На эту роль обычно было два претендента, расходившихся во мнениях о том, как следует вести себя по отношению к туземцам. Первый был крупным, импульсивным, общительным, грубым, наивным и обаятельным пролетарием, который ходил в шинели, размахивал револьвером, полагался на классовое чутье и пренебрегал «объективными условиями», сгоняя туземцев в дееспособный коллектив. Иначе говоря, он был героем «великого перелома», который бесстрашно разоблачал врагов и штурмовал крепости, но неуютно чувствовал себя среди чайных чашек с красивым пестрым узором. Он представлял собой героическое прошлое советского общества и вызывал ностальгическое уважение и снисходительную симпатию у тех, кто достиг полной сознательности (именовавшейся теперь «культурой»). Именно культура, понимаемая как наличие образования и хороших манер, была отличительной чертой Коммуниста Номер Два. Он был нетороплив, сдержан, спокоен, исполнен такта и чувства собственного достоинства. Он имел высшее образование и проявлял неутомимое внимание к деталям. Его специальностью были отдельные люди, а не «массы», и он умело играл на сильных и слабых сторонах каждого, не забывая о собственной личной жизни, которая служила важным мерилом его лидерских качеств
{1323}. Показательно, что в романах, действие которых происходит во время войны или в первые послевоенные годы (как, например, в случае открытия забытого племени), оба могли быть туземцами, хотя и русскими «по содержанию». В конечном счете они были девушками-бунтарками 1930-х годов, которые за это время овладели культурой, выдвинулись на руководящую работу и превратились в мужчин (партийные руководители по-прежнему играли роль отцов для своих туземцев, так что смена пола была обязательной)
[108]. В этой версии вышедшее из моды «героическое» поведение одного из героев могло объясняться юношеским максимализмом или недостаточным уровнем образования
{1324}. Суть конфликта хорошо выражена в следующем диалоге:
Коммунист № 1: Ну почему, почему они такие, эти люди, а? Их руками, зубами тащишь к свету, к воздуху чистому тащишь, а они, как олень заарканенный, упираются!
Коммунист № 2: Зачем тащить? Звать надо, сердцем звать, чтобы верили, чтобы сами шли, вот как звать надо. Когда кого-нибудь тащат, он обязательно упираться будет{1325}.
«Сердцем звать» означало убедить словом, а умелое убеждение словом всегда достигало цели, поскольку коренные северяне были в конечном счете рациональными, а значит, открытыми для проповеди, хотя в некоторых особо сложных ситуациях приходилось на всякий случай творить чудеса (обычно исцелять больных). Подлинным ключом к решению проблемы был такт: если ты сожжешь идолов, идолопоклонники возмутятся и поднимут крик, но если ты найдешь верные слова и обеспечишь обильный урожай, они — и уж точно их дети-школьники — сожгут своих идолов сами. Как говорит Павел Глотов, тактичный большевик: «Я не верю ни русскому богу, ни нанайскому эндури и никаким другим богам… Но я уважаю людей, уважаю вас и не могу позволить, чтобы при мне издевались над вами, над вашей верой. Вы пока верите своим шаманам, ну и верьте, но ваши дети не будут им верить, так же как и я не верю»
{1326}.
В более поздних романах Коммунист № 1 мог превратиться в сухого, лишенного воображения бюрократа, который не видит реальных людей за формами и циркулярами, или даже в сотрудника КГБ, который бездумно выполняет все инструкции, даже если они исходят от «фальшивых» русских
{1327}. Но основной принцип оставался прежним. Представитель партии среди коренного населения был не пламенным крестоносцем, а уважаемым сельским священником (точнее, русским православным батюшкой — чтобы хорошо выполнять свои обязанности, он должен быть женатым).
Правильность нового подхода удостоверялась самими коренными жителями, которые были «благодарны русскому за то, что он открыто не насмехался над их обрядами»
{1328}. По словам рыбака из повести Ходжера, «русские [в отличие от японцев] ведь не отобрали у нанай их стойбища, не выгнали в тайгу»
{1329}. Гораздо более солидную помощь новому курсу оказывало вышестоящее партийное начальство. В литературе 1930-х годов большевик действовал в одиночку, и его единственной поддержкой было имя — и иногда образ — Ленина. В послевоенных текстах у него всегда есть райкомовский руководитель, роль которого состоит в том, чтобы появляться в решающие моменты и санкционировать политику персонального подхода. Если младший коммунист был представителем коренного народа, роль эта была особенно важной, потому что русский наставник одновременно являлся приемным отцом и пожизненным покровителем. Но с точки зрения развития сюжета самым важным испытанием для «туземных учеников» был успех в работе и в личной жизни. Почти во всех послевоенных повествованиях о Большом путешествии и Недисциплинированный Туземный Ученик, и Местный Туземный Руководитель (тот и другой — мужчины, а иногда одно и то же лицо) сталкивались с двумя серьезными задачами. Первая, как всегда, состояла в том, чтобы преодолеть отсталость и вдохновить на то же рядовых туземцев; вторая — в попытках соединиться с молодой женщиной, которую охраняет и всячески третирует приверженный традициям муж или отец. Драматическая развязка заключалась в создании колхоза (выполнении плана) и любовной победе. Наградой герою были женитьба и повышение по службе
[109].
Эта схема точно соответствует стандартному соцреалистическому сюжету первого послевоенного десятилетия
{1330}. Более того, она дожила до 1980-х годов, продолжая разыгрывать беспрецедентный скачок «от патриархальщины к социализму», пока он оставался частью официального прошлого. В этом, однако, и состояла суть проблемы. Поскольку скачок считался состоявшимся, Большому путешествию не оставалось ничего другого, как превратиться в «исторический» жанр именно в тот момент, когда научная и партийная ортодоксия требовали изображения социалистического настоящего. Но изображение социалистического настоящего могло привести к гибели литературного туземца: если этнографы определяли свою науку как изучение явлений, «национальных по форме», то от писателей ждали проникновения в «содержание», в «человеческие души», которые наконец освободились от этнической принадлежности. Но освободились ли они? Даже в существующей официальной схеме Большого путешествия некоторые элементы вызывали сомнения. Достижение сознательности означало обрусение по содержанию и — все в большей степени — по форме, по мере того как просвещенные туземцы переселялись в «дома русского типа» и покупали постельные покрывала и велосипеды (тем самым обрекая на гибель и этнографию). Кроме того, достижение сознательности — как и успех миссионера — ассоциировалось с производственными победами и женитьбой. Казалось, что равенство было достигнуто — за исключением того факта, что русский миссионер никогда не женился на местной женщине. Потому ли, что она была недостаточно просвещенной (недостаточно русской) и любовь к ней превратила бы его в «кавказского пленника»? Советской литературе 1960—1970-х предстояло ответить на этот вопрос. А пока надо было догонять современность.
Глава 10.
ВЫМИРАЮЩИЕ ВИДЫ
Они зовут тебя, сородичей глухие голоса — Зовут назад, в привольные, безбрежные леса.
Фелисия Доротея Хеманс. Дитя лесов[110]
Проблемы плановиков и сомнения ученых
Пока литературные туземцы продолжали жить в прошлом, а малые народы этнографов были поглощены меняющимся бытом, сами коренные северяне наблюдали безудержное промышленное развитие. За годы войны приполярные шахты ГУЛАГа выросли по значению и размерам; дорожная сеть на Колыме увеличилась в десять раз, а Норильск превратился в крупный центр добычи никеля. В 1944 г. норильские заключенные победили заключенных Дальстроя в «социалистическом соревновании» за право считаться лучшим промышленным предприятием НКВД
{1331}. В последующие два десятилетия темпы промышленной экспансии продолжали нарастать, и к концу 1960-х традиционные охотничьи угодья и оленьи пастбища Дальнего Севера превратились в важнейший источник советских фосфатов, никеля, золота, олова, слюды, вольфрама и леса. Тем временем Северо-Западная Сибирь стала крупнейшим нефте- и газодобывающим регионом СССР и центром новой общегосударственной стратегии развития
{1332}.
В жизни коренных обитателей этих регионов решающие изменения произошли после смерти Сталина в 1953 г., когда система трудовых лагерей перестала быть основой промышленного развития, а Дальстрой — крупнейшее подразделение ГУЛАГа и последняя из северных территорий с особым статусом — превратился в обычную провинцию. Проблема рабочей силы на Севере приобрела исключительную остроту, а будущее местных жителей стало напрямую зависеть от способа ее решения. Впрочем, решение ни у кого не вызывало сомнений: даже если пренебречь опытом Главсевморпути и предположить, что коренные обитатели Севера могут стать добровольными и квалифицированными пролетариями, их численность была совершенно недостаточной для реализации этой цели. Уже в 1956 г. ЦК и Совет Министров призвали советских юношей и девушек ехать на Север и занимать там рабочие места, освободившиеся после выхода из лагерей их родителей
{1333}. В интересах массовой миграции были значительно увеличены «северные надбавки» к зарплате и пенсионные льготы, и, поскольку коренные охотники и собиратели по-прежнему не могли прокормить переселенцев, центральным снабженческим организациям велели расширить их (весьма невыгодную) деятельность в регионе. К 1959 г. население семи сохранившихся автономных (в прошлом национальных) округов составляло 349 510 человек, в том числе 70 049 представителей коренных народов. Двадцатью годами позже соотношение было соответственно 997 556 и 81 012 человек. В Ямало-Ненецком округе численность иммигрантов удвоилась, на Чукотке — утроилась, а в Ханты-Мансийском автономном округе возросла в 4,6 раза. Удельный вес коренного населения в относительно слаборазвитом Корякском округе сократился с 27,7 до 22,6%, на Чукотке — с 25,8 до 9,0%, а в богатом нефтью Ханты-Мансийском округе — с 14, 5 до 3,2%
{1334}.
Не имея отношения к индустриализации (а значит, и ко всемогущим центральным министерствам) ни в качестве источника рабочей силы, ни в качестве поставщиков продовольствия, поселения и стойбища коренных народов стали экономически «нежизнеспособными» и, следовательно, бесполезными. Министерства, занимавшиеся экономическим развитием Севера, не отвечали перед местной администрацией, а местная администрация, всецело зависевшая от выполнения плана, не отвечала на требования коренного населения, которое обеспечивало ничтожно малую долю региональной продукции. Нужно было что-то делать, и в 1957 г. ЦК партии и Совет Министров выпустили совместное постановление, обязывавшее всех северных инвесторов, больших и малых, вовлекать коренные народы в реализацию крупных промышленных и сельскохозяйственных проектов — по большей части с помощью системы льгот при найме на работу и продвижении по службе, но также через интенсификацию традиционного оленеводческого, охотничьего и рыболовного хозяйства
{1335}.
Чтобы контролировать этот процесс, в 1962 г. при Совете Министров РСФСР была создана специальная группа (позже «отдел») экономического и культурного развитая народов Крайнего Севера. Такие же отделы были сформированы в нескольких северных областях и во многих министерствах
{1336}. Таким образом, контролеры служили в тех же учреждениях, что и их подконтрольные. Более того, поскольку промышленному росту и развитию хозяйства коренных народов придавалось далеко не одинаковое значение, новые защитники туземных интересов оказались в подчинении у тех, кто, согласно партийному постановлению, «недостаточно учитывают… обычаи и традиции» местного населения
{1337}. По словам С.И. Балабанова, возглавлявшего Московский отдел в 1980-е годы, система «была не вполне эффективной» из-за того, что министерства и местные органы власти не думали ни о чем, кроме выполнения плана
{1338}. Теоретически отделы развития народов Крайнего Севера на местах подчинялись и областным чиновникам, и центральному отделу, но зарплату они получали от местных исполкомов. Поэтому вряд ли следовало удивляться, что «главы облисполкомов не всегда уважительно относились к работе отдела»
{1339}. В то же время Совмин РСФСР не всегда уважительно относился к своему собственному северному отделу, который, по словам его многолетнего главы, состоял по большей части из бюрократов-неудачников, надзиравших за своими более успешными коллегами.
Но даже если бы отдел экономического и культурного развития народов Крайнего Севера состоял из пламенных энтузиастов с огромным бюджетом, основной проблемой по-прежнему было бы отсутствие у них ясной задачи и четких стандартов. Единственным формальным критерием оценки работы отдела (и благосостояния коренных народов) было выполнение планов, принимавшихся областными исполкомами. Иными словами, отдел мог только проверять, выполняют ли северные чиновники свои собственные планы, поскольку ни в каких иных планах «малые народы» не фигурировали. По словам Балабанова, отдел неустанно просил Госплан выделить коренных северян в особую категорию: это оправдало бы существование отдела и помогло бы ему более осмысленно организовать свою деятельность. Но этого не произошло, и судьба народов Заполярья по-прежнему зависела от нужд индустриального развития и потребностей некоренного населения.
В свете этих нужд и потребностей большинство аборигенных групп были помехой и финансовой обузой, тем более что «неэффективность» их труда казалась следствием тупого упрямства. Пока рыбаки всю зиму сидели без дела, а жены оленеводов круглый год сидели без работы (и подвергались эксплуатации), крупные предприятия, содержавшие на свои средства школы и больницы для коренного населения, остро нуждались в рабочей силе. В 1950-е годы большинство местных чиновников, не сдерживаемые эффективными центральными организациями, пришли к единственному решению, которое казалось уместным в данных обстоятельствах: принудительное переселение и «укрупнение». Небольшие кооперативы, созданные на основе традиционных хозяйственных единиц и имевшие репутацию бесперспективных производителей и расточительных иждивенцев, следовало заменить крупными государственными предприятиями, способными приобретать современную технику и подлежащими эффективному надзору со стороны областной администрации. К 1980-м годам большинство туземных колхозов были ликвидированы или преобразованы в совхозы, а многие коренные северяне были переселены в крупные поселки с домами стандартной постройки, где от них ожидали рационального труда в производственных отраслях экономики. В Ханты-Мансийском автономном округе число поселков коренных народов сократилось с 650 до 126; на Чукотке почти все колхозы стали совхозами; в Ногликском районе на Сахалине были ликвидированы все одиннадцать традиционных нивхских поселений; а на Кольском полуострове только одна саамская деревня официально оставалась «национальной» (хотя 86% ее жителей составляло некоренное население)
{1340}.
«Эффективный и производительный» труд означал, что на новых местах жительства коренные северяне должны были либо отказаться от традиционных занятий, либо изменить их в интересах увеличения выпуска продукции. Так, оленеводы должны были усвоить «производственное кочевание» в противоположность «бытовому кочеванию». Специализированные бригады из пяти-десяти профессиональных оленеводов, в сопровождении одной или двух «чумработниц», должны были посменно работать в тундре, пока их жены трудятся на молочных и звероводческих фермах и прочих новых предприятиях. Тем временем их пожилые родители могли бы разнообразить свой досуг с помощью радио, телевидения и «домов культуры», а дети — приобретать трудовые навыки индустриального общества в школах-интернатах
{1341}.
Не всем этим планам суждено было исполниться: по крайней мере, таково было мнение нового поколения советских этнографов, получивших образование в послевоенной атмосфере индивидуального подхода, навсегда впитавших в себя опыт «оттепели», чувствовавших себя в безопасности во все более стабильном мире научного истеблишмента и враждебно относившихся к утопизму, насилию и принудительному равенству времен культурной революции, а также к «бюрократическому» и «неинтеллигентному» своеволию новых «культурных» чиновников. К середине 1960-х эти молодые ученые (обреченные считаться молодыми еще четверть века, пока Горбачев не восстановил течение времени) снискали профессиональную известность и без особого сожаления наблюдали, как сходят со сцены их учителя — в большинстве своем активисты культурной революции, превратившиеся в бюрократов. Получившие образование в эпоху полевых экспедиций и интереса к «национальным особенностям», этнографы 60-х годов отождествляли себя с объектом своих исследований (тем или иным коренным сообществом) и с предметом своей науки (этичностью). Поэтому, даже следуя обязательной риторике «скачка» в социализм и слияния наций, они подвергали сомнению средства достижения этих целей и в конечном счете смысл и моральную оправданность как социализма, так и слияния наций.
Прежде всего выяснилось, что не все считали новые современные поселки центрами производительного труда, непритязательного изобилия и культурного досуга. Дома русского типа часто были слишком холодными, их двери выходили на главную улицу и были открыты всем ветрам, а их прямоугольная форма способствовала образованию больших сугробов. Из-за таяния вечной мерзлоты некоторые новые дома кренились к югу и требовали постоянного ремонта. Такие широко разрекламированные блага цивилизации, как водопровод, канализация и центральное отопление, либо не существовали, либо не работали. Некоторые предприимчивые жильцы пристраивали к своим домам кладовые, коптильни и прочие необходимые для жизни на Севере помещения; другие ставили во дворах юрты, а дома использовали не по прямому назначению. Некоторые «укрупненные» поселения находились далеко от охотничьих или рыболовных угодий, что означало, что мужчин никогда «не было дома», а большинство звероводческих ферм оказались нерентабельными, что означало, что женщины оставались безработными. И то и другое, вместе взятое, означало, что супружеские пары оказались перед выбором: сидеть вместе без работы, работать вдали от дома (в случае жены — бесплатно) или подолгу жить раздельно.
Кочевые оленеводы были в еще худшем положении. Поскольку переход северного оленя к оседлости не представлялся возможным, переход к оседлости тундровых оленеводов ограничивался «производственным кочеванием», т.е. кочеванием мужчин без жен и родителей (дети учились в интернатах и предметом обсуждения не являлись). Одним из предлагавшихся решений было отделить стада от оленеводов, огородив большие территории под «свободные пастбища»; но это слишком дорого стоило, не отличалось эффективностью и в конечном итоге обернулось бы возвращением к охоте. Другой вариант состоял в том, чтобы не переводить кочевников на оседлость, а заставить кочевать поселения, т.е. возить дома русского типа на тракторных прицепах. Это также не представлялось практически осуществимым: издержки были бы слишком велики, а ущерб для хрупкой экологии тундровых пастбищ — невосполним. Решение, к которому склонялось большинство специалистов, заключалось в том, чтобы оленеводы сменяли друг друга в тундре, работая относительно короткими вахтами и проводя как можно больше времени в поселке, в кругу семьи. Учитывая расстояния, которые обычно покрывают стада северных оленей в течение года, казалось очевидным, что осуществление этого плана придется отложить до тех времен, когда у каждого туземного поселения будет свой вертолет.
Тем временем оленеводам приходуюсь жить отдельно от жен или вообще без жен, по мере того как все больше молодых женщин отказывались вступать в долговременные отношения с социально неперспективными кочевниками. Число матерей-одиночек стремительно росло; часто отцами были приезжие контрактники, но в любом случае финансовый риск был невелик, поскольку государство несло полную ответственность за всех туземных детей с самого раннего возраста. Замыкало порочный круг то обстоятельство, что выпускники государственных школ-интернатов были совершенно не подготовлены к образу жизни, который русские учителя плохо знали, а русоцентричная система обучения считала отсталым. Несколько поколений выпускников школ (или исключенных из школ) не могли или не хотели воссоединяться со своими родителями или говорить с ними на родном языке, а современное техническое оборудование, которое должно было заменить традиционные навыки, либо отсутствовало, либо обслуживалось лучше подготовленными иммигрантами
{1342}.
Эту картину обычно обрамляли бодрые отчеты об увеличении выпуска продукции, чистой одежде, уютных интерьерах и росте сознательности, а также практические предложения насчет исправления тех или иных «недостатков»; но ее общий смысл был весьма тревожным. Большинство ученых были согласны с тем, что коренные северяне усваивают некую версию «советской культуры», но некоторые из них полагали, что северяне не очень преуспели в рамках этой культуры, а значит, стали советскими, не став равными. Более того, абсолютное превосходство советской культуры больше не воспринималось как аксиома. Некоторые авторы утверждали, что определенные традиции коренных народов представляют собой «накопленный опыт» и потому более эффективны, чем их «схоластические» (т.е. бюрократические) советские суррогаты, и что в любом случае смена культуры представляет собой сложный и болезненный процесс, который может привести к серьезным социальным и психологическим травмам
{1343}. И.С. Гурвич даже предположил, что «быстрое размывание верхнеколымских юкагиров едва ли положительное явление», поскольку «при быстрой и коренной ломке быта часто исчезают культурные ценности, выработанные отдельными этническими группами»
{1344}. Иными словами, этническое разнообразие следовало сохранить из-за его культурной ценности, а также потому, что в нем заключался raison d\'etre этнографии как науки.
Дело зашло слишком далеко. В 1963 г. официальный страж теоретической чистоты журнал «Коммунист» обвинил советскую этнографию в недостаточном внимании к национальной политике партии. Гурвичу было велено не беспокоиться о так называемых культурных ценностях, поскольку процессы, которые он описывает, «имели лишь положительное значение»
{1345}. Попрек был не вполне справедливым, если учесть, что статья Гурвича была опубликована до того, как XXII съезд КПСС сформулировал партийную точку зрения по данному вопросу. Так или иначе, этнографы поспешили извиниться
{1346} и немедленно приступили к исследованию, говоря словами новой Программы КПСС, «нового этапа в развитии национальных отношений в СССР, характеризующегося дальнейшим сближением наций и достижением их полного единства»
{1347}. В последующие два десятилетия северные этнографы во главе с Гурвичем посвятили себя изучению того, как «сближение наций» осуществляется на практике. Этнографический жанр Большого путешествия оставался важным («зайдя в любой дом, можно убедиться, что люди здесь живут в полном достатке: хорошая мебель, во многих домах ковры, радиоприемники, фотоаппараты, радиолы»)
{1348}, но на первое место вышли «этнические процессы». Основной задачей было изучение «различных видов взаимодействия этносов», при особом внимании к факторам, которые «стимулируют утверждение общих черт в образе жизни наций и народностей»
{1349}. По мере развития теории «сближение» (ведущее к окончательному «слиянию») было подразделено на «консолидацию» (например, различных эвенкских групп в единый этнос), «ассимиляцию» (например, других эвенкских групп русскими или якутами) и «интеграцию» или «слияние» в собственном смысле слова (например, эвенков, якутов и русских в единый советский народ)
{1350}. Все эти «этнические процессы» можно было наблюдать и прогнозировать при помощи изучения речевой практики (особенно двуязычия), смешанных браков, самоидентификации и, в гораздо меньшей степени, таких традиционных элементов литературы Большого путешествия, как изменения в одежде, питании и обстановке жилья
{1351}. Общепризнанная точка зрения заключалась в том, что народы Заполярья, как и все советские народы за примечательным исключением русских, быстро консолидируются с тем, чтобы в конечном счете ассимилироваться или слиться. С одной стороны, их национальное существование характеризовалось «преодолением былой обособленности этнографических и локальных групп, стиранием различий в говорах, изживанием родоплеменного деления, формированием современной литературы, профессиональных форм искусства… укреплением национальных форм самосознания»
{1352}. С другой стороны, оно демонстрировало постепенное, но необратимое сближение этих народов с другими этническими группами «на основе общности социалистического содержания их культуры»
{1353}. Это противоречие напоминает западные дискуссии того времени об отношениях между национализмом и распространением «культурного единообразия» на волне растущего общества потребления — за тем исключением, что в СССР причинно-следственный ряд был перевернут, а противоречие должно было со временем исчезнуть «диалектически» (примерно так же, как государство, которое становилось все сильнее, вплоть до полного «отмирания»).
Но пока этнографы — не без серьезных моральных сомнений — систематизировали «этнические процессы», теоретические принципы, на которых строились их исследования, продолжали расшатываться. Прежде всего никакая степень «консолидации» не считалась достаточной для того, чтобы коренные северяне стали нациями. Были они равны другим или не были, но вплоть до середины 1980-х годов «малые народы» оставались социалистическими «народностями», хотя никто не знал, что это означает, и даже не пытался дать этому термину точное определение. Одно было очевидным: этичность народов Приполярья качественно отличалась от этничности русских или грузин, несмотря на общий экономический базис всего населения СССР. Существовали ли иные способы классификации этичности? И вообще, что такое этничность?
Эти вопросы вышли на первый план после того, как Толстов в 1967 г. ушел на пенсию, а новый директор Института этнографии Ю.В. Бромлей повел своих коллег в Большое путешествие на поиски их неуловимого объекта. На протяжении двух последующих десятилетий советские этнографы, окруженные противоречивыми притязаниями вновь легализованных наук — социологии, психологии и генетики, — бились над концепцией этноса. Это было нелегкой задачей: этнос провозглашался онтологической реальностью, хотя ни один из его традиционных элементов (язык, территория и т.д.) не был ему присущ изначально — за исключением, пожалуй, самоназвания, которое уводило исследователя от онтологической реальности. Освободившись от Лысенко и «советского дарвинизма», Бромлей провозгласил «объективным механизмом этнической интеграции» «эндогамию в широком смысле слова». В конечном счете, писал он, каждый этнос стремится к генетической однородности; любое существенное нарушение принципа эндогамии ведет к разрушению этноса
{1354}. Опасные последствия этого тезиса проявились довольно скоро, но лишь один ученый (Л.И. Гумилев) пошел по этому пути до конца и провозгласил этнос биологической категорией. Бромлей отступил и, при поддержке большинства других этнографов, заявил, что этносы частично совпадают с генетическими популяциями, но не являются их прямыми наследниками. Этническое самосознание порождает эндогамию, результатом которой может стать появление новой расы (как пример приводились японцы), но не наоборот
{1355}.
Осложняло дело то обстоятельство, что значение этничносга не оставалось неизменным. Даже если сталинская схема «племя—народность—нация» и была ошибочной, представлялось несомненным, что этничность означала разные вещи при «первобытном коммунизме» и при социализме, у современных ульчей и у современных эстонцев. Бромлей много работал над построением комплексных иерархий этнических сообществ — всегда с одним и тем же результатом: чем выше на эволюционной лестнице находилось то или иное этническое сообщество, тем меньше в нем оставалось «этнического». Племена были «проникнуты» этничностью, сообщества феодального периода частично ее лишились (особенно в социальной сфере), а развитые нации сохраняли этнические черты лишь в «духовной сфере» (по мере выравнивания материальной культуры). Этническая реальность вновь ускользнула от исследователей: по крайней мере, в СССР она существовала лишь в сознании людей
{1356}.
Кроме того, выяснилось, что этнические черты видоизменяются в зависимости от класса, пола, региона и даже индивидуальных особенностей. К середине 1980-х на территорию, где во времена Толстова безраздельно царила этнография, вторглись этносоциология, этнопсихология, этноистория, этноэкология, этногеография и этнодемография — причем далеко не все эти дисциплины проявляли должное внимание к «этнической» составляющей
{1357}. Некоторыми из первопроходцев были «шестидесятники», но главный импульс к развитию новых направлений исходил от молодых ученых, которые не читали ни Марра, ни Сталина, но много занимались английским и тем больше интересовались западными исследованиями, чем больше разочаровывались в советской науке
{1358}. Поиски онтологической сущности этичности практически прекратились: то, что осталось в ведении «собственно этнографии», все чаще называли «культурой» или «бытовой культурой»
{1359}. К 1990-м большинство молодых этнографов, не успевших превратиться в социологов, психологов или демографов, стали называть себя «культурологами».
Таким образом, наука, основанная в России Львом Штернбергом, завершила полный круг своего развития. Но что это означало применительно к коренным северянам, знакомство с которыми в свое время вдохновило Штернберга? Для самой этнографии существовало как минимум две возможности. Принимая во внимание упадок этнических черт «материальной культуры», можно было согласиться с Бромлеем и Басиловым, что необходимо в первую очередь развивать описательную этнографию: «Совершенно ясно, что целый ряд черт традиционных культур уже в ближайшие годы окончательно уйдет в прошлое, и пока имеется возможность для полевых этнографических исследований, необходимо фиксировать те явления самобытной культуры разных народов, которые еще не стали предметом глубокого исследования»
{1360}. С другой стороны, поскольку этичность была лишь одним из многих элементов культурной мозаики, имело смысл обратиться к изучению таких «белых пятен» этнографии, как советский город, семья и дети
{1361}. В канун перестройки вторая тенденция преобладала. Коренные народы Севера, как стали называть «малые народы», вновь перестали представлять интерес для советской этнографии.
Потеря этнографии стала находкой для дисциплин, вторгшихся в традиционную сферу ее исследований. Интерес части историков к «культуре повседневности» привел к созданию советской социальной истории — с блестящими результатами для изучения сибирских крестьян
{1362}, а в одном случае — также и для изучения коренных сибиряков
{1363}. Впервые за всю историю их изучения коренные народы Севера оказались включенными в то же историческое повествование, что и русские. Новое сожительство представляло некоторые трудности, но само по себе новшество было примечательным (хотя и незамеченным).
Позже экология, демография и психология предложат свои пути изучения коренных северян
{1364}, но самым влиятельным новичком в этой сфере стала социология, самая заметная общественная наука 1970—1980-х годов. Социология считалась прагматической дисциплиной, которая занимается конкретными социально-экономическими проблемами и предлагает решения, основанные на объективных научных данных. Поскольку «непроизводительные» и живущие за счет государственных субсидий народы Приполярья воспринимались как проблема, социологи — в первую очередь группа новосибирских ученых во главе с В.И. Бойко — занялись поисками решения. Проблемы были знакомы по этнографическим работам 1960-х годов: вытеснение традиционных сфер хозяйства промышленностью и их разрушение из-за загрязнения окружающей среды; старение компетентных охотников и оленеводов и неспособность выпускников интернатов заменить их; невыгодность альтернативных занятий (например, звероводства), рост безработицы, распад семей и растущее значение некоренного технического и управленческого персонала. Согласно некоторым новым данным, рыба в Амуре была практически истреблена, а громкие заявления о полном переходе кочевников к оседлости (на Камчатке, в Читинской и Амурской областях) на деле означали, что оленеводы никогда не видели своих домов и своих жен (около 40% всех оленеводов были формально неженатыми)
{1365}.
Задача социологов состояла в том, чтобы при помощи анкет выяснить, как реагируют на эти тенденции сами коренные северяне, почему они реагируют именно таким образом и чего следует ожидать в будущем. Главными объектами исследования были восточносибирские сообщества, напрямую затронутые промышленным развитием: эвенки и эвены Северной Якутии, нивхи Северного Сахалина и, в первую очередь, эвенки, нанайцы и ульчи, через традиционные территории расселения которых должна была пройти Байкало-Амурская магистраль (БАМ, брежневский эквивалент Северного морского пути). При желании работники плановых структур могли использовать результаты этих исследований при определении экономической роли изучаемых сообществ и в целях повышения производительности труда коренного населения с минимальными издержками для всех заинтересованных сторон.
Публикация результатов могла вызвать и оптимизм и уныние. Согласно выводам социологов, молодым северянам, получившим школьное образование, не просто недоставало трудовых навыков, которые позволили бы им заменить родителей в тайге и тундре, — они фактически приняли обдуманное и, по всей видимости, необратимое решение не участвовать в большинстве сфер традиционного хозяйства. Половина всех нанайцев, проживавших в небольших поселках (до 50 семейств), выразили желание переехать в более крупные населенные пункты. В группе респондентов в возрасте от 14 до 19 лет 90% всех потенциальных мигрантов ответили, что они предпочли бы город поселку любого размера; 81% оленеводов Магаданской области в возрасте до 20 лет сообщили, что не считают подходящим жильем ни традиционные юрты, ни юрты фабричного производства; а 59% эвенков, проживавших в районе строительства БАМа, сказали, что ни при каких обстоятельствах не пошли бы работать в сферу оленеводства (в качестве причин они называли скуку, чрезмерные физические нагрузки, оторванность от внешнего мира и низкую заработную плату). В самом деле, 86% эвенков ожидали перемен к лучшему в результате строительства БАМа, хотя и признавали, что оно нанесет ущерб оленеводству. 50% из них надеялись найти работу, связанную с БАМом. Из тех, кто работал в сфере оленеводства и охоты, 26% расценивали последствия промышленной экспансии как «в целом отрицательные», а 23% — как «в целом положительные». Половина из них уже предпринимала попытки сменить род занятий. Образование стало важнейшим символом социального статуса для значительного большинства опрошенного населения: хотя молодые люди, продолжавшие учебу после окончания средней школы, сознавали, что, скорее всего, не смогут найти работу, соответствующую уровню их подготовки, 99% эвенков-восьмиклассников и десятиклассников, проживавших в районе строительства БАМа, видели себя в будущем представителями профессий, требующих «высшей и средней» квалификации. Из ста нанайских родителей, проживавших в сельской местности, ни один не хотел видеть своих детей охотниками, а все трое респондентов, которые посоветовали бы своим детям заняться рыболовством, высказали пожелание, чтобы они приобрели соответствующую квалификацию в профессиональных училищах. В большинстве обследованных регионов и дети и родители выразили пожелание, чтобы мальчики стали служащими или квалифицированными рабочими (например, шоферами или механизаторами), а девочки — врачами и учительницами. Коренные северяне, которым удалось реализовать свои профессиональные амбиции, не раскаивались в этом: 80% профессионалов с высшим образованием и 90% квалифицированных рабочих из числа коренного населения Северного Сахалина выражали удовлетворение своей работой. Соответствующий показатель среди рыбаков составлял 3,4%
{1366}.
Так, если молодые этнографы 1960-х полагали, что государство не ведает, что творит, и намекали, хотя и в косвенной форме, что единственным решением проблем Севера является сохранение и поддержка здоровых аспектов традиционной жизни, социологи 1970-х утверждали, что коренные северяне усвоили господствующие ценности советского общества и что государство должно оправдать надежды, которые оно преднамеренно вселило в сознание людей. Иными словами, безработица и распад семьи были не следствием невежественного вмешательства чиновников, озабоченных выполнением плана, а временным результатом недостаточного или несбалансированного (не просчитанного научно) технологического развития. Если 90% всех коренных обитателей Северного Сахалина, занятых квалифицированным трудом, удовлетворены своей работой, а приблизительно 22,9% из тех, кто получил профессиональную квалификацию, смогли устроиться лишь рыболовами или чернорабочими (и остаются неудовлетворенными), то создание соответствующих рабочих мест для этой последней группы (путем экономического развития региона и, возможно, принятия специальных квот для национальных кадров) приведет ко всеобщему удовлетворению. Более того, поскольку полная ликвидация традиционного хозяйства была невозможна как по экономическим, так и по психологическим причинам, ключ к решению проблемы состоял в том, чтобы сделать традиционные сферы занятости более привлекательными — через внедрение современной техники, удовлетворение растущих потребительских запросов и введение некоторых традиционных трудовых навыков в школьный курс обучения.
Эти рекомендации были, разумеется, уступкой. В.И. Бойко и его коллеги неизменно указывали, что интеграция народов Приполярья в советское общество должна быть максимально безболезненной и что при этом необходимо учитывать культурные и экономические особенности. Оленеводство, в частности, стояло все на том же распутье: кочевничество представлялось несовместимым с экономическим развитием; оседлость представлялась несовместимой с оленеводством; а любые попытки разорвать замкнутый круг были сопряжены с социальными издержками, на которые Бойко и большинство его коллег не могли согласиться
{1367}. Более того, по некоторым признакам, растущую безработицу среди коренных народов нельзя было объяснить одной лишь неспособностью государства создать достаточное количество привлекательных рабочих мест. Некоторые ученые, например, утверждали, что даже образованные представители коренных народов не могут выдержать конкуренции с иммигрантами из-за своего уникального психологического склада, а также из-за привычки полагаться на государственную поддержку в форме различных квот и субсидий
{1368}.
Соответственно психолога и «этнопедагога» (возродившие педологию, но избегавшие использовать сам этот термин) присоединились к дискуссии и поставили под сомнение аксиомы, не оспаривавшиеся со времен культурной революции
{1369}. Тем не менее большинство социологов продолжали исходить из прежних принципов. До контакта с русскими, считали они, туземные сообщества руководствовались «обычаями и традициями», которые «принуждали человека действовать слепо… ограничивали социальную роль личности и в конечном счете консервировали данную общность»
{1370}. Познакомившись с образом жизни, основанным на эмансипации личности и активном преобразовании окружающей среды, большинство северян выбрали свободу от традиционных ограничений. Функцией государства было обеспечить им подлинные возможности для самореализации через крупномасштабное, но тщательно спланированное развитие. Но люда консервативны, и «преодоление этой инерции в пользу быстрейшей реализации мощи творческого сознания, собственно человеческой сущности неизбежно связано с некоторыми издержками»
{1371}. Задача ученых состояла в том, чтобы уменьшить эти издержки и помочь государству и коренным народам в реализации их общих стремлений.
Возвращение Дерсу Узала
Литературные версии Большого путешествия были масштабнее научных: в основе их лежала всеобъемлющая метафора мировой эволюции и советской истории, ведущих к механизированному — и все более индивидуализированному — совершенству. Соответственно, по мере того как «последний и решительный бой» уходил все дальше в прошлое, каждое обращение к современности сталкивалось с чрезвычайно трудновыполнимой задачей изображения совершенства. Этнография земного рая застопорилась в 1960-е годы; литературный вариант, который не мог быть статичным, оказался в еще более тяжелом положении.
Зло в любом виде стало временным явлением: его агенты прокрадывались из преисподней (из-за границы) и немедленно по обнаружении изгонялись обратно, в то время как доморощенные отклонения от всеобщей добродетели были либо рецидивами прошлого, либо свойствами личного темперамента. Новая жизнь коренных народов сводилась к вещественным доказательствам их благополучия, среди которых бросались в глаза дома русского типа, школы-интернаты, больницы и клубы; домашняя обстановка с яркими занавесками, пишущими и швейными машинками, круто посоленными блюдами русской кухни на «тщательно отглаженной скатерти»; хорошо образованные и довольные жизнью люди, гордящиеся успехами своего колхоза, русскими стрижками и импортной мебелью
{1372}. Если о чем-то и спорили, то «не по-плохому, а по-хорошему: …не знают, что купить на заработки»
{1373}. С.М. Бытовой в романе «Поезд пришел на Тумнин» предложил замечательную метафору для литературной трансформации коренных народов. Если в прошлом большинство взрослых орочей вели себя как дети, то теперь символическим центром поселения и «предметом гордости обитателей бывшего стойбища» был дом престарелых: «Старейшие и, значит, самые уважаемые люди родов живут в этом светлом, просторном доме, обеспеченные всем необходимым. Государство кормит их, одевает, лечит их, заботится о том, чтобы ничто не омрачило их старость»
{1374}.
На досуге старики учатся читать, работают на добровольных началах, шьют теплые унты для товарища Сталина и подписывают призывы к борьбе за мир во всем мире. Даже шаман, который раньше пугал сельских ребятишек, бросает свои проделки и позволяет внучке сдать его халат и священные «костяные побрякушки» в местный музей
{1375}.
Если такова была завязка произведения, то каким же должен быть конец? Куда идти из земного рая? Можно было найти прибежище в фольклоре образца 1930-х
{1376}, но нельзя было уклониться от главной обязанности писателя — «правдиво отражать жизнь». Поэтому в 1960—1970-е годы «легендам» и историческим сюжетам о Большом путешествии пришлось уступить место жанру, который можно обозначить как Малое путешествие — повестям и рассказам о самом последнем пережитке или о частном случае неукрощенной стихийности, основанном на конфликте между просто хорошим и хорошим во всех отношениях. Исходный тезис этого жанра иллюстрируется диалогом из повести Семена Курилова «Увидимся в тундре»: «Совсем хорошо юкагиры стали жить», — говорит молодой человек, вернувшийся домой после армии. «“А надо бы еще лучше”, — сказал секретарь райкома»
{1377}.
Каждый рассказ описывал последний маленький шаг к сознательности, культуре и обрусению. В отсутствие злодеев, речь шла о духовном путешествии одного героя (и практически никогда — героини), о том, как он очищается от следов отсталости. Бывший шаман бросает своих деревянных идолов под трактор, чтобы помочь русскому шоферу выбраться из кювета; старый патриарх превращается в домохозяйку, чтобы поддержать свою дочь — рекордсменку труда; умирающий охотник пренебрегает древним запретом, чтобы привести своего сына-геолога к богатому месторождению в тундре; старый колхозник ловит рыбу в табуированном месте и возвращается с фантастическим уловом; пожилая супружеская пара обретает счастье после переезда в дом русского типа; молодой мужчина осознает истину, когда русский врач спасает его жену и новорожденного ребенка, которых едва не погубили традиционные ритуалы; а юные влюбленные женятся, хотя оба принадлежат к одному и тому же экзогамному клану. Встречались и истории, которые предполагали полное национальное равенство «по содержанию» и присматривались к последним складочкам на «тщательно отглаженной скатерти» советской жизни без каких-либо упоминаний о туземном происхождении героев. Задача героев состояла в том, чтобы выдержать испытание «в труде и личной жизни» и таким образом очиститься от всех подозрений в ребяческой импульсивности или старческом самодовольстве
{1378}.
Переведенное в категорию «исторического романа» Большое путешествие утратило внутреннюю цельность. Если в 1930-е годы большевик с лукавыми морщинками у глаз без особого труда выполнял роль отца туземцев, то его голубоглазому послевоенному преемнику пришлось работать патриархом, когда все вокруг начали сочетать полезное с приятным, а он сам оказался вовлеченным в интимную жизнь своих подопечных. К 1970-м его кровь взыграла, и он начал проявлять признаки внутреннего волнения. Большевик в романе Истомина, например, дуется и мучается, пока его чуть не соблазняет обольстительная дочь кулака
{1379}. В последний момент он одумывается («Разной мы с нею веры!.. Я большевик, из трудящего народу! А она богатейка, дочь врага народной власти»), но магическая сила и внутренняя цельность покидают его навсегда. Как бы тверд ни был сам большевик, он ничего не мог поделать с тем эффектом, который производил на туземных женщин. Все чаще решение дерзкой амазонки мобилизовать местное население на поддержку русского объяснялось ее романтическим интересом к герою: «С кем ты пойдешь, с тем и я пойду. С тобой рядом идти хочу»
{1380}. Даже безупречно аскетичный и асексуальный Ушаков из романа Рытхэу не мог не заметить того электризующего эффекта, который вызвало его появление перед эскимосами: «“Мои дорогие друзья и товарищи”, — начал Ушаков и оглядел слушателей. Ему показалось, что Нанехак как-то странно встрепенулась, и легкая улыбка скользнула по ее округлому, еще не потерявшему детские черты лицу»
{1381}.
Все последующее представляет собой значительное новшество в построении сюжета. Нанехак, будучи замужем за бесцветным, но добродетельным персонажем, становится лучшей ученицей Ушакова, но ее преданность основана на физическом влечении и потому потенциально разрушительна. Модель отношений между русскими и туземцами, много раз воспроизводившаяся в Больших путешествиях, предполагала, что русский должен быть богоподобным, а туземцы должны достичь состояния полного блаженства. В «Острове надежды» эти два условия невозможно было выполнить одновременно: либо он должен был лишиться святости, либо она и ее народ должны были остаться неудовлетворенными.
Решение было предложено христианством, верным союзником советских мифотворцев. Во время охоты на морского зверя Ушаков падает в ледяную воду, но его спасает Нанехак, которая (в присутствии мужа) раздевается и согревает Ушакова своим телом. Вскоре после этого она беременеет и объявляет, что отец ребенка — Ушаков. Читатель, муж и сам Ушаков знают, что это неправда («У нас ведь с тобой ничего не было», — протестует он), но Нанехак это не смущает. Она рожает сына и называет его в честь Ушакова, который председательствует на церемонии «советских крестин». Большевик остается божественным, а амазонка полностью удовлетворена. Первый плод русско-эскимосского союза происходит от непорочного зачатия.
Подобные развязки были малоубедительны в то время, когда большинство ученых и беллетристов начали сомневаться в непогрешимости большевика-наставника. Превратился ли он в бюрократа или наломал «слишком много дров», так или иначе, его охватили сомнения и раздумья
{1382}. По крайней мере в двух романах о Большом путешествии русский герой влюбляется и поддается соблазну
{1383}. Но, перед тем как это произойдет, девушка должна перестать быть верной ученицей и пустым сосудом: если он должен пасть, она должна стать воистину непреодолимым искушением; если он должен сойти с отцовского пьедестала, она должна перестать быть ребенком и приобрести самостоятельную ценность и тайну. Решительно опрокинув соцреалистическую туземную иерархию, но во всем прочем оставив структуру Большого путешествия нетронутой, Н.Л. Кузаков и Ж. Трошев делают ее шаманкой. Вместо того чтобы восставать против гнета древних традиций своего племени, она становится их жрицей и хранительницей, «хозяйкой тайги». И какой хозяйкой — ослепительно прекрасной, грациозной, гордой! «В черных глазах — молнии, на груди вздрагивают косы, позванивая монетами, жесты энергичные, повелительные»
{1384}.
Ее сходство с цыганкой или черкешенкой не вызывает сомнений, но ни Кузаков, ни Трошев не порывают с Большим путешествием ради улучшенной версии «Кавказского пленника». Русский путь (прогресс) очевидно лучше, и большевик, зачарованный великолепием ее «искусства», не думает об отступничестве. Она, а не он — трагическая фигура, «рыцарь печального образа»
{1385}. Он лишается чистоты, но сохраняет веру; она должна отречься от самой себя, чтобы найти любовь. В финале она делает правильный выбор и — в романе Кузакова «Любовь шаманки» — сдает изображение основателя рода и свои собственные одеяния в музей. По очевидным причинам читателю не показывают картин последующего супружеского счастья: он любит ее таинственную поэтичность, но соглашается жениться при условии, что она от нее откажется. Гордая хозяйка тайги не выдерживает соседства с телевизором и швейной машинкой.
Важный подвид литературы Большого путешествия — история обучения молодого северянина в большом городе — также претерпел существенные изменения. В 1930-е годы паломничество туземца завершалось обретением социальной справедливости (а также высоких технологий и человеческого тепла); в первые послевоенные годы его поражали необыкновенные качества простых русских людей; к 1970-м он писал мемуары и говорил почти исключительно о «культуре». Живя в Москве и Ленинграде и оглядываясь на пройденный путь, северные писатели с высшим образованием рассказывали о своем физическом и духовном освобождении. Начало их пути было мрачным и мучительным, каким и должно было быть начало всех Больших путешествий: «Неужели в этом тесном и темном жилище с земляным полом, с нарами от стенки до стенки, с дымоходом под нарами, в грязных лохмотьях детишек шамана, не видя света зимой, а летом всегда под палящим солнцем — неужели мы так жили в начале века и тысячу лет?»
{1386}
Но теперь проводником в новый мир света и свободы был не Ленин, а Пушкин. Или Лермонтов. Или Толстой. «Русская книга. Она уводила меня далеко-далеко от привычного завывания вьюги за окном, от морозного звона высоких сибирских звезд»
{1387}. Юный герой Рытхэу сознательно равняется на «Детство» Горького, когда жадно проглатывает книгу за книгой в своем темном потаенном углу: сами книги «были маленькими лучами, освещавшими скрытый от Ринтына мир»
{1388}. Традиционная оппозиция света — тьмы приобрела новый, более «изначальный» смысл противостояния «природы» и «культуры»: «Природа — это шерсть медвежьей шкуры и мои страхи. Метели. Мир прекрасного — это школа, книги, русская речь. Природа меня закабаляла; культура — освобождала. Я хотел снять с себя природное и перейти весь в мир культуры»
{1389}.
Большевик больше не подходил на роль проводника. Только настоящий русский интеллигент, жрец культа Пушкина и Гоголя, мог посвятить неофита в таинства духовной свободы. Герои произведений Рытхэу и Киле — сироты, для которых самое ценное в приемном отце — культура и начитанность. Петр Киле в своих замечательно ярких воспоминаниях рисует булгаковские картины жизни самоуверенной и приверженной традициям аристократии духа и тела: «На некоторых дверях, по старинному обычаю, висят медные дощечки: “Профессор такой-то”. И мне это нравится»
{1390}. В кульминационной сцене герой Киле сдает вступительный экзамен университетскому профессору истории, благожелательному старому интеллигенту, и вдруг осознает, что их отношения учителя и ученика простираются далеко за пределы аудитории: «И так всегда было, когда я встречал на жизненном пути настоящих русских интеллигентов. Я это рано осознал, и моя мечта о великой жизни была часто связана с усыновлением меня вот таким старичком с его старушкой, и они жили непременно в Ленинграде»
{1391}, т.е. не в колыбели ленинской революции или столице петровской империи, а в городе, где бродят тени Пушкина и Достоевского. Равенство, приобретенное причастностью к интеллигенции, цементируется дружбой с русским. «И было странно, как за 10 000 километров — я в таежной глуши, он в Ленинграде — думали в сущности об одном и том же, открывали одних и тех же писателей. И мне было приятно сознавать, что мы на равных, что он мне симпатичен, и я ему нравлюсь»
{1392}.
В конце пути паломник обычно находил русскую жену и становился русским писателем или учителем
{1393}. Его ребенок («подарок от России»)
{1394} рос в мире культуры (в России), а плоды его творчества предназначались для его новых и подлинных соплеменников — русских интеллигентов.
Писать на родном языке не имело смысла, потому что из восьми тысяч нанайцев на свете, если кто и читает стихи, читает на русском языке. Переводить Пушкина на нанайский язык нет нужды. Пушкина я люблю в стихии русской речи и отказаться от этого не могу. Да и писать стихи на ином языке мне кажется странным. И кто знает, насколько русский язык стал мне родным?{1395}
К 1972 г., когда вышла книга П. Киле, дихотомия природы и культуры стала чрезвычайно популярной. Но многие не соглашались с Киле относительно ее значения. Со времен XX съезда парши писатели отправляли своих молодых героев прочь от больших городов, на поиски подлинного самопознания. Король, как объявили народу его наследники, был не вполне одетым, и, по мнению некоторых представителей обманутого поколения, то же можно было сказать и о самих наследниках. Возвращение к семейным ценностям после «великого перелома» и распространение бюрократической чувствительности после войны смягчили советский революционный урбанизм; теперь появилось новое поколение авторов, отвергавших «культуру» Москвы и Ленинграда в пользу «природы» далеких окраин. Мекка молодых северян все чаще казалась им миром пошлости и фальши. «Оттепель» заставила усомниться в прошлом и тем самым затемнила будущее, а в настоящем по-прежнему царили плодовитые и время от времени неверные супруги, кушавшие борщ в уютной отдельной квартире. Где же, спрашивал пресытившийся и разочарованный юный герой, осталось место для подлинных чувств, твердых убеждений, истинной любви и вечной дружбы? Чем дальше от «хороших головных платков», тем лучше — гласил ответ, и десятки литературных персонажей отправились на охоту, в походы или геологические экспедиции
{1396}.
Крайний Север снова стал царством опасной и суровой природы, местом, где «достойных людей» можно отличить от «пижонов»
{1397}. «Тундра не любит слабых», — провозглашалось в типичной книге на эту тему
{1398}. Но если снежная пустыня сталинской эпохи была врагом, которого нужно было раз и навсегда разбить и укротить, то Север 1960-х был суровым наставником, хранилищем истинных ценностей, забытых изнеженными, женоподобными горожанами. «Тундра помогает человеку понять самого себя, найти свое место в жизни», и сделать это она может потому, что «суровая жизнь отучает от бессмысленной суеты»
{1399}. Старый Север был по преимуществу необитаемым — в мире полярных экспедиций и технологического прогресса не было места для аборигенов-собирателей; новый Север, как выяснилось, был населен народами, которые на протяжении многих поколений пользовались преимуществами суровой и осмысленной жизни. Точно так же, как беглецы в другие места открывали для себя красоту и чистоту дальних русских деревень, полярные путешественники обнаружили, что неиспорченная природа порождает неиспорченных, естественных людей: «Север не балует людей. Он требует от них полной отдачи душевных и физических сил. Видимо, именно северная суровая природа выковала маленькие народы особого свойства. Их характеры и обычаи так же просты, лаконичны и красивы, как и она сама»
{1400}.
Впервые с 1920-х годов коренные народы Севера вернулись в русскую литературу в качестве безыскусных, искренних и благородных детей природы, всегда готовых помочь советом сбившимся с пути представителям «культуры». Пожив среди них, беспристрастный горожанин переставал ожидать «вежливо-безразличных улыбок, скрывающих неприязнь к собеседнику» и понимал, что «здесь, в тундре, не было деления на твое-мое, беда и радость делились на всех поровну»
{1401}. Даже профессиональные этнографы, которые в публикациях Института этнографии писали о сближении наций и повышении уровня жизни, заключали слово «цивилизация» в кавычки, когда обращались к широкой аудитории. В 1960-е и 1970-е годы многие молодые авторы и их молодые читатели были согласны, что пришло время предпринять Большое путешествие в обратном направлении. «Несмотря на то, что в их поселках горит электрический свет и “играет” радио, жизнь эвенков и сейчас полна приключений и опасностей, радостей и огорчений людей, стоящих не вне природы, а среди ее»
{1402}.
Что представляли собой эти люди природы при ближайшем рассмотрении? Соцреалистическая традиция определяла «стихийность» как недостаток «сознательности» (а позже — как недостаток культуры), как темное царство, из которого необходимо вырваться. Чтобы перевернуть уравнение, следовало обратиться к иной традиции. Привлекательной альтернативой были амазонки раннего русского романтизма и краснокожие Джеймса Фенимора Купера. Те и другие были хорошо знакомыми спутниками советского отрочества, и уже в 1951 г. молодой чукча-партсекретарь мог повысить свой статус, подражая могиканину: «Орлиный нос, плотно сомкнутые губы придавали его лицу суровое выражение. Горделивой осанкой, достоинством, заметным в каждом его жесте, взгляде, он был похож на индейского вождя»
{1403}. Обе модели были достаточно перспективными, но ни та ни другая не подходили в полной мере для советской литературы 1960-х из-за неизбежного трагического финала: благородство индейцев было следствием их обреченности, а юная черкешенка должна была умереть или исчезнуть, чтобы остаться привлекательной. Это вступало в противоречие с оптимизмом нового советского романтизма, предполагавшим, что беглец из мира культуры будет принят миром природы. Нужен был образ благородного дикаря, который бы мог снова и снова просвещать горожанина, не утрачивая при этом своего благородства. Нужен был Дерсу Узала.
И в самом деле, смерть Дерсу была совершенно случайной. Арсеньевское повествование не предполагало прямой конфронтации между мудрым стариком и развращенным миром фальшивой цивилизации. Все, что нужно было Дерсу Узала, чтобы оставаться самим собой, это родное окружение и верный ученик, готовый сбросить шоры цивилизации и научиться искусству жить естественно. Арсеньев мог убить своего героя после самой первой экспедиции или не убивать его вообще: функция Дерсу состояла в том, чтобы служить проводником — в физическом и духовном смыслах.
И вот, когда в тайгу прибыло новое поколение российских романтиков, старого следопыта воскресили, чтобы он вновь мог заняться своим делом. Самым популярным из перевоплощений Дерсу стал Улукиткан из романов ГА Федосеева, мудрый эвенкийский охотник и верный друг сибирских геодезистов. За прошедшие годы он состарился и смягчился характером: Улукиткану около восьмидесяти, он «маленький, сухонький», «какой-то покорный», «почти прозрачный». Его одежда старая и поношенная; его унты старые и залатанные, его ружье старое и громоздкое. «В его руках уже нет нужной сноровки, старая спина плохо гнется, ноги то и дело проваливаются, и тогда он, как беспомощный ребенок, поднимается только с моей помощью»
{1404}. Тем замечательнее, что он сумел сохранить свою мудрость, свою стойкость, свое «невозмутимое спокойствие», свою способность «постигать природу вещей», свое полное непонимание, «что такое ложь, лицемерие и слабость»
{1405}. В ключевом эпизоде Улукиткан теряет зрение, но, даже ослепнув, он видит больше, чем его русский друг и начальник. Всегда оставаясь проводником, он может вывести повествователя из опасного места, потому что его сила и знание иного рода: он составляет одно целое с природой. Более того, он один на один с природой. Согласно Федосееву, «закон тайги» (джунглей) требует, чтобы человек постиг его в одиночку — на свой страх и риск
{1406}. Горожане бежали от обезумевших толп, ложной близости и принудительного коллективизма. Неудивительно (хотя и неправильно с точки зрения специалистов по первобытному коммунизму), что их естественный человек оказался байроническим одиночкой и убежденным индивидуалистом. Когда повествователь просит Улукиткана спеть вместе с ним, старый эвенк отказывается: «Два человека, даже если живут в одном чуме, едят из одного котла, ходят по одной тропе, думают все равно разно; как можно вместе петь?! …Нет, ты пой свой песня, я — свой»
{1407}.
Впрочем, это не означало, что свет и тьма полностью поменялись местами и что Большое путешествие должно дать обратный ход. Когда Федосеев, сам геодезист и геологоразведчик, перешел от травелогов к беллетристике, он заставил молодого Улукиткана страдать под гнетом царского режима и пожертвовать собственной семьей, чтобы привести великана-большевика к богатому горному месторождению
{1408}. Как согласовать одно с другим? Что советская власть могла дать мудрым коренным северянам? Как выяснилось, одной из функций русского ученика было заставить проводника быть более последовательным в его философии. Если для того, чтобы быть естественным, необходимо понимать природу и если «понимать — это значит уметь бороться с нею», то большинство традиционных верований затемняют великую правду закона тайги
{1409}. «Я хорошо знаю, — говорит федосеевский повествователь, — что все это в Улукиткане [вера в духов] лишь отголосок прошлого — обычаев предков, верит же он только в свои силы, в свои знания природы»
{1410}. И вот, в типичной манере Малого путешествия, русские ученики побуждают своих сбившихся с дорога наставников не придавать значения табу, ходить в «запретные» места и осознать раз и навсегда, что боги нужны слабым, а истинное знание дает уверенность в своих силах. Один из литературных двойников Улукиткана, глухонемой старый охотник, более красноречивый, чем большинство смертных, убивает злого духа (на самом деле — медведя-людоеда), чтобы спасти своего русского друга. «Старик понял, что человек сильнее Харга [духа]. И всё, что он так бережно хранил от предков, вдруг рухнуло»
{1411}.
«Всё» было, безусловно, преувеличением, но большинство авторов были согласны с тем, что некоторые элементы традиции были следствием отсталости и потому должны уйти в прошлое. «Ты сейчас не станешь добывать огонь, как твой дед, у тебя есть спички. Ты давно не охотишься с самострелом. А радио в чуме?! Такое твоей бабушке и не снилось!»
{1412} Другой повествователь, предающийся ностальгии по живописному поселку своего детства, прерывает сам себя вопросом: «А желал бы ты, чтобы твои дети росли в этом богом забытом медвежьем углу, не зная, что такое телевизор, театр, Дворец пионеров? Конечно нет. Да и сам-то я недаром изменил тайге»
{1413}. Его проводник, старая эвенкийка, разделяет его чувства и высмеивает писателя-романтика, оплакивающего исчезновение земного рая: «Пусть приедет, поживет один в тайге, потом нам всем про рай скажет»
{1414}.
Таким образом, Советское государство должно было уничтожить отсталость, грязь и изоляцию, оберегая в то же время древнюю мудрость, чистоту и «невозмутимое спокойствие». Подлинной задачей Большого путешествия было найти идеальное сочетание природы и культуры, обеспечить гармоническое слияние города и деревни. В этом смысле Советское государство должно было стать истинным наследником лучших традиций аборигенного населения, их проводником в современный мир. В символическом акте признания этого факта старый Чеглок из повести Владимира Корнакова, «последний из рода чеглоков-соколов», передает геологам, которым он служил многие годы, свой «амулет». Они усвоили подлинную мудрость; они поняли, что люди не должны разрушать дом, в котором живут
{1415}. Тем временем Аянка у Р.К. Агишева становится профессиональным лесничим и напоминает своим друзьям-геологам, что они должны «беречь зеленый дом»
{1416}. Традиции коренных народов и государственный интерес сливаются воедино.
Это слияние требовало дальнейших переделок фабулы. Николай Шундик, который первым обрядил партсекретарей в индейские шкуры, не отступил от общей канвы Большого путешествия, но в роли туземца-новообращенного у него выступает «белый» (положительный) шаман, мудрый старик с индейским профилем, который понимает язык всех живых созданий
{1417}. Необычная смесь Дерсу с юной комсомолкой, он с энтузиазмом приветствует появление школ-интернатов, больниц и колхозов и в то же время вводит своих зачарованных учителей в антропоморфный мир своих предков. Большевикам нужен белый шаман, потому что они понимают, что социальная справедливость — лишь один из элементов мировой гармонии. В СССР, как и на Западе, новые романтики открыли для себя тему защиты окружающей среда, и их благородным дикарям пришлось последовать их примеру.
Много ли их, таких вот людей, осталось на планете, которые понимают душу зверя, как собственную, понимают его язык и повадки, а главное, понимают, как необходима для человека естественная связь с его меньшими братьями, и не только с ними, а с каждым листочком, с каждой травинкой, со всем, что входит в великое понятие — жизнь?{1418}
Даже Юрий Рытхэу, мастер Большого путешествия par excellence, присоединился к авангарду, поставив «цивилизованный мир» в кавычки и заявив, что народы Заполярья создали уникальную цивилизацию, «открыли» свою окружающую среду задолго до европейцев и в целом обладали «правдивыми сведениями о природе и человеке, которые позволяли этим людям не только существовать в экстремальных природных условиях, но и создать удивительную материальную культуру, моральный кодекс, народную медицину»
{1419}. (Большую часть этой культуры, как выяснилось, хранили шаманы — не «пугала», в создании образов которых были «виноваты» Рытхэу и многие другие, но «наиболее знающие, умудренные опытом» люди в племени
{1420}.) Но эта хрупкая цивилизация погибла бы под натиском хищников-белых, если бы не было на свете особой породы белых людей — «истинных рыцарей идеи общественной трансформации», которые поняли невысказанные чаяния коренных народов.
Новая идеология полностью отвечала самым сокровенным мечтам жителей северо-восточной окраины Азии… Идеи социального равенства, основанного на справедливом отношении к труду как к основополагающему мерилу всего сущего и человечного, — это было то, что лежало в основе несформулированной, но веками осознаваемой философии чукотско-эскимосского трудового сообщества{1421}.
Таким образом, возвращенную к жизни оппозицию туземцев (природы) и русских (культуры) удалось преодолеть за счет открытия, что у коренных народов была своя собственная высокоразвитая (коммунистическая) культура, а русские проявляли заботу об окружающей среде. Более того, растущее осознание особой ценности и чистоты русского деревенского настоящего и далекого прошлого помогло распространить идею этого уникального симбиоза на досоветский период. С одним исключением: в условиях растущей популярности романтического народолюбия и ретроспективного экологизма в роли объединяющей силы выступало не Российское государство, а союз родственных по духу и чтящих традиции крестьян, охотников и собирателей. Александр Шелудяков, например, населил Северо-Западную Сибирь наследниками новгородцев-язычников, которые бежали от христианства и «поклонялись… красоте и духу природы» точно так же, как и их туземные братья и сестры
{1422}. При помощи сходных обычаев и обрядов те и другие чествовали «сказочное царство птиц, зверей, удивительное море цветов на заливных лугах… загадочное небо и чудо из чудес Вселенной — бессмертное солнце»
{1423}. Более того, выяснилось, что «охрана природы и древних могил на Руси была узаконена в девятом веке, и уже тогда русские князья, общины, задруги регламентировали вырубку лесов, некоторые редкие звери были взяты под охрану»
{1424}. Но не были они и бездумными консерваторами. На протяжении столетий коренные северяне и «перунцы» добывали нефть для использования в своем хозяйстве. Неудивительно поэтому, что они приняли новую нефтегазовую промышленность с распростертыми объятиями: трубопроводы, протянувшиеся через их леса, были знаком уважения к их древним традициям
{1425}. В финале романа мудрая эвенкийская старуха и секретарь райкома (внук героя Гражданской войны) соглашаются друг с другом в том, что необходимы как преемственность, так и нефтедобыча. У традиционных литературных представителей природы и культуры не осталось предмета для раздоров
{1426}.
Поддерживать подобное равновесие было нелегко. Время от времени даже самые благорастворенные из сыновей Дерсу жаловались, что юные выпускники школ «след волка путают со следом собаки», не могут отыскать путь в тайге и не умеют говорить на языке своих родителей
{1427}. Не может ли оказаться, что телевизоры и трубопроводы так никогда и не удастся примирить с природой? И если природу и культуру коренных народов считать синонимами, то не может ли оказаться, что все эти новшества враждебны жизненному укладу коренных народов? В эпоху, когда русские авторы были заняты поисками незамутненных деревенских истоков небюрократической русской традиции, обращение к этой теме в северной литературе было делом времени.
Много времени не понадобилось. К концу 1960-х Владимир Санги, нивхский фольклорист и беллетрист, отверг представление о России как о социальном рае и о русском народе как защитнике, проводнике в мировую культуру и собрате в деле охраны традиционных ценностей. Герои Санги — мудрые старые сородичи, которые олицетворяют традицию и преемственность, но отказываются служить проводниками у любопытных европейцев. Их традиции принадлежат их собственному народу и должны оставаться таковыми. Нивхские старики — единственные наставники, а их внуки, получившие русское образование, — единственные ученики. Юный ученик может иметь диплом о высшем образовании или престижную работу; он может сдавать сколько угодно экзаменов школьным учителям, партийным секретарям или университетским профессорам, но его единственный настоящий экзамен, единственный подлинный ритуал инициации — традиционное испытание тайгой. В ходе испытания (обычно это охота) старший демонстрирует свою мудрость и нужность, а юноша доказывает, что он «не мальчик, но муж» — настоящий нивх
{1428}. В повести «Ложный гон» Санги ставит точки над i, вводя в повествование третьего персонажа — «безродного» ударника в расцвете сил, человека неопределенного происхождения, но безупречной колхозно-газетной репутации. По ходу сюжета, пока старый охотник демонстрирует свое благородство, а юный ученик доказывает свою мужественность, ударник раскрывается как самозванец и безжалостный хищник. Более того, выясняется, что он — бывший председатель колхоза, который насильно перевел своих сородичей на оседлость, довел их до разорения и организовал арест и расстрел по крайней мере одного человека. Впервые схема Большого путешествия подверглась столь прямой и бескомпромиссной атаке. Герои и злодеи поменялись местами.
Разобравшись с господствующей парадигмой, Санги обратился к теме дореволюционного сотрудничества между русскими и северянами. В «Женитьбе Кевонгов» первые русские, которых видят нивхи, это беглые каторжники: косматые чудовища, которые насилуют, грабят и убивают, как это прежде делали лишь американцы и японцы
{1429}. Эта встреча оказывается пророческой: последующее повествование описывает медленный распад нивхского рода после прибытия русских и якутских торговцев. Дело, начатое насильниками и убийцами, довершили деньги, спирт и эксплуатация. Вместо света и охраны окружающей среды русская культура несла лишь смерть и разложение. В изображении Санги Большое путешествие было дорогой скорби.
Итак, когда в 1960-е и 1970-е новое поколение северных поэтов, учителей и библиотекарей прибыло в центральные и областные столицы, они застали «мир будущего» в состоянии смущения и цинизма. Как все новые элиты, вырвавшиеся из «мира прошлого», они должны были определить свою позицию по отношению к своим новым собратьям (в данном случае — к русской интеллигенции) и старым собратьям («народу») — задача тем более неотложная, что от официального союза интеллигенции и народа мало что осталось. Некоторые предпочли остаться «западниками», т.е. считали, что национальная элита должна быть равной элите господствующей и что «народ» должен постепенно, с помощью образования, присоединиться к клубу избранных; но все больше интеллигентов из числа коренных народов пыталось сформировать особую, «пансеверную» идентичность, строившуюся на противопоставлении России. Сложность позиции «западников» состояла в том, что северянин должен был стать русским, оставаясь представителем своего народа, ибо такое представительство было, согласно советским и традиционным российским воззрениям, священной миссией любой национальной интеллигенции. В самом деле, чтобы считаться национальным автором, надо было получить российское образование. Более того, равенство — в том смысле, в каком советский нерусский гражданин мог быть равным, — никак не наступало. В «застойные» 1970-е годы, когда большинство официальных ценностей подвергалось карнавальному развенчанию, чукчи стали главными героями анекдотов, в которых пародировались советские заявления о грандиозных достижениях ранее отсталых народов (включая советский). Таким образом, коренные северяне пригодились фольклорным мифотворцам по тем же самым причинам, по которым они были нужны создателям социалистического реализма: будучи крайним случаем, они обеспечивали максимальную назидательность в героическом жанре и наиболее разительное неправдоподобие — в комическом. Тем временем профессиональные ученые отказывались признавать коренные народы Севера нациями, иногда пряча свой отказ за не поддающимся точному определению понятием «народность». Мог ли представитель народности быть равным представителю (великой) нации, особенно если этот последний выражал свое неприятие советского эгалитаризма, смеясь над чукчей из анекдотов?
Можно было попробовать избавиться от непрестижной ассоциации, отказавшись представлять кого бы то ни было и настаивая на полной культурной ассимиляции или на абсолютном индивидуализме. Но эта позиция редко выдерживала моральную цензуру, поскольку выглядела как предательство родителей (а значит, — для некоторых — самого себя) и создавала серьезные практические неудобства, поскольку русскость все чаще отождествлялась с принадлежностью к «белой» расе. Таким образом, — как в случае немецких романтиков, русских народников и поэтов негритюда, среди прочих, — решение заключалось в национальном самоутверждении, в переосмыслении отсталости как чистоты, а прогресса как развращения. А это означало, что интеллигент должен был не просвещать «народ», а сам у него учиться, приобщаясь к его древней мудрости.
В соответствии с этим переводы и толкование северного фольклора (этого «наполненного, живительного и неиссякаемого» источника «поэтичной образности, национального характера и духа»)
{1430} стали важным видом научной и политической деятельности, а «моя земля» и «мой народ» стали главными лирическими темами молодых авторов, воспевавших свои корни и свою принадлежность к простому и величественному миру своих предков.
Мой отец — нанайский клен,
Подарил мне верность он.
Мать — нанайская береза,
От нее глаза и косы.
Величав, могуч и мудр,
Дед, любимый мой Амур,
Подарил мне, словно перстни,
Все свои легенды, песни.
Ну а бабушка тайга,
Хоть сурова и строга,
Научила быть проворной,
Смелой, твердой и упорной.
Разве я забыть смогу
Приамурскую тайгу?
Разве в жизни разлюблю я
Ширь амурскую родную?
Здесь мои в краю лесном
Птицы все и звери,
Здесь любой откроет дом
Предо мною двери.
Славлю я Амура мощь,
Новь родного края.
Я — земли нанайской дочь,
Дом мой — дом наная{1431}.
Торжество «корней» означало, что необходимо возрождать родной язык, соблюдать древние обычаи и уважать стариков, которые их сохранили
{1432}. Оно означало также, что, кто бы ни был ответственным за их разрушение, это враг, и его необходимо разоблачать как врага. В рассказе «Звезда утренней зари» хантыйский писатель Еремей Айпин использует язык и образный ряд антикрепостнической литературы XIX в. для описания роковой встречи доверчивого туземного охотника с парой безжалостных, безродных наемных рабочих с нефтяных месторождений. Рассказ завершается извинениями высокопоставленного чиновника, но горечь остается: любимого оленя охотника, убитого ради его рогов, не воскресить, а чувство собственного достоинства, утраченное в пьяном угаре, не восстановить
{1433}.
Фольклорный романтизм, как и западничество, страдал от серьезных внутренних противоречий. Большинство признаний в любви к народу были написаны на русском языке, и почти все они предназначались для русского читателя. Сама по себе писательская деятельность не была традиционным занятием и должна была основываться на образах, сюжетах и тропах, почерпнутых из русской литературы. Авторы, сколь свежи ни были бы их голоса, жили в том же мире литературных ассоциаций, что и их читатели. Смогут ли — и захотят ли — эти люди утратить свою русскость? И как быть с тем обстоятельством, что протест против современного общества является частью современной культуры? Была ли северная интеллигенция обречена страдать от той же самой ностальгии по невозвратному и от той же безответной любви к «народу», что и их русские коллеги? Как заявить свои права на «нанайский дом»?
Интересную попытку эстетического воплощения этих сомнений можно найти в повести Анны Неркаги «Анико из рода Ного» (написанной по-русски)
{1434}. Молодая ненка, которая живет в большом городе и учится на геолога, получает письмо от отца Себеруя, в котором он пишет, что ее мать и младшую сестренку загрыз волк и что она нужна дома. Полная чувства вины и сомнений, молодая женщина решает ненадолго съездить к отцу и после нескольких перелетов оказывается в родной тундре.
Анико спрыгнула с нарты. Повернувшись к чумам, увидена маленького человечка. Он шел к ней спотыкающейся, суетливой походкой.
«Отец!» — мелькнуло в голове, и сразу же пришли страх и недоумение. Вот этот совсем незнакомый невзрачный старичок и есть ее отец? Его надо обнять, собрать крупицы чувства, некогда жившего в ней, полюбить, считать самым родным человеком? Она растерялась, зачем-то схватила с нарты портфель, выставила его перед собой, словно хотела защитить себя или оттолкнуть того, кто спешил к ней. Когда отец подошел вплотную, она невольно сделала шаг назад: от старика тяжело пахнуло дымом, табаком, грязным телом. Себеруй не замечал ничего. Он два раза провел ладонью по своей грязной малице, будто вытирал ее, и протянул перед собой руку.
Но Анико не ответила на приветствие. Она со страхом смотрела на черную малицу отца, на его спутанные, сальные волосы, морщинистое лицо, грязные руки и чувствовала, как к горлу подступает тошнота{1435}.
Вскоре после первого испытания, частью которого были вкус сырого мяса и запах «псины, прелой кожи, сырости», молодая женщина узнает, чего от нее ждут. Ее отцу нужна помощь и утешение в старости; ее роду нужен наследник; а ее народу нужны ее образование и опыт. Это серьезная ответственность, и Анико понимает, что не сможет отмахнуться от нее, хотя и чувствует себя жертвой. И все же, как быть с ее собственной жизнью, учебой, мечтами?
Как бросить все: институт, театр, кино, танцы, споры с товарищами об искусстве, об интересном и ярком будущем? Как забыть шумные, горячие улицы города, любимые места, где не раз так хорошо думалось и мечталось, и добровольно отдать себя мерзлой тишине, затеряться в белом просторе снегов, надеть ягушку, жить при керосиновой лампе и… состариться?!{1436}
Мало-помалу она осознает, что ей предстоит не просто выбор между долгом и свободой, между мученичеством и самореализацией. Она начинает понимать, что есть своя правда в той жизни, которую ее сородичи унаследовали от своих предков: «Сейчас Анико поразило… общее выражение значительности и достоинства на лицах ненцев и их каменных богов. Должно быть, сидящие перед ней люди знают что-то важное и основное в жизни, чего не знает она, иначе не вели бы себя так спокойно и уверенно»
{1437}.
Наконец, полная сомнений, но уже не чувствуя растерянности, она принимает из рук отца наследственных идолов своего рода: «Анико… взяла Идола и несколько минут стояла неподвижно, понимая, что приняла сейчас душу отца, матери, деда и всех, кто жил на земле до нее. Не Идола отец передал ей, а право, святой долг жить на родной земле и быть человеком»
{1438}.
Значит ли это, что она должна остаться в тундре? И если так — должна ли она раствориться в традиции, узнать «что-то важное и основное в жизни» — и отбросить четырнадцать лет учебы и новых открытий? Или она должна использовать свое образование, чтобы «помочь ненцам сделать жизнь в тундре такой же благоустроенной и насыщенной, как на Большой земле» — например, не позволяя им тратить все деньги на спирт?
{1439} А если так, то как быть с тайной древнего Идола? И значит ли это, что ее детям придется столкнуться с такой же дилеммой?
Анико еще не обдумала всего этого как следует. В конце повести она уезжает в город, не зная, вернется ли обратно
[111].
Перестройка и малочисленные народы Севера
С началом перестройки и крахом цензуры в 1986—1988 гг. дискуссия о положении коренных народов стала интенсивнее и разнообразнее. Интеллигенты-северяне могли свободно говорить об атаке государства на образ жизни, который составлял смысл их существования. Этнографы-шестидесятники могли сказать «мы вас предупреждали» и указать на социально-экономические проблемы, явившиеся следствием перехода к оседлости и принудительного переселения, против которых они в свое время тихо возражали. Впервые за свою научную карьеру они могли открыто отождествлять себя с благополучием «своих народов» в противовес интересам государства и в поддержку коренной интеллигенции. Молодые демографы, экологи и психологи могли свободно применять свои новые методы в самых отдаленных уголках Крайнего Севера и использовать полученные результаты для доказательства моральной и политической несостоятельности режима. Наконец, средства массовой информации жаждали рассказать об этих результатах и посылать репортеров на поиски новых разоблачений
[112].
Читающая публика вдруг узнала, что хозяйство коренных народов в ужасном состоянии, что переселение было страшным бедствием, что ликвидация кочевого образа жизни была фикцией и что оленеводство неуклонно приходит в упадок
{1440}. Выяснилось также, что большинство совхозов Арктики — безнадежные должники (себестоимость шкурки песца, за которую государство платило 65 руб. 13 коп., составляла 150 руб.) и что исключительное значение, придававшееся выполнению плана, привело к радикальному сокращению традиционных форм потребительского спроса
{1441}. Большинство ружей и лодок находилось под контролем государственных учреждений; охота и рыболовство для личных нужд были строго ограничены; а большинство блюд традиционной северной кухни в школах-интернатах было запрещено по санитарно-гигиеническим соображениям (и чаще всего заменялись консервами). На Чукотке с 1970 по 1987 г. потребление рыбы на душу населения сократилось наполовину (с 80 до 40 кг в год); в низовьях Оби коренным северянам было запрещено ловить лосося и осетра или охотиться на лосей и медведей; а Тюменский облисполком объявил все виды охоты в весенний сезон незаконными. Выяснилось, иными словами, что многие народы Севера превратились в браконьеров в своих традиционных охотничьих угодьях и что обещанные потребительские товары были дефицитными, дорогими и часто ненужными (поскольку они предназначались для иммигрантов)
{1442}.
В большинстве своем эти факты отражали знакомые проблемы, но проблемы эти были заново поставлены и переосмыслены в интересах создания хрупкого и священного целого, известного как «окружающая среда». Предмет забот романтиков-«деревенщиков» и торговли в региональной политике, окружающая среда никогда не занимала важного места в дискуссиях о положении коренного населения Севера: ямальская тундра и хантымансийская тайга не могли волновать воображение правительственных плановиков и русских интеллигентов в той же степени, как озеро Байкал. Но, после того как тема «интересов Севера» стала обсуждаться в прессе, а со временем и в представительных органах, «экология» превратилась в метафору колоссального — воистину изначального — зла бесконтрольной государственной власти. Выяснилось, среди прочего, что с начала 1960-х до конца 1980-х годов стада северных оленей сократились на 25%; рыбные ресурсы бассейна Амура — на 95%; а площадь рыболовецких угодий в Ханты-Мансийском автономном округе — на 96%. В течение 1976—1977 годов в Ямало-Ненецком автономном округе пришло в негодность 1,2 млн. гектаров оленьих пастбищ; в 1986 г. в воды реки Харутей-яги попало 900 т нефти; а в 1987 г. в два притока Амура сбросили 6 т угля, 10 т мышьяка и 27 т цинка. Амурский целлюлозно-бумажный комбинат сливал в реку 50 млн. кубометров отходов в год, а Ненецкий автономный округ уже лишился 25% всех оленьих пастбищ
{1443}. По словам писателя Еремея Айпина, который перенес свои тревоги из беллетристики в политику, все больше коренных северян «бегают от буровых, от трасс нефтепроводов, от зимников и бетонок»
{1444}.
В результате неограниченной промышленной экспансии с 1959 по 1979 г. удельный вес коренного населения, занятого в традиционных сферах хозяйства, снизился с 70 до 43%
{1445}. В то же самое время выяснилось, что современные поселки, которые должны были создать привлекательную альтернативу традиционному образу жизни, не соответствовали ни первоначальным обещаниям, ни тем более литературным описаниям Большого путешествия. В конце 1980-х годов средний размер жилплощади составлял приблизительно четыре квадратных метра на человека. Лишь в трех процентах домов был газ; в 0,4% — водопровод и в 0,1% — центральное отопление
{1446}. Здания, которые критиковали за несоответствие условиям Арктики еще в конце 1950-х — начале 1960-х годов, так и не были отремонтированы или модифицированы
{1447}. Но самым тревожным было то, что коренные северяне, вытесненные из традиционной среды обитания, оказались не способными воспользоваться новыми возможностями. Проблемы, которые социологи впервые поставили в 1970-е, теперь описывались как антропогенная катастрофа, беспрецедентная по своему масштабу, и, возможно, необратимая. По словам Айпина, народы Заполярья «“великого скачка из патриархальщины к социализму”, как предрекали обществоведы… не совершили — из них не выросли ни нефтяники, ни геологи, ни строители»
{1448}. Напротив, по мнению одной группы этнографов, «северные школы в течение более чем двадцати лет выпускают из своих стен молодых людей, не подготовленных ни к каким сферам общественного труда»
{1449}. С 1959 по 1979 г. удельный вес коренных северян, занятых неквалифицированным «черным» трудом (уборщиц, грузчиков, сторожей), вырос с 13 до 30%, а в богатых нефтью Ханты-Мансийском и Ямало-Ненецком автономных округах — до 30—60% (в некоторых совхозах — до 90%)
{1450}. По данным этнографа З.П. Соколовой, типичное поселение коренных народов могло обеспечить работой около трети своих обитателей (остальные пополняли ряды управленческого и подсобного персонала с весьма скромными обязанностями). Местная администрация, похоже, считала это нормальным положением дел: если туземные женщины имели право на более продолжительное пребывание в роддомах (до 30 дней); туземные дети росли в школах-интернатах на полном содержании, а туземные студенты вузов получали бесплатные билеты на проезд к месту учебы в дополнение к бесплатному жилью, питанию и одежде, то не было ничего удивительного в том, что со взрослыми туземцами (которые, согласно распространенному мнению, никогда не становятся взрослыми в полном смысле слова) обращаются как с вечными подопечными государства
{1451}.
Если состояние окружающей среды — включая традиционное хозяйство — было наиболее заметной темой первых лет перестройки, то демографическая ситуация на Севере была новой и, по мнению многих, наиболее неотложной проблемой. Выяснилось, что в некоторых регионах (особенно там, где было значительное иммигрантское население) главами до 30% семей являются матери-одиночки и что в некоторых оленеводческих сообществах до 30% оленеводов неженаты
{1452}. Несмотря на снижение уровня детской смертности (к середине 1980-х — до 40%), прирост населения с 1970 по 1979 г. сократился на 80% (для некоторых «народностей» была отмечена абсолютная убыль населения). В качестве причины этого большинство ученых называли быстрый рост смертности взрослого населения. С 1960-х по 1980-е годы средняя продолжительность жизни среди народов Севера сократилась на 20 лет, до 45 лет для мужчин и 55 лет для женщин. И хотя число смертей от туберкулеза превышало общегосударственный уровень более чем на 500%, болезни легких больше не были самой распространенной причиной смерти в Арктике. В конце 1980-х причиной смерти каждого второго представителя коренных народов Севера были травмы, убийства и самоубийства. Большинство этих смертей было связано с потреблением алкоголя. В группе коренного населения от 20 до 34 лет уровень смертности был в шесть раз выше, чем по Советскому Союзу в целом
{1453}.
Еще до начала горбачевских реформ, в 1980 г., специальное постановление партии и правительства призвало местные власти и центральные министерства заботиться об улучшении экономики, здравоохранения, продовольственного снабжения, жилищных условий и путей сообщения в районах проживания коренного населения Севера. Две академии и два министерства должны были бороться с гнусом, еще одно министерство должно было выпускать больше обуви на меху, и все «заинтересованные министерства» должны были выделить квоты для обучения в вузах коренных северян
{1454}. Если учесть специфику административной структуры на Севере и приоритетные задачи «всех заинтересованных министерств», неудивительно, что смысл постановления был выхолощен еще до его появления на страницах «Известий»: «меры по дальнейшему социально-экономическому развитию» относились к «районам проживания народностей Севера», а не к самим народностям Севера. Соответственно большинство вновь выделенных средств было направлено в промышленные центры и на нужды рабочих-иммигрантов
{1455}.
С наступлением перестройки экономическое положение коренных народов Севера ухудшилось. Летом 1988 г. Совет Министров СССР объявил об отмене централизованных поставок потребительских товаров и провозгласил новую эру «хозрасчетных» соглашений между регионами и предприятиями. Это означало конец так называемых «особых условий доставки товаров в регионы Крайнего Севера, которые обязывали торговые организации осуществлять невыгодные поставки в Арктику, где цены были искусственно занижены, а расходы на транспортировку — предельно высоки. Поскольку северные округа не производили промышленных товаров и не являлись собственниками сырья, которое там добывалось, раскрепощенные торговые организации тут же расторгли отношения с ними и охотно заплатили относительно низкие штрафы за разрыв прежних договоров
{1456}.
Одним способом изменить ситуацию было возвращение к «командным методам» и восстановление «особых условий», как того требовали двенадцать депутатов Севера в Верховном Совете СССР
{1457}. Или можно было попробовать договориться с богатыми министерствами, действовавшими на Севере, как поступил народный депутат от Ямала Роман Ругин, удививший своих коллег тем, что написал письмо премьер-министру Рыжкову, в котором настаивал на скорейшем увеличении добычи газа в обмен на новое жилищное строительство, бытовое обслуживание и гарантированные рабочие места для представителей коренных народов
{1458}. Тем временем новосибирские социолога продолжали настаивать на том, что, с учетом «объективной неизбежности» технологического прогресса и его социально-экономических последствий, единственно возможным решением было увеличение прямых правительственных субсидий, которые позволили бы сделать хозяйство аборигенов более «рациональным», а значит, более конкурентоспособным и самодостаточным
{1459}.
Но наступили новые времена, и большинство новых представителей интересов коренных народов (русских этнографов и коренной интеллигенции) предпочитали новые решения. Одним таким решением, которое ураганом пронеслось по стране и обещало освобождение от всех зол, было «провозглашение суверенитета» или, вернее, «возвращение суверенитета» (узурпированного Партией/ Государством) его законному источнику, Народу. Кто именно входит в состав Народа и какие органы должны быть наделены суверенитетом, предстояло решить. Муниципалитеты, местные советы, автономные округа и этнические группы могли претендовать на право быть истинным воплощением народовластия, а Российская Федерация в целом могла принадлежать либо русским, либо «россиянам». Но, о какой бы иерархии представительства ни шла речь, большинство ранних сторонников перестройки были согласны в том, что этнические различия являются изначальными и, быть может, священными и что в Советском Союзе по меньшей мере столько же Народов, сколько национальностей. Национальные (этнические) правительства могли передать часть своих полномочий другим органам, но никто не сомневался, что полномочия эти — их по праву.
Иными словами, все суверенные национальности (т.е. все национальности) имели право на собственное правительство. Поэтому первым требованием, относившимся к бывшим малым народам, было создание (или воссоздание) автономных округов или, по крайней мере, национальных советов или деревень для тех девятнадцати этнических групп, которые были их лишены
{1460}. Таким образом, коренные северяне встали бы в один ряд с другими советскими национальностями, но не стали бы им равны. Как постоянно слышали российские парламентарии в Верховном Совете, если нет этнических групп второго сорта, то почему существуют административные единицы второго сорта? Как писал Владимир Санги,
мне не совсем понятно, почему в демократическом государстве, провозглашающем равенство народов, пятнадцать из них, именем которых названы союзные республики, имеют особые права, отличающие их от других народов, образующих автономные республики, и еще более отличающие от третьих народов, удостоенных всего лишь автономии областей или округов. Не говоря о положении тех, которые пока вообще не имеют собственных государственных образований… Убежден: у нас должно быть содружество равноправных народов, независимо от их численности{1461}.
Любое повышение административного статуса до уровня республики подразумевало создание законодательных органов. По словам Санги, «у татар и эстонцев есть свои верховные советы. А почему у нас нет?»
{1462}. Соответственно, различные национальные общества, созданные местными интеллигентами для содействия развитию традиционной культуры, изучения языка и защиты окружающей среды
[113], расценивались активистами как зачаточные парламенты, и в марте 1990 г. Всесоюзный съезд объявил о создании Ассоциации малочисленных народов Севера
[114]. Съезд был созван с одобрения партийного руководства
{1463} и организован Северным отделом Совета министров РСФСР, но кандидат, поддержанный организаторами (нивхский этнограф Ч.М. Таксами), проиграл Владимиру Санги, который пообещал превратить Ассоциацию в Северный Верховный Совет со своим собственным бюджетом
[115]. Годом позже, в мае 1991 г., члены Верховных Советов СССР и РСФСР из числа коренных северян сформировали Депутатскую ассамблею малочисленных народов Севера. Целью Ассамблеи было содействие и координация законодательной и общественной деятельности на всех уровнях представительства, от союзного и республиканского парламентов до местных советов
{1464}.
Проблема состояла в том, что ни один из этих уровней представительства не совпадал с этническими границами. Все автономные единицы создавались в свое время по национальному принципу, и все получили названия в соответствии с «титульной» национальностью, но между «коренными» и «некоренными» жителями не существовало правовых различий. На Севере в большей степени, чем где бы то ни было еще, коренные национальности, определенные как таковые государством, были крошечным меньшинством в своих «собственных» округах. Если демократия означала «один человек — один голос» и если гражданство не зависело от этнической принадлежности, то демократия влекла за собой гибель народов Севера как суверенных национальностей
{1465}.
Одним способом решения этой проблемы было введение этнических квот на все выборные и невыборные руководящие посты. Другим было создание палаты национальностей на уровне округов. Наконец, граждане, принадлежавшие к определенной этнической группе, могли получить право вето на решения, касающиеся судьбы их народов
{1466}. Таким способом, по мнению некоторых активистов, они стали бы истинными хозяевами своей земли и всех ее ресурсов. В конце концов, именно в этом и заключался суверенитет, и именно к этому стремились все народы Советского Союза. По словам одного ненецкого журналиста,
столицы арабских государств на нефтедоллары обустроились дворцами, оделись в мрамор. Зависть — чувство нехорошее. Но что должен испытывать ненец, знающий, что из недр его родины ежегодно, ежемесячно, ежедневно выкачиваются миллионы тонн нефти, миллиарды кубометров газа? О чем должен думать ханты, зная, что за счет этой нефти и этого газа при других обстоятельствах можно было бы до неузнаваемости изменить жизнь его родного народа?{1467}
Для большинства реформаторов, однако, суверенитет означал нечто большее, чем право на часть доходов. Идея заключалась в том, чтобы сохранить определенный образ жизни, а это, как многие другие перестроечные идеи, предполагало использование западного опыта или возвращение назад, в 1920-е годы. Речь шла о резервациях, известных также как этнические территории, заповедники, зоны преимущественного развития традиционного хозяйства, природно-культурные парки и даже «этноэкополисы» и определявшихся как специальные территории, выделенные для исключительного или преимущественного проживания аборигенов и полностью или частично закрытых для некоренного населения
{1468}. В этом контексте коренные народы Севера не рассматривались как равные члены Федерации. Они отличались от эстонцев не только тем, что не имели большинства в своих округах и не располагали национальными законодательными органами. Они считались уникальными в культурном отношении и потому претендовали на особый статус. С точки зрения большинства авторов, наилучшей правовой моделью для северян была не конституция национального государства, а «Конвенция о коренных народах и народах, ведущих племенной образ жизни в независимых странах», которая выделяла определенные этнические группы как отличающиеся в качественном отношении от окружающего «национального сообщества» и подлежащие особой защите
{1469}. То есть образец для суверенитета северных народов следовало искать на Аляске или в Скандинавии, а не в новых независимых национальных государствах бывшего Советского Союза
{1470}.
С середины 1930-х считалось, что все национальности, независимо от их различий, являются «социалистическими по содержанию». Они могли стартовать с различных уровней развития, но у них были одни и те же интересы и устремления. Русский нефтяник и эвенкийский зверолов в равной степени участвовали в прогрессивном марше индустриализации, но, для того чтобы они могли достичь финишной черты в одно и то же время, северянин должен был шагать несколько быстрее. Официальной целью этнических квот и «национального строительства» было преодоление временной «культурной отсталости» северянина, а не сохранение его уникальных культурных особенностей. Полвека спустя большинство ученых Севера (и значительное число советских граждан) считали этот подход неприемлемым. По их мнению, человечество состоит из индивидуальностей и «этносов», которые и являются единственными легитимными субъектами права, автономии и нравственности. Предпочтение классовой принадлежности и всеобщего братства в ущерб этническому разнообразию и правам личности считалось политически нереалистичным и морально ошибочным.
Некоторые ученые, занимавшиеся изучением Севера, полагали (и приводили тому множество подтверждений), что права человека и права наций не всегда совместимы друг с другом. По их мнению, резервации (заповедные зоны) должны расцениваться как возможность, как один вариант из многих. По словам И.А. Николаевой и Е.А. Хелимского, выбор в пользу полной изоляции был бы «не только нереалистичен, но и по сути своей был бы недемократичен, поскольку поставил бы интересы национально-культурной экологии выше интересов отдельных личностей»
{1471}. Е.А. Дубко (философ из Московского государственного университета) пошел еще дальше, утверждая, что «надо обратить внимание не на “спасение этноса” или патриархальной самобытности, а на людей, которые не должны быть унесены этой “кaтacтpoфoй
,, [т.е. прогрессом], конечно же, исторически предопределенной»
{1472}.
Но так думало меньшинство. Согласно господствующему взгляду, в случае малых народов вообще и малых народов Севера в особенности равенство было лицемерием, а права человека — фикцией. «При равных условиях выигрывает всегда сильнейший и лучше знающий “правила игры”. А северные народы, увы, на своей родной земле пока таковыми не являются»
{1473}. Иначе говоря, индивидуализм и конкуренция аморальны, если одна из сторон не способна конкурировать на равных. Государство должно практиковать «разумное вмешательство»
{1474} и оказывать поддержку «не просто людям, живущим на далеком холодцом Севере, а именно народам в их стремлении к выживанию и сохранению этнической самобытности»
{1475}. Большинство сторонников свободы выбора имели в виду коллективный выбор (через избирательную систему или референдум) и коллективное национальное будущее и исходили из того, что этот выбор предусматривает некие формы защиты и обособления
{1476}.
С учетом широко распространенного убеждения в абсолютной важности национальной принадлежности (в культурном и биологическом смысле), казалось естественным защищать все формы «этнической уникальности». По словам Таксами, «каждый народ, независимо от его величины, уникален, и утрата хотя бы одного — незаменимая утрата для мировой культуры, для мирового сообщества в целом»
{1477}. Более того, по мнению большинства северных ученых и общественных деятелей, коренные народы Севера более уникальны и более незаменимы, чем другие.
Этнографов, изучающих материальную и духовную культуру этих народов, всегда поражает ее самобытность и возможность адаптации к местным условиям, соблюдение благодаря ей принципа экологического равновесия в природе…; принцип коллективизма… необычайная простота, граничащая с гениальностью, и изящество форм жилых построек, одежды, обуви, яркость и образность мышления{1478}.
Эта «хрупкая цивилизация» противостоит «напористой, самодовольной, технократической»
{1479} культуре индустриального общества, которая, «подобно танку, проходится по телу непонятной и чуждой ей северной культуры»
{1480}. Политические и научные аргументы снова догнали художественную литературу — отчасти потому, что беллетристы (в первую очередь Санги, Айпин и Неркаги) превратились в активистов, а отчасти потому, что многие ученые выступали в качестве русских интеллигентов, т.е. в качестве защитников подлинной нравственности и интересов «народа». В дискуссиях о судьбе коренных народов царил Дерсу Узала, и большинство участников считали стихийную защиту окружающей среды наиболее драгоценным качеством традиционных обществ. «Нет сомнения, что культура коренных народов Севера, в особенности их экологическая культура, более целостна и органична, чем культура мигрантов, поскольку она отражает многовековой гомеостаз между человеком и северной природой»
{1481}.
Как объяснял Санги, «исторически так сложилось, что в течение многих веков европейцам приходилось вести войны, что-то захватывать, кого-то порабощать… Северные же аборигены в тот же период доводили до совершенства взаимоотношения с окружающей природой»
{1482}. Иными словами, резервации или этнические территории были нужны не только для того, чтобы утвердить подлинный суверенитет, не только доя того, чтобы обеспечить самостоятельное использование (или неиспользование) природных ресурсов, и даже не для того, чтобы сохранить этнические различия ради них самих, а в первую очередь для того, чтобы сохранить культуры, которые являются одновременно высшими в моральном отношении и неконкурентоспособными — в промышленном. Качества эти были, разумеется, двумя сторонами одной и той же медали.
Миропонимание европейское, миропонимание коренного населения — принципиально разные. И отношение к природе совершенно разное. Если европеец относится к природе как к партнеру, от которого надо получить «больше» и «подешевле», то коренное население живет в природе, вместе с ней и относится к самому себе как к продолжению природы{1483}.
Таким образом, цель создания резерваций заключалась в том, чтобы позволить коренным северянам «быть самими собой»: жить в традиционных поселениях, заниматься традиционной хозяйственной деятельностью, есть традиционную пищу, носить традиционную одежду, практиковать традиционные ценности и говорить на языке своих предков
{1484}.
Предложенное решение столкнулось с серьезной проблемой. Было известно, что тысячи молодых северян утратили свои этнические черты вместе с языком своих предков и традиционными хозяйственными навыками. Кто должен помочь им и их детям обрести их прежнее «я» (как его определяли этнографы и писатели)? Кто должен убедить их, что их прежнее «я» подлежит возрождению? Ответ был понятным, хотя и не всегда ясно изложенным: единственными проводниками позитивных перемен были Российское государство и русифицированная национальная интеллигенция. Как писали в своем письме к Горбачеву Владимир Санги, Юван Шесгалов, В. Ледков, Роман Руган, Е.Д. Айпин, В. Коянто и Г. Варламова,
что касается депутатов Верховных Советов СССР и РСФСР от районов проживания народов Севера, то было бы желательно избирать людей образованных, политически грамотных, с государственным мышлением, свободно владеющих родными языками и способных решать насущные проблемы экономического и социального развития сегодняшнего Севера на соответствующем уровне{1485}.
При поддержке сочувствовавших им русских интеллигентов эти люди («культурное ядро нации»
{1486} и сами русские интеллигенты) должны были использовать парламент, Ассоциацию народов Севера и местные культурные организации для того, чтобы «вернуть [северные народы] к истокам, к их традиционному образу жизни, к привычным занятиям»
{1487}. Согласно Уставу общества Кетской культуры, например, важнейшей задачей членов этого общества было «научить кетский народ и другие народы уважать язык, историю, культуру, хозяйственные традиции кетов, пропагандировать историческое, культурное и языковое наследие кетского народа»
{1488}.
Это означало, что Северу нужны музеи, книги, клубы, вузы, преподаватели, учебники и издательства, что необходимо снова открыть централизованный Институт народов Севера для подготовки национальной элиты и что крупные школы-интернаты следует заменить небольшими школами, возможно, «полукочевыми» или с неполным учебным графиком, где дети коренных народов учились бы навыкам, необходимым в традиционном хозяйстве
{1489}.
Иными словами, большинство северных реформаторов надеялись, что государство внесет существенный вклад в дело защиты и возрождения коренных народов — отчасти по финансовым причинам, отчасти потому, что аборигенные народа не способны защитить себя сами, и отчасти потому, что никто не хотел, чтобы в резервациях (или суверенных республиках) сохранялся status quo: отступление назад, как и путешествие в будущее, требовало больших усилий. Отсюда попытки Ассоциации стать частью российского правительства (ее лидеры, получившие российское образование, намеревались стать посредниками между своими народами и государственной машиной, повышая образовательный уровень первых и направляя «разумное вмешательство» со стороны последней). Отсюда, наконец, попытки некоторых активистов, включая лидеров Ассоциации и видных северных парламентариев, воскресить Комитет Севера, закрытый полвека назад, когда культурное своеобразие (равное отсталости) было «окончательно преодолено»
{1490}.
В чем бы ни заключалась государственная помощь, природа отношений между Москвой и различными местными организациями оставалась неясной. Коренные народы Севера были суверенными народами, но они нуждались в помощи Российского государства, чтобы заявить и сохранить свой суверенитет. Эта дилемма лежала в основе реформистской идеологии. Если многообразие предпочтительнее общности, если подлинное многообразие основано на этичности; если все этнические группы равны и если все равные народы суверенны, то коренные северяне имеют право на национальное государство или, по крайней мере, на автономную административную структуру, равную аналогичным структурам других республик. Но это не представлялось возможным потому, что коренные северяне являются незначительным меньшинством на своей территории, и потому, что в их культуре есть своеобразные черты, которые делают их неконкурентоспособными в современном обществе. Более того, если культура аборигенных народов «качественно отличается» от большинства других и если это различие проявляется в неспособности адаптироваться к постиндустриальной социальной среде (в противоположность доиндустриальной окружающей среде), то формальное равенство может привести к разрушению этой культуры, а значит, если эта культура достойна сохранения, то заниматься этим сохранением должен кто-то за пределами традиционного сообщества — будь то Российское государство, коренная интеллигенция, получившая русское образование, или (скорее всего) сочетание того и другого. Что, разумеется, противоречит общепринятым принципам народного суверенитета и подлинной демократии.
Разные авторы решали эти проблемы по-разному, но большинство исходило из одних и тех же принципов. Война против отсталости и национального «содержания» завершилась. Будущее народов Севера лежало в прошлом.
ЗАКЛЮЧЕНИЕ
— Знаешь, Китти, если ты помолчишь хоть минутку и послушаешь меня, я тебе расскажу все, что знаю про Зазеркальный дом.
Льюис Кэрролл. Сквозь зеркало и что там увидела Алиса[116]
Эта книга — история чуждости. На протяжении своего знакомства с народами Севера русские считали их радикально отличными от себя. Иноземцы, инородцы, язычники, дикари, дети природы, первобытные коммунисты, национальные меньшинства или вымирающее туземное население — коренные северяне всегда были чужаками. Даже после того как Советское государство формально отменило все различия «по содержанию», официозные писатели, теоретики и администраторы продолжали рассматривать «пережитки» былой чуждости как важную, хотя и преходящую, реальность, с которой следует считаться, пока «национальная форма» и «социалистическое содержание» не поменялись местами и различия не заявили о себе под знаменем суверенитета. Иноземцы прошли полный круг; более того, оказалось, что они никогда не переставали быть иноземцами.
Как бы ни изменялись определения, объяснения и окончательные решения, одно оставалось неизменным: отличие подразумевало иерархию. Отсталые племена или мудрые хранители окружающей среды, народы Севера всегда были «лучше» или «хуже», «над» или «под», «более» или «менее»; чужеродность всегда предполагала моральное суждение. Альтернативу этому подходу предложили сами коренные северяне в неоднократных спорах со своими российскими наставниками. Как сказал чукотский шаман,
вы люди русские, Бог дал вам и веру русскую и лошадей; потому у вас и вера русская, и ездите вы на лошадях, а сам Бог на небе. Мы люди-чукчи, Бог дал нам и веру чукоцкую и оленей; потому у нас и вера чукоцкая, и ездим мы на оленях, а сам Бог на небе. И так вы, русские, веруйте по-русски и оставайтесь со своими лошадями, а мы, чукчи, будем веровать по-чукоцки и останемся с нашими оленями{1491}.
Понятно, что подобная симметрия — еще одна версия принципа «отдельный, следовательно, неравный». В мире «чукотской веры» настоящими людьми считались только члены своего сообщества; «чукчи» и «люди» означало одно и то же; а смысл любого действия определялся тем, совершил ли его друг (сородич) или враг (чужеземец)
[117]. Обычаи и духи были «истинными», если они были своими; существовало столько же истин, сколько народов.
Русские крестьяне и казаки, поселившиеся на Севере, жили в том же мире. Обычное право и обыденная мораль не были полностью применимы за пределами общины: границы группы единоверцев, связанной узами взаимных обязательств, по большей части совпадали с крестьянской общиной или казачьим поселением. То, что дома считалось нечестностью, в отношениях с государственным чиновником было дипломатией, а в отношениях с местным охотником — торговлей. «Азиаты» имели право на свои традиции и верования, потому что таков «их языческий обычай». Они были чужими и ничего другого от них не ждали.
Но были и другие, «западные» россияне, которые верили в универсальные ценности и равенство и потому с подозрением относились к многообразию и двойным стандартам. Немецкие ученые XVIII в. и их русские ученики рассматривали мир как гармоничное целое и приравнивали отличия к неполноценности, в то время как церковь — не всегда с одинаковым рвением — выполняла свою вселенскую функцию, применяя одно и то же мерило ко всем чадам Божьим. В обоих случаях терпимость по отношению к «чукотской вере» была грехом — против прогресса или против божественного откровения. Когда абсолютная моральная последовательность (отождествление себя с другим) оказывалась невозможной, ученые и миссионеры оправдывали уступки релятивизму, причисляя туземцев к детям. Таким образом, их можно было считать в полной мере людьми (не вполне чужими), но людьми, временно не готовыми к тому, чтобы к ним относились, как ко всем остальным.
Попав в эту категорию, малые народы вступили в большую и разнообразную группу невинных, которая всегда сопровождала «великую цепь бытия». Рост, прогресс и развитие могли представлять собой либо улучшение, либо упадок, и после временного пребывания ссыльных романтиков во глубине сибирских руд замерзшие «младенцы человечества» превратились в детей природы, встав в один ряд с обитателями Золотого Века, Авалона, Эльдорадо, Утопии, Эфиопии, Америки и прочих Аркадий
{1492}. Они остались чужаками, но их место в иерархии изменилось. Они были лучше благодаря их неполноценности; цивилизованнее по причине неиспорченности цивилизацией; вернее «нашим» ценностям, чем «мы» сами
{1493}. Это был вид снисхождения — дети невиннее взрослых, пока они инфантильны, и их совершенство по определению не может быть полным (как в случае первобытных коммунистов Маркса, варваров Ницше и первичных орд Фрейда)
{1494} — но, если следовать ей в административной политике, любовь к благородному дикарю могла иметь очень серьезные практические последствия. Собственное возвращение к былой невинности могло быть неосуществимым, но политика протекции по отношению к тем, кто еще не испорчен, могла представляться одновременно реалистичной и благородно-искупительной.
Вера в линейный прогресс и противоречивое отношение к его моральным последствиям находились в центре интеллектуальных дебатов XIX в., и «туземный вопрос» в интерпретации областников, народников и прочих «прогрессивных» интеллектуалов был в первую очередь попыткой согласовать не совместимые друг с другом романтические и рационалистические аргументы. С одной стороны, прогресс и равенство требовали, чтобы туземцы повзрослели и чтобы к ним относились с уважением, подобающим взрослым, а это, если исходить из постоянства «человеческой натуры», означало, что к ним следует применять универсальное моральное мерило. С другой стороны, применение этого мерила обнаруживало чистоту и невинность, которые заслуживали защиты как от прогресса, так и от равенства. Большевики попытались разрешить эту дилемму: согласно их теории, ничто не заслуживало защиты от прогресса и равенства и никто не мог избежать прогресса и в конечном счете равенства. Некоторые «старые большевики» с глубокими народническими корнями возражали против универсального применения этого подхода, но, когда Сталин и его соратники в деле культурной революции поставили вопрос ребром, «коренным племенам северных окраин» пришлось без промедления присоединиться к современному (взрослому) миру. Но представления о различиях пережили культурную революцию, и когда в 1960-е годы благородные дикари вернулись, они нашли свои семейные традиции нетронутыми. Благородство приходило, уходило и возвращалось вновь, но различия как форма неполноценности сохранялись.
Едва ли можно сомневаться, что изменения в восприятии были связаны с представлениями русских о самих себе. Пока природа русскости определялась в терминах православного христианства, народы Севера рассматривались как язычники, подлежащие спасению путем крещения, а после появления оппозиции между культурными и отсталыми народами русская интеллигенция (которая сама была порождением этой оппозиции) неизменно оценивала страну, «народ» и всяческих азиатов и европейцев с точки зрения всемирной эволюции. Народы Севера можно было любить или презирать, жалеть или уважать в зависимости от того, что участники дебатов думали о прогрессе и развитии, но неизменным оставалось то, что они всегда думали о прогрессе и развитии. При этом нельзя сказать, что все представления русских о коренных народах Севера (и вообще колониальные представления) были «самодостаточными фантазиями, не имеющими никакого отношения к реальности» (не считая тех, которые Эдвард Сайд назвал «реалиями господства»)
{1495}. В некоторых случаях представления менялись, потому что политика, основанная на прежних представлениях, не приводила к ожидаемым результатам, и коренные народы отказывались играть предложенную им роль, не будучи в состоянии продемонстрировать, например, что у них имеются полноценные священнослужители, военачальники или пролетарии.
Неверным кажется и утверждение, что все колониальные представления в конечном итоге обусловлены «грубым политическим фактом» колониального владычества
{1496}. Даже вечно популярный образ неполноценности северных народов (включая их превосходство в силу мудрой простоты) не был неизбежным следствием имперской гегемонии. Перемены, которые происходили в северной жизни, не имели прямого отношения к определенным русским представлениям, потому что они не затрагивали принципы, на которых эти представления были основаны. Если все общества оцениваются в соответствии со степенью их «вестернизации» — а именно так они оцениваются в России по крайней мере с XVIII столетия, — то реально «значимые» перемены должны заключаться в зримом приближении к Западу, т.е. в выполнении определенных экономических, социальных и культурных условий. То, что этого не произошло в субарктической Евразии, Африке и России, не значит, что этого, к счастью или к несчастью, не может произойти никогда и ни с кем. Эстонцы, которые в России XIX в. обычно изображались как «убогие чухонцы», превратились в олицетворение западной развитости и «культурности» после их повторного присоединения к империи в 1940 г. «Тест на развитость» можно, конечно, оспорить, но совершенно очевидно, что от него никогда не отказывались. Иначе говоря, малые народы Севера обладали определенной сущностью, которая не ставилась под сомнение с начала XVIII в. и которая налагала строгие ограничения на характер суждений об их жизни. Пришельцы из дальних стран могут быть чем угодно и кем угодно, от снежного человека до И-Ти и от гуигнгнмов до мистера Спока, но охотники и собиратели тайги и тундры должны оставаться дикарями, благородными или не очень, пока они остаются охотниками и собирателями.
Взаимоотношения между этими образами и туземной администрацией проявлялись на множестве уровней и действовали в обоих направлениях. С одной стороны, последствия правительственной политики могли привести к изменению восприятия и появлению новой политики, как случилось, когда провал попыток обнаружить классовое расслоение привел к открытию женского пролетариата. С другой стороны, понятия, рожденные в совсем другом контексте — по большей части в сфере оппозиции «Россия — Запад», — применялись к народам Севера и часто воплощались в политические действия, как случилось, когда северянам пришлось последовать за русскими в деле построения социализма (и по ходу дела изменить теорию «скачка через стадии развития»). По меньшей мере в двух случаях — при Сперанском и Смидовиче/Скачко — немецкий романтизм и его наследник, русское народничество, достигли вершины имперской иерархии и превратили благородного дикаря в строгого судью законодательной практики. Если русские были носителями морального разложения, а народы Севера были достойны восхищения в той мере, в какой они были не похожи на русских, то лучшим колониальным правительством было наименее активное колониальное правительство, что часто означало, в интересах «опеки», более бюрократическое колониальное правительство. Уставы 1822 и 1926 гг. включали несколько совершенно неромантических практических положений, Сперанский и Скачко оставались верны принципам эволюции, а русские поселенцы продолжали вмешиваться в жизнь местного населения, но не подлежит сомнению, что государственная политика неторопливого патернализма имела ощутимые последствия в деле ограничения идеологического прозелитизма, экономического развития, призыва в армию и сбора налогов. Впрочем, в большинстве случаев позиция Российского государства была гораздо менее терпимой, и вопрос заключался не в том, насколько туземная культура достойна опеки, а в том, стоит ли беспокоиться об опеке народов, чья культура не имеет достоинств. Эпохи, когда государство отвечало на этот вопрос утвердительно, были столь же нечастыми, сколь драматичными. Понадобилась модернизация Петра I, русификация Александра III и сталинское сочетание того и другого, чтобы имперское правительство полностью отождествило себя со своими собственными универсалистскими претензиями (в конечном счете эгалитарными и потому не терпимыми к различиям).
Но эти эпизоды продолжались недолго. Как и в заполярных районах Скандинавии, Гренландии и Северной Америки, природные и социальные условия русской Арктики не способствовали интервенционизму. Земледелие было по большей части невозможным; промышленное развитие — невыгодным; а стратегическая важность региона до XX в. — минимальной. В результате этого долгосрочная иммиграция была ограниченной, а периоды интенсивного культурного и экономического реформаторства — относительно непродолжительными. Торговля пушниной, самое важное и часто единственное связующее звено между северными народами и мировой экономикой, не требовала отчуждения земли и использования принудительного труда. В Сибири, как и в Канаде, она опиралась на сохранение охоты и звероловства, ограничивала приток некоренного населения (за исключением торговых посредников) и требовала больших адаптационных усилий от южных поселенцев, чем от северных звероловов. По иронии судьбы, когда в середине XX столетия представления об экономической роли полярных территорий резко изменились, в моду снова вошел примитивистский канон (в качестве полезной иллюстрации ошибочности теории прямой связи между экономическим «базисом» империализма и его риторическими оправданиями). Идеология экспансии выдохлась еще до начала реальной экономической экспансии, и правительство вернулось к традиционной политике признания фактического неравенства на фоне ритуальных предсказаний неминуемого стирания всех различий.
Но насколько обязательно приносить различия в жертву равенству? Все ли отличия иерархичны? Является ли тождество единственной альтернативой неравенству? Таковы центральные вопросы большинства книг о «репрезентациях» — вопросы, на которые большинство авторов отвечает оглушительным «нет» и которые они ставят перед читателем как моральный вызов. Согласно Иоханнесу Фабиану, которого в первую очередь интересуют проблемы «временной чуждости», «отсутствие Другого в нашем Времени до сих пор было формой его присутствия в нашем дискурсе — как объекта и жертвы. Вот что следует преодолеть»
{1497}. (В такого рода литературе «Другой» означает незападное человечество, а «наше» относится к Западу в целом и антропологии — как западной науке о Другом — в частности.) Согласно характерно четкой формулировке Эдварда Сайда, «самая важная задача из всего названного — это… выяснить, каким образом возможно изучение других культур и народов с либертарианской или нерепрессивной и неманипулятивной позиции»
{1498}. Таким образом, вопрос состоит не в том, возможно ли такое изучение, а в том, «каким образом» им заниматься — при том, что выдвинутый теми же самыми авторами тезис о тождестве знания и власти заранее обрекает все такие попытки на неудачу
{1499}.
Самая решительная попытка примирить различия с равенством была предпринята антропологами-постмодернистами, которые использовали полифонию, диалог и «единовременность» в интересном, но в конечном счете неудачном эксперименте по созданию авторских текстов без авторитета автора
{1500}. Стивен А. Тайлер заходит дальше прочих в отрицании современности, «для которой другие — лишь призраки из романтизированного прошлого, вызванные как аборигены из дальних стран, чтобы оправдать и узаконить отчуждение [западного мира] своей чрезвычайной чуждостью» — ради того, как выясняется, чтобы вызвать духов романтизированного будущего, в котором «оральность подразумевает в качестве ключевых понятий соучастие, совместные усилия, здравый смысл, взаимность, коммуникацию и общность (communis) в противоположность нашей “буквенной” эпистемологии бытия, познания и репрезентации, основанной на отчужденных и безличных наблюдениях трансцендентального, паноптического эго»
{1501}. Постмодернистский рай совпал с первобытным коммунизмом.
Сходным образом Джоан Скотт утверждает, что равенство «означает игнорирование различий между людьми с определенной целью и в определенном контексте», но отказывается отнести женщин к общей категории «человечества» (поскольку это ведет к утрате чисто женского опыта) и отвергает бинарную оппозицию половых различий (поскольку это приводит к игнорированию различий внутри категорий). Решение, согласно Скотт, состоит в том, чтобы «отказаться противопоставлять равенство различиям и постоянно подчеркивать различия: различия как условие индивидуальной и коллективной идентичности, различия как постоянный вызов любым попыткам закрепления этой идентичности, история как повторяющиеся иллюстрации игры различий, различия как глубинный смысл равенства»
{1502}. Таким образом, равенство предполагает подавление различий, но торжество различий ведет к равенству и окончательному исчезновению различий. Когда все сущности и все понятия будут подвергнуты этой процедуре, мир останется без власти и, следовательно, учитывая постулаты самой Скотт, без знания, без коммуникации, без бытия.
Как большинство разновидностей романтизма, эта философия видит зачатки (или следы) совершенства по нашу сторону зеркала. Если «наша культура» — это «безудержная, агрессивная, подавляющая» культура «крови, смерти и ужаса», «в которой социальные и культурные связи оказываются разорванными, а ивдиввды, внезапно вырванные из своего человеческого и духовного контекста, не в состоянии осознать и реализовать самих себя»
{1503} (не говоря уже о способности уважать различия), то наше спасение — в «других», которые по определению являются противоположностью смерти и отчуждению. В зависимости от того, кто такие «мы», эта группа может состоять из крестьян, женщин или пролетариев, но над всеми ними царят далекие «дикари», обладающие наиболее долгой историей благородства и экзотичности. Они — естественные существа, живущие «по ту сторону хронологического времени» как истинные «включенные наблюдатели Природы» (в противоположность западным «вуайеристам»): «чуждые догмам, опирающиеся на опыт, интегрированные в целостный образ жизни, охватывающий окружающую среду и родственные отношения»
{1504}. Mutatis mutandis, они также самые последовательные деконструктивисты. Шаманы, например, мобилизуют колониальную «инаковостъ» в
творческом использовании импровизированного созидания и преобразования неоколониальных ритуалов исцеления, в которых судьба исторгается из рук Бога и транскрибируется в царство случайности и вероятности. Взамен согоустаноаленного порядка и нерушимой устойчивости его означающего/обозначений, где божественное и природное сливаются воедино, царство случайности выдвигает на передний план эпистемологический мрак колдовства, в котором противоречия и двусмысленности социальных отношений подрывают божественную устойчивость в столпотворении знаков, отрывающих божественное и природное друг от друга и разбивающих их на образы, из которых вступает в игру то, что Барт назвал третьим или приглушенным смыслом{1505}.
Если «знание и власть — одно», то туземец знал об этом задолго до Фуко; если «догма о нейтралитете исследователя» «наивна, неуместна и неправдоподобна», то он с гневом ее отвергает; и если главной человеческой ценностью является пропаганда многообразия и «утверждение Другого», то на него можно положиться как на самого пламенного и стойкого ее приверженца
{1506}. Как пишет Марианна Торговник, «Тарзан, который мне наиболее по душе, это Тарзан, исполненный сомнений, готовый учиться у черных и у женщин, готовый задавать и искать ответ на вопрос “Что такое человек?” …Он вериг, что обезьяны достойны уважения, любви, страха и внимания (как мы все верим, что этого достоин “наш вид”)»
{1507}.
Неужели все попытки спасти туземцев от чуждости-как-неполноценности приводят к триумфальному возвращению благородного дикаря? Может быть. Может быть, это «вечный момент в развитии человеческой культуры»
{1508}. Может быть, до тех пор, пока мы не достигли полной цельности — а значит, остаемся немного дикарями, — кому-то другому придется нести на себе бремя нашей отсталости.
Библиография
1. Абрамзон С.М. Об этнографическом изучении колхозного крестьянства // СЭ. 1952. №3. С. 145-150.
2. Абрамзон С.М. Советская этнография в начале 30-х годов (из воспоминаний этнографа) // СЭ. 1976. № 4. С. 90-92.
3. Абрамов Н.А. Материалы для истории христианского просвещения Сибири // ЖМНП. 1854. Т. 81. № 5. С. 15-53.
4. Абрамов Н.А. Описание Березовского края // Записки ИРГО. 1857. № 12. С. 329-448.
5. Аввакум. Житие протопопа Аввакума, им самим написанное. М.: Художественная литература, 1960.
6. Агишев Р.К. Луна в ущельях. М.: Советская Россия, 1967.
7. Агишев Р.К. Сын тайги (репринт изд. 1947 г.). М.: Детская литература, 1968.
8. Адамов А.Г. Г.И. Шелихов. М.: Географгиз, 1952.
9. Адамов А.Г. Г.И. Шелихов — замечательный русский мореплаватель и исследователь. М.: Правда, 1951.
10. Адамов А.Г. Первые русские исследователи Аляски. М.: Учпедгиз, 1950.
11. Адамов А.Г. Правда о русских открытиях в Америке. М.: Знание, 1952.
12. Адлер Б. Енисейские остяки // ЖИ. 1921. № 31.
13. Ажаев В.Н. Далеко от Москвы. М.: Художественная литература, 1949.
14. Азиатская Россия: В 3 т. СПб., 1914.
75. Айпин Е.Д. Идет беззастенчивый грабеж // СП. 1991. Январь. С. 3.
16. Айпин Е.Д. Не нефтью единой // Московские новости. 1989. 8 января.
17. Айпин Е.Д. Чум на дороге раздора // Московские новости. 1990. 14 октября. С. 8-9.
18. Акимова Т. Поездка на Алданзолото // СА. 1927. № 2. С. 99—106.
19. Акопов С. Борьба с бытовыми преступлениями // РИ. 1930. № 4—5. С. 58—69.
20. Аксенов. Хатангская тундра // СС. 1931. № 7/8.
21. Алачев. Новый быт у остяков // ТТ. 1930. № 2. С. 134-139.
22. Александров В.А. Россия на дальневосточных рубежах (вторая половина XVII в.). М: Наука, 1969.
23. Александров ВА. Русское население Сибири XVII — начала XVIII в. АН СССР. Труды Института этнографии им. И.И. Миклухо-Маклая. Новая серия. М.: Наука, 1964. Т. 87.
24. Александров М. Воздушный тарантас или воспоминания о поездках по восточной Сибири // Восточная Сибирь в ранней художественной прозе / Ред. А.В. Гуревич. Иркутск, 1938. С. 69-110.
25. Алексеев М.П. Сибирь в известиях западноевропейских путешественников и писателей, XIII—XVII вв. Иркутск: Иркутское областное издательство, 1941.
26. Алексеев М.П, Сказания иностранцев о России и ненецкий эпос // СЭ. 1935. №4/5. С. 153-159.
27. Алексеенко Е.А. Кеты: Историке-этнографические очерки. Л.: Наука, 1967.
28. Алексеенко Е.А. Христианизация на Турухянском Севере и ее влияние на мировоззрение и религиозные культы кетов // Христианство и ламаизм у коренного населения Сибири / Ред. И.С. Вдовин. Ленинград 1979 С. 56-59.
29. Алиев И. Новый уголовный кодекс РСФСР и его применение к бытовым условиям республик и областей // ЖИ. 1922. № 16. С. 151.
30. Алькор [Кошкин] Я.П. В.Г. Богораз-Тан // СЭ. 1935. № 4/5. С. 5—29.
31. Алькор [Кошкин] Я.П. Введение письменности на родном языке для народов Севера // СС. 1932. № 3.
32. Алькор [Кошкин] Я.П. Задачи культурного строительства на Крайнем Севере // СС. 1934. № 2. С. 22-35; № 3. С. 45-50.
33. Алькор [Кошкин] Я.П. Письменность народов Севера // СС. 1931 № ю С. 102-121.
34. Амосов М. Проблема наикадров в период социалистической реконструкции //РИ. 1930. № 1.С. 20-28.
35. Амурские инородцы и религиозно-нравственное состояние их // ПБ 18% №8. С. 358.
36. Амыльский Н. Когда зацветают жаркие цветы // СА. 1928. № 3. С. 54—62.
37. Ангин. Работа женщин в Большемихайловском районе Николаевского округа// ТТ. 1931. №3.
38. Андреев А. Из опыта коллективизации // СС. 1934. № 4. С. 96—98.
39. Андреев А.И. Очерки по источниковедению Сибири, XVII в. М; Л. АН СССР, 1960.
40. Андриевич В.К. Исторический очерк Сибири по данным, представляемым полным собранием законов: В 6 т. СПб., 1886—1889.
41. Анисимов А.Ф. О социальных отношениях в охотхозяйстве эвенков // СС 1933. № 5. С. 38-49.
42. Антология фольклора народностей Сибири, Севера и Дальнего Востока / Ред. В. Санга. Красноярск: Красноярское книжное издательство, 1989.
43. Антонова. Письмо председателю Совета Министров РСФСР тов. Власову А.В. 11 ноября 1988 г. (не опубл.).
44. Антропова В. В. Вопросы военной организации и военного дела у народов Крайнего Северо-Востока Сибири // Сибирский этнографический сборник Т. 2. АН СССР. Труды института этнографии им. И.И. Миклухо-Маклая. Новая серия. М.; Л.: АН СССР, 1957. Т. 35.
45. Антропова В.В. Культура и быт коряков. Л.: Наука, 1971.
46. Антропова В. В. Участие этнографов в практическом осуществлении ленинской национальной политики на Крайнем Севере (1920—1930 гг.) // СЭ 1972. № 6. С. 19-27.
47. Анучин Д.И. К истории ознакомления с Сибирью до Ермака // Труды Императорского московского археологического общества. 1890. Т. 14. С. 227—313.
48. Аптекарь В.Б. Выступление на обсуждении книги Д.М.Петрушевского «Очерки из экономической истории средневековой Европы» // ИМ. 1928. Т.10.№2. С. 115.
49. Аптекарь В.Б., Быковский С.Н. Современное положение на лингвистическом фронте и очередные задачи марксистов-языковедов // ИГ. 1931. № 8/ 9. С. 9-34.
50. Аргентов А. Путевые заметки священника-миссионера Андрея Аргентова. Восточная Сибирь. Нижний Новгород, 1886.
51. Аржанов М. Против люксембургских установок // РИ. 1932. № 2. С. 88—
52. Аронштам Г. К чистке национальных парторганизаций // РИ. 1933. № 5/6. С. 7-18.
53. Арсеньев В.К. Избранные произведения: В 2 т. М: Советская Россия, 1986.
54. Арсеньев В.К. По Уссурийскому краю. М.: Государственное издательство географической литературы, 1955.
55. Арутюнян Ю.В. Опыт социально-этнического исследования (по материалам Татарской АССР) // СЭ. 1986. № 4. С. 3-13.
56. Арутюнян Ю.В., Дробижева Л.М. Советский образ жизни: Общее и национально-особенное // СЭ. 1976. № 3. С. 10-22.
57. Архангельский С. Наркомпрос не руководит школами Севера // САр. 1938. №5. С. 59-61.
58. Арциховский А., Воробьев Н., Гусев Д., Смирнов С. Журнал советских этнографов // Коммунист. 1963. № 5. С. 124-127.
59. Афанасьев Г. Занятия и жизнь Сахалинских эвенков // ТТ. 1928. № 1. С. 38-42.
60. Афанасьев Г. Жизнь женщины-эвенки на Сахалине // ТТ. 1930. № 2. С. 121—124.
61. Б-ов И. Будни красных юрт // ПИ. 1931. № 1. С. 60-64.
62. Б.З. Среди туземцев ДВР // ЖИ. 1922. № 15. С. 12-13.
63. Бабахан С.Я. Создадим собственную продовольственную базу на Крайнем Севере // САр. 1935. № 3. С. 41-46.
64. Багмут И. Кочевой совет на Охотском побережье // СС. 1934. № 4. С. 11— 23.
65. Бозонов А.Г. Вогульские дети // СС. 1934. № 3. С. 93-96.
66. Базанов А.Г. Очерки по истории миссионерских школ на Крайнем Севере. Л.: Издательство Института народов Севера, 1936.
67. Базанов А.Г., Казанский И.Г. Школа на Крайнем Севере. Л.: Наркомпрос РСФСР, 1939.
68. Баландин А. Рыбозаготовки на Сосьве // СС. 1934. № 5. С. 93-96.
69. Балицкий В.Г. От патриархально-общинного строя к социализму (О переходе к социализму малых народов северо-востока РСФСР). М: Мысль, 1969.
70. Балицкий В.Г., Кисличко А.С. Малые народы Дальнего Востока в Великой Отечественной войне. Владивосток: Издательство Дальневосточного университета, 1985.
71. БАМ и народы Севера. Новосибирск: Наука, 1979.
72. Барахов И. В Эвенкийском национальном округе Востсибкрая // СС. 1933. № 3. С. 44-52.
73. Барсуков И.П. Граф Николай Николаевич Муравьев-Амурский по его письмам, официальным документам, рассказам современников и печатным источникам: Материалы для биографии. М., 1891.
74. Басаргин И.В. Записки. Пг., 1917.
75. Баскаков И.А. Введение в изучение тюркских языков. М.: Высшая школа, 1969.
76. Бассин М. Россия между Европой и Азией: Идеологическое конструирование географического пространства // Российская империя в зарубежной историографии. Работы последних лет: Антология / Сост. П. Верг, П.С. Кабытов, А.И. Миллер. М.: Новое издательство, 2005. С. 277—310.
77. Батеньков Г.С. Данные: Повесть о собственной жизни // РА. 1881. № 2. С. 251-277.
78. Батоцыренов В. Б. Национальные районы Сибири в советской исторической литературе. Библиографический указатель. Улан-Удэ: Бурятское книжное издательство, 1984.
79. Батраков И. План оседания в Средней Азии // РИ. 1933. № 5/6. С. 75—79.
80. Бахрушин С.В. Научные труды. М.: АН СССР, 1955.
81. Бахрушин С.В. Положительные результаты русской колонизации в связи с присоединением Якутии к Русскому государству // Ведущая роль русского народа в развитии народов Якутии. Якутск: Якутское книжное издательство, 1955.
82. Бахрушин С.В. Сибирские туземцы под русской властью до революции 1917 года // Советский Север: Первый сборник статей. М.: Комитет Севера, 1929. С. 66-97.
83. Башарин Г.П. История аграрных отношений в Якутии: 60-е годы XVIII — середина XIX в. М: АН СССР, 1956.
84. Бегичев И.Н После проверки партдокументов (на Ямале) // САр. 1936. № 6. С. 17-19.
85. Белицер В., Маслова Г. Против антимарксистских извращений в изучении одежды // СЭ. 1954. № 3. С. 3-11.
86. Белов М.И. Мангазея. М.: Гидрометеоиздат, 1969.
87. Белов М.И. Научное и хозяйственное освоение советского Севера, 1933— 1945. Л.: Гидрометеорологическое издательство, 1969.
88. Белов М.И. Семен Дежнев. М.: Морской транспорт, 1955.
89. Белявский Ф.И. Поездка к Ледовитому морю. М., 1833.
90. Бергавинов С.А. О развертывании советской торговли на Крайнем Севере // САр. 1937. № 2. С. 3-13.
91. Бернштам А.Н. Проблема распада родовых отношений у кочевников Азии //СЭ. 1934. №6. С. 86-115.
92. Бескорсый П. Некоторые итоги (Материалы о состоянии коллективизации на Крайнем Севере) // СС. 1934. № 2. С. 57-61.
93. Бестужев-Марлинский АА Сочинения: В 2 т. М.: Художественная литература, 1958.
94. Бикчентай И. Очередные задачи нацпедологии //П. 1931. № 7/8. С. 31— 36.
95. Бикчентай И. Письмо в журнал «Просвещение национальностей» // ПИ. 1932. №4. С. 102-103.
96. Билибин Н.Н. Батрацкий труд в кочевом хозяйстве коряков // СС. 1933. № 1. С. 36-46.
97. Билибин Н.Н. Женщина у коряков // СС. 1933. № 4. С. 92-96.
98. Билибин Н.Н. Работа корякского краеведческого пункта // СС. 1932. № 6. С. 102-106.
99. Билибин Н.Н. Среди коряков // СС. 1933. № 3. С. 91-97.
100. Билибин Н.Н. У западных коряков // СС. 1932. № 1/2. С. 196-218.
101. Близок Крайний Север. М.: Современник, 1982.