка аристократии и высшие церковные иерархи.
Если в Париже регистрация законов Ламуаньона прошла относительно гладко, то в провинции они встретили ожесточенное сопротивление. Между тем законы могли вступить в силу только после регистрации их во всех 12 провинциальных парламентах. А вот с этим вышла незадача. Парламенты не только отказывались регистрировать эти акты и засыпали короля протестами, но и провоцировали антиправительственные выступления, инициаторами которых, как правило, выступали служащие судов. Во многих местах оппозиционное движение активно поддерживалось дворянством, которое было раздражено тем, что реформа ограничила юрисдикцию сеньориальных трибуналов. В Бретани солидарность с парламентом выразило также и духовенство. Ситуацию усугублял экономический кризис, который подогревал социальную напряженность и тем самым способствовал вовлечению в протесты все более широких слоев населения.
«День черепиц»
Наиболее драматичный оборот события приняли в Гренобле. Служащие парламента Дофинэ (советники, адвокаты, прокуроры, клерки, секретари, писцы и прочие), а также члены их семей составляли в этом городе значительную часть его 20-тысячного населения. Остальные горожане зарабатывали себе на хлеб, обслуживая самих судейских и участников тяжб, приезжавших сюда со всей провинции. Неудивительно, что законы Ламуаньона, которые местный парламент все же зарегистрировал под угрозой применения к нему военной силы, вызвали в Гренобле широкое недовольство. Прекращение работы парламента означало исчезновение источника доходов для слишком многих семей. 12 мая муниципалитет Гренобля осудил использование военной силы против судейских, а 20 мая городские власти и советники парламента выступили с совместным заявлением о незаконности произошедшего. Узнав о протесте, Ломени де Бриенн распорядился сослать непокорных судейских в их сельские имения.
7 июня начались первые высылки. Была суббота, рыночный день. Вышедший за покупками народ заполнил узкие улочки города, стесненного кольцом крепостных стен. Недовольство горожан уже было изрядно подогрето ходившей по рукам антиправительственной брошюрой, которую накануне анонимно выпустил молодой адвокат парламента Антуан Барнав. Известие же о высылке членов парламента и вовсе стало той искрой, что вызвала взрыв. Лавки немедленно закрылись. Возбужденные жители блокировали городские ворота, чтобы не позволить судейским уехать. Тех советников парламента, кто уже сел в кареты, горожане заставили вернуться домой, внесли следом их вещи и распрягли лошадей. Женщины ударили в набат. Не понимая, что случилось, крестьяне из соседних деревень поспешили по сигналу бедствия в город, где влились в толпу, охваченную мятежными настроениями. Группа восставших попыталась прорваться во дворец губернатора. В стычке с охранявшими здание солдатами одного из мятежников ранили штыком. Вид крови разъярил бунтовщиков, которые принялась забрасывать солдат камнями и черепицей с крыш, из-за чего эти события и вошли в историю как «День черепиц». Атаке также подверглись находившиеся в городе военные патрули. Многие из солдат получили серьезные ранения, в том числе сержант Жан-Батист Бернадот, будущий наполеоновский маршал и король Швеции. Защищаясь, военные открыли огонь, убив и ранив нескольких бунтовщиков. Видя, что дело зашло слишком далеко, представители городской власти попытались успокоить толпу, но сами подверглись побоям и оскорблениям.
Опасаясь дальнейшего обострения ситуации, командующий гарнизоном отвел солдат в казармы и отложил высылку судейских. Ликующие горожане силой препроводили последних в здание парламента, заставив облачиться там в мантии и занять свои привычные места. После этого на рыночной площади начался стихийный народный праздник. Ярость сменилась буйным весельем. Жители Гренобля пустились в пляс, распевая: «Да здравствует наш дорогой парламент! Боже, храни короля! Черт побери Бриенна и Ламуаньона!»
Пять дней спустя опальные судейские все же потихоньку сами покинули город и добровольно отправились к месту ссылки – в свои загородные дома. Однако уже 21 июля представители всех трех сословий Дофинэ, по инициативе молодых адвокатов Жана Жозефа Мунье и все того же неугомонного Барнава, собрались неподалеку от Гренобля в замке Визиль. Там они объявили о восстановлении давно закрытых Штатов провинции Дофинэ – старого сословно-представительного органа, который, однако, теперь должен был строиться на принципиально иной основе, чем ранее. Третье сословие отныне получало право иметь там столько же депутатов, сколько первые два вместе взятые. Голосование решено было производить индивидуально: один человек – один голос.
Поражение министров-реформаторов
Хотя в других городах до таких эксцессов, как гренобльский «День черепиц», дело не дошло, судейские везде так или иначе оказывали сопротивление правительственным инициативам. Акты неповиновения центральным властям стали повседневностью. Ломени де Бриенн попытался сбить волну оппозиционных настроений, призвав всех желающих открыто высказывать свои соображения относительно будущего созыва Генеральных штатов. Это, по сути, означало признание свободы слова. Однако антиправительственные волнения продолжались по всей стране. Брожение проникло даже в армию.
Министрам пришлось признать свое поражение. 8 августа реформу Ламуаньона отменили. Было объявлено, что 1 мая 1789 года соберутся Генеральные штаты, созыва которых требовали и собрание нотаблей, и парламенты, и пресса. Вместе с тем, поскольку решение финансового вопроса так и не было найдено, монархия 15 августа приостановила платежи по государственному долгу. Сегодня такой шаг назвали бы техническим дефолтом. Расписавшись в неспособности исправить ситуацию, Ломени де Бриенн 25 августа ушел в отставку, а 14 сентября его примеру последовал Ламуаньон.
Прислушиваясь к общественному мнению, Людовик XVI назначил популярного Неккера новым главой правительства. Широкая публика, и особенно держатели государственных ценных бумаг, с одобрением восприняли возвращение во власть «финансового гения», не подозревая, что на самом деле бюджетный кризис во многом был делом именно его рук.
Спор об организации Генеральных штатов
Впрочем, общественное мнение уже мало интересовалось чехардой министров: оно переключилось на предстоявший созыв Генеральных штатов. Вопрос о порядке их работы расколол антиправительственную оппозицию. Парижский парламент, восстановивший в сентябре 1788 года свои позиции, заявил, что организация Генеральных штатов должна быть такой же, как в 1614 году, когда их созывали в последний раз. Тогда все сословия имели поровну депутатов, а голосование проходило по принципу «одно сословие – один голос». Другие парламенты поддержали точку зрения Парижского, так же поступило и большинство дворян. Тем самым лидеры аристократической оппозиции открыто признали, что пытались ограничить власть монарха исключительно ради усиления собственного влияния и упрочения своих привилегий. Эгоистические устремления аристократии вошли в противоречие с популярной в обществе идеей удвоить число представителей третьего сословия по сравнению с двумя первыми и ввести индивидуальное голосование, как было сделано в недавно восстановленных Штатах Дофинэ. Удвоить число депутатов третьего сословия предлагал и Неккер.
Парламенты и лидеры аристократической оппозиции, выступив за традиционную форму деятельности Генеральных штатов, в одночасье утратили былую популярность. С осени 1788 года лидерство в оппозиционном движении перешло к просвещенной элите. Это внесословное, политически активное меньшинство исповедовало идеалы Просвещения – принципы народного суверенитета, естественных прав человека, ответственности властей перед народом, установления политических и гражданских свобод, секуляризации общественной жизни и т. д. Именно просвещенная элита и дала Революции ее главных лидеров.
Эта новая оппозиция, отличная от прежней, аристократической, получила у современников название «патриотической партии». Ее неформальным координирующим центром стал так называемый Комитет тридцати, куда вошла целая плеяда ярких личностей, которые сыграют в Революции ведущие роли. «Герой Старого и Нового света», маркиз Лафайет, как уже отмечалось, завоевал огромную популярность, сражаясь добровольцем на стороне американских колонистов против Англии. Аббат Эммануэль Жозеф Сийес к тому времени уже проявил себя способным публицистом. Бонвиван и любимец либеральных салонов, епископ города Отён Шарль Морис Талейран был хорошо известен в свете как вольнодумец и тонкий политик. Советник Парижского парламента Адриен Дюпор проявил себя одним из наиболее активных противников правительства в борьбе судейской корпорации против министров.
Однако даже в столь ярком созвездии талантов фигура Оноре Габриэля Рикетти, графа де Мирабо, выделялась своей неординарностью и скандальной репутацией. Сын известного философа Просвещения, маркиза де Мирабо, молодой граф по воле отца был отправлен в тюрьму за безнравственное поведение. Однако в заключении он соблазнил жену коменданта замка, в котором был заточен, и бежал с ней за границу. Схваченный полицейскими агентами и возвращенный во Францию, Мирабо был приговорен к смерти «за похищение чужой супруги». Впрочем, до казни дело не дошло, и граф отделался тремя с лишним годами тюремного заключения. За это время он написал ряд сочинений – политических, художественных и эротических. Выйдя на свободу, Мирабо провел ряд громких судебных процессов против аристократического семейства своей жены, продемонстрировав в ходе них великолепный дар оратора. Затем, по заданию французского правительства, он выполнял секретную миссию в Пруссии. И, наконец, проявив себя талантливым и плодовитым публицистом, Мирабо оказался одним из немногих, кто еще в 1786 году осмелился пойти против течения и подверг критике финансовую политику Неккера, находившегося тогда на пике популярности.
Каждый из членов Комитета тридцати был плотно интегрирован в те или иные социальные сети – литературные, академические, масонские, светские, которые пронизывали общество Старого порядка и объединяли приверженцев новых, просветительских ценностей. Комитет использовал все эти связи для того, чтобы развернуть агитацию в поддержку требования удвоить представительство третьего сословия и ввести индивидуальное голосование депутатов.
Активную роль в организации этой памфлетной кампании играло также окружение герцога Филиппа Орлеанского. Этот принц крови имел одно из самых больших состояний во Франции. Принадлежность к правящей династии и богатство обеспечивали ему достаточно высокую степень независимости, чем он и пользовался, открыто фрондируя по отношению к короне. При Людовике XV герцог вслух порицал «революцию Мопу», за что был сослан в свое поместье. При Людовике XVI он в собрании нотаблей обрушился с критикой на Калонна и ратовал за созыв Генеральных штатов, за что опять отправился в ссылку. С 1771 года Филипп Орлеанский возглавлял «Великий Восток» – конфедерацию масонских лож Франции. Кроме того, вокруг него всегда в поисках заработка крутились многочисленные журналисты и памфлетисты. Через масонские ложи и прессу он мог исподволь оказывать серьезное влияние на общественное мнение. Осенью 1788 года «Орлеанская клика», как недруги обычно называли его окружение, активно агитировала в пользу организации Генеральных штатов на новых принципах.
Для решения вопроса о порядке работы Генеральных штатов король в ноябре 1788 года вновь созвал собрание нотаблей. На сей раз их поведение диаметральным образом отличалось от того, что имело место полутора годами ранее. Некогда смелые критики правительства теперь приутихли, почувствовав реальную угрозу своему прежнему привилегированному положению. В конце концов, подавляющее большинство участников собрания смиренно попросило монарха сохранить сословные привилегии и традиционную форму организации Штатов.
Тем не менее Людовик XVI поддался уговорам Неккера и согласился пойти навстречу общественному мнению, которое активно подогревалось агитацией «патриотической партии». 27 декабря 1788 года было объявлено, что третье сословие в Генеральных штатах получит двойное представительство. Однако, сказав «а», король не решился сказать «б», а именно сразу же оговорить и порядок голосования в Генеральных штатах. В итоге непроясненным остался важнейший вопрос о том, останется ли все как раньше («одно сословие – один голос»), или же восторжествуют новые веяния («один депутат – один голос»). Выбранный монархом третий вариант оказался наихудшим из возможных: Людовик вообще никак не оговорил будущий порядок голосования, оставив принятие этого решения на потом. Тем самым он, сам того не ведая, заложил мину замедленного действия под весь институт Генеральных штатов – мину, взрыв которой позже приведет не только к их ликвидации, но и к множеству других далеко идущих и заранее никем не предвиденных последствий.
«День лямок»
Избирательная кампания в январе – апреле 1789 года проходила в беспокойной обстановке. Низы города и деревни, страдая от экономического кризиса и растущей дороговизны, находились в возбужденном состоянии. В разных местах то и дело вспыхивали голодные бунты. При этом беднякам, плохо разбиравшимся в сути разногласий между «аристократами» (сторонниками Старого порядка) и «патриотами» (приверженцами реформ), достаточно было любого малозначительного повода, чтобы выплеснуть недовольство на представителей верхов вне зависимости от того, к какой «партии» те принадлежали. Враждующие же элиты старались (тогда еще только эпизодически) направить гнев низов на своих политических противников. В данном отношении весьма показательны события в Бретани конца января 1789 года.
26 января в Ренне, столице провинции, состоялась манифестация наемных работников, занятых физическим трудом, – слуг, носильщиков портшезов
[1], водоносов, грузчиков и других. Многие из них, работая, использовали для переноски тяжестей широкие кожаные ремни, из-за чего последующие события были названы потом «Днем лямок». Причиной протеста стала растущая дороговизна хлеба – основной пищи бедняков. Перед собравшимися выступил некий консьерж, заявивший, что снизить цены мешает конфликт в провинциальных Штатах между депутатами от дворянства, коих поддерживает парламент, и депутатами от третьего сословия, на чьей стороне муниципалитет. С криками «Да здравствует дворянство!» манифестанты направилась к парламенту, чтобы выразить ему свою поддержку. Сидевшие в близлежащем кафе студенты-юристы, сторонники «патриотической партии», враждебно встретили протестующих, полагая (возможно, небезосновательно), что на тех повлияли дворяне-«аристократы». Ссора переросла в стычку, и мускулистые работяги намяли бока задиристым школярам. На другой день те, взяв сабли и пистолеты, собрались вновь, вынашивая планы отмщения. От намерений молодые «патриоты» быстро перешли к действиям, после того как к ним прибежал окровавленный ремесленник-красильщик, тоже «патриот», крича, что его пырнул ножом в руку лакей дворянина. Главный студенческий заводила Жан-Виктор Моро повел школяров разбираться с дворянами. Моро уже восьмой год никак не мог закончить образование, но во всем, что не касалось учебы, пользовался большим авторитетом среди студентов. В будущем Революция сделает из него знаменитого генерала.
К возбужденным школярам по пути примкнули и другие горожане: кто-то из них симпатизировал «патриотической партии», кто-то просто не любил дворян с их привилегиями. Когда Моро постучался в двери монастыря кордельеров, за которой заседали депутаты провинциальных Штатов от дворянства, позади него уже теснилась толпа в несколько сот человек. Ничего хорошего дворянам этот визит не сулил, но у них тоже имелось оружие. Как только дверь открылась, с обеих сторон грянули выстрелы. Сомкнув ряды, дворяне, возглавляемые маркизом де ла Руёри, боевым офицером и героем войны в Северной Америке, со шпагами в руках ринулись сквозь толпу. В их числе был и Франсуа-Рене де Шатобриан, в будущем знаменитый писатель и политик, а тогда еще совсем молодой человек. В позднейших мемуарах он весьма красочно опишет этот отчаянный прорыв: «Народ встретил нас улюлюканьем, градом камней, ударами железных палок и пистолетными выстрелами. Мы пробились сквозь окружавшую нас человеческую массу. Нескольких дворян ранили, их хватали, рвали, награждали синяками и ушибами». В свалке погибли два дворянина и молодой мясник. Тем не менее прорыв увенчался успехом.
На другой день стычки возобновились. Военный комендант города тщетно призывал враждующие стороны сложить оружие. Однако, когда в город прибыли четыре сотни студентов из Нанта, чья репутация была еще хуже, чем у их реннских собратьев, дворяне почли за благо замириться. Вместе с тем они поклялись, что не отправят своих депутатов в Генеральные штаты до тех пор, пока те не будут организованы традиционным образом. Это была политическая ошибка. Дворянство Бретани, таким образом, оставалось без депутатов в общенациональном представительном органе, добровольно уступив парламентскую трибуну своим противникам.
«Аристократический заговор»
«Патриотическая партия» тоже пыталась сыграть на социальном недовольстве и направить его против правительства и старых элит. В январе 1789 года вышел в свет и немедленно получил широчайшую известность памфлет члена Комитета тридцати, аббата Сийеса, «Что такое третье сословие?». На вынесенный в заголовок вопрос автор отвечал: «Всё!» – и далее продолжал: «А чем оно до сих пор было? – Ничем! – А чего оно требует? – Стать хоть чем-то». Несмотря на, казалось бы, скромные претензии, Сийес фактически противопоставил дворян всей остальной нации, отказав им в праве считаться ее частью. Подхватив и развив эту идею, публицистика «патриотов» принялась формировать в общественном сознании образ врага – аристократии, якобы виновной во всех бедах народа и плетущей против него заговор.
Идея «аристократического заговора» витала над избирательными собраниями третьего сословия. Она служила универсальным объяснением для всего чего угодно: дороговизны («аристократы морят народ голодом»), выступлений крестьян и плебса против имущей части третьего же сословия («аристократы натравливают народ на патриотов»), нерешительности короля в проведении реформ («аристократы морочат ему голову») и т. д. и т. п. Идея заговора не требовала доказательств и воспринималась как самоочевидная. Вот, к примеру, зарисовка с избирательного собрания в парижском дистрикте Сен-Рок, сделанная современником – Жаком Демишелем, служившим тогда гувернером у юного барона Григория Строганова: «Один из собравшихся заявил, что он уверен в существовании заговора, участники которого намерены добиться отставки Неккера, и предложил вынести постановление от имени коммуны Парижа, умоляя короля сохранить столь дорогого нации министра. Он предложил также сообщить об этом постановлении всем дистриктам города. Об этом заговоре известили депутацию от дворянства, так же как и о вынесенном по данному поводу постановлении». Характерно, что никто даже не попросил у гражданина каких-либо доказательств, – одного только «он уверен» оказалось достаточно, чтобы перейти к практическим действиям.
Благодаря точно такой же уверенности провинциальный адвокат Максимилиан Робеспьер выиграл выборы в городе Аррасе и стал депутатом Генеральных штатов. До того времени он являлся достаточно ординарным представителем просвещенной элиты, который, как все, читал модных философов, обсуждал с друзьями их идеи, а порой и сам выносил свои сочинения на суд местного литературного общества. От многих других его отличало, пожалуй, только гипертрофированное честолюбие – ощущение себя непризнанным гением. Ухаживая за женщинами, он отправлял им в любовных письмах тексты своих многословных и тяжеловесных выступлений в суде, очевидно полагая подобную демонстрацию собственных достоинств наиболее надежным средством завоевать сердце дамы. И это в галантный век, высоко ценивший искусство легкой и остроумной светской беседы! Надо ли удивляться, что с женщинами ему не везло? Не удалось ему снискать и литературных лавров. Да и в профессии адвоката он проявил себя не более чем крепким середняком. Следуй Робеспьер и далее своим обычным путем, ему, конечно, не достался бы первый приз в том состязании честолюбий, в которое вылились многоступенчатые выборы в Генеральные штаты. На всех промежуточных финишах он находился лишь в середине проходившей на следующий уровень группы. Однако перед решающим этапом Робеспьер объявил в печати о существовании антинародного заговора, с которым, дескать, только он и знает, как справиться. Сработало. Робеспьер получил «первый приз» – депутатский мандат – и отправился в столицу бороться с «заговором» в масштабах всей страны.
«Дело Ревельона»
Чем дальше страна погружалась в эпоху перемен, тем больше нарастали экономические трудности. Множество одновременных локальных конфликтов политического характера серьезно ослабили государство, и оно уже не могло выполнять свои социальные и регулирующие функции как прежде. В условиях экономического кризиса это особенно болезненно сказывалось на малоимущих. В марте голодные бунты произошли в Реймсе, Марселе и Эксе. Однако апогеем подобных выступлений в период Предреволюции стали парижские события 27–29 апреля 1789 года, известные как «дело Ревельона».
Жан-Батист Ревельон владел обойной мануфактурой в Сент-Антуанском предместье. Успешный предприниматель, он использовал новые технологии, дружил с изобретателями и учеными. Из произведенной на его предприятии бумаги братья Монгольфье склеили свой первый воздушный шар и в благодарность позднее назвали «Ревельоном» монгольфьер, предназначенный для первого пилотируемого полета. За успешную работу мануфактуре Ревельона присвоили статус королевской, наградив целым рядом сопутствующих привилегий. Благодаря им, он смог установить рабочим достаточно высокое жалование, компенсировать за свой счет их вынужденные из-за кризиса простои и платить их семьям пособия по утрате кормильца. Неудивительно, что столь прогрессивного во всех отношениях человека избиратели от третьего сословия сделали одним из 300 парижских выборщиков, которым предстояло избрать в столице 20 депутатов Генеральных штатов. С этого-то и начались его злоключения.
Порядок выборов каждая из французских провинций определяла самостоятельно. В Париже правом голоса обладали мужчины не моложе 25 лет, имевшие здесь постоянное место жительства и платившие в год не менее 6 ливров подушного налога. А значит, огромное множество безработных, наводнивших парижские предместья в поисках заработка, осталось вне избирательного процесса. По свидетельству современников, они толпились у церквей, где шло голосование, и спрашивали у выходящих: «Занимаются ли нами? Думают ли о том, чтобы понизить цену на хлеб? Мы голодаем».
Их беды и в самом деле не остались без внимания. Прогрессивный предприниматель и филантроп Ревельон 23 апреля заявил на собрании выборщиков своего дистрикта, что при такой дороговизне рабочему невозможно прожить на дневной заработок в 15 су. Его возмущение разделил еще один прогрессивный предприниматель и филантроп – владелец фабрики по производству селитры Анрио. Лучше бы они этого не делали.
Дневной заработок в 15 су считался нищенским. При дороговизне тех дней прожить на него действительно было невозможно. Своим рабочим Ревельон, несмотря на кризис, платил в три с лишним раза больше. Однако кто-то что-то не расслышал или не понял. Возможно, стоявшим у дверей церкви вообще было плохо слышно то, что говорится внутри. Но в тот же день по Парижу пополз слух, что донельзя обнаглевшие богачи Ревельон и Анрио предлагают снизить заработки рабочих до 15 су в день.
Два дня ушло на то, чтобы это известие из уст в уста разошлось по рабочим предместьям и те хорошенько «прогрелись». 27 апреля возмущение выплеснулось на улицы. Собравшаяся у Бастилии трехтысячная толпа (позднее следствие установило, что в ней не было ни одного рабочего с фабрики самого Ревельона) направилась к Ратуше с возгласами: «Смерть богачам! Смерть аристократам! Смерть спекулянтам! Утопить чертовых попов!» Собственно, к Ревельону и Анрио можно было отнести лишь первое требование. Хлебом ни тот ни другой не спекулировали. «Аристократы» же и «чертовы попы» для них обоих, принадлежавших по своим взглядам скорее к «патриотической партии», и вовсе являлись политическими оппонентами. Однако беднота в нюансах политической жизни не разбиралась. На Королевской площади манифестанты зачитали «приговор», осудив «именем третьего сословия» Ревельона и Анрио на смерть. На Гревской площади чучела обоих были вздернуты на виселицы. Вернувшись в Сент-Антуанское предместье, толпа направилась к дому Ревельона. Встретив здесь солдат, она повернула к особняку Анрио, который разгромила самым беспощадным образом. Вся внутренняя обстановка была выброшена из окон и сожжена. Сам Анрио остался жив только потому, что бежал с семьей в Венсенский замок и укрылся в его донжоне.
Утром 28 апреля бунт возобновился. На сей раз дом Ревельона не спасли даже защищавшие его солдаты. Этот особняк тоже подвергся тотальному разгрому с сожжением или разграблением всего имущества. Фабриканту и его семье пришлось укрыться в Бастилии. Для усмирения разбушевавшейся не на шутку толпы власти направили войска, которым восставшие оказали ожесточенное сопротивление. Двенадцать солдат были убиты, несколько десятков ранены. Точное число убитых мятежников установить не удалось: по разным оценкам, оно колебалось от нескольких десятков до нескольких сотен. 29 апреля были осуждены и повешены два бунтовщика, найденные мертвецки пьяными в разоренном доме Ревельона. Власти объявили их зачинщиками беспорядков.
Бунт в Сент-Антуанском предместье, случившийся всего за неделю до открытия Генеральных штатов, стал своего рода предостережением для элит, занятых борьбой друг с другом и не слишком обращавших внимание на происходившее в низах. Между тем «дело Ревельона» показало, что суровые мужчины в длинных брюках и темных блузах из грубой ткани – так выглядел тогда городской плебс – имели свою собственную повестку дня, далекую от той, которую ему предлагали просвещенные «патриоты» в шелковых чулках и бархатных камзолах. Однако этот сигнал услышан не был.
Глава 3
Учредительное собрание
От Генеральных штатов к Национальному собранию
Генеральные штаты начали свою работу в Версале 5 мая 1789 года. В общей сложности в них входило 1165 депутатов. Благодаря решению короля удвоить число представителей третьего сословия, последнее имело половину мест, а два привилегированных сословия – только по четверти. Тем не менее даже после этого Генеральные штаты оставались органом не общенационального, а сословного представительства, что и определяло их весьма специфический состав.
Хотя общее число священнослужителей во Франции не превышало 0,5 % населения, в Генеральных штатах их представители занимали 25 % мест. Еще бóльшую долю депутатского корпуса составляли дворяне, причем их оказалось довольно много и среди представителей третьего сословия. К примеру, граф Мирабо, не добившись депутатского мандата от дворянства своей провинции, стал депутатом от третьего сословия. Если в целом по Франции дворяне составляли менее 2 % ее жителей, то в Генеральных штатах им принадлежала треть мест. В третьем сословии, да и в населении Франции вообще, подавляющее большинство приходилось на долю крестьян. Однако их среди депутатов не было. Половину мест представителей третьего сословия занимали владельцы должностей в судебных и финансовых учреждениях и чуть больше четверти – близкие к ним по своему статусу и интересам лица свободных профессий, в основном адвокаты.
Больше всего впечатляет диспропорция в представительстве между обитателями города и деревни. В сельской местности проживало 82–85 % всех французов, однако 75 % депутатов являлись горожанами. Иначе говоря, состав Генеральных штатов никоим образом не отражал реальную структуру французского общества. Это было собрание представителей городских элит страны. Однако именно ему предстояло принимать решения, обязательные для всех французов. Указанное обстоятельство таило в себе потенциальную опасность того, что политически активное меньшинство, представленное в органах власти, будет навязывать непредставленному в них большинству наиболее оптимальную для себя модель общественного переустройства.
Впрочем, внутри самих Генеральных штатов также имелось политически активное меньшинство. «Патриотическая партия» приняла в выборах самое деятельное участие. Комитет тридцати и аналогичные ассоциации в провинции энергично помогали своим единомышленникам, издавали памфлеты в их поддержку, разрабатывали образцы наказов, принимавшихся затем на собраниях избирателей. В результате практически все ведущие деятели антиправительственной оппозиции получили депутатские мандаты.
В самом начале работы Генеральных штатов большинство депутатов не помышляло о конфронтации с правительством и было настроено на конструктивное взаимодействие с ним, тем более что наказы избирателей не требовали от созванного органа слишком радикальных мер. Однако нерешенность вопроса о порядке голосования сразу же напомнила о себе, едва лишь речь зашла о том, как проверять полномочия депутатов. Представители третьего сословия потребовали, чтобы это происходило на общем заседании, что исключало деление на палаты по сословиям и предполагало индивидуальное голосование. Представители же привилегированных сословий, напротив, настаивали на проведении этой процедуры раздельно, по палатам, что было бы равносильно возвращению к традиционному порядку голосования по сословиям.
Ни одна из сторон не хотела уступать, и споры по сугубо техническому, казалось бы, вопросу – как именно проверять полномочия депутатов – растянулись более чем на месяц. Вот тут бы и сказать свое веское слово главе государства, чтобы немедленно, раз и навсегда разрешить спор, но Людовик XVI не умел ставить государственные интересы выше личных чувств, как делали по-настоящему великие монархи. Так, его теща, императрица Мария-Терезия, рожая будущую королеву Франции Марию-Антуанетту, продолжала работать с документами даже после начала схваток и прервалась лишь на полчаса, чтобы произвести дочь на свет. Людовик XVI был бесконечно далек от подобного самоотречения и не умел отвлекаться от семейных забот ради государственных проблем. После открытия Генеральных штатов он пустил все дела на самотек и занимался только своим старшим сыном, безнадежно больным и угасавшим буквально на глазах. Когда 4 июня ребенок умер, Людовик и вовсе впал в глубокую депрессию. Его не интересовал разгоравшийся в Генеральных штатах конфликт между сословиями, а тот между тем приобретал все большую остроту.
Среди депутатов третьего сословия тон задавали две региональные группы, которые, исходя из своего локального опыта, предложили два принципиально разных подхода к решению возникшей проблемы. Представители провинции Дофине, где все три сословия ранее сумели договориться в замке Визиль о восстановлении провинциальных штатов на новой основе, ратовали за поиск компромисса. Напротив, представители Бретани, где ранее борьба между дворянством и третьим сословием вылилась в вооруженное противоборство, предлагали наиболее решительный способ действий и в Генеральных штатах: они советовали объявить депутатов третьего сословия единственно легитимными представителями нации. Тем самым духовенство и дворянство вообще оказались бы отстранены от принятия решений.
Невмешательство короля и бескомпромиссная позиция привилегированных сословий привели к тому, что среди депутатов от третьего сословия возобладала точка зрения бретонцев. Большое значение имело и то, что радикально настроенные депутаты из Бретани были хорошо организованы. Прибыв в Версаль, они еще за неделю до начала работы Генеральных штатов создали Бретонский клуб, на заседаниях которого договаривались о своих дальнейших действиях и согласовывали их с теми депутатами, которые пользовались наибольшим влиянием среди представителей третьего сословия. В первые недели заседаний таковыми стали люди, уже проявившие себя в период Предреволюции: адвокаты из Гренобля Мунье и Барнав, аббат Сийес и, конечно же, граф Мирабо, который, благодаря своему мощному голосу и выдающемуся ораторскому дару, задавал тон дискуссиям.
Основную массу депутатов третьего сословия составляли люди, не чуждые идеям Просвещения, критически относившиеся к отдельным аспектам Старого порядка и выражавшие эмоциональную поддержку переменам, не вникая глубоко в суть политических проблем. Большинство из них охотно шло за теми лидерами, которые от имени «патриотической партии» определяли практическую повестку дня. Механизм манипулирования аморфной депутатской массой описал в своих мемуарах видный деятель Революции аббат Анри Жан-Батист Грегуар, рассказывая о заседании Бретонского клуба накануне одного из важных голосований: «“Каким образом, – спросил кто-то, – желание 12–15 лиц может определить поведение двенадцати сотен депутатов?” Ему ответили, что безличные обороты обладают магической силой. Мы скажем: “Вот что должен сделать двор, а среди патриотов уже условлено принять такие-то меры”… Условлено может предполагать и четыреста человек, и десять. Уловка удалась». Перед каждым из решающих заседаний лидеры третьего сословия проводили подобную «сверку часов», определяя цели, к которым необходимо вести пассивное большинство, абстрактно желавшее перемен.
10 июня депутаты третьего сословия заявили, что поскольку они представляют всю нацию, то готовы начать проверку полномочий самостоятельно. День спустя к ним присоединились трое священников, а потом и еще полтора десятка. Приходские кюре обычно являлись выходцами из третьего сословия, хорошо знали нужды рядовых прихожан и были достаточно восприимчивыми к оппозиционным настроениям.
17 июня палата третьего сословия провозгласила себя Национальным собранием, то есть представительным органом всей нации. Многим депутатам столь радикальное решение далось нелегко. Однако, как свидетельствует Мунье, в ходе заседания члены Бретонского клуба циркулировали по залу, оказывая давление на колеблющихся. Немаловажное значение имело и влияние зрителей. На заседания Генеральных штатов допускали всех желающих, и трибуны были заполнены публикой, настроенной, как правило, довольно радикально. К ней-то и апеллировало «патриотическое» меньшинство, побуждая оскорблять и запугивать сторонников компромисса с двумя первыми сословиями. Еще одной формой морального давления стало распространение накануне решающего голосования списков «плохих депутатов». Найдя себя в таком списке, человек не слишком решительный предпочитал присоединиться к большинству, доказывая, что он совсем даже не «плохой». Все эти способы манипуляции и устрашения, считает Мунье, собственно, и привели к тому, что число депутатов, выступавших вместе с ним против провозглашения себя Национальным собранием, таяло буквально на глазах: если 16 июня таковых насчитывалось две сотни, то на момент голосования – не более 90.
Решение объявить о создании Национального собрания принималось прежде всего из тактических соображений – чтобы оказать давление на депутатов первых двух сословий. Однако оно неожиданно для самих инициаторов этого шага вызвало гораздо более серьезные последствия, нежели изначально предполагалось. Провозглашение нации носителем верховного суверенитета подорвало правовые основы абсолютной монархии, где высшей властью – суверенитетом – мог обладать только король.
Появление Учредительного собрания
Первое время после провозглашения Национального собрания казалось, что третье сословие добилось именно той цели, ради которой и предпринимались столь решительные действия. Не желая противопоставлять себя нации в лице новообразованного Собрания, большинство депутатов от духовенства решили присоединиться к нему. Того же потребовали в своей палате и либерально настроенные дворяне, составлявшие примерно треть представителей второго сословия. Однако большинство дворян и верхушка духовенства не хотели уступать и обратились к королю с просьбой вмешаться и разрешить спор. Людовик XVI, подавленный смертью сына, вяло согласился. Однако те меры, на которые удалось его подвигнуть, не только не исправили ситуацию, но и невольно способствовали дальнейшей эскалации событий.
Для разрешения конфликта между сословиями было решено провести королевское заседание – то есть заседание с участием Людовика XVI. Как уже отмечалось, правовая традиция Старого порядка предполагала, что воля монарха, оглашенная в его присутствии, подлежит безоговорочному исполнению. Для подготовки к столь торжественному событию зал Собрания временно закрыли, но предупредить об этом представителей третьего сословия не сочли нужным. В результате те, придя утром 20 июня на «место работы», нашли двери запертыми. Не понимая сути происходящего, они сразу же подумали о худшем, увидев в этом первый шаг к разгону Собрания. Идея «аристократического заговора», возникшая еще в ходе избирательной кампании, продолжала витать в воздухе.
Пошел дождь. Промокшие и раздраженные «представители нации» побрели искать укрытие, достаточно просторное для того, чтобы вместить несколько сотен человек. Таковым стал расположенный неподалеку зал для игры в мяч. Там-то они и дали торжественную клятву на случай возможной попытки своего роспуска: ни за что не расходиться до тех пор, пока не установят правильную конституцию (устройство) государства, закрепленную соответствующим законом. Таким образом, накануне важнейшего для себя события власть неосторожными действиями не только вызвала у депутатов подозрения относительно своих намерений, но и невольно подтолкнула их к символическому акту, упрочившему узы корпоративной солидарности и решимость к сопротивлению.
23 июня состоялось королевское заседание. На нем Людовик XVI огласил программу реформ. Он высказался за ликвидацию налоговых привилегий первых двух сословий, чего министры короля упорно добивались еще со времен Машо д’Арнувиля, признал право Генеральных штатов на утверждение налогов и подтвердил свободу слова, которая де-факто уже была дарована в августе 1788 года. Одновременно монарх в ультимативном тоне велел депутатам заседать по сословиям и пригрозил им в случае неповиновения роспуском.
В момент открытия Генеральных штатов такую программу преобразований, скорее всего, встретили бы на ура, а установление королем традиционного порядка голосования едва ли столкнулось бы с серьезным сопротивлением тогда еще разрозненных и почти не знакомых друг с другом представителей третьего сословия. Однако теперь, когда последние за полтора месяца дебатов достаточно хорошо узнали друг друга, обрели лидеров и успели оценить эффективность поддержки со стороны трибун, одного лишь брошенного мимоходом королевского распоряжения было явно недостаточно для того, чтобы самопровозглашенное Национальное собрание безропотно ему подчинилось. Поэтому после ухода Людовика XVI депутаты третьего сословия просто проигнорировали его приказ.
Столкнувшись с актом открытого неповиновения, монарх был обязан предпринять какие-то решительные действия, дабы показать, что произнесенные им слова не пустой звук. Но Людовик XVI вновь погрузился в апатию и не ответил на брошенный ему вызов, тем самым по умолчанию приняв свое поражение. Власть, как вода, утекала у него сквозь пальцы. На другой день к третьему сословию присоединилось духовенство, затем – либеральные дворяне с герцогом Орлеанским во главе. И, наконец, Людовик XVI сам попросил оставшихся ему верными депутатов последовать за остальными. Вобрав в себя весь депутатский корпус Генеральных штатов, Национальное собрание 9 июля объявило себя Учредительным, то есть учреждающим конституцию.
Как видим, превращение традиционного института Генеральных штатов в Учредительное собрание носило сугубо ситуативный характер. Депутаты от третьего сословия руководствовались не каким-либо заранее продуманным планом и тем более не философской концепцией, а исключительно логикой текущей политической борьбы с представителями привилегированных сословий. Двигаясь шаг за шагом, они пытались нащупать для себя пределы возможного, пока, наконец, не обнаружили, что правительство пребывает в параличе, а потому можно безнаказанно присвоить себе его полномочия.
Бунт 14 июля
И все же, в отличие от монарха, его окружение так легко сдаваться не собиралось: оно предприняло новую попытку подтолкнуть короля к решительным действиям, чтобы переломить неуклонно ухудшавшуюся ситуацию. 11 июля под нажимом королевы и своих братьев Людовик XVI уволил Неккера как виновника всех проблем, возникших после созыва Генеральных штатов.
12 июля об отставке Неккера узнали в Париже. Обычно замена одного министра другим проходила достаточно рутинно. Подобная прерогатива безоговорочно принадлежала королю, и тот за время своего правления неоднократно пользовался ею. Однако на сей раз такой шаг был предпринят в слишком неблагоприятной ситуации, а потому повлек за собой тяжкие и непредвиденные последствия. В обществе Неккер пользовался – не слишком, правда, заслуженно, как мы знаем, – репутацией настоящего финансового гения, и отстранение его не понравилось держателям государственных ценных бумаг. Городские верхи испугались, что приближается банкротство монархии, и заволновались. Им было что терять.
У городских низов имелся собственный повод для недовольства. Зерно, собранное в предыдущем, и так весьма неблагоприятном, году, подходило к концу и цены на хлеб в преддверии нового урожая неуклонно росли. В те дни юный русский граф Павел Строганов писал отцу из Парижа: «Мы здесь имеем весьма дождливое время, что заставляет опасаться великого голода, который уже причинил во многих городах бунты. Теперь в Париже премножество войск собраны, чтобы от возмущения удерживать народ, который везде ужасно беден».
Впрочем, общественное мнение самого Парижа связывало появление войск в столице и ее окрестностях не столько с угрозой голодного бунта, сколько с возможным роспуском Национального собрания. По городу ходили самые фантастические слухи об аристократическом заговоре против «патриотов» и о намерении двора уморить столицу голодом.
Настоящей фабрикой слухов стал сад Пале-Рояль, примыкавший к одноименному дворцу герцога Орлеанского. Сюда, на частную территорию, вход полиции был воспрещен, и самозваные ораторы беспрепятственно могли здесь с утра до вечера разогревать публику зажигательными речами в нескольких кафе. Около полудня 12 июля один из них, тогда еще никому не известный журналист Камил Демулен, призвал народ вооружаться. Стихийные манифестации буржуа дефилировали по улицам с бюстами Неккера и герцога Орлеанского. Последний и был одним из вдохновителей той подстрекательской агитации, что велась в его саду с его же ведома и одобрения.
Ни король, ни новое правительство никак не реагировали на происходившее в столице, и военный комендант Иль-де-Франса и Парижа барон Безанваль на свой страх и риск приказал Королевскому полку немецкой кавалерии выдвинуться на площадь Людовика XV (ныне площадь Согласия). Выбор пал именно на иностранный полк, поскольку дисциплина во французской гвардии находилась к тому моменту на крайне низком уровне: попавшие под влияние антиправительственной агитации солдаты уже не раз отказывались повиноваться офицерам. Это очень возмущало находившегося тогда в Париже 18-летнего князя Дмитрия Голицына, который писал об одном из таких случаев своему гувернеру: «Солдаты разных полков отказались выступить, заявив, что они пошли в армию, чтобы сражаться против противника, а не против сограждан. Поэтому я думаю, что, окажись там случайно король, они с подобным прекраснодушием бросили бы его в опасности. Я уверяю вас, что они должны почитать себя счастливыми, что я не являюсь их полковником здесь, поскольку я истребил бы свой полк, если бы он не повиновался мне, и я сказал бы солдатам: вы пришли в армию, чтобы делать то, что вам прикажут, а не рассуждать. Я слишком разгорячился, но я говорю как военный и, возможно, как иностранец».
Однако отправка Безанвалем в центр Парижа немецкой кавалерии без четкой постановки задачи, а только в качестве демонстрации силы, оказалась далеко не лучшей идеей и лишь привела публику в раздражение, которое выплеснулось на ничем еще не успевших провиниться солдат. С террасы сада Тюильри их принялись оскорблять и забрасывать различными предметами. Командовавший полком принц Ламбеск, утратив терпение, приказал подчиненным разогнать толпу в Тюильри, нанося саблями удары плашмя. Приказ был выполнен, в результате чего несколько человек оказались помяты, в том числе почтенный старик, оказавшийся на пути коня самого Ламбеска. Молва, однако, тут же объявила, что принц лично зарубил саблей несчастного. К вечеру Безанвалю пришлось отозвать с площади Людовика XV немецкую кавалерию, которую к тому времени стали обстреливать еще и солдаты французской гвардии, покинувшие свои казармы.
Продемонстрированная властями беспомощность и преувеличенные слухи о якобы произошедшем в ходе инцидента в саду Тюильри кровопролитии подтолкнули бунтовщиков к более радикальным действиям. В ночь на 13 июля были сожжены таможенные заставы на въездах в Париж и разграблен монастырь Сен-Лазар. Анархия все больше охватывала столицу. Усиливались панические настроения: горожане боялись и введения в город войск, и бесчинства маргинальных элементов. Утром в Ратуше собрались выборщики (избиратели второй ступени) во главе с Жаком Флесселем, купеческим прево Парижа (аналог должности мэра). Они постановили учредить фактически новый муниципалитет – Постоянный комитет – и городскую милицию (ополчение), чтобы поддерживать порядок на улицах, а в случае необходимости – защитить парижан от королевской армии.
Милиция нуждалась в оружии, и вечером делегация Постоянного комитета посетила Дом инвалидов, попросив коменданта замка – а им был маркиз де Сомбрёй – выдать ружья и пушки. Старый служака, участвовавший еще мальчишкой в войне за Австрийское наследство, ответил именно так, как ответил бы на его месте любой кадровый офицер любой армии – отказал. Если военные начнут раздавать оружие всем желающим по первому требованию, ни армия, ни государство долго не просуществуют.
Однако правительство в течение всего этого дня и последующей ночи никак не обозначило своего отношения к происходившему в Париже. Размещенные на Марсовом поле войска так и не дождались из Версаля приказов ни от короля, ни от военного министра – 70-летнего герцога де Брольи – и чувствовали себя покинутыми. Фактически вся ответственность за принятие решений легла на плечи барона Безанваля, который менее всего был готов к такой ноше. Боевой офицер в далекой молодости, он давно уже превратился в утомленного жизнью куртизана, озабоченного лишь поиском благоволения монаршей четы. К тому же, находясь последнее время в немилости у королевы, он избегал каких-либо резких действий, способных осложнить его положение при дворе. Между тем сложившаяся в Париже ситуация требовала от него таких же решительных шагов, которые в схожих обстоятельствах шесть лет спустя предпримет генерал Бонапарт, расстреляв повстанцев картечью. Но Безанваль не был Бонапартом. Утром 14 июля, когда толпы парижан, требуя оружия, окружили Дом инвалидов, он не только не пришел на помощь его гарнизону, но и увел свои войска из Парижа, бросив на произвол судьбы солдат, охранявших расположенные в городе военные объекты. Не получив поддержки, гарнизон Дома инвалидов не стал сопротивляться и позволил осаждавшим захватить 40 тысяч ружей и 20 пушек. Однако пороха не хватало, и повстанцы отправились за ним в Бастилию.
Построенная в XIV веке, крепость Бастилия составляла когда-то важную часть укреплений Парижа, а затем использовалась как политическая тюрьма. Но к 1789 году она лишилась обеих этих функций. Пятью годами ранее правительство даже приняло решение о ее сносе, но в казне не нашлось на это денег. Теперь там находился небольшой гарнизон из 82 ветеранов и 32 швейцарских гвардейцев, охранявших военные склады и 7 узников, осужденных по уголовным статьям. Во главе гарнизона стоял маркиз Делонэ. Человек сугубо мирный, он всю жизнь занимал лишь административные посты и не имел боевого опыта. Тем не менее, выбирая между капитуляцией и долгом, он выбрал второе. Любезно приняв делегацию из Ратуши, Делонэ отказался отдать порох, обещав, однако, не стрелять в вооруженную толпу, окружившую Бастилию. Действительно, если бы пушки крепости открыли огонь, они бы напрочь смели не только нестройные ряды мятежников, но и добрую половину Сент-Антуанского предместья.
Последующие делегации Постоянного комитета получили столь же вежливый, но твердый отказ. Долгие переговоры истощили терпение осаждавших. Наиболее предприимчивые из них разбили цепи, удерживавшие подъемный мост, он опустился, и толпа по нему хлынула во внешний двор крепости. Солдаты гарнизона отреагировали именно так, как уставы всех армий мира предписывают реагировать в случае несанкционированного проникновения на охраняемый объект: сделали предупреждение и открыли огонь. Около ста человек погибли, несколько десятков получили ранения.
Начался так называемый штурм Бастилии, выражавшийся в беспорядочном обстреле ее каменных стен из ружей. Только с прибытием солдат французской гвардии и пяти пушек из Дома инвалидов действия повстанцев приобрели более или менее организованный характер.
Штурм Бастилии в общей сложности длился около шести часов. Все это время комендант тщетно ждал от правительства подкреплений или хотя бы приказа о том, что делать дальше: сдаться или оказать полноценное сопротивление. Избегая большего кровопролития, Делонэ так и не применил артиллерию. Наконец, в 17 часов он согласился сложить оружие в обмен на обещание осаждавших сохранить жизнь защитникам Бастилии. Однако, как только толпа ворвалась в крепость, шестерых ветеранов линчевали на месте. Коменданта повели было в Ратушу, но, так и не доведя туда, зарезали по пути. Голову его надели на пику и стали носить по городу. На другой пике подняли голову купеческого прево Флесселя, которого убили, обнаружив у Делонэ его записку с просьбой продержаться до вечера в надежде на подход подкреплений.
В самом по себе взятии Бастилии не было ничего экстраординарного. Парижане и раньше, восстав против властей – во времена Католической лиги 1589 года и Фронды 1649 года, захватывали Бастилию, когда она действительно была укрепленным замком и политической тюрьмой. Беспрецедентной оказалась реакция властей на то, что произошло 14 июля 1789 года. Людовик XVI не только отозвал войска из окрестностей столицы и вернул Неккера в правительство, но и три дня спустя посетил парижскую Ратушу. Считается, что именно там он принял от членов Постоянного комитета красно-голубую кокарду – символ восставшего Парижа, добавив к ней белый цвет Бурбонов, – так появилось трехцветное знамя Французской революции. Этим, казалось бы, примирительным жестом король фактически санкционировал убийство людей, единственная вина которых состояла в исполнении своего государственного и воинского долга. Отныне никто из государственных служащих не мог быть уверен в своей безопасности. Продемонстрировав полную неспособность сохранить общественный порядок, монархия вступила в период неуклонно ускорявшегося распада.
Так достаточно локальное по своему значению событие – захват толпой, искавшей порох, старого замка, гарнизон которого толком не сопротивлялся, – оказалось тем камушком, что повлек за собой неудержимую лавину. Просвещенная элита тут же постаралась использовать падение Бастилии в своих целях, придав ему символический смысл. Стихийный бунт городского плебса, возбужденного дороговизной и пугающими слухами, стал трактоваться как осознанный порыв французского народа, который якобы во имя обещанной Учредительным собранием свободы взял штурмом ненавистную политическую темницу и твердыню деспотизма. До сих пор в официальном дискурсе Французской республики все тогда произошедшее объясняется именно подобным образом.
История Фулона и Бертье
События 14 июля положили начало «муниципальной революции» – повсеместной смене старых городских властей новыми. Прежних магистратов изгоняли, а на их место приходили революционные активисты-«патриоты». Пример подал Париж. Созданный в Ратуше комитет выборщиков провозгласил себя коммуной (муниципалитетом). Мэром избрали ученого-астронома, одного из лидеров «патриотов» в Национальном собрании, Жана Сильвена Байи, а командующим национальной гвардией (городским ополчением) – маркиза Лафайета. Вслед за столицей революционные муниципалитеты и национальная гвардия появились также в других городах.
Но действительно ли просвещенная элита, неожиданно для себя оказавшаяся у власти (пока только в локальном масштабе), пользовалась осознанной поддержкой низов и направляла их действия? Или, повышая ставки в своей партии против элит Старого порядка, она лишь успешно делала вид, что возглавляет движение народа?
В данном отношении весьма показательна история бывшего министра Жозефа Франсуа Фулона и его зятя, высокопоставленного администратора Бертье де Савиньи. В течение нескольких дней Фулон входил в новое правительство, назначенное королем после отставки Неккера. Когда последний был восстановлен в должности, Фулон уехал в свое загородное поместье. Но вскоре туда добрался слух, запущенный в окружении герцога Орлеанского, о якобы брошенной Фулоном фразе: «Если у народа нет хлеба, пусть ест сено». Либеральный герцог не стеснялся в средствах, стремясь скомпрометировать прежнюю администрацию и расчистить своим людям путь к власти. Однако в наэлектризованной атмосфере тех дней слова убивали не хуже пуль.
22 июля крестьяне и слуги «арестовали» 74-летнего Фулона в его доме и босого потащили в Париж на веревке. По пути его заставляли жевать сено, стегали по лицу крапивой. Стояла жара. Страдавшего от жажды Фулона напоили уксусом. В столице измученного старика без суда вздернули на фонарь в присутствии высших должностных лиц города – Байи и Лафайета. Веревка оборвалась, и тогда Фулону просто отрезали голову. Затем настала очередь Бертье де Савиньи, которого тоже притащили в Париж из его загородного поместья. Ему фабрика слухов Пале-Рояля приписала намерение помешать поставкам хлеба и уморить Париж голодом. Повесили и его, после чего толпа еще долго развлекалась, изощренно глумясь над телами обоих.
О том, сколь ужасным было это зрелище, мы можем судить по письму из Парижа гувернера Мишеля Оливье графине Голицыной:
Одна новость весьма огорчит Вас, мадам. Речь идет о смерти госпожи де Фонтет, которая была похоронена три или четыре дня назад. Говорят, что, оправившись после родов, она пошла к своей модистке, но, выходя от нее и собираясь сесть в карету, увидела изуродованный труп господина Фулона, который чернь волочила по улицам. Она была так напугана, что, вернувшись домой, слегла и с того времени все чахла, пока не умерла.
Можно только догадываться, с какими чувствами взирали на этот народный «суд» Байи и Лафайет, люди просвещенные и, как тогда было принято говорить, цивилизованные. Они не хотели смерти тех, с кем не раз встречались в светских салонах и кто, как они прекрасно понимали, стал жертвой политической клеветы. Но ни тот ни другой не смогли помешать народной стихии. Узнав о пролитой в Париже крови, депутаты Учредительного собрания тоже содрогнулись, и лишь Барнав попытался сделать хорошую мину при плохой игре, высокомерно бросив коллегам: «А так ли была чиста эта кровь?»
Не решилась привлечь убийц к ответу и центральная власть, хотя жертвой расправы стали два представителя высшего эшелона администрации, один из которых всего неделю назад входил в правительство. Но после того, как король несколькими днями ранее фактически капитулировал перед мятежным Парижем, на смерть еще двух человек предпочли просто закрыть глаза.
Известия о случившемся разошлись далеко за пределы Франции. Находившийся тогда в Швейцарии Николай Карамзин рассказывает в «Письмах русского путешественника»: «Я завтракал ныне у г. Левада с двумя французскими маркизами, приехавшими из Парижа. Они сообщили мне весьма худое понятие о парижских дамах, сказав, что некоторые из них, видя нагой труп несчастного дю Фулона, терзаемый на улице бешеным народом, восклицали: “Как же он был нежен и бел!” И маркизы рассказывали об этом с таким чистосердечным смехом!!! У меня сердце поворотилось».
Кровавые эксцессы 14 июля и последующих дней остались безнаказанными, что свидетельствовало о деградации и бессилии власти. Русский посланник Иван Симолин, докладывая в Петербург о происходившем тогда в Париже, вынес французской монархии печальный диагноз: «Надо рассматривать Францию при решении стоящих перед нами в данный момент вопросов как несуществующую».
Новая «жакерия»
В самой Франции весть о парижских событиях и о том, что прежней власти фактически больше нет и теперь «все можно», побудила низы, страдавшие от безработицы и дороговизны, к попыткам улучшить свое положение за счет более обеспеченных сограждан. В ряде провинций прокатилась волна разграблений крестьянами замков и поместий. Такой поворот событий воспринимался современниками как нечто совершенно из ряда вон выходящее. Ничего подобного Франция не знала со времен средневековой «жакерии».
Разумеется, между дворянами-землевладельцами и крестьянами существовало немало противоречий. За свои земельные держания крестьяне вносили владельцу земли – сеньору – определенные платежи и исполняли некоторые повинности. Все это в совокупности составляло так называемый сеньориальный комплекс. Однако к концу XVIII века сеньориальные платежи во многих местах уже фактически превратились в обычную земельную ренту. Общий их объем, как правило, составлял от 10 до 20 % чистого (за вычетом производственных издержек) дохода. Естественно, в такого рода рентных отношениях арендатор всегда заинтересован понизить плату, арендодатель, напротив, стремится ее повысить, что создает почву для противоречий между ними. Тем не менее во Франции Старого порядка с ее развитой правовой культурой подобные конфликты между крестьянами и сеньорами решались обычно в судах.
Гораздо большее недовольство у селян вызывали различного рода традиционные сеньориальные привилегии, экономически не столь значимые, но психологически весьма раздражающие. К их числу, например, относились имевшиеся у дворян привилегии держать крольчатник и голубятню, а также исключительное право охотиться в лесах. Крестьяне же не могли убивать дичь, принадлежавшую исключительно сеньору, – кроликов, голубей и оленей, даже если та приходила кормиться на их поля.
Раздражали также те повинности, что напоминали о когда-то существовавшей личной зависимости части крестьян от сеньоров. Так, согласно праву «мертвой руки», дети умершего селянина для вступления в наследство должны были сделать определенный – порой вполне реальный, порой чисто символический – взнос в пользу сеньора. Сохранение этих и других подобных повинностей создавало известную напряженность в отношениях между крестьянами и дворянами – напряженность не настолько значительную, чтобы вылиться в какие-либо насильственные акты при обычном порядке вещей, но все же достаточно ощутимую, чтобы подвигнуть крестьян на применение силы в ситуации вакуума власти, порождавшего ощущение безнаказанности. А поскольку в июле 1789 года сложилась именно такая обстановка, погромы замков приобрели массовый характер. Непременным атрибутом подобных нападений стало уничтожение сеньориальных архивов, в которых хранились документы о крестьянских повинностях. В ряде случаев пострадали и сами сеньоры.
Показательно, что крестьяне громили дворянские имения, не считаясь с политическими симпатиями их владельцев. «Патриоты» страдали от рук бунтовщиков так же, как «аристократы», поскольку неграмотные селяне не вникали в идеологические разногласия между элитами. Неудивительно, что в подавлении этих выступлений наряду с правительственными войсками участвовала и национальная гвардия «патриотических» муниципалитетов.
«Великий страх»
Вспыхнувшая во Франции новая «жакерия» оказалась для XVIII столетия чем-то настолько необычным, что и объяснения ей давались не менее экзотические. По провинциям, как огонь по сухой траве, побежали слухи о появившихся неизвестно откуда огромных шайках разбойников. Известия о них провоцировали массовую панику, доводя до коллективного психоза целые деревни и города даже там, куда «жакерия» не добралась. В приграничных районах опасались вдобавок нападения неприятеля из-за рубежа: в Бретани ждали атаки англичан с моря, в Дофине – вторжения пьемонтских войск, а в прилегающих к Пиренеям районах – нападения испанской армии. Конкретные поводы для страха могли быть разными, но он неизменно был массовым. В немалой степени подобному эффекту способствовало распространявшееся повсюду ощущение безвластия: старых муниципалитетов уже не было, а новые еще только формировались. Люди чувствовали себя беззащитными. В конце июля этот «Великий страх», как назовут его позднее историки, охватил бóльшую часть страны. Вот что, к примеру, рассказывал в письме другу о событиях 30–31 июля 1789 года в городке Риом местный почтмейстер Габриэль Дюбрёль:
Около пяти часов [вечера] прибыл нарочный от мэра и кюре города Монтэгю с предупреждением, что по соседству с Монлюсоном появился значительный отряд разбойников, что отряд этот произвел погром в городе Гере, а перед тем разрушил город Сутрени. ‹…› Известие это моментально распространилось и повергло в страшную тревогу всех наших сограждан. По улицам забегали люди, женщины подняли плач. И вот уже слышится голос, что этот отряд состоит из 15 тысяч человек. ‹…› Испуг возрастает; с городской башни и с церкви св. Амабля раздается набат. Люди вооружаются чем попало и спешат в ратушу. На Вербную площадь привезены семь пушек, и уже все готово, чтобы палить из них. ‹…› Отдано распоряжение, чтобы в каждом окне горел свет и чтобы все неизвестные были арестованы. Жители баррикадируются у себя в домах. Наступившая ночь усиливает волнения и тревогу. ‹…› Утром, около четырех часов, несколько человек, взобравшись на башню Борегар, приняли встающий над землей туман за облако пыли, поднятой передвижением разбойников, и начали кричать, что вот они уже тут, явились. Набат гудит, и никто не сомневается, что действительно пришли разбойники. Те, кто было лег в постель, вскакивают; к Львиному фонтану тащат пушки; вооруженные люди толпами устремляются к предместью Айа, готовясь к стойкой защите. ‹…› К вечеру страхи улеглись. Население убедилось, что тревога не имела других оснований, кроме появления в наших краях нескольких человек, убежавших из тюрем Парижа и Лиона и других мест.
Аналогичные пароксизмы массовой паники, граничившей с безумием, пережили и многие другие городки и деревни Франции. Люди ощущали, что старый, привычный, мир рушится, будущее же пугало неизвестностью.
«Ночь чудес»
Сведения о «жакерии» и о «великом страхе» стекались в Учредительное собрание со всех концов Франции. Депутаты, провозгласившие себя новой властью, должны были реагировать. 3 августа на заседании Бретонского клуба герцог д’Эгийон, просвещенный аристократ двадцати семи лет, предложил умиротворить мятежных селян путем отказа дворян от сеньориальных прав. Если учесть, что такую мысль высказал один из крупнейших землевладельцев и сеньоров королевства, то прозвучала она весьма весомо и нашла поддержку у лидеров «патриотической партии».
День спустя почин в реализации этой идеи положил еще один член Бретонского клуба – виконт де Ноай, тридцати трех лет. Молодые легче расставались с прошлым. Опыт жизни при Старом порядке был у них относительно невелик, и они не так остро испытывали эмоциональную связь с ним, как люди старшего возраста. Вечером 4 августа де Ноай поднялся на трибуну Учредительного собрания и предложил для успокоения бунтовщиков ликвидировать сословные привилегии. Следом выступил д’Эгийон, призвав ввести равное для всех налогообложение и отменить – за выкуп – сеньориальные права. Затем к трибуне потянулись и другие представители светской и духовной аристократии. В порыве великодушия они отказывались от исключительного права на охоту, сеньориальных судов, церковной десятины, провинциальных и муниципальных привилегий и т. д. Это удивительное заседание, вошедшее в историю как «Ночь чудес», закончилось под утро присвоением Людовику XVI титула «Восстановитель французской свободы».
Единственным оратором, чьи слова тем вечером прозвучали диссонансом общему настроению, оказался известный философ, журналист и экономист эпохи Просвещения, 50-летний Дюпон де Немур. Неоднократно выступая до Революции с критикой прежней, несправедливой системы налогообложения, он на сей раз, однако, заявил, что с мятежами лучше бороться не уступками, а строгим применением власти. Впрочем, его призыв не встретил понимания у коллег.
Следующая неделя, с 5 по 11 августа, ушла на то, чтобы отлить декларативные призывы «Ночи чудес» в четкую форму нормативных актов. Согласно принятым в те дни декретам, сеньориальные повинности, которые являлись наследием личной зависимости – барщина и право «мертвой руки», а также исключительные права охоты и содержания голубятен, отменялись безвозмездно. Остальные повинности ликвидировались за выкуп. Также отмене подлежали все сословные и местные привилегии, продажа должностей, сословные ограничения на доступ к военной и гражданской службе. Комплекс всех этих мер подорвал социальную основу Старого порядка.
Декларация прав человека и гражданина
Подведя таким образом итог «Ночи чудес», депутаты Учредительного собрания переключились на составление программного документа, который должен был предварять будущую конституцию и содержать те основополагающие принципы, на которых ее предстояло построить. Принять подобный акт Мунье предложил еще в начале июля. По аналогии с американской Декларацией независимости этот текст тоже решено было назвать декларацией – Декларацией прав человека и гражданина. Неудивительно, что первым свой проект такого документа подготовил Лафайет, хорошо знакомый с американским опытом. Однако затем июльские события отвлекли Учредительное собрание от подготовки Декларации, и только 12 августа оно вновь вернулось к ней, сформировав специальный комитет для выработки окончательного текста на основе всех поступивших к тому времени проектов.
С 20 по 26 августа Собрание статью за статьей – всего 17 – приняло Декларацию прав человека и гражданина, которая провозглашала верховный суверенитет нации, естественные и неотъемлемые права каждого на личную свободу, собственность, безопасность и сопротивление гнету, утверждала презумпцию невиновности, свободу слова и совести. Декларацией также устанавливалось равенство граждан перед законом и объявлялось о ликвидации всех наследственных и сословных отличий, дворянских титулов, цехов и корпораций, торговли должностями.
Принятием Декларации прав человека и гражданина Учредительное собрание закрепило ликвидацию социального базиса Старого порядка, начатую декретами 5–11 августа 1789 года. Неудивительно, что король отказался ее санкционировать, как, впрочем, и августовские декреты.
«Левые» и «правые»
Отказ короля утвердить решения Учредительного собрания побудил депутатов задуматься над тем, какие пределы королевской прерогативы следует установить в будущей конституции. Станет ли королевское вето означать абсолютный запрет на принятый Национальным собранием закон или только отсрочку на его вступление в действие? Между депутатами развернулись острые дебаты на сей счет. К числу сторонников абсолютного вето принадлежали даже некоторые влиятельные фигуры «патриотической партии», например Мунье. Тем не менее большинство пошло за сторонниками отлагательного вето, которое и было закреплено за королем.
Вместе с тем данная дискуссия имела еще одно последствие. Именно в ходе нее возникла та пара понятий, что обозначают сегодня противоположные края политического спектра и составляют неотъемлемую часть политического лексикона наших дней, а именно «левые» и «правые». При обсуждении вопроса о вето короля постепенно произошло пространственное разделение депутатов по политическим пристрастиям: сторонники Декларации прав и отлагательного вето стали садиться по левую сторону от председателя, а их оппоненты и, соответственно, сторонники абсолютного вето – по правую.
У историков нет однозначного объяснения того, почему сложилось именно так. Возможно, это произошло потому, что правую сторону традиционно занимало духовенство, значительная часть которого, включая высших иерархов церкви, принадлежала к числу сторонников короля. Позднее некоторые из депутатов, составлявших в Собрании правое меньшинство, вспоминали, что они старались держаться ближе друг к другу, чтобы избежать психологического давления со стороны революционно настроенного большинства, которому они подвергались, находясь в окружении своих политических противников.
В сентябре 1789 года деление Собрания на два крыла окончательно оформилось, после чего уже и пресса стала использовать понятия «правая сторона» и «левая сторона» как собирательные названия двух противоборствующих политических «партий». В декабре же эти понятия – «правая» и «левая» – и вовсе приобрели то обобщенное значение, в котором их до сих пор применяют во Франции без связи с местоположением в зале заседаний.
Поход парижан на Версаль
Пока в Собрании спорили о принципах и правах, парижан гораздо больше занимал вопрос хлеба насущного. Пока на рынок не поступило зерно нового урожая, цены на хлеб достигли максимальных величин. В обычные времена власть, стремясь не допускать чрезмерного роста дороговизны, проводила политику сдерживания роста цен и при дефиците товара выбрасывала на рынок зерно из государственных запасов. Но теперь правительство, очутившееся на грани банкротства и почти парализованное нараставшим хаосом, не имело ни средств, ни возможностей для эффективного вмешательства в экономику. Объявленный Неккером государственный заем фактически провалился: вместо запланированных 30 млн ливров в казну поступило лишь 2,5 млн. В результате не сдерживаемые ничем цены на хлеб достигли к началу октября запредельных величин.
К тому же резко выросла безработица. Июльские события напугали аристократов, и многие из них отправились за границу. Пример подал младший брат короля, граф д’Артуа, эмигрировавший одним из первых. В результате оттока из страны аристократии спрос на предметы роскоши катастрофически упал. Владельцам ремесленных мастерских пришлось увольнять работников, семьи которых в условиях дороговизны оказались на грани голода. Плохо скрываемое недовольство клокотало в очередях бедноты у продовольственных лавок.
Это недовольство усердно подогревала «патриотическая партия», используя различные каналы воздействия на общественное мнение. Отняв во время июльского хаоса у короля долю власти, «патриоты» надеялись в условиях новой нестабильности забрать оставшееся. Фабрика слухов Пале-Рояля с завидной регулярностью производила на свет «новости», одна страшнее другой: грядет переворот; Собрание будет распущено; аристократы уморят народ голодом и т. д. и т. п. Окружение герцога Орлеанского распространяло подобные «сведения» через торговок «чрева Парижа» – гигантского продовольственного рынка в центре столицы. Те, в свою очередь, охотно делились пугающими слухами со своими покупателями.
Другим инструментом воздействия на умы стала в те дни освобожденная от цензуры пресса. Недостатка в кадрах для нее не было. Задолго до начала Революции множество молодых людей со всей Франции, умевших более или менее складно излагать свои мысли на бумаге и мечтавших посвятить себя литературе, ехали в Париж искать себе место под солнцем. Их вдохновлял пример великих философов Просвещения, которым литературные таланты позволили подняться по социальной лестнице настолько высоко, что даже коронованные особы считали для себя честью переписываться с этими сыновьями ремесленников и мелких чиновников. Однако неофитов, как правило, ожидало горькое разочарование: книжный рынок был недостаточно развит, чтобы обеспечить новым авторам хотя бы прожиточный минимум, а меценатов и мест в академиях на всех не хватало. Неудачники пополняли собой литературное дно. Вольтер в свое время писал о них: «Число тех, кого погубила эта страсть [к литературной карьере], чудовищно. Они становятся неспособны к любому полезному труду. ‹…› Они живут рифмами и надеждами и умирают в нищете».
Эта маргинальная среда, представителей которой современники называли собирательным именем «руссо сточных канав» (les rousseau des ruisseaux), дышала завистью к преуспевшим коллегам, ненавистью к существовавшим общественным порядкам и злобой на весь мир. Они выживали, продавая свое перо всем желающим, сочиняли политические пасквили, порнографию, утопические прожекты, а нередко и доносы на своих собратьев по ремеслу. Дарованная в 1788 году свобода прессы открыла перед ними безграничное поле деятельности. Многие «руссо сточных канав» нашли свое призвание в революционной журналистике.
Так, Элизе Лустало, несостоявшийся адвокат, ранее зарабатывавший на хлеб литературной поденщиной, начал в июле 1789 года издавать еженедельник «Революции Парижа», тираж которого быстро достиг гигантских размеров в 200 тысяч экземпляров, а Жак-Пьер Бриссо, талантливый публицист и незадачливый предприниматель, полицейский информатор и секретарь герцога Орлеанского, основал летом 1789 года газету «Французский патриот», которая тоже быстро завоевала широкую популярность.
Однако даже среди всех тех экстравагантных персонажей, что составили цвет революционной журналистики, своей особенно причудливой биографией выделялся Жан-Поль Марат. Выходец из Швейцарии, он разнообразными уловками пытался добиться признания среди французских ученых, не останавливаясь перед фальсификацией результатов физических опытов, но в конце концов был решительно отвергнут научным сообществом Франции. Не удалось ему отличиться и на философском поприще. Хотя его сочинение «О человеке», вышедшее в 1776 году, и обратило на себя внимание Вольтера и Дидро, первый, однако, назвал автора сего труда арлекином, второй – чудаком. К началу Революции Марат прочно обосновался на литературном дне Парижа, сочиняя памфлеты и подрабатывая врачебной практикой. Находясь, как и другие «руссо сточных канав», под негласным надзором полиции, он заслужил в полицейском досье следующую характеристику: «Смелый шарлатан. ‹…› У него умерли многие больные, но он имеет докторский диплом, который ему купили». Революция принесла ему желанную славу: в сентябре 1789 года Марат основал газету «Друг народа», которая быстро снискала себе известность свирепым радикализмом и жесткой критикой всех институтов власти, включая новый муниципалитет Парижа и само Учредительное собрание.
В течение всего сентября революционные газеты нагнетали страхи, муссируя тему «аристократического заговора». А уже в первые дни октября революционные журналисты как большую сенсацию преподнесли «известие» о том, что офицеры прибывшего охранять Версаль Фландрского полка на своем банкете якобы демонстративно топтали трехцветные кокарды. Эта, как сегодня известно, чистой воды выдумка была рассчитана на то, чтобы возбудить средние слои, читавшие прессу и симпатизировавшие Учредительному собранию. Малограмотным же беднякам предлагалась иная, более актуальная для них мотивация к действию: с августа в парижских низах начали обсуждать идею о том, чтобы идти в Версаль и добиться от короля снижения цен. Сегодня подобное предложение выглядит странным: как монарх мог повлиять на цены, определявшиеся законом спроса и предложения? Однако в то время оно таковым отнюдь не казалось. Мировосприятие низов общества, даже в городах, тогда еще во многом определялось традиционным сознанием с его верой в чудесное и магическое. Относительно незадолго до описываемых событий, в 1775 году, во время массовых беспорядков, тоже вызванных дороговизной и получивших название «мучной войны», городской плебс, желая снизить цены на хлеб, изымал из пекарен муку и… бросал ее в реку. Теперь они столь же «логично» полагали, что король по своему желанию способен мановением руки понизить цены.
Многие современники, а следом за ними многие историки считали, что начавшиеся 5 октября события целенаправленно готовились революционными элитами, которые исподволь «разогревали» массы. Однако неопровержимых доказательств тому никто не привел. Если такая подготовка втайне и велась, то она не оставила после себя каких-либо материальных следов. Как по образующейся на поверхности воды пене мы можем догадываться о существовании глубинного течения, так и тут: нарастающая волна слухов и нагнетание истерии в революционной печати позволяют предполагать наличие осознанных действий со стороны определенных политических сил, заинтересованных в дестабилизации обстановки. Но лишь предполагать!
Утром 5 октября сотни женщин из Сент-Антуанского предместья и «чрева Парижа» отправились в Версаль жаловаться королю на дороговизну. Есть свидетельства современников о том, что в толпе якобы видели и переодетых в женское платье мужчин из окружения герцога Орлеанского, однако ни подтвердить, ни опровергнуть это утверждение сегодня, увы, невозможно.
В Париже после ухода женщин ударил набат, извещая о сборе национальной гвардии. Ее составляли преимущественно люди среднего класса, на которых и были рассчитаны сочинения революционных журналистов. Национальные гвардейцы потребовали у своего командующего Лафайета тоже вести их на Версаль, чтобы прояснить ситуацию с Фландрским полком, допустившим оскорбление революционных символов. Не имея возможности удержать своих подчиненных, Лафайет отправился в Версаль с 15 тысячами национальных гвардейцев, вооруженных ружьями и пушками. Их сопровождала толпа гражданских лиц.
Тем временем женщины добрались до королевской резиденции. Только что вернувшийся с охоты Людовик XVI доброжелательно принял их представительниц, высказал им утешительные слова и обещал скорое снижение цен. Действительно, новый урожай был уже на подходе. После посещения монарха часть просительниц сразу же отправилась обратно. Однако большинство осталось в Версале. Возможно, кто-то посоветовал им поступить именно так.
Следом за женщинами к королю пришла делегация Учредительного собрания с Мунье во главе. Депутаты принялись объяснять Людовику, что на самом деле народ недоволен его отказом санкционировать августовские декреты и Декларацию прав человека и гражданина. Король поверил им и утвердил все эти акты. Похоже, больше всего ему хотелось, чтобы толпа незваных гостей как можно скорее покинула его резиденцию.
Между тем к ночи в Версаль подтянулась и национальная гвардия Лафайета. Прибывшие с нею представители парижского муниципалитета потребовали у короля покинуть Версаль и перебраться с семьей в Париж. Ставки, таким образом, поднимались. Людовик обещал дать ответ на следующий день. В ожидании этого вся масса народа – женщины, национальные гвардейцы, сопровождавшая их толпа – расположилась табором у стен дворца.
Ночью какие-то люди из вновь прибывших проникли внутрь дворца (говорили, что кто-то из придворных открыл им дверь), прошли к спальне Марии-Антуанетты и попытались ворваться туда. Два дворянина, дежурившие у дверей, встретили нападавших со шпагами в руках и ценой своих жизней задержали, позволив королеве спастись бегством.
Утром 6 октября, когда невыспавшийся король с супругой и сыном вышли в сопровождении Лафайета на балкон, то увидели на пиках головы двух защитников королевы. Сама же толпа угрюмо рокотала: «В Париж! В Париж!» И Людовик опять сдался. Предпочитая плыть по течению и не осмеливаясь искать защиты у верных ему войск, он со всей семьей под конвоем национальной гвардии и в окружении многотысячной толпы покинул Версаль. Вернуться туда ему уже не удастся.
События 5–6 октября положили конец сосуществованию двух суверенных центров власти – абсолютного монарха и Учредительного собрания. Формально король по-прежнему считался первым должностным лицом государства, но фактически он отныне стал пленником Собрания.
Впрочем, парижские бедняки, женщины и мужчины, составлявшие значительную часть сопровождавшей короля процессии, не думали о столь высоких материях, а рассматривали происходившее исключительно в свете своей борьбы за хлеб насущный. «Мы везем пекаря, пекариху и пекаренка», – радостно восклицали они.
«Партии»
Вслед за королем Учредительное собрание тоже переехало в Париж, где разместилось поблизости от новой королевской резиденции. Людовик с семьей поселился во дворце Тюильри, а Собрание заняло Манеж в примыкавшем к дворцу парке Тюильри. Там депутаты и продолжили свою работу над конституцией.
Именно их деятельность и определяла суть революционных перемен во Франции. Революция – это ведь не спонтанные или даже организованные вспышки насилия, которые можно определить как бунт. Революция представляет собой смену неправовым путем одного политического или социального строя другим. Иначе говоря, подобная смена всегда происходит в нарушение существующих на данный момент норм права. Однако парадокс любой революции состоит в том, что, попирая прежние правовые институты, она должна немедленно создать новые, чтобы обеспечить сохранность и функционирование установленного в результате нее нового строя. Как раз этим и занимались в последующие два года депутаты Учредительного собрания. Хотя аграрные волнения и городские беспорядки продолжали время от времени вспыхивать в разных частях страны, они не оказывали определяющего влияния на деятельность новых законотворцев, сосредоточивших осенью 1789 года в своих руках всю государственную власть.
К тому моменту в Собрании уже достаточно четко обозначилось деление депутатов на ряд политических групп («партий»).
Роялистами называли тех, кто противился какому бы то ни было ограничению королевских прерогатив. Удивительно, но самыми активными защитниками трона оказались не представители родовой аристократии, а люди не слишком высокого происхождения. Пожалуй, лучшим оратором «правой» стал аббат Жан-Сифрен Мори, сын бедного сапожника, сделавший успешную карьеру в церкви благодаря незаурядным интеллектуальным способностям и литературному таланту. Другой блестящий оратор роялистов, кавалерийский офицер Жак Антуан Мари Казалес, хотя и принадлежал к дворянам, не имел древней родословной: титул получил только его дед. Служа до Революции в провинциальном гарнизоне, Казалес не мог похвастаться ничем, кроме репутации картежника и записного волокиты. Однако в Учредительном собрании его дремавшие таланты раскрылись в полной мере, и он проявил себя великолепным полемистом. Впрочем, даже будучи депутатом, он оставался офицером, готовым сражаться за короля не только словом, но и оружием. Трижды его парламентские перепалки с лидерами «патриотов» выливались в дуэли – с д’Эгийоном, Александром Ламетом и Барнавом, и все три раза Казалес был ранен. Но это не охладило его пыл. «Благоразумие и умеренность – удел посредственностей», – бросил он как-то мадам де Сталь, дочери Неккера.
Монархисты, самым ярким из которых был уже не раз упоминавшийся Мунье, еще весной и летом 1789 года принадлежали к числу сторонников реформ и добивались ограничения королевской власти. Они поддержали декреты 5–11 августа и Декларацию прав человека и гражданина, однако в ходе дальнейшей работы над конституцией выступили за абсолютное вето короля и двухпалатный парламент по образцу английского. В результате и они оказались на правом фланге депутатского корпуса. Однако роялисты доверия к ним не испытывали, а многие бывшие соратники по антиправительственной оппозиции и вовсе презирали. В среде депутатов Учредительного собрания монархистов называли уничижительным неологизмом «монаршьены» (monarchiens), составленным из слов monarch (монарх) и chiens (собаки). События 5–6 октября стали для этой «партии» моментом истины. Еще вечером 5 октября Мунье во главе делегации депутатов убеждал испуганного короля санкционировать августовские декреты и Декларацию прав, а уже поутру, узнав о ночном нападении на королеву и убийстве ее защитников, он проникся таким отвращением к происходящему, что вскоре покинул не только Собрание, но и страну, влившись в неуклонно расширявшиеся ряды эмиграции. Остальные монархисты, оставшиеся в Собрании, сблизились с роялистами.
Конституционалисты – таким достаточно условным термином обозначали всех сторонников конституции, призванной обеспечить радикальный разрыв со Старым порядком и формирование нового, основанного на ценностях Просвещения. Сами они продолжали называть себя «патриотами». Конституционалисты составляли в Учредительном собрании большинство. Их бесспорным лидером был харизматичный Мирабо. Его высочайший авторитет и популярность вызывали плохо скрываемую ревность у Лафайета, Талейрана, Сийеса и других видных деятелей «левой». Триумвират же молодых политиков в составе Барнава, Дюпора и Шарля Ламета (в Собрании также заседали его братья Александр и Теодор) и вовсе пытался превзойти по своему влиянию Мирабо за счет радикализма выдвигаемых ими требований.
На самом же левом фланге Собрания находился адвокат из Арраса Максимилиан Робеспьер. Он был единственным из всех депутатов, кто не вошел ни в один из парламентских комитетов, где велась практическая работа над конституцией и новым законодательством. Таким образом он обеспечил себе абсолютную свободу для критики «несовершенства» всего того, что делалось его коллегами. Правда, в самом Собрании к нему мало прислушивались, а точнее, зачастую просто не слышали: акустика в Манеже оставляла желать лучшего, и тихий голос Робеспьера обычно тонул в шуме зала. Времена, когда его появление на трибуне будет встречать мертвая тишина, придут позднее.
«Левое» большинство, как правило, более или менее консолидированно голосовало за реформы, предлагаемые его лидерами. Однако между ключевыми фигурами конституционалистов постоянно шла скрытая борьба за влияние. Мирабо и Лафайет, каждый из которых имел свою клиентелу среди депутатов, активно интриговали друг против друга. Триумвират боролся против обоих. Робеспьер же критиковал едва ли не все меры, принимавшиеся его либеральными коллегами, что порой сближало его с крайне «правыми».
Эта борьба честолюбий осложняла реформаторские усилия конституционалистов, а порой побуждала их принимать меры, имевшие роковые последствия. Так, когда возникла реальная возможность назначения Мирабо министром, что, объективно говоря, существенно облегчило бы проведение либеральных преобразований, другие «левые» лидеры взревновали и, демагогически взывая к бескорыстию, провели декрет о запрете депутатам входить в правительство. Мирабо ничего не оставалось, как попытаться неформальным образом влиять на политику исполнительной власти. Он вступил в тайную переписку с королем, которая продолжалась до самой смерти Мирабо, скоропостижно скончавшегося от перитонита 2 апреля 1791 года.
Политическая деятельность депутатов не ограничивалась стенами Собрания. Значительную часть свободного от заседаний времени они проводили в светских салонах и политических клубах, где в кругу единомышленников обсуждали вопросы политики и определяли парламентскую стратегию.