Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Ирина Лобусова

Имя врага





Вступление



Полтава, 1941 год, Крестовоздвиженский монастырь

Когда его вывели в коридор, стянув руки за спиной веревкой вместо наручников, и велели стоять так, он прислонился лбом к ледяному бетону стены и буквально поплыл над этим полутемным, наклонным, словно спускавшимся в саму преисподнюю коридором.

Здесь был ад. И это было не пустое сочетание звуков и букв. Ад — именно такой, каким изображал его Данте Алигьери: множество раскаленных кругов, самым страшным из которых был последний круг. Круг предателей.

Думая об этом, он даже чуть улыбнулся ранами размазанных по лицу, окровавленных губ. Впрочем, саркастическая улыбка никогда не оставляла его губы. Теперь он в точности знал, что она означает, хотя прежде думал об этом не один раз, — печать ада.

Ад. Место Сатаны. Когда-то он бездумно бравировал такими словами. Смеялся, словно все это было пустой, элегантной игрой. Этакий дамский пасьянс с нечистой силой, в котором дьявол — смешной козлоногий рогач, в точности такой, каким изображают его доморощенные художники в маленьких сельских церквушках.

А проигравших либо выигравших здесь просто не существует, потому что главной ставкой в игре является время. И его время необходимо убить. И даже вырасти в глазах окружающих, если получится, на целую сатанинскую голову.

Как смешно… И как давно, как бесконечно давно все это было, словно в другой жизни! В другом веке, в другой вечности, с кем-то другим… И ничего общего между ними — между тем, кто так бравировал перед провинциальными барышнями, поражая их воображение разными приемами, словно дешевыми карточными фокусами, и тем, кто сейчас стоит, прислонясь к бетону стены раскаленным лбом, улыбаясь прорезями уничтоженных губ, с руками, жестко, до крови, стянутыми за спиною обычной веревкой…

Сзади раздался громкий стук кованых сапог. Похоже, выстроился целый отряд. Теперь он отчетливо различал эти звуки. Даже сидя в полной темноте или с завязанными глазами, он мог определить численность этого отряда. Сколько было в караулке солдат, какое подразделение, судя по тому, как они печатали шаг, и даже их оружие по еле различимому бряцанью железа.

Для обычного человека в обыкновенных обстоятельствах эти звуки не сказали бы ничего. Но для него в них заключался целый мир — они напрямую были связаны с его жизнью и означали еще один день, пусть даже прожитый в боли и страхе. Но — прожитый.

Солдаты прогромыхали по каменным плитам двора и растворились в ночи. Похоже, сменился караул. Короткая, обрывистая команда на немецком. Скрип тяжелой двери и вслед за этим — резкий порыв свежего воздуха, необычный настолько, что в первый момент у него даже заболели ноздри, с такой силой он начал втягивать этот воздух в себя.

Шаги стали приближаться. А вслед за этим он ощутил болезненный удар в плечо и почувствовал, как в спину уткнулось дуло автомата.

— Быстро! Идти! — Резкий, каркающий голос, бросающий короткие слова на немецком, резанул его слух. Но в то же время подарил едва забрезжившую надежду — потому, что для него любая перемена обстановки означала перемену к лучшему. Даже если его собирались вести на расстрел и счет шел на последние его секунды на этой земле. Паники не было. Было странное безразличие.

Он пошел вперед, шатаясь из стороны в сторону, ступая с такой осторожностью, словно шел по битому стеклу. И действительно, каждый шаг причинял ему мучительную боль. Разбитые ноги распухли и кровоточили.

Никто не дал ему ботинок, да он и не смог бы их надеть — два больших пальца на обеих ногах представляли собой сплошную кровавую рану: из этих пальцев на допросе следователь вырывал ногти плоскогубцами. По его подсчетам, это было больше недели назад, но раны не закрылись, и при каждом его шаге на плитах подвала оставался кровавый след, а сам шаг причинял просто несусветные муки.

— Быстрей! Пошел! — Сильный удар в спину толкнул его вперед, и он едва не упал прямо на пол, лицом вниз. Однако тот же ударивший солдат, резко схватив за плечо, удержал его на ногах, позволяя сохранить равновесие.

Перед железной решеткой, преграждающей путь вперед, его снова развернули к стене лицом. Однако в этот раз все пошло гораздо быстрей, и уже через несколько минут он ступил на плиты двора, преодолев несколько ведущих к выходу ступенек.

Во дворе лежал снег. Однако он совсем не почувствовал холода. То, что он вышел из этого подвала, было равносильно чуду! И он сам несколько дней назад уже оставил надежду на это чудо, когда участились допросы, а по лицу следователя гестапо он ясно читал, какая участь ему предназначена.

И вдруг он вышел во двор, вдохнув свежий воздух с такой мучительной жадностью, что у него заболела грудь. А на глазах, впервые за все время жестоких допросов, неожиданно выступили слезы.

А ведь еще несколько часов назад он лежал на каменном полу камеры, стараясь погрузиться в черную плоскость того забытья, где нет ни времени, ни боли, ничего, кроме облегчения настоящего умирания, пытаясь вызвать к себе смерть и страшно ненавидя ее за то, что она обходит его стороной.

Из разбитых губ при каждом вздохе на камни пола сочились тонкие струйки крови. Дышать носом он не мог — нос был сломан еще на одном из первых допросов, после множества ударов в лицо, от которых он впал в состояние, похожее на кому. Впрочем, к его несчастью, это состояние длилось не долго.

А вот воспоминание, растянутое во времени, осталось в нем навсегда — огромный волосатый кулак со стертыми костяшками пальцев, который, приближаясь, словно на замедленной пленке, бьет его в лицо. И это воспоминание, навсегда проникшее в память, обречено быть его неизбежным ночным кошмаром — до полного окончания его жизни.

Он лежал на полу и мечтал, чтобы окончание этой жизни наступило скоро, и смерть пришла как можно быстрей, но она обманывала его, не приходила, и разочарование от этого усиливало боль от побоев.

Но страшней побоев, от которых все его тело стало одной сплошной раной, вздувшимся, кроваво-красным, иссиня-фиолетовым синяком, была одна навязчивая мысль о том, что он умирает ни за что, умирает, по какой-то глупости попав в непонятное, странное стечение обстоятельств.

Следователь постоянно называл его красным, ничего не зная о нем, не понимая, что всю свою жизнь он люто ненавидел большевиков, не имел никакого отношения ни к Красной армии, ни к советским организациям и тем более — к партии. Что красный цвет был для него таким же раздражающим фактором, как красная тряпка для быка, с той только разницей, что бык ненавидел инстинктами, а он всегда действовал расчетливо, подключая то ненависть, то холодный разум, — в зависимости от того, чего хотел достичь.

Неизменным оставалось одно — четкое понимание абсурдности красной идеи. Той идеи, ради которой сейчас его по глупости, по незнанию обрекают на смерть…

Но смерть не пришла. Вместо этого он вышел во двор, наслаждаясь такими странными ощущениями от этой внезапной смены декораций, пусть даже — на пути к той самой долгожданной смерти…

Двор был освещен несколькими прожекторами, укрепленными на заборе. Их яркий, раскаленный свет делал снег растопленным, желтым, почти текучим, как жидкость. Холода он вообще не ощущал. Тело его было словно отключено, несмотря на то что из одежды на нем была только рваная солдатская гимнастерка да армейские штаны — на размер больше, потому они болтались на нем и стояли торчком в тех местах, где были щедро смочены кровью.

Он остановился посередине двора — так, как велел ему солдат, и вскинул голову в темное небо, на котором не было ни одной звезды. Казалось, что даже они бежали из этого страшного места.

Потом он услышал собачий лай — как всегда, переходящий в надсадный, протяжный вой. Когда-то в детстве его бабушка говорила, что так псы воют на покойника.

Здесь было много собак. Их держали не только как охранников, но и использовали для допросов. Он сам слышал рассказы о том, как человека запирали в одну камеру с псами. С голодными псами… С тех пор он возненавидел оскаленные собачьи морды.

Эти псы отчетливо чувствовали человеческий страх, а здесь все было пропитано страхом, он буквально покрывал землю плотным покрывалом поверх снега и застревал в каменной кладке стен. Лица немецких солдат были вымазаны им, словно краской. А на лицах заключенных страх выжигал каленое клеймо обреченности, которое не могла стереть даже смерть. И человек, отмеченный им, был обречен носить его пламенеющий на лбу знак, в точности такой, какой был и на его лице.

Оттого, что страха было так много, псы не лаяли — они выли, истязая барабанные перепонки всех, кто попал в этот чудовищный круг. И этот вой был пострашней любого яростного лая. Кто же в эту ночь станет покойником? Может, он сам?

Вздрогнув от этой мысли, он увидел, что в центре двора стоит большой крытый грузовик, а кроме него во дворе находятся еще несколько заключенных.

Через какую-то минуту очередной удар в спину направил его в сторону этого грузовика. Затем ему скомандовали забраться в кузов. С трудом, без помощи рук, он подчинился.

Внутри под брезентом уже было несколько заключенных и конвой — гестаповцы с автоматами. Его толкнули на свободное место на деревянной скамье, и он стал садиться, стараясь делать как можно меньше движений, чтобы не растревожить избитое тело. Однако это ему не удалось — когда он коснулся спиной брезента, почувствовал такую боль, что едва не потерял сознание. Закусив разбитую губу, он почувствовал, как его рот наполнился солоноватой, свежей кровью. Он стал глотать ее, как целительный эликсир, и тем, как ни странно, сумел сохранить сознание.

— Куда нас везут, знаешь? — вдруг услышал он хриплый шепот сидящего рядом с ним заключенного. Он не успел ничего ответить — один из конвоиров изо всей силы ударил спрашивавшего в лицо. Голова того откинулась, несчастный повалился на пол машины. Ударом приклада гестаповец вернул его на место и заорал:

— Всем молчать! Не разговаривать!

После этой показательной экзекуции никто больше не издал ни единого звука. Минут через десять взревел двигатель, и грузовик двинулся вперед, рыча и раскачиваясь. В кузове запахло бензином.

Внутри было довольно просторно. Всего здесь находилось — он посчитал — 14 человек: десять заключенных вместе с ним и четыре вооруженных гестаповца — охрана. Заключенные, как и он, были связаны. Он узнал двух поляков, вместе с которыми сидел в камере, и обменялся с ними тревожными взглядами. Судя по этим взглядам, поляки также ничего не знали о том, куда их везут.

Ехали не долго. Один раз его потянуло в сон, но он тут же прогнал его усилием воли, закусив губу, которая резкой лавиной боли обожгла его мозг, оставив в состоянии бодрствования.

Наконец грузовик остановился, и охранники стали по одному выталкивать заключенных наружу. Когда подошла его очередь, он не поверил своим глазам.

Перед ним возвышались стены монастыря. Он увидел большие позолоченные кресты на фоне рассветного неба. Белые, величественные стены, уходящие далеко, в рассветный туман. При виде крестов его охватило щемящее чувство какой-то непонятной тоски. Он не был религиозен, его идолами были совсем другие идеалы, отличные от христианских, однако эти стены монастыря вдруг охватили его душу какой-то странной истомой, непонятным чувством, от которого тоска и надежда, слившись воедино, словно вынесли его душу из пропасти, и впервые он вдруг по-настоящему почувствовал, что будет жить. Жить — несмотря ни на что.

Заключенных выстроили в небольшую колонну, и один из конвоиров постучал в деревянные ворота монастыря. Они тут же распахнулись, пропуская небольшой вооруженный отряд, поспешивший им навстречу. Солдаты окружили заключенных и завели их внутрь.

Они миновали двор, повернули к каменному корпусу, прошли в низенькую деревянную дверь. Снова — повороты, лестницы, узкие коридоры… Затем заключенных стали разводить по комнатам. Его втолкнули в какую-то низенькую дверь. Он сразу понял, что оказался в монашеской келье.

Это было узкое, довольно холодное помещение с толстыми каменными стенами и единственным окном — небольшой прорезью в стене. Из окна открывался вид на холм, поросший пролеском.

Возле стены стояла узкая койка, над которой было прибито огромное деревянное распятие. Напротив койки — деревянный стол и табурет. На столе — глиняная миска, краюха хлеба и кувшин. Ведро у двери завершало скромную обстановку.

Не поверив своим глазам, он впился в хлеб. Глинистый, полный опилок, этот кусок показался ему райским блюдом — он не ел уже несколько дней. А узкая койка была верхом роскоши, ведь в камере он все время спал на холодном полу. Опустившись на кровать, застланную жестким, ворсистым одеялом, он закрыл глаза и провалился в сон.

Спустя какое-то непродолжительное время его разбудил солдат, который развязал ему руки и велел следовать за ним. Он снова шел по каким-то переходам и лестницам и наконец оказался в комнате побольше. За столом сидел человек в штатском, перед ним были разложены какие-то бумаги.

Жестом велев сесть на табурет напротив стола, человек произнес:

— Назовите свое имя.

Он ответил, отметив пристальный взгляд серых, жестоких глаз, напоминающих два булыжника.

— Вы лжете. Ваше настоящее имя я знаю, — усмехнулся человек.

Он вздрогнул. Он понимал, что это снова допрос, но к этому непонятному допросу был совсем не готов.

— Вот ваше дело, — человек хлопнул ладонью по бумагам, разложенным на столе, — документы, все материалы уголовного дела, заведенного следственным отделом 1 управления НКВД в 1936 году. Вас должны были расстрелять, но не расстреляли. Судя по документам, год вы провели в тюрьме.

— Полтора года, — глухо поправил он.

— Откуда вы так хорошо знаете немецкий язык? — поинтересовался допрашивающий, и тут только он сообразил, что вся эта беседа велась на немецком.

— Учил в гимназии, — ответил, криво усмехнувшись.

— В это охотно верю, — усмехнулся немец, — про гимназию. Вы знаете, зачем вас привезли сюда?

— Нет, — он покачал головой, — даже не представляю.

— На самом деле вы были отобраны среди других заключенных. Дело не только в ваших документах. Дело в вашей личности. Вы не сломались на допросах.

— Мне нечего было говорить, — пожал он плечами равнодушно.

— На самом деле вас привезли сюда, чтобы вы сделали выбор. Вариантов, конечно же, два. И оба зависят от вас. Два пути. Кажется, в вашей мифологии была такая сказка?

— Три пути в сказке, — машинально возразил он.

— Что ж, мы усовершенствовали вашу сказку, — хмыкнул человек. — На самом деле их два. Если вы выберете первый, сейчас вас отправят в лазарет, обработают ваши раны. Вы проведете неделю на больничной койке, вас будут лечить, давать горячее питание, словом, возиться с вами до тех пор, пока вы не поправитесь. Но взамен вы должны будете отдать свою душу, да еще и расписаться кровью, — ехидно улыбнулся.

— А второй путь? — нахмурился он.

— Если второй, то по окончании нашего разговора вас выведут за пределы монастыря, расстреляют и закопают там же, у стены. И никто никогда не узнает, где вы похоронены.

— Вы предлагаете мне жизнь или смерть? Так банально? — скривился он.

— Конечно нет! Все банальности остались за этими стенами. Я предлагаю вам смерть и смерть. Но эти смерти будут абсолютно разными.

— Хороший выбор, — губы его снова искривились.

— Вы знаете, что мы находимся в Крестовоздвиженском монастыре? Это ведь одна из ваших святынь? — вдруг спросил человек.

— Я не религиозен, — качнул он головой.

— Это я тоже знаю. Поэтому раскрою карты. Здесь будет располагаться диверсионная школа. Обучение будут проходить лучшие из лучших. Я изучил ваши документы и предлагаю вам преподавать в этой школе. Вы понимаете, что именно преподавать. Решать нужно здесь и сейчас. Это ваш единственный шанс отомстить. Вы готовы к этому? Ваше слово?

Он медленно обернулся к окну. Совсем рассвело. Вдалеке была видна часть креста, словно застывшего в сером, рассветном небе, черного, больше не позолоченного…

Он не отрывал от креста взгляда. И вдруг впервые в жизни не поверил своим глазам — ему показалось, что крест раскачивается из стороны в сторону, накреняясь все ниже и ниже, словно готовясь рухнуть на землю…

Глава 1



Одесса, 1936 год

— Шо ты пялишься залево, як кусок адиёта? Адик, заворачивай взад!

— Сема, ща не посмотрю, шо ты вундеркиндер, та як засвечу промеж глаз той твоей бандурой, шо всему двору спать не дает, так ты у мене глазелки зазад та перед и пошкрябаешь!

Двое пацанов лет двенадцати, отплевываясь, вылезли из окна подвала, расположенного вровень с землей, и, пытаясь отдышаться, жадно вдыхали свежий вечерний воздух. Запах в подвале был спертый, несмотря на то что в единственном окне оказалось выбитым стекло. Внутри были навалены груды строительного мусора, какие-то старые вещи, останки поломанной мебели, отправленные доживать свой век вместо свалки сюда, какие-то старые канистры с соляркой и прочий хлам, всегда существующий в подвалах старых одесских дворов.

К счастью, этот двор был абсолютно пуст, и за приключениями пацанов никто не наблюдал, потому как, будь свидетели, они, разумеется, непременно поспешили бы вмешаться — подвалы в заброшенных домах всегда пользовались дурной славой.

Впрочем, в этом доме и жильцов оставалось не так много. Вообще-то во дворе на Пересыпи было три дома, но только в одном жили люди. Первый был разрушен почти полностью: у него был фасад, и именно на него приходился основной удар всех паводков и наводнений, которыми обычно затапливало Пересыпь. Расположенный в очень неудачном, плохом месте, дом находился на пути основного водного потока, всегда во время осадков катившегося вниз с холма. А потому был почти полностью уничтожен — от него оставалась только стена фасада, а в самом доме совершенно не было крыши, и люди не жили в нем уже неизвестно сколько времени.

Его и не собирался никто восстанавливать — для жилья это место было плохим, а двор медленно, но уверенно теснила территория ближайшего разросшегося завода. А потому городскими властями было решено, что жителей расселят в другие квартиры — возможно, в совершенно других районах города, старые дома снесут, а место отдадут заводу.

Жильцами дома известие это было встречено с восторгом, потому что невозможно было придумать место для жизни хуже, чем одесская Пересыпь, время от времени превращающаяся в обширное, зловонное болото. Сырость постоянно висела в воздухе, а влажность была такая, что никогда не высыхающие лужи делали абсолютно не пригодными для ходьбы и проезда тротуары и мостовые.

Когда властями было принято решение расселить этот дом, из второго сразу тоже выселили жильцов. А за неимением обитателей пустые квартиры быстро пришли в негодность. Стекла или сами вылетели, или были выбиты, стены покрылись трещинами, крыша прохудилась, и прежде крепкий, достаточно добротный дом стал стремительно разрушаться.

Он стоял в самой глубине двора, подпирая холмистую насыпь непонятного происхождения. Одни жильцы считали эту насыпь холмом, а старожилы двора говорили, что это железнодорожный переезд, заброшенный за ненадобностью со временем. И свято верили в то, что именно в подвалах этого дома открывается ход то ли в катакомбы, то ли в железнодорожные туннели, которые тянутся под землей, — по легенде, почти под всей Пересыпью.

В третьем доме, стоявшем чуть сбоку, еще оставались жилыми несколько квартир. Да и то их обитатели уже жили на чемоданах, со дня на день ожидая переезда на другую, более приспособленную для жизни жилплощадь.

А потому перемещения пацанов были почти не замечены в этом пустом дворе — немногие оставшиеся жители интересовались только своими собственными делами, и зашедшие во двор могли пользоваться относительной свободой.

А посетителей было немало — мелкие уголовники и наркоманы облюбовали несколько подвалов в заброшенных домах. И время от времени местный участковый их гонял, иногда даже для острастки стреляя в воздух. Обитатели особо не сопротивлялись и, быстро исчезнув со злополучной территории, в конфликты не вступали.

Итак, двое мальчишек лет двенадцати, вылезши из подвального окна, уселись на выщербленных ступеньках лестницы. Они были перепачканы пылью и грязью, а с уха одного из них, темноволосого крепыша, выглядящего старше своих лет, даже свисали нитки паутины.

— Нет здесь ничего, — отплевываясь, он с брезгливостью отряхнул паутину. — Ты, Сема, совсем своей башкой о бандуру эту шандарахнулся да все и перепутал.

— Есть, я тебе говорю! — Второй — худенький, щупленький мальчик в очках, даже на поиски приключений отправившийся в выглаженной белой рубашечке, с возмущением кивнул на подвальное окно: — Наводка была точная! Я за нее деньги заплатил. А за деньги не ошибаются. Искать надо.

— Застукают нас — тебе же первому башку оторвут, — хмыкнул крепыш. — С чего я тебя, фуфляка, слушаю?

— Слушаешь потому, что я прав! — с пафосом ответил мальчик в очках. — Всегда! Ты бы, Стекло, своей башкой иногда думал — цены бы тебе не было!

— Нарвешься, — с угрозой протянул крепыш по кличке Стекло.

В этот момент во дворе дважды раздался тихий свист.

— Это Рыч, — сказал, встрепенувшись, Стекло, — гляди, и здесь нас нашел!

— Без него лучше… — злобно протянул Сема, но Стекло, не слушая его, уже замахал рукой и крикнул:

— Эй, Рыч, сюда!

Через пару минут появился третий участник событий — вертлявый худощавый мальчишка с вьющимися черными волосами, придававшими всей его внешности что-то экзотическое, очень необычное. Его яркая колоритная внешность очень бросалась в глаза, и поэтому так же, как и Стекло, он выглядел гораздо старше своего возраста.

— Чего вы тут расселись, бовдуры? — отдышавшись, рассмеялся Рыч. — Не тот это подвал! Сказано ведь было — тот, шо слева!

— Да откуда ты все знаешь? — взвился Сема, откровенно недолюбливавший Рыча. — Шо ты завсегда лезешь? Это ж я договаривался!

— А я перепроверил тебя, очкастая ты башка! Ты на своей пиликалке хорошо пиликаешь, а в пацанских делах — так, фуфло толкаешь!

Сема сжал кулаки и уже почти готов был броситься на обидчика, как в дело вмешался Стекло:

— Так, оба захлопнулись! Ты, Рыч, пасть особо не разевай, все равно — как я скажу, так и будет. А ты, Сема, лучше мозгами, а не отростками из плеч шевели, тебе так завсегда получше будет! — и, встав между ними, скомандовал:

— Рыч, веди. Только без лишнего базара.

Рыч двинулся первым, за ним — Сема и Стекло. Рыч подошел к жилому дому и указал на самый крайний подвал, дверь которого почти упиралась в холм, а разбитых окон в нем не было.

— И как мы туда войдем? — нахмурился Стекло, а Сема издал губами презрительный, неприличный звук.

— Во, — порывшись в кармане широких штанов, Рыч вытащил маленький латунный ключик, — у дворничихи местной спер, когда она пьяная лежала.

— В смысле — спер? — переспросил Сема.

— Стырил, украл — как хочешь назови.

— И как ты это сделал? — Стекло нахмурился.

— А шо тут сложного? — засмеялся Рыч. — Выследил, где дворничиха живет. Вечером увидел, шо напилась она да дверь не закрыла. Шмыг — и со связки ключей снял. Я его днем, когда она тут ошивалась, видел. Еще внимание обратил. Она и не проснулась даже.

— Ну ты даешь! — присвиснул Сема, с плохо скрытым восторгом глядя на Рыча.

— Учись, очкарик, пока жив! У тебя на такое кишка тонка!

— Цыц, оба! — рявкнул Стекло. — Айда до подвалу. И потише тут. Не хватало еще перед дверью сцепиться, бовдуры.

Все трое осторожно, с некоторой опаской спустились по прогнившим, стертым деревянным ступенькам, таким шатким, что под мальчишками они буквально ходили ходуном.

— Ну и вонища… — поморщился Сема, — уже прямо здесь тхнет. Вонища — шо кошка сдохла…

— Та тут за все такое, — передернул плечами Рыч, — катакомбы.

Стекло всунул ключ в ржавый замок и стал осторожно поворачивать в разные стороны — до тех пор, пока не раздался зловещий скрежет, и дверь не дрогнула, словно от судорог.

— Щас весь дом сбежится, — мрачно прокомментировал Сема.

Однако никто не появился, а дверь приоткрылась. Все трое быстро шмыгнули внутрь и оказались в сплошной темноте.

— Вонища… — снова потянул носом Сема.

Стекло чиркнул спичкой и запалил небольшой фонарик на масле. Вспыхнув, яркий огонь осветил почти пустой подвал и осклизлые стены, кое-где поросшие мхом.

— О, здесь люк! — заметил Рыч.

С помощью палки, валявшейся на полу, пацаны подняли крышку люка. Вниз вели вырезанные в камне ступеньки.

— Мина это, — сказал авторитетно Стекло, — вход в катакомбы. Погреб вырезал кто-то из местных жителей.

— Не полезу я туда! — попятился Рыч.

— Полезешь! — подступил к нему Сема. — Как был уговор? Либо все лезут, либо никто! Так что как миленький полезешь.

— Да не по мне это, — откровенно испугался Рыч, — мне вот если бы как своровать что… Я ведь тебе что хошь сворую. А вот так лезть, в темноту… Не по мне это, — повторил он.

Но делать было нечего — надо было спускаться.

Стекло двинулся по ступенькам первым, за ним пошел Рыч, ну а последним шел Сема, внимательно следя, чтобы струсивший Рыч не передумал и не полез наверх, обратно.

Через пару минут пацаны оказались в холоде катакомб. Все трое почувствовали, как их тела моментально покрылись гусиной кожей — от смеси холода и страха. Из того места, где они остановились, шла развилка на два коридора — левый и правый.

— Куда пойдем? — нахмурился Стекло.

— В левый, — тут же среагировал Сема, — говорили же — идти налево. Значит идем.

Рыч ничего не сказал — зубы его выбивали громкую дробь, и в этом месте он растерял весь свой боевой задор.

— Только не далеко зайдем, — сказал Стекло, — а то ведь как в катакомбах? Тут главное дорогу найти, а ведь можно и не вернуться.

— А рассказывают, что по катакомбам мертвяки ходят, — мстительно глядя на Рыча, зловеще зашипел Сема, — такие вот, кто, как мы, зашли, а обратно домой уже не вернулись. Все ходют и ходют, и не могут найти дорогу. А кого по дороге встретят, того затаскивают за собой.

— Да пошел ты! — взвизгнул Рыч, белый как мел.

Стекло решительно повернул налево. Остальные двинулись за ним. Шли не долго. Вскоре в одной из стен мальчишки разглядели небольшую нишу. В глубине ее стоял деревянный, обитый железом ящик.

— Вот оно, — выдохнул Стекло, — значит, все правда. Не ошиблись.

Вытащив из небольшого мешка за плечами лом, он попытался поддеть крышку. Она не поддавалась. Тогда все трое изо всех сил навалились на лом. Фонарь, чтобы освободить руки, поставили на землю. Долгое время был слышен лишь скрежет металла по дереву да взволнованное, напряженное дыхание мальчишек.

Наконец раздался громкий треск, и одна из металлических полосок, крепившихся на дереве, отлетела в сторону. Крышка приоткрылась. Все трое тут же бросились ее откинуть…

Застыв, мальчишки молча смотрели на лежащее в ящике оружие. Здесь было несколько револьверов — они лежали сверху; жестяная коробка с патронами и сложенные пополам винтовки — на самом дне сундука, такие необычные, что мальчишки даже побоялись к ним прикоснуться.

Внутри на крышке сундука стояла немецкая гербовая печать и какой-то рисунок с названием немецкой фирмы.

— Трофейное… — первым нарушил молчание Сема. — Еще с Первой мировой войны… Сколько лет оно лежит… наверное…

— Ржавое оно, — шепотом сказал присмиревший Рыч, — ни за что не продадим. Оно уж и не стреляет.

— Попробуем? — Стекло внезапно быстро выхватил из сундука револьвер, открыл коробку с патронами, зарядил его и, прицелившись, выпалил в темноту коридора.

Всем троим показалось, что прозвучал не выстрел, а взрыв. Рыч даже от страха закрыл уши руками. Не по себе стало и Семе, который с опаской смотрел на оружие и явно не собирался его брать.

— Как ты не боишься? — прошептал он.

— А чего тут бояться? — пожал плечами Стекло. — Я в книжке видел, как заряжать. У меня книжка про старое оружие есть. Давно хотел попробовать.

— Ладно, что с этим всем делать будем? — пришел в себя Рыч. — Продавать?

— Кое-что попробуем продать, — сказал Стекло, — одну винтовку, может. Все нельзя. Отнимут.

— Как по мне, так пусть лучше здесь лежит, — произнес наконец Сема, явно перепуганный таким неожиданным поворотом в приключении. — Ни к чему оно нам. От беды подальше.

— Странный ты, — Стекло пожал плечами. — А что, ты думал, мы тут найдем? Клад?

— Ну, я думал, золото! Камни там всякие. Монеты, — Сема отвел глаза в сторону, боясь смотреть на оружие.

— А это и есть золото! — хмыкнул Рыч. — Толкнем как на толкучке — знаешь, сколько стоит?

— Вы как хотите, а один я беру с собой, — Стекло решительно спрятал заряженный револьвер в мешок. — Я о таком всю жизнь мечтал! Вы — как хотите.

— Ладно, — вздохнул Сема. — Молчим все трое. Никому — ничего!

— Тайна, — Рыч сплюнул на землю через скрещенные пальцы. — Век воли не видать.

Сема мрачно покосился на него, вздохнул, но ничего не ответил.



Неделю спустя

Сараи выросли за пустырем. Их начали строить год назад, и постепенно пространство, заполненное разномастными коробками, разрасталось все больше и больше, захватывая огромную площадь и вплотную подпирая пустырь.

Старожилы рассказывали, что давно там, где вырастали первые сараи, протекала маленькая речка, бившая из-под грунта. Но постепенно речка пересыхала все больше, и очень скоро от нее остался узкий грязноватый ручей, сбегающий к песчаному пляжу. Но после строительства сараев и тот засыпали песком и залили бетоном.

Стоило пройти пустырь, свернуть налево, как глазам открывались одинаковые дома. Они были похожи один на другой, и те самые старые жители, переживавшие о речушке, живущие в частных домах, стали переживать, как можно отличать новострои между собой. И действительно, дома были абсолютно одинаковыми. Торчащие прямиком из строительного котлована, они были похожи на редкие, заостренные зубы какого-то чудовища, которое из последних сил пытается выбраться, разрушив недра земли.

Дома заселялись рабочими с местных заводов и фабрик, которые были расположены поблизости. Приехавшие в город из окрестных сел в поисках лучшей жизни, они устраивались работать на заводы и получали квартиры в новых домах. Тут же привносили туда свой менталитет, и огромные коробки становились похожи на ульи, соты которых были совершенно не связаны друг с другом.

Но там, возле этих домов, бурлила своя, новая, городская жизнь. А для окрестных мальчишек именно пустырь оставался излюбленным местом, где можно было набегаться всласть, а при необходимости и спрятаться от бдительных глаз взрослых.

Совсем неподалеку был расположен лагерь для трудных подростков. Это были как раз те самые страшные беспризорники, с которыми старательно и серьезно боролась советская власть. Вкусившие уличной свободы и вседозволенности, оснащенные бандитским оружием, они стали похожи на матерых волков, и с ними не мог справиться ни один воспитатель. Пасовали даже бывалые чекисты, нынешние НКВДшники, прошедшие фронты гражданской. Даже такие опытные люди отмечали особенную дерзость и жестокость, которую невозможно было искоренить просто так.

А потому бывшие беспризорники, которых выловили на улице и отправили в лагерь, сбивались в стаи, в небольшие уличные банды, и беспрепятственно покидали территорию лагеря, шастая по всем окрестным районам и наводя ужас на местных жителей дерзостью своих выходок и полной безнаказанностью.

Хуже всего дело обстояло с домашними детьми школьниками из приличных семей, у которых малолетние бандиты отбирали карманные деньги и ценные вещи. Трудновоспитуемые обитатели лагеря устраивали засады на пути таких детей, идущих в школу и возвращавшихся домой. Они нападали скопом, заставляя отдать все. А у тех, кто не отдавал, отбирали насильно и жестоко их избивали, чтобы была наука всем остальным.

Тщетно отряды милиции устраивали засады на местах охоты бывших беспризорников. Те обладали природной хитростью и мощным инстинктом выживания, полученным на улицах. И их нельзя было взять так просто, голыми руками. А потому жестокие разборки и драки были такой же характерной особенностью быстро разрастающегося района, как и ряды кособоких сараев.

Самым опасным, главарем считался Филин. Это был дюжий детина лет 16, слишком крупный для своих лет — он вымахал почти под два метра. У него были мощные кулаки и звериная наглость, приправленная страхом, который у жертвы вызывало его появление. Следом за ним всегда ходила свита из таких же свирепых волков, как он сам, признающих, однако, в нем вожака.

В карманах у Филина всегда был кастет, два финских ножа, заостренная заточка, полученная от кого-то из взрослых уголовников, и цепь, которую он наматывал на руку, чтобы наносить более жестокие удары. Перед этим грозным арсеналом никто не мог устоять.

Время от времени местные сотрудники милиции ловили Филина и отправляли в следственный изолятор, где он сидел по-разному — иногда даже два месяца. Однако потом его все равно выпускали и отправляли обратно в лагерь. А уж в лагере, одуревший от завоеванной свободы, потому что его боялись даже самые страшные воспитатели, Филин расходился вовсю. Он свободно покидал территорию лагеря, приходил и уходил, когда вздумается, а уж питание его было намного лучше скромной лагерной каши, положенной остальным воспитанникам. Так как Филин пользовался неограниченной свободой, он всегда делал то, что хотел.

Постепенно он прибрал к рукам всех остальных главарей района и стал единственным непререкаемым лидером всех уличных малолетних бандитов, отчего его и без того плохой характер еще больше испортился. И мало кто из взрослых мог ему противостоять. Что же касалось детей, то все они беспрекословно отдавали карманные деньги, школьные принадлежности, часы, ремни, перочинные ножи, фонарики, то есть все то, что ценится дорого и что можно продать.

Для школьников появление на дороге Филина и его банды было настоящим бедствием. Бедствием не только потому, что ребенок лишался всех денег и ценных вещей, но и потому, что Филин всегда любил унизить свою жертву, а издевательства его носили жестокий и циничный характер, впоследствии становясь причиной жестоких шуток, грязных слухов, страшно ранящих детскую душу. Никто не мог ему противостоть.

Глава 2



Одесса, 1936 год

Стекло, Сема и Рыч шли быстро. Смеркалось. Близкие сумерки окрашивали воздух в сапфировые тона, являя миру удивительный по красоте закат, на который, однако, никто из мальчишек не обращал внимания.

С моря пришел сильный ветер, и, высоко подняв воротники своих пальтишек, пацаны ежились, пытаясь укрыться от острых игл песка, которыми воздух буквально царапал их еще не огрубевшую кожу. Песок оседал на крышах сараев, хрустел на зубах, а в воздухе отчетливо ощущалась соль. С каждой минутой порывы ветра становились все сильнее и сильнее.

— Шторм, наверное, — пробурчал Стекло, отплевываясь от песка, забивавшегося и рот, и в ноздри.

— Ой, да заткнись, — зло прошипел Рыч, — нашел место, где разговаривать.

— Да шо ты дрейфишь, как девчонка! Тошно видеть твою кислую рожу! — вспылил Стекло. — Все трясешься и трясешься… Еще под себя наделаешь!

— Заткнитесь, вы, оба! — Сема втянул голову в плечи, еще выше подняв воротник пальто, отчего его долговязая худая фигура показалась еще более сутулой, чем прежде.

— Нету его здесь, — отрезал Стекло. — Слышал я, сосед рассказывал, шо повязали Филина в очередной раз. Подкатили прямиком в машине, да повезли на Люстдорфскую дорогу. Вчера вроде как это было. Так что расслабьтесь, можно под себя не делать.

— Нашел о ком говорить, — фыркнул Рыч, опасливо косясь по сторонам. — Еще накличешь беду.

— Да ну тебя! — сплюнул Стекло, всем своим видом выражая презрение к трусливости друга. — Пусть только вылезет, я и в рожу ему плюну!

— Да ты шо… — насмешливый голос, раздавшийся сбоку, заставил всех троих друзей замереть на месте и окаменеть. — Это хто тут за такой борзый?

Из-за ближайшего сарая появился Филин в компании трех своих друзей — бессменных адъютантов. В руках их были кастеты. На левый кулак Филина, как всегда, была намотана цепь. Выглядел он плохо — под левым глазом красовался огромный свежий багрово-лиловый синяк. Светлые пасмы похожих на солому волос были всклокочены, а правую щеку пересекал тоже свежий шрам. Было видно, что Филина били, и били жестоко, и он стал еще злей.

— Пошел с дороги, — нахмурился Стекло.

Друзья остановились. Трое адъютантов Филина окружили их со всех сторон.

— Слышь, ты, — вальяжно процедил Филин, обращаясь к нему, немного свесив голову набок, что, по его мнению, придавало ему солидности, — шо ты с этой падалью ходишь? Самому не противно? Жиденок да задохлик! Самая шо ни на есть дерьмовая падаль! Ты ж нормальный, серьезный пацан вроде. Ко мне переходи!

— Сам ты падаль, — стиснув зубы, отозвался Стекло, крепко сжав кулаки. Его лицо раскраснелось, он был готов к схватке, а глаза горели отчаянно-безумным огнем.

— Не скворчи сквозь зубы, сученок, — хмыкнул Филин. — Нету тогда у меня до тебя разговора. Руки не хочу пачкать. А вот до жиденка вашего как раз есть разговор.

Словно по сигналу, двое адъютантов схватили Рыча и Стекло, а третий — Сему, который изо всех сил пытался вырваться.

— Ну, выворачивай карманы, жиденок, — улыбнулся хищно Филин. Сему подтащили к нему. — Жиды, они ж самые богатые, наворовали у честных людей. Давай посмотрим, — продолжал он, издеваясь.

Бандит принялся обыскивать Сему, который отчаянно рвался из их рук, извиваясь всем телом. Рыч и Стекло тщетно пытались броситься ему на помощь — их тоже держали, да так, что они не могли даже пошевелиться.

Через пару минут Филин уже видел добычу — несколько мелких монет, перочинный ножик да очки, вытащенные из кармана. Хрюкнув, он с удовольствием раздавил очки, наступив на них своей огромной ножищей.

— А это шо? — приглядевшись, Филин заметил, что на руке Семы, под рубашкой, что-то блестит. Рванул рукав — и увидел большие армейские часы на настоящем кожаном ремешке.

— Вот те раз! — воскликнул. — У жиденка часы из армии. Слышишь, ты, жиденок вонючий, где армия, а где твои жиды? Вещь только позоришь! — С этими словами он принялся расстегивать ремешок часов.

— Не трогай! — На лбу Семы вздулись жилы, и с отчаянной, какой-то дикой, животной яростью он впился в руку Филина зубами.

Брызнула кровь. Филин отчаянно завопил и с такой силой ударил Сему по лицу, что тот повалился на землю, даже несмотря на то что бандиты по-прежнему держали его достаточно крепко. Рывком сорвал часы с руки Семы.

— Ах ты ж падаль… — прохрипел. — Ну, ты у меня надолго запомнишь. На колени эту суку жидовскую!

Сему подняли, а затем ударили по ногам, заставляя опуститься на колени перед Филином.

— Не трогай его, тварь! — заорал, пытаясь вырваться, Стекло. — Меня бей! Со мной дерись, если ты мужик!

Филин словно не слышал его слов. Медленно, наслаждаясь ненавистью, расстегнул ширинку. А затем стал мочиться прямо на лицо Семы, намеренно стараясь попадать ему на губы.

Бандиты громко хохотали. Желтые зловонные капли стекали по лицу Семы, по волосам. Застегнувшись, Филин пнул его ногой в живот, и Сема упал лицом вниз. И так остался лежать, пока бандиты не растворились в лабиринтах сараев.

Рыч и Стекло бросились к Семе. Он лежал неподвижно. Попытались поднять. Сема вырвался из их рук. Лицо его было перекошено судорогой, из глаз текли слезы.

— Не подходите! Не трогайте меня! — Рывком вскочив на ноги, он дрожал, словно в истерическом припадке, глаза его были совершенно безумны. — Вы тоже меня ненавидите! Вы все всегда меня ненавидели! Таких, как я, ненавидят! Не подходите ко мне!

— Сема… — попытался встрять Стекло, но Сема, вдруг резко дернувшись, бросился бежать в противоположную сторону.

Стекло хотел побежать за ним, но Рыч его удержал:

— Не надо! Ему сейчас лучше побыть одному.

— Я убью эту суку! — Стекло отчаянно выкрикивал в уже сгустившуюся темноту: — Найду и убью!

— Часы его бати были, — вздохнул Рыч. — Убили его батю. Он часы его носил. Всегда. Плохо-то как… Что делать будем?

— Я не знаю, — голос Стекла упал, и он словно весь помертвел. — Я ничего не знаю.

— Домой к нему пойдем, — сказал Рыч, — он все равно домой придет. Побегает и успокоится.

— Ты думаешь, он сможет успокоиться? Ты же знаешь Сему! — сверкнул глазами Стекло.

— Ему придется, — голос Рыча прозвучал уныло.

Было понятно, что оставаться здесь больше нет никакого смысла. Стекло и Рыч медленно побрели к пустырю, каждый думая о своем.



Два дня спустя

К ночи начался шторм. Было далеко за полночь, когда Филин в одиночку пробирался вдоль сараев, стремясь как можно скорей выйти на тропу, ведущую к лагерю. Он был пьян, и напился от боли и унижения. Все вокруг плясало дикий, фантастический танец, движения которого повторял штормовой ветер.

Филин был рад, что ночная темнота — плотная, как покрывало, не пропускающее воздух. Как то казенное, жесткое покрывало, под которым, набросив на голое тело, его избивали воспитатели в детдоме, потому что битье под покрывалом не оставляет следов.

Эта ночная тьма скрывала его раны, и Филин был страшно рад, что никто не увидит его таким. Что стало бы с его авторитетом, который он так долго завоевывал, если бы все его прихлебатели увидели разбитое лицо, кровавые, сжатые в суровую нить губы и тело, исполосованное солдатским ремнем?

Теперь Филина били в милиции, били жестоко и долго — в этот раз ему не повезло. Так не повезло, что эта черная полоса вообще могла закончиться полным провалом в его жизни. И было неизвестно, что его после этого ждет.

Филина взяли на Привозе. Он попался во время облавы, в мясном ряду, когда двое его подручных выбивали дань у торговок молоком. Филин выполнял задание Валета — вора, контролирующего торговые ряды. Больше всего на свете он мечтал окончательно свалить из спецказармы, как называл про себя детский лагерь, и занять свое место в банде Валета как его правая рука.

Но у Валета и без того были проблемы с местными авторитетами — многие выскочки-воры разевали рот на жирный кусок Привоза, потому он боялся связываться с несовершеннолетним. К тому же официально Филин числился в спецлагере. А значит, или в случае побега, или следов, оставленных в каком-нибудь деле, его сразу найдут. Да и не из детских служб дамочки, не сопляки, а матерые мужики, из самой уголовки, которых давно уже не обманывали ни место воспитания Филина, ни его детский возраст. Вот и осторожничал Валет, хотя ему и самому хотелось иметь такого надежного, проверенного человека в тылу.

В том тылу, на который все больше и больше наступали матерые волки — новые, наглые воры, недавно приехавшие в город и уже мнящие себя королями. Поэтому Валет давал Филину все больше и больше сложных поручений, зная, что он справится с ними лучше старых, опытных бандитов.

А выбивать долг с торговок Привоза было сложно — те не только начинали голосить, не только звали на помощь местных грузчиков, но и натравливали друг на друга конкурирующие банды, причем врали так художественно, что конфликты разгорались не на шутку.

Однако даже привозные торговки, отпетые из отпетых, прошедшие огонь и воду на своем нелегком, пестром пути, пасовали перед детьми — перед грязными, чумазыми беспризорниками, которых жалели всем своим не успевшем очерстветь большим женским сердцем. Не понимая, что подпускали к себе не детей, а самых страшных волчат, превращающихся в волков.

При виде подручных Филина торговки теряли бдительность, и так удавалось добираться до самых осторожных. Ну а методы Филина были более жесткими, чем у взрослых воров.

Он подкатывал к жертве, о которой предварительно узнавал очень многое с помощью своей разведки из настоящих беспризорников, плативших ему дань, и начинал прямо и жестко. Он говорил так: — У тебя есть внук, Петенька? В селе живет, под Балтой? Так вот, знаешь, что с твоим внучком будет, когда я в то село приеду? Догадываешься, старая? Слыхала, как мы деньги у сопляков школьных выбиваем? Так то деньги, мы их даже не трогаем. А тут… В общем, не будь шкурой, не жмотись, и все, что сказал Валет, отдай ему по-хорошему. Иначе с твоим Петенькой я уже завтра увижусь…

Торговки теряли дар речи, бледнели, тряслись, расстегивали шерстяные юбки, к поясам которых в носовом платке были пришпилены деньги, и отдавали дрожащими руками мятые, засаленные купюры.

И вот в разгар такой удачной операции, когда очередная старуха уже отсчитывала деньги, на Привозе появились НКВДшники, да еще с винтовками! Двое пацанов Филина пустились наутек и тут же попались прямо им в лапы. А следом за ними и Филин. Впрочем, его прекрасно знали, поэтому сразу отвели в милицейский участок, а уже оттуда этапировали в главное управление, перевезя даже по-царски — в красивом, блестящем автомобиле.

Филин только посмеивался. Это было для него не впервой. Он знал, что его просто запишут в конторские книги, погрозят пальцем и отправят обратно в лагерь, где ему абсолютно ничего не будет за побег. Он так привык к безнаказанности, что держался нагло, матерился, как заправский урка, и даже сам швырнул на землю деньги, отобранные у торговки с Привоза, точно зная, что завтра же вернется и отберет еще больше.

Но тут Филину не повезло. Он насторожился в тот самый момент, когда в кабинет, где должны были его записывать и грозить пальцем, вошли двое коренастых мужчин в кожаных тужурках. Филин сразу же просто нюхом почувствовал исходившую от них опасность.

Нюх у него всегда был развит. Иногда он мог даже читать мысли по лицам, предсказывать события, чем поражал окружающих, которые видели в нем колдуна. На самом деле никаких мистических и уж тем более магических способностей у Филина не было. Нюх его развился в тот самый момент, когда его отправили в детдом, и нужно было выжить, просто выжить там, где все хотели его убить, где голод, холод и побои были ежедневной нормой, взращивая в нем только лицемерие и бешеную жестокость. Этой жестокостью он захлебывался точно так же, как и собственной кровью, которая текла из разбитого носа и губ…

В детдом Филина отправили после того, как отец в пьяном угаре зарезал кухонным ножом его мать. Его и двух братьев разбросали по детским домам области. И очень скоро в памяти Филина не осталось ни их имен, ни их лиц. Они исчезли, растворились в той, прошлой жизни, о которой он старался не вспоминать во мраке того ужаса, в который попал…

…Двое в кожанках вошли в кабинет, закрыли за собой дверь. При их виде добродушного инспектора, старого знакомого Филина, как ветром сдуло. Они остановились напротив, и тот, кто был пониже, но пошире в плечах, спокойно произнес:

— Ну что, попался, гнида? Учти, мы все о тебе знаем. И про делишки твои, и про все прочее. И плевать мы хотели на твой нежный возраст! Теперь ты нам все будешь рассказывать — все, что мы скажем. Учти, только так ты выживешь. Иначе расстреляем без слов на заднем дворе.

— Не имеете права, я несовершеннолетний! — хохотнул Филин.

— И начнешь говорить со своего дружка Валета, — низкий пропустил его детское замечание мимо ушей.

— Да пошли вы!.. — выкрикнул Филин, еще не понимая, что это был неверный ответ.

В тот же самый момент его моментально раздели догола и стали бить. Так, как его не били никогда в жизни. Несколько раз отливали холодной водой, приводили в чувство, а потом били снова и снова, с той методичной жестокостью и целенаправленностью, которая бывает пострашней самой отъявленной злобы. И все время требовали говорить о Валете — то, что они хотели узнать.

Так Филин понял, что попал во взрослый мир, где стучат все на всех и где стучать друг на друга является нормальным, даже поощряемым делом. Не выдержав больше избиений, он начал говорить. И рассказал абсолютно все, что знал, сдал Валета со всеми потрохами, назвав даже адрес квартиры, где тот отлеживался у очередной бабы.

— Учти, сученок, — сказали ему, — теперь ты все время будешь нам рассказывать. Ты будешь являться по первому зову и говорить то, что от тебя хотят услышать. А иначе… Пожалеешь, что родился на свет.

Избитого Филина отпустили. Ему вернули одежду, смазали раны и даже накормили бутербродами. Теперь мучители держались вполне дружелюбно. Он вышел на волю, но прекрасно понимал, что совершил самый непростительный в мире поступок. Впрочем, мучители попытались его успокоить, сказав, что в этом мире стучат все, потому и есть раскрываемость преступлений. И что о том, что он стучит, не узнает никто в жизни. А ему повезло, потому что теперь на многие его шалости, в том числе и на бабок с Привоза, органы закроют глаза.

Из милиции Филин выполз в ужасном состоянии. И тут же поплелся в одну бодегу на Привозе, где нажрался почти до скотского состояния. А потом в той же бодеге встретил знакомого, который тормознул какой-то автомобиль и отвез его к сараям. Ехать дальше, прямиком к лагерю, Филин побоялся. Поэтому пошел пешком, чувствуя, как с каждым шагом из его головы выветривается хмель.

Теперь предстояло спасать свою шкуру, и Филин на ходу выдумывал легенду, в которой он представал настоящим героем — ему надо было рассказать, как его били чекисты и как, передушив милиционеров голыми руками, он выпрыгнул со второго этажа…

Оставшийся хмель помогал фантазировать, и Филин чувствовал себя немного лучше. По крайней мере, из него уходил страх. Теперь вполне можно было отсидеться в лагере, где лазарет казался ему укромным местом. Можно будет хотя бы выспаться, несколько дней есть, спать и никуда не выходить.

Внезапно он услышал какой-то странный шорох. Это были шаги, словно кто-то шел за ним. Филин тут же насторожился, затем резко обернулся. Никого. Только ветер, усилившись, стучал веткой сухого дерева о крышу сарая. Он расслабился — показалось. И собирался уже идти дальше, как вдруг…

Филин так и не понял, что произошло. Выстрел грянул быстро, откуда-то сбоку. Звук этот прогремел для него оглушительным громом. Он почувствовал тяжелый, болезненный толчок в спину. Грудная клетка стала наполняться чем-то горячим, а весь мир стремительно завертелся вокруг… Потом грянул еще один выстрел, и еще… И вдруг все затихло, все вокруг замерло, стало темным… И, раскинув руки, Филин стремительно стал погружаться в темноту, чувствуя, как падает вниз…

Глава 3



Одесса, 1936 год, час спустя

Сема, Стекло и Рыч толкали строительную тачку, покрытую брезентом, по улицам ночного, спящего города. Стекло шел впереди, ухватив ручку, и прокладывал путь. Сема и Рыч катили сзади, придерживая. Оба были страшно напуганы и бледны.

В отличие от них, Стекло полностью держал себя в руках. Он уверенно лавировал по узким переулкам, ведущим прямиком к их цели, и старался, чтобы тачка не сильно дребезжала на камнях. На пути им, можно сказать, везло: город был абсолютно безлюден, по дороге не попадались даже бродячие собаки. А такая часть города, как Пересыпь, была еще не вымощена камнями, не облагорожена полностью, поэтому тачку приходилось катить по грунтовке, и было гораздо меньше шума.

— Не успеем до рассвета, — причитал Сема, дрожащей рукой вытирая пот со лба, — вот точно говорю, не успеем. Скоро люди проснутся. Здесь заводы поблизости.

— Не каркай! — рявкнул Стекло, обернувшись.

— Да я не каркаю, правду говорю, — продолжал Сема, ничуть не смутившись от резкого тона друга. — Видел бы меня папа… Такая приличная еврейская семья! — повторил он явно чьи-то слова. — В аду мне гореть за такое… Скрипач…

— Сема, заткнись! — снова перебил его Стекло. — И так проблемы, а от твоего голоса совсем тошно!

— Приличная еврейская семья… — все вздыхал Сема, которому, очевидно, нравилось страдать.