Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Анна Бру

Панк-хроники советских времен

Моим детям – Антону, Дереку и Зое.
Лагуны поэтической памяти

Неправильно будет сказать, что данная книга — попытка автобиографии. Это скорее анамнез из выборочных сведений, надиктованных писательнице Анне Бру её памятью. Достаточно неприглядной была советская действительность описываемых ею времен. Под пером автора очевидная фантасмагория обрела порядок и дисциплину. Нарочито смещаемой повествовательной линии не удается остудить читательский интерес. Напротив, не кантиленное течение хроник помогает самобытной писательнице приоткрыть свою душу.

«С последней прямотой», как у Мандельштама. А второстепенное для неё, и это твердая позиция, как в том же стихотворении великого поэта, «лишь бредни, шерри — бренди». И в этом Анне Бру удается читателя с неизменным успехом убеждать.

Что же скрывается под эмоционально минимизированным названием «Хроники»? Все как полагается — детство, отрочество, юность. И совсем не простое становление личности. Ведь это особый груз — видеть жизнь не как зашоренное прохождение во времени из точки «А» до точки, скажем, «КА». А пропускать каждый шаг на этой сложной по обстоятельствам дороге через призму врожденного дара художника.

«Висевшие в коридоре оленьи рога меня завораживали. Я рано поняла, что жизнь несправедлива. Вчера этот олень бродил в первозданном лесу, а сегодня кучка пьяных, незнакомых людей легкомысленно вешала свои поддельные бобровые пальто на его грандиозные рога. Оказавшись в нашем доме, эти незнакомые люди надолго исчезали из их собственных жизней» — вспоминает Анна страницы раннего детства. Читатель волей — неволей начинает сопереживать; доходчивый, доверительный язык писательницы делает каждого углубляющегося в эту книгу соучастником описываемых событий.

Тернистым, непростым был путь главной героини. Тем более что, как зафиксировала Анна, они с братом «унаследовали от прежних поколений внутреннюю тревогу, неуверенность и утрированное чувство хрупкости окружающего мира».

Представленные в «Хрониках» персонажи не сугубо встречавшиеся автору в ту или иную пору личности, а в большинстве суммированные, обобщенные герои из среды советских подростков её поколения. Она видит их на расстоянии, описывает без прикрас, но не отделаешься от теплоты и нежности, которые неотступно движут автором.

Исторически написанные по-английски, «Хроники» предстают перед нами в авторском переводе. Переведены далеко не все главы. Есть надежда, что настанет час, и свет увидит объемистый том «Панк-хроник» Анны Бру.

Читатель имеет возможность отыскивать смысловые увязки с прозаическим текстом в опубликованных под общей с ним обложкой стихах. Несомненно, что отыщет, но стоит ли, если вдуматься, это делать? Как и не стоит искать истоков её стихосложения в творческом наследии её отца, прекрасного поэта Юрия Гордиенко. Впрочем, может быть со временем кто и займется этим. И обнаружит: истоки истоками, но Анна Бру — поэт интересный, самобытный. И если чувствуется порой в её стихах какая-то недосказанность, то это лишь подтверждение тому, что душа поэта — тайна. Как пишет поэтесса:



— Моей души сиротской беспризорность
В букетах роз твоих погребена.

Павел Козлов


Панк-хроники советских времен

Никогда никому ничего не говори. Дж. Д. Сэлинджер «Над пропастью во ржи»
Начало

Мои первые воспоминания не так уж плохи. Мне помнится, как я смотрела в замочную скважину. Год 1958-й от рождества Христова. Я в коридоре, в котором семь дверей. Одна из них ведет в мир. Сегодня и каждый день она закрыта, пока кто-нибудь из моей родни её не откроет. Я жду и надеюсь.

Когда дверь открывается, я вижу Землю под лестницей в овальном, туманном окне и представляю, как покину это место навсегда.

Я родилась в Москве, в СССР, в 1956 году, внепланово. Мои родители, за четыре года до моего рождения, были вовлечены во взрывоопасные и непредсказуемые отношения. Один был похож на электрический провод: тонкий, интенсивный, сильно заряженный, с плохой изоляцией. А другая — тихая, гладкая, как медуза, набожная, но ядовитая. Всем было ясно, что они друг другу не подходят, кроме них самих. Они боролись за совместный призрак счастья, уничтожая в этой битве всех и вся. Я результат этой неистовой борьбы. Я их гибрид.

Однажды мой отец с балкона пятого этажа выбросил на тротуар холодильник. Никто не пострадал, нам повезло.

Моя мать, в один конфликтных дней, методично изрезала на мелкие кусочки шубу, привезенную из Чешской республики. Шуба принадлежала одной из поэтесс — подруг моего отца. Нам повезло опять. Никто не был убит.

Молчаливая выносливость, благославенный, удивительный дар, не относился к ниспосланным моим предкам достоинствам. Моя мать, какие бы действия она не предпринимала, и как бы ни кипела внутри, не срывалась на крик, но действовала. Она поджимала губы, стискивала зубы и в дело шли тарелки, ложки, стулья, колбаса. Мама не нападала, а защищалась. Она осталась сиротой в подростковом возрасте. Её мать, моя бабушка, обварилась кипятком и умерла мучительной смертью на глазах у мамы. Родственники приехали из деревни и забрали последние пожитки. Ей дали опекуна, который попытался её соблазнить и прописаться у неё в комнате. Защищаясь, она разбила окно табуреткой. Соседи вызвали милицию и опекуна забрали для выяснений. Суд оказался на стороне мамы, так как у опекуна уже была судимость. Иллюзий у мамы не осталось. Суровая действительность диктовала.

Я ничего не знала о маминой жизни. Для меня отыскать закатившуюся под диван колбасу и съесть — было пределом мечтаний. Закатившись под диван, докторская колбаса вкусно пахла и, казалось, светилась в темноте от собственного аромата. Но дотянуться до неё не удавалось. Один из моих воинствующих предков выбросил в окно швабру, ручку которой можно было использовать, как инструмент. Я активно участвовала в процессе эволюции и выживала, как могла.

Окно было дырой во вселенную, куда время от времени бросали всякую всячину. Однажды мой отец выбросил в окно свои стихи «Голубая кукла в кимоно». Восстановить он их не смог, они исчезли. Загадочность и неопределённость главенствовали в нашей семье. Никто никогда не знал, чем закончится очередная битва.

Висевшие в коридоре оленьи рога меня завораживали. Я рано поняла, что жизнь несправедлива. Вчера этот олень бродил в первозданном лесу, а сегодня кучка пьяных, незнакомых людей легкомысленно вешала свои поддельные бобровые пальто на его грандиозные рога. Оказавшись в нашем доме, эти незнакомые люди надолго исчезали из их собственных жизней. Их родственники обрывали наш телефон.

Возникая в дверном проёме, гости кричали: «А, вот и ты! Где твой отец?». Отца моего они использовали, как кредитную карточку. Долг накапливался, но никто никогда не производил просроченных платежей. Незавуалированное желание, как говорила мама, «проехаться за чужой счёт», вызывало в моем отце чувство стыда. Но навязчивым посторонним не было до этого дела. Их дружественное отношение и праздничное дыхание, приправленное частично переработанной «селедкой под шубой», водкой, квашеной капустой с луком, было подобно низко летающим перед бурей ласточкам. Через какое-то время эти веселые, полные шуток люди становились злыми ироничными параноиками с серьезными вестибулярными проблемами. Снова и снова они говорили одно и то же дерьмо, как поцарапанная пластинка. Некоторые, полностью потеряв способность ориентироваться, падали и засыпали, где придется.

В те времена в СССР было много разных, так называемых, «Домов». Дом колхозника, Дом Металлурга, Дом архитектора, Дом кино.

Дом литераторов, мне казалось, был очень загадочным и опасным местом. Отец говорил: «я еду в Дом литераторов», что означало: «Я исчезну на некоторое время». Моя мама садилась на диван и пристально вглядывалась в своё обручальное кольцо, как будто необходимая ей информация была выгравирована на его поверхности.

— Ты хочешь, чтобы я принес оттуда что-нибудь для дома? — предупредительно спрашивал отец мою маму.

Она спокойно, ядовито отвечала:

— Привези с собой эту толстую официантку с пузырчатой головой (имелись в виду фиктивные кудри), она могла бы помочь нам обслуживать пиитов.

Эти слова моментально приводили моего отца в скверное расположение духа. Для мамы все женщины около литературной среды были потенциальные соперницы и, как она их называла, шлюхи. Отца раздражали мамины комментарии. Его лицо становилось красным, как свекла, усы торчали воинственно, как острые пики из амбразур средневекового феодального поместья. Он кричал: «ты снова это начинаешь?». Она выглядела такой благочестивой в этот момент, будто бы предпочла скорее умереть, чем говорить о других людях что-то холодное и оскорбительное. Дверь за отцом захлопывалась, оставляя за собой беспокойную тишину.

В промежутках между посещением Дома литераторов, поэтическим трудом и размышлениями над смыслом жизни, отец разговаривал со мной весьма странным образом, постоянно цитируя стихи — свои и других поэтов. Делал он это мастерски. Я и сейчас, временами, слышу его декламацию. Некоторые состояния души уносят нас в другую атмосферу, где нет места сквернословию. Речь моего отца делалась возвышенной и чистой. Я всегда ждала этих моментов, умиротворяющих и интригующих. Казалось, именно тогда отец мой чувствовал, что жизнь стоит того, чтобы жить. В глазах его светилось золото надежды, а не потускневшее олово презрения к миру.

Стоило мне задать кому-то вопрос, как тут же возникло слово «занят». И чем вопрос казался проще, тем более «заняты» были окружающие. Я все время ждала, когда кто-нибудь освободится и утолит мой интерес. Чаще всего мне отвечали: «это неизвестно до сих пор», «нет доказательств — так или иначе», или же просто «не знает никто».

Неопределенность, куда больше, чем оленьи рога, влияла на мое отношение к миру. Рога, скорее, были доказательством того, что время каждого когда-то приходит к концу.

— Конец, — говорил мой отец, — приходит в наименее ожидаемый момент.

Я представляла, как толстый циркач с бородой появится на сцене и бодро объявит: “Finita la Comedia!”, выстрелит из пистолета в воздух, все станет бесполезным, и останется только устремиться в космос.

Лучший способ победить смерть — это умереть.

Двусмысленность была пугающей. Один явно говорил не то, что было на уме. Другой хотел сказать одно, но на словах получалось другое. Третий был неправильно понят и сказал: «идите все к чёрту», что могло означать как хорошее, так и плохое. Возникал бессмысленный непроизвольный знаменатель, в итоге приводивший к бессмысленности и пустоте.

Еще одним моим открытием стала энтропия. Я поняла, что гораздо больше вещей распадалось, чем возникало. Причина была мне неведома, но баланс просто обескураживал. Свидетельством тому являлись мои игрушки и книги. Куклы мои распадались быстрее, чем их можно было починить, книги разваливались на отдельные страницы, оставляя память о чудных иллюстрациях, на которых было множество фей, гномов, китов и драконов. Должно быть, именно в период распада этот мир кукол, фей и драконов овладевал моим сознанием, как и сознанием других, и возникали тогда новые сказания, легенды или мифы.

Дом литераторов

Отец порой захватывал меня с собой в дом литераторов, что утешало мою маму. Дом литераторов напоминал мне дикие джунгли из моих распадающихся книг. Стоило мне остаться там одной, я полностью теряла ориентацию, вплоть до того, что не могла определить — где запад, где восток. Отсутствие солнца и луны на корню истребляло попытки астронавигации. Неудивительно, что мой отец мог там мгновенно заблудиться и пропасть. Внутри дома правили паранормальные непредсказуемые силы. Отец пропадал в дыму «дубового зала», ресторана для советских поэтов и писателей, стены которого вдруг растворялись, унося своих пленников в другое измерение или соседнюю Галактику.

Домой отец мой мог вернуться в тот же день, мог задержаться и отсутствовать неделю, а изредка бывало — целый месяц. И шло магическое время ожидания.

Отец звонил в те дни отсутствия, чтобы узнать, можно ли ему позвонить. Телефонная связь вдруг становилась никудышной. Его голос окружали космические бури; казалось, что он общается с нами с Альфы Центавры или с облака Магеллана, хотя он клялся, что находится близко. В конце разговора он всегда хотел, чтобы я четко понимала, или, как он выражался, зарубила себе на носу, что он меня очень любит, и это никогда не изменится, даже после его или моей смерти. Глубоко внутри я знала, что он говорил правду. Наша связь была фундаментальной, нерушимой и никто, включая нас самих, не мог её разрушить. Я была его вечностью.

В 60-е годы среди советских литераторов были очень популярны короткие половые связи. Пьянство было неизбежно, как плохая погода. Распущенность вытекала из лабиринтов лимбической системы, подпитывалась алкоголем в качестве катализатора, и делалась скандальной и душераздирающей. Я видела, как страдали обманутые, соблазнённые и покинутые индивидумы обоих полов. Некоторые бросались из окон.

Самым важным предметом, обсуждаемым в пьяном виде, было искусство. Напившись, советские литераторы задавали друг другу один и тот же вопрос: «А кто из нас действительно велик?». «Велик ли Михалков?» «Велик ли Вознесенский?» «Рождественский?». «Твардовский?». И т. д. Имена неугодных властям поэтов старались не произносить. Но каждому хотелось быть великим!

Нередко, не добившись выяснения, переходили в рукопашный бой. Литераторы начинали друг с другом сражаться. Драка разгоралась и высыпала на улицу. Как следствие, «бойцов» сажали в КПЗ или отправляли в ближайший вытрезвитель.

Услуги, оказываемые в вытрезвителе, были прямолинейными и неизбежными. В аду вытрезвителя не было сомнений, что кто-нибудь выйдет оттуда нетрезвым. Или же мертвым, в зависимости от обстоятельств и генетических предпосылок.

Ледяные отрезвляющие души били круглые сутки. Интенсивное вытрезвительное обслуживание было частью волшебной советской экономики, ежедневно принося государству миллионы рублей.

Отрезвляли, как правило, пьяных. Спаивала людей другая отрасль советской экономики — производство и сбыт спиртного. Словно Инь и Янь, они были двумя неотъемлемыми частями одного и того же процесса.

Производство алкоголя и отрезвляющий процесс работали как перпетуум-мобиле, день и ночь. Бутылки портвейна, водки или нездоровой жидкости, называемой вином, опустошали карманы советских граждан в тот же день, когда им платили зарплату. Советские пьяницы, лишенные достоинства и индивидуальности, жили в коммунальных квартирах, где ни у кого, ни от кого не было секретов. Кухни были первой и последней инстанцией, где, в конце концов, месть соседа могла поместить оппонента в ад на всю жизнь, где он превращался в живого мертвеца, пока не приходило время стать бесповоротно мертвым. Стоило написать донос, и неугодный сосед отправлялся в тюрьму или лагерь.

Заключенные, призраки ада, питавшиеся «баландой» (кипяченой водой с капустой), были обитателями третьего пространства — невидимыми, наиболее продуктивными, трезвыми и дешёвыми. Они производили необходимые различные товары для СССР, а также детали вооружения и все для военной структуры. Голыми руками они копали радиоактивный уран и плутоний, освобождали щелочные переходные металлы — актиноиды и лантаноиды, хранящиеся в недрах Земли. Эти смертники производили щёлочи, кислоты, строили АЭС, заводы, железные дороги, собирали фонари, полные благородных газов, таких как неон, аргон и ксенон. Радиоактивность стала частью их сердец, мозга, кишечного тракта. Их тела светились в темноте. Могилы для себя, как мастера на все руки, они копали сами.

С другой стороны в нашей огромной стране были так называемые «свободные» люди. В подавляющем большинстве к ним относились представители эфемерных профессий — актеры, музыканты, художники, циркачи. К «свободным», не считая исключений, принадлежали литераторы. Чтобы помочь золотой советской экономике, они должны были создавать литературу, которая не только бы возвышала лик советского рабочего и коммуниста, но и была этому рабочему понятна и ясна. Литература строилась на указах «Бюро пропаганды». Не будь пропаганды, любое тоталитарное правительство прекратило бы свое существование через месяц. Беззастенчиво, выдаваемое за литературу пропагандистское чтиво, делало писавших под указку писателей и поэтов привилегированными, «избранными». Тех, кто под указку писать не хотел, просто не публиковали. Тех, кто писали только «в стол», отстаивая собственные принципы. И не строчили «красные агитки» под страхом смерти и тюрьмы.

Мой отец зарабатывал деньги магическим ремеслом, называемым «поэтический перевод» с подстрочников. Ему не так повезло, как Пастернаку, переводившему на русский язык Шекспира. Он переводил, как он выражался, бред сивой кобылы. Я представляла, как кобыла ржала и бредила во сне, а отец в это время сидел рядом с ней в хлеву и печатал на пишущей машинке иероглифы. Авторы, которых переводил мой отец, были поэты советских республик. Он переводил их с подстрочников и зарабатывал деньги, чтобы содержать семью. Писавшие на родных им языках — молдавском, туркменском, киргизском и других — поэты союзных республик нуждались сначала в подстрочном, а затем — в поэтическом переводе на русский. Чтобы их русским братьям — пролетариям было ясно с кем их объединяют. При подстрочном переводе киргизской или туркменской поэзии на русский язык поэмы превращались в нечто бессмысленное, нерифмованное, этакую «мумбу-юмбу». Издательство звонило моему отцу и просило в этой «мумбе-юмбе» разобраться. С удивительным упорством мой отец пытался превращать эту бессмыслицу в поэзию, пока отдельные слова вдруг магически не превращались в стихи, переставали, как он говорил, резать ему ухо. Я с ужасом и волнением вглядывалась в его ушные раковины и мочки, принимая выражение прямолинейно, опасаясь увидеть непоправимое. Так я узнала о существовании метафор.

Конечно, отца любили туркменские и киргизские «поэты», министры культуры или образования в своих республиках. Они щедро поставляли моему отцу алкоголь, так как понимали, что он выполняет очень сложное, важное и деликатное задание. Порой моя мама говорила, что мой отец пропал без вести в одной из азиатских республик. Мы действительно никогда не знали вернется ли он живым.

Рифмовать мой отец умел блестяще. Чем больше ерунды он переводил, тем больше поступало заказов. Министр черной металлургии одной из советских республик написал книгу стихов под названием «Цветы из моей шкатулки». Даже товарищ Брежнев, генеральный секретарь Коммунистической партии, написал книгу под скромным названием «Новая Земля», в которой объявил всему миру, что «экономика должна быть экономной». Книга эта, слава богу, была написана на русском языке. Перевод не требовался.

Итак, мой отец был советский литератор. Много разных дам кружилось вокруг литераторов и их притягательного Дома. Сравнение, конечно, не ахти, но мне вдруг вспомнились советские баллистические ракеты и космические спутники с обезьянами и собаками, кружившие вокруг Земли в конце 50-х, угрожая всему миру своим преимуществом в космосе. Определенные женщины в СССР также были подобны оружию и спутникам. Молодые и старые, они вращались вокруг литераторов, используя разноплановый стратегический арсенал, в надежде кого-нибудь зацепить.

Большинство из этих блудниц носили грубые домашние пальто с популярным в СССР искусственным мехом под бобра и чулки телесного цвета со швами, которые бежали по их выдающимся ляжкам вплоть до чёрной дыры, из которой было не так просто выбраться.

Было очень сексуально носить шелковистые кружевные нижние юбки вокруг пухлых бедер и глубоко расколотые свитера, где, будоража мужское сознание, колыхались желанные белые молочные груди, которые сводили литераторов с ума и увлекали их в волшебный мир спонтанного секса, прямо как игра в рулетку в казино, когда никогда не знаешь, что зацепишь.

Время от времени слабый пол выпускал на литераторов своих собак и обезьян, чтобы заманить работников пера в брачный капкан или, хотя бы, «поиметь дитя», чтобы получать ежемесячные алименты. Поймать «продуктивного» (избранного) литератора было сложной задачей. Большинство из них было уже оккупировано, или имело несколько тайных семей на стороне, в зависимости от их ранга. Были «народные поэты и писатели», были «Писатели Республики», были даже «Писатели Советского Союза» — особо желанная цель.

Существовали также «профессиональные союзы» всех разных творческих профессий, что позволяло неустанно присматривать за нестойкой богемой. Чтобы принадлежать к одному из Союзов, надо было либо рыть носом землю, либо целовать задницы. Чего мой отец не стал бы делать никогда. Но за него вступилась справедливость. В Союз писателей его рекомендовал сам Александр Твардовский, прочитавший стихи моего отца в дивизионной газете. В Союз писателей отец был принят в 29 лет.

Все в юности казалось неподвластным времени. Из черных и коричневых штанов литераторов торчали мощные лейблы «Сделано в СССР», сами эти литераторы разгуливали по нашей квартире, пока не падали под силой гравитации на стулья, на диваны и полы. Тарабарские разговоры об искусстве, музыке, философии, феминизме, квантовой механике, мистике и других «темах времени» со скоростью света прожигали дыры в диалектическом материализме и научном коммунизме. Нецензурная лексика сопровождала накалённую атмосферу запретных разговоров. В свете торшера частички табака плыли в воздухе через полированные мебельные джунгли, полные газелей, танцующих на лужайках персидских ковров на высоких каблуках-копытах под звонкую мелодию советской поп-музыки. «Жил да был чёрный кот за углом».

Добавляя к вечеринке возбуждающий запах французских духов, шлюхи — стукачки в сапогах-чулках без стеснения затевали опасные разговоры насчёт запрещённой антисоветской подрывной литературы, и возможности её достать. Казалось, что они бессмысленно вызубрили магические имена, которые произносились шёпотом: Гумилёв, Северянин, Шаламов, Платонов, Набоков, Бердяев, Соловьёв, Орвелл, Ницше, Шпенглер, Замятин.

Гипнотический запах духов, табака и алкоголя проникал в извилины мастеров литературного труда, вызывая мгновенное желание покорить сердце очередной стукачки в обтягивающих колготках с пустым игривым взглядом лошади, готовой в любое время по команде брать барьеры, или заводной куклы, повторяющей одно и то же, стоит только завести её ключиком. Желание овладеть такой куклой под звуки виниловой пластинки, что надрывалась песней из кинофильма «Старшая сестра», было необоримо.

Как в песне Окуджавы, которую я запомнила и пела, на вопрос: «почему?», ответ всегда был один: «что был солдат бумажный».

Время он времени меня ставили на стул, и мама давала задание: «Ну, Анка, пой!». По команде я затягивала очередную песню. Больше всего аплодировали и смеялись, когда я пела «И я была девушкой юной, сама не припомню когда», или «Любишь — не любишь, не надо, Я ведь ещё молода, Время настанет — полюбишь, но будет поздно тогда». Особенно гостей веселила ситуация, когда я забывала порядок слов и, добавляя свои собственные, произвольные, пыталась сохранить смысл моего собственного понимания жизни. Их неистовый хохот провоцировал соседей, которые вызывали милицию. Милиционеры приходили, и мама поила их чаем с печением или тортом. Уходя, они говорили: «Пожалуйста, граждане, потише». Когда милиция уходила, гости, для пущего эффекта выпучив глаза, наперебой говорили моему отцу что я скорее всего буду актрисой. Я видела, что идея, что я могу стать актрисой, была отцу не по душе. У него на мое будущее были другие планы.

Ванная была самым оживленным местом в наших апартаментах и всегда была занята. Я наблюдала, как слабый пол стирал свои замоченные в сладких мускатных винах блузки и умело поправлял свои волосы в стиле “Bobetta” (самые популярные прически 60-х годов), с виртуозной точностью закалывая их металлическими штырями, в то время как сильный пол обсуждал с моим отцом великий труд Карамзина «История государства российского».

Не принимая участия в общем праздновании, в конце коридора бдительно стояла моя мать. Трезвое состояние было несокрушимым источником её силы.

Каждое утро отчетливый токсический запах хлорки проникал в затхлый, еще серый от табака воздух, и будил меня. Окруженная богемным распадом, окурками, пустыми бутылками, потерянными шпильками, забытыми дамскими сумочками, я мечтала, что когда-нибудь я сама стану обладательницей шпилек, чулок со швами и сумочки, в которой будут храниться губная помада и сигареты. Сама того не зная я уже была пассивным курильщиком с момента, как стала дочерью своего отца.

Рождение

Желание освободиться от хлорки, въедливого внимания матери, пьяных поэтов, лживых оптимистичных новостей и однообразно скучной советской пропаганды, ежедневно несущейся из радиоприемника, подспудно накапливалось и оформлялось в расплывчатую цель, все больше обретавшую конкретность. Я мечтала вырваться на волю, хотя прекрасно понимала, что до шестнадцати лет, когда выдают паспорт, это не удастся.

Влияние нашей мамы было беспредельно. Она неотступно следила за каждым нашим шагом, и, как мы с братом ни старались, угодить ей полностью было нельзя. В лучшем случае удавалось услышать: «Ну, скажем, ничего». Как ротный командир, желая добиться послушания, вселяет в зеленых новобранцев чувство вины, так и наша мама, без потуг на аналогию, умудрялась делать с нами нечто подобное, и, видит Бог, ей это удавалось. В арсенале её инструментов для воздействия чувство вины было основным рычагом контроля. Мы с братом были единственным «всем», чем она владела безраздельно. Наше послушание было смыслом её жизни и льстило её чувству собственного достоинства.

Недремлющее око нашей матери бдительно наблюдало за нами даже в её отсутствии. Её влияние на все наши помыслы и поступки сделалось нашим неотъемлемым бременем с рождения и до последних дней.

Я поняла довольно рано, что придется нести этот крест, даже когда её не станет.

Мой отец был эксцентрик. Его поведение и ход мыслей не вязались с принятыми нормами. Он катался на фигурных коньках, был акробатом, носил странную одежду — главное его требование к одежде было удобство — он часто шил её сам. Ко всему прочему, он был поэтом. Оригинальности ему было не занимать. Также, он что видел, то и говорил. Ход его мыслей шёл по прямой, минуя социальный лабиринт. Он был как бронепоезд без тормозов, неудержимый на ходу, чьи колеса мощно вращались, сметая всё на своём пути. Взрывные реплики, губительные шутки походили на обломки сломанной бритвы, невидимые, острые и болезненные. Он легко создавал социальную путаницу и страх повсюду; все чувствовали, что он готов ляпнуть в любой момент что-то невообразимое. Как следствие — он остался совершенно один. До конца своей жизни мой отец летал по своей собственной траектории, как птеродактиль в джунглях советского Мезозоя.

Вполне закономерно — жизнь моего брата оборвалась рано. Да и я сама, немало лет назад, лишь чудом не рассталась с этим миром.

Мой брат всегда, каким он видел идеал, стремился к совершенству. И находил для достижения его свои особо уникальные пути.

Однажды он подрезал острым ножом свои пальцы, чтобы сделать их миниатюрнее. Они должны были свободней бегать между черно-белых клавиш пианино, тем самым облегчая игру на инструменте его собстевенные джазовые композиции. По клавишам струилась кровь, а брат мой все играл, пока домашние не отвезли его к врачу.

Уже в сознательном, зрелом возрасте он собственноручно отрезал свой половой член, повинуясь беспрекословно командам злого голоса, который время от времени звучал у него в голове.

А еще через полгода он покончил жизнь самоубийством в сосновом парке на улице Кравченко, повесившись на бельевой веревке с паспортом в кармане и запиской: «Ухожу из жизни добровольно, так как она не оправдала моих надежд».

Мне до сих пор мерещится, что мы могли его спасти.

Со мной же ничего радикального и рокового не происходило. Правда, однажды я выпала в ластах из окна третьего этажа. Причиной было спиртное. Я выпала, но не разбилась до конца. Судьба подарила мне новый шанс, вторую жизнь.

Но возвратимся к первой моей жизни. Её начало состоялось в Октябре, одиннадцатого дня. Около пяти утра я неумолимо двигалась по тугому негибкому вагинальному каналу матери. Мой мозг, беспомощно хлюпавший при каждой схватке, принял овальную форму, когда я вдруг удосужилась застрять. При невозможности использовать руки или ноги, со ртом, полным белого липкого безвкусного вещества, я все боролась и боролась, не беря во внимание, что моя мать устала от этого процесса. Белая клейкая паста, изобретательно созданная природой, чтобы защитить меня от бессмысленного глотания околоплодных вод, все глубже и глубже проникала в мое горло. Акушерка наконец поняла, что схваток не было уже два часа.

В 6 часов утра её хриплый уверенный голос произнес: «Арест родов. Немедленно начните внутривенное вливание — Окситоцин 4 мг. Повторять каждые 4 часа, пока схватки не начнутся опять, пока не станут прогрессировать, и пока голова ребёнка не покажется в промежности».

Большое чудо, что в восемь часов пятнадцать минут на окситоциновом экспрессе я прибыла в этот мир. Первый мой вдох добровольно я категорически отказалась сделать. В 8:20 утра меня жестко отшлепала по моей синей заднице акушерка, крепко знавшая свое дело. «Никто не умирает, когда дежурю я», — сказала она убеждённо, свирепо скалясь златозубой улыбкой.

Действительно, я вдохнула воздух в мои спавшиеся легкие, и умудрилась выдохнуть без проблем к всеобщему удивлению. Меня не показывали моим родителям в течение 3 дней — обычная практика в России. Для блага моего, для блага моей матери, для блага государства.

Отец приехал в «стерильную атмосферу» родильного дома в пижамных штанах, тапочках и самодельной шубе из овечьей шкуры. Он только что проснулся. Медсестре он грозно сказал: «немедленно покажите мне мою дочь».

Неожиданное появление моего отца привело команду медсестёр в движение. Они стали лучше обо мне заботиться. Называли отца полным именем — Юрий Петрович каждый раз, когда он появлялся в палате. Одна из медсестер была особенно добра и предложила ему кофе с молоком.

Рутину он освоил очень быстро. Натягивал на рыжие свои усы стерильную маску, оставляя только щелочки для глаз — прожекторов, которые, с ярким сапфировым блеском, пристально, смотрели через стеклянное окно в мою кроватку.

Один глаз моего отца всегда подмигивал из-за тика, который он приобрел в результате взрыва мины, почти мгновенно убившей его первого фронтового друга Тростина. Шрапнель разворотила Тростину живот и кишки его стали выпадать. Несчастный пытался запихнуть их обратно. Доли секунды, ставшими веками, Тростин боролся со своими кишками на глазах моего отца, пока не упал на зеленую траву, и затих. Случилось это в начале немецкого вторжения и оставило в сердце отца глубокий рубец.

После того, как отец увидел меня в первый раз, он очень взволновался. От мысли, что я могла быть не его. Пытаясь найти ответ, он долго всматривался в моё сморщенное лицо. С тревогой он понял, что ответа пока нет. И испарился на пять дней.

О его местонахождении только гадали, когда он появился снова. Овечье пальто пропало без вести, руки его дрожали, но в мыслительном процессе была ясность. Из кармана его брюк, остатки пиршества, торчали огурец и сардина и, как вспоминала моя мать, они воняли.

Момент, однако, был бесспорно исторический. Отец твердо решил, что я его дочь, потому что у меня были огромные руки, точь-в-точь как у него. И тотчас в голове его родился план: если я чудесным образом выживу, со мной будут обращаться, как с солдатом в греческом городе Спарта в 650 году до рождества Христова. И я стану выносливой и непобедимой.

По свидетельствам очевидцев, выглядела я уродливо. Косая, от слабости глазных мышц, с овальной головой, покрытой, поверх моего мягкого пятна лысого черепа, желтыми пятнами защитной смазки. Из-за нелегких обстоятельств появления на свет, казалось, будто у меня неописуемый синдром, и что могу я стать умственно отсталой, а в жизни недотёпой. Кроме того, у меня была стойкая раздражающая привычка сосать свои и чужие пальцы, что в медицине на самом деле хороший знак. Один из необходимых рефлексов, по крайней мере, был налицо. Но это жутко напугало мою мать. Для нее это означало обретение кучи микробов, которые немедленно, куда больше, чем в геометрической прогрессии, начнут размножаться, и погубят сначала меня, а следом всех из моего окружения.

Обстоятельства моего рождения кто как хотел, так и толковал. Я провела длительное время в гипоксии в утробе, и последствия этого редко кто берет во внимание.

Кислородное голодание сделало меня медленной и молчаливой. Я пыталась сберечь кислород, проявляя явную апатию к окружающему миру.

Преодоление кислородного голодания мной еще не окончено. Едва родившись, я сразу начала стареть, продвигаясь с роковой необратимостью к моему завершительному этапу — смерти.

В наше время в генетике предпринимаются попытки объяснить смертность, которая кодируется в неизбежной потере теломеров (частичек хромосом): вначале теломеры выполняют защитную функцию — они удерживают свободные концы хромосом от слияния воедино, и защищают, таким образом, от бесконечных произвольных комбинаций, возможно — неправильных и непоправимых. Также теломеры мешают случайному слиянию с другими хромосомами наугад, без всяких правил (что может случиться — страшно подумать). Они напоминают бесконечные колбаски в «столичном салате», который советские граждане подают к столу каждый грёбаный праздник. В конце концов, теломеры убивают нас, отказываясь от собственного дальнейшего деления. Наша смертность предопределена и закодирована. До сих пор моё путешествие из ничего в ничто полно ухабов.

Мое рождение было поразительным событием для всей семьи, но не в хорошем смысле этого слова. Мало того что, я была ребёнком незапланированным, ещё я день и ночь орала. Виной тому была так называемая «колика». Необъясненный и поныне феномен. Диагноз ставился без каких-либо анализов и обследований. Колика была неизбежна. Кишки новорождённого коротки и не совершенны.

Противостоять моей колике, сдерживать мой вечный крик, вменилось в обязанность моему бедному брату. Фатально безнадежная попытка. Инфантильной колике 2,3 миллиона лет и до сегодняшнего дня она очень плохо изучена. Лекарств от колики нет. И брат мой, чтоб я как-то замолчала, стал бегать со мной на руках.

Во время пробежек вверх и вниз по улице Осипенко мой брат понял бесполезность этой акции, не могущей хоть что-то изменить. Он винил себя, что у матери депрессия, что она устала и печальна, больна, о чем она не уставала говорить. Мой брат энергией всех сил хотел её утешить, ей угодить, носясь со мной, как ненормальный. Но победить мою колику даже ради нашей матери было невозможно. Вскоре его силы истощились.

В конце концов, так как все мамино время было занято перепечатыванием на пишущей машинке стихов и переводов моего отца, а мой брат оказался ей не помощник, для меня срочно наняли няню. Но вскоре, к ужасу, моя мать заметила, что брат мой в эту няню влюбился. Потенциальная соперница в обладании душой моего брата нашей маме была не нужна, а также, со своим предупредительным мышлением, она справедливо испугалась рождения внуков, которых нужно будет прописывать на принадлежащую ей жилплощадь.

Опыт её собственных замужеств был тяжел. Она все еще злилась на отца моего брата, своего первого мужа, винила его за индиферентность. Он был музыкант, свободный духом алкоголик, который, как она говорила, не понимал простой разговорный язык. Он понимал только музыку, а мама музыкантом не была. Разногласия их были непримиримы, они разошлись.

Её второй промежуточный муж был, казалось, её идеалом. Он был инженером и не пил. Однако они тоже не сошлись, так как он пристально за ней наблюдал. Время от времени, он её спрашивал, поглаживая столовый нож за ужином, где она была и что делала. Детей у них не было. Развод был прост, без драм и алиментов.

Третий мамин муж, мой отец, был прекрасный собеседник и, к прочему, он был поэт. Мама поэтом не была, во всяком случае, номинально. Отец часто читал ей свои стихи, искал её одобрения. Критиком она была строгим, но справедливым. И, вообще, старалась быть человеком правильным, не пила вина и не курила сигареты. Мы, её дети, не унаследовали её силы. Мы унаследовали от прежних поколений внутреннюю тревогу, неуверенность и утрированное чувство хрупкости окружающего мира.

Память

Мой мозг зафиксировал, что когда-то я была в детском саду. Понятие добра и зла одно из самых фундаментальных, которые определяют характер. Знание добра и зла дано свыше, заложено в нас. Это таинственный внутренний голос, который мы пытаемся заглушить изо всех сил.

Я чувствую, что я под наблюдением. Это моё первое столкновение с посторонним взрослым. Меня охватывает тревога. Я во власти охранницы в белом накрахмаленном халате и очках в роговой оправе. Я понимаю, что мыслить рационально я ещё не способна. Я чувствую, что взрослая относится ко мне недоброжелательно. Что-то во мне её настораживает. Она знает, что я сомневаюсь в её полномочиях и не желаю ей подчиняться. Она это видит и манипулирует мной так, чтобы я оказывалась в непривлекательных позициях, тогда она может меня наказывать за непослушание. Таким образом, я приобрету дурную славу — тогда меня и моих родителей будет проще контролировать, и шантажировать как что не так.

Меня переполняет чувство страха и глубокого одиночества. Я окружена десятками детских кроватей. Все спят, кроме меня. Я начинаю плакать. Незнакомку в очках это раздражает. Я перестаю плакать так же резко, как начала. Она морщит нос и поворачивается ко мне спиной. Нытиков никто не любит. Кажется, она опять поставит меня в угол.

В последнее время некоторые считают, что «Я» зародилось в загадочном органе, который нейробиологи называют Таламус. «Я» получает постоянную информацию из разных структур мозга: Globus palidus, Nucleus Serelius, Substantia Nigra, Reticular Formation и прочих других, ответственных за сознание и ощущение окружающего мира. В зависимости от поступающей информации возникает та или иная реакция. Говорят, что у зародыша передняя половина нервной трубки, которую называют тегментум, закладывается рано и имеет относительно неизменную структуру на протяжении всей жизни, с момента её возникновения. Возможно, эта структура символизирует душу. Она выдается каждому после зачатия, порция коллективного супа из нейротрансмиттеров, который варится веками. Архетипы и характеры часто предопределёны, но их вариации всевозможны и бесконечны. Мифы, написанные тысячи лет назад, до сих пор имеют смысл. Медуза Горгона, чья красота превращала мужчин в камень, Медея, которая убивала своих детей, Прометей, Икар, Афина Палада, Венера (Афродита) и так далее — все они реальные характеры, которые повторяются в бесконечных вариантах. Удивительно то, что они сами об этом не знают. Увидеть их в повседневной жизни очень трудно, потому что очевидность вариантов и социальная мимикрия помогают сохранять фасад.

Иногда я чувствую, что у меня есть чужие знания, чужой опыт, или чужие мысли из прошлых веков, или из будущего. Мой брат тоже жаловался на проникновение в его мозг посторонних мыслей. Он утверждал, что мысли были не его собственные, что они пришли к нему из космоса. Я с ним соглашалась. Из космоса приходит все.

Однажды он сказал, что одна сука, которую он видел вчера в автобусе, имела прозрачный мозг, и он видел тараканов в ее мозгу, и у них были антенны. Они получали информацию, которую только он мог интерпретировать. Это было что-то о подпольных плантациях баклажанов, которые производят «черную клетчатку» при гниении. Её перекачивали из цистерны в хлебный напиток под названием «квас». Мой брат думал, что этот квас перевозили по железным дорогам в цистернах приговоренные к смертной казни заключённые. После того, как они выполняли своё задание, приговор приводился в исполнение. Иногда их тела находили в подземных канализационных трубах, резервуарах, а также в метро.

Черная клетчатка прибывала в 5 часов утра на площадь трех вокзалов в Москве, и оттуда путешествовала по улицам столицы в мозг советских граждан. Выпив квасу, мы все становились придурками, не способными думать сами за себя. Чёрная клетчатка проникала в наши синаптические расщелины, конкурируя с нашими эндогенными нейротрансмиттерами и эндорфинами. Черная клетчатка меняла наш мысленный процесс. Похоже на идею фикс? Не так уж идея брата была фантастична, как казалось. Я перестала пить квас.

Мысли, эмоции и движения плотно взаимодействуют. Все ядра центральной нервной системы производят и регулируют таинственный суп-раствор нейротрансмиттеров и взаимодействуют друг с другом, регулируя наш характер. Вопрос тысячелетий, почему мы делаем это или то. Ситуация диктует, и наша реакция может быть большим сюрпризом для нас самих. Юрисдикция и психиатрия в зачаточном состоянии, говорил мой брат. Так называемые «Нормальные» могут делать ненормальные поступки, и наоборот. Что такое «Нормальность»?

В нашем доме жил шизофреник — кататоник. Большую часть времени он проводил в психиатрической больнице. Кататония гротескное и таинственное состояние, вызванное загадочным действием ней-ротрансмиторов в мозгах. Я много думаю о кататонии. Это пугает меня, так как мне кажется, что душа ката-тоника заперта в клетке, как будто заколдована. Его мысли, эмоции и движения заперты на замок. Никто о них ничего не знает. Чувство времени, пространства не существуют. Или, может, его душа сжата до размера булавочной головки, как чёрная дыра, откуда ничего не выходит?

Я иногда представляла, что душа кататоника может быть расплывчата, как чернила на промокашке, без чётких границ. А, может, их мысли и восприятия так противоречивы и одновременны, что нормальное существование, в кавычках, невозможно? Поэтому они находятся в одной и той же позиции годами. Импульсы стой-иди, плачь-смейся, кричи-молчи воспроизвести одновременно нельзя.

Абстрактное искусство и есть настоящий реализм. Абсурдизм, сюрреализм, символизм более реальны чем реализм, когда нет объяснений чувству, ощущению, предчувствию. Но они реально существуют! Кстати, объяснений нет нашему рождению, смерти, существованию. Почему сперматозоиды несутся, как оглашенные, в направлении яйца? Они пересекают огромные расстояния и далеко не все, а только один, закончит миссию. Легко сказать, что всё закодировано в генетической информации. Но кем? Могут ли, с одной стороны, невероятная точность, а с другой — полная случайность, существовать одновременно?

Как говорят, чем больше знаешь, тем больше понимаешь, что не знаешь ничего.

Теория великого взрыва, как начало всех начал, не отвечает на вопрос, а рождает новые и новые вопросы. Мы можем полететь на Луну, но мы понятия не имеем, откуда мы, откуда наша планета, откуда космическое пространство? Пока что известно, что только Земля окружена атмосферой, покрыта деревьями, которые производят кислород, которым мы дышим. А Вода! Волшебная вода! В утробе мы находимся в воде и употребляем кислород, растворённый в крови. Мы развиваемся от клетки до рыбы, до амфибии, до человека, большая часть тела которого — вода.

Согласна, был великий взрыв, а вследствие чего он мог произойти? Сумасшедшее дерьмо!

Темная и отрицательная миндалина Амигдала, часть лимбической системы, есть Дьявол, говорил мой брат. Паранойя, тревога и страх берут верх. Абстрактное мышление, творчество перестаёт существовать, душа исчезает под примитивным рефлекторным существованием. Энтропия, неопределённость, смерть становятся орудием тёмных сил. Те же самые силы становятся светом, спасением, генераторами искусства, бессмертия, непоколебимой верой в доброе начало. Эпиграф к «Мастеру и Маргарите», взятый Булгаковым из «Фауста» Гёте: «Я часть той силы, что вечно хочет зла и вечно совершает добро», цитировался моим братом очень часто.

Способность производить поддельные выражения лица высоко ценится всегда, и является одним из самых ценных достижений в прогрессивном обществе. Притворство поощряется. Когда люди создают фальшивые выражения лица, все чувствуют себя в безопасности. С глазами труднее, как говорится, они зеркало души.

Некоторые люди говорят руками. Все, что я могу сказать руками, это согнуть предплечье в локте, что значит — «отвали, моя черешня».

Ночные кошмары и ночные терроры также загадочные явления. Ночной террор возникает во время фазы «глубокого сна». Кошмар возникает во время РЕМа, мы просыпаемся, страх нас обволакивает, двинуться невозможно, мы как бы парализованы. Интересно, что наши глаза бегают во сне, хотя нет визуального стимулирования. Часто во сне мы видим целые эпизоды, незнакомых и знакомых людей и новые места. Многие дети имеют терроры, которые возникают во время глубокого сна, когда мышцы в активном состоянии. Они часто передвигаются во сне с открытыми глазами, все функции работают. Как говорят, свет есть, а дома никого нет. Если их разбудить, они обычно выглядят сконфуженными и ничего не помнят. С возрастом ночные терроры обычно исчезают. Только 1 % населения продолжают видеть их и путешествовать во сне, но это в обществе особенно не обсуждается. Эти ужасы ответственны за приведения и призраки. Это другая реальность, когда мы чувствуем «присутствие» во время ночного террора. Что-то или кто-то присутствует. Но кто? Мы называем эти феномены необъяснимыми, паранормальными.

Ретикулярная формация позволяет нам бодрствовать и быть в сознании. Мы проснулись, и где мы были? Почему мы спим, почему мечтаем, вспоминаем? Я не знаю, черт возьми, что я говорю!

Я опять вспоминаю себя в детском саду. Я слышу, что мои нервы ломаются с треском, как спагетти. Я испытываю опять чувство страха потерять свободу.

Все крепко спят. Я стараюсь не шуметь. Накрахмаленный халат сидит на стуле в углу. Читает газету.

… сломанные кусочки нервов продолжают свободно падать в огромный сосуд с громким шипением. Я в облаке сгущающейся печали и чувствую, что я одна с незнакомыми мне людьми. Я встаю с кровати и бегу по паркету так быстро, как я могу. Прочь, прочь, прочь, пока сильная рука не хватает меня за воротник моего платья на лестнице. Я в воздухе. Выхода нет, и я это знаю. Я чувствую в горле шар, сделанный из стали. Шар гладкий и очень твердый. Хрящевые кольца моей трахеи зажаты в кулаке надзирательницы. Я пытаюсь проглотить стальной шар, но не в состоянии это сделать, независимо от того, как сильно я не стараюсь. Я начинаю задыхаться. Я чувствую, как миллионы раскалённых иголок застревают у меня в ушах. Моя голова вдруг лопается, как воздушный шар.

Я вижу темно-красную туманную субстанцию, затем всплеск тепла, а затем окружение заметно становится холоднее. Я выскальзываю из инфракрасного спектра в удивительно белое сияющее блаженство. Я потеряла свой вес, наконец-то я свободна.

Наступает утро. Я постепенно обретаю массу, открываю глаза, вижу мою одежду на стуле. Пора вставать.

Говорят, мой брат психически болен. Говорят, его психика раздроблена. Фрагменты не связаны между собой. Одна часть его «Я» не знает иногда, что делает другая. Фрагменты — много разных людей, которые столпились под одной крышей. Части его «Я» блуждают между планетами и звездами в окружающем пространстве — времени, как кусочки картофеля и моркови в овощном супе. Он иногда смотрит на меня так, будто он не знает, кто я. Кроме того, он хочет умереть. Я не думаю, что это неправильно — хотеть умереть. Мы все будем мертвецами в никому не известный момент.

К сожалению, или скорее к счастью, кажется, что нет явной цели или причины нашего существования. Хаос и энтропия с одной стороны и странный конечный баланс бесконечных компенсаторных явлений с другой. Таинственная уникальная точность во взаимодействии молекул и ионов. Заряженных и нейтральных частиц. Материя имеет массу. Свет не имеет массы. Одно переходит в другое. Всё превращается в ничто. Точно, как в Библии. Да будет свет! Фотоны — безмассовые частицы света движутся со скоростью 300.000 км в секунду. Время при таких скоростях перестаёт существовать. В формуле энергии Эйнштейна время сокращается математически. Так называемая Тёмная Материя замедляет скорость принизывающего света-фотона в пространстве-времени, так что он приобретают массу, которая становится материей (Хиксбоссоны). Свет превращается в Материю, а Материя опять расщепляется на элементарные заряженные и нейтральные частицы, кварки, мезоны и т. д, возникают опять фотоны (свет). Как Тёмная Материя это делает? Сумасшедшее дерьмо!

Американские рабы работали до смерти и изобрели самую свободную музыку в мире, которая родилась в их кишках. Работая тяжело, они свободно и легкомысленно пели. Слова вроде бы простые, но в этом их гений. Чем больше легкомыслия, тем лучше. Это был их отдых. Их чувство юмора помогает мне до сих пор. Я не понимала ни слова из того, что они пели, но моя душа и мои внутренности пели вместе с ними. Абсолютная свобода существовала прямо здесь, в моей голове и кишках. Одновременно, я также поняла, что это не значит, что я могу говорить все, что хочу, в моей стране.

Впервые пластинку Фрэнка Заппы я услышала в квартире моей одноклассницы Шкоды, которая на годы приехала из Банкока в СССР. Её отец был журналист. Она жила на улице Вавилова. Мне было в то время 16 лет. Шкода перевела мне некоторые куплеты, если так можно выразиться. Я долго не могла опомниться от того, что где-то люди могли говорить всё, что им приходило в голову, и даже записывать это на пластинку.

Одноклассники донесли о моем визите к Шкоде директору школы Мыльникову, истинному коммунисту. Я до сих пор помню его лицо. Он плевался капельками слюны налево и направо, крича, что у меня нет гордости, что я общаюсь, как он выразился, с обитателями джунглей. Он сказал: “все начинается с прослушивания Западной музыки. Советский подросток не должен иметь ничего общего с буржуйской музыкой. Иностранцы, оказывается, ежедневно крали наши государственные секреты. Ты даже сама не заметишь, как расскажешь что-нибудь, что может быть полезным иностранным державам».

Как насчет чернокожих рабов, которые пели блюз, черт возьми? Это тоже капиталистическая музыка?

Детский сад

На следующий день меня привели обратно в детский сад, который занимал второй этаж старого монументального здания в Комсомольском переулке, в центре Москвы. Оно было построено задолго до революции. Блестящие, бесконечные паркетные полы были полны опасности, как глубокие неизвестные воды. «Негде спрятаться», подумала я.

Страх и тревога разделённости с моей семьёй возникают в улитке моей миндалины Амигдалы. Сознание того, что я отделенный человек и разделена от других тонким слоем кожи, обжигает мою грудь. Детский сад-это идеологический подготовительный курс к коммунистическому будущему. Промытые и выжатые мозги, необходимы для будущего существования. Лозунг «Вперёд к победе коммунизма» был не понятен. Все остальные, как-будто понимали скрытый смысл этой шарады. Все кроме меня. Где этот самый коммунизм и как до него добраться?

Воспитательница-охранник читает рассказ в окружении крошечных стульчиков, в которых сидят крошечные люди и слушают советскую сказку о маленьком Ленине (полное враньё) и о мальчике Павлике Морозове — герое, который помог НКВД арестовать своего собственного отца — «кулака» — трудолюбивого независимого ни от кого фермера, который отказался подчиниться правительству, не от злобы, а от рассудительности. Кто лучше его будет обрабатывать его собственную землю кроме него самого?

Стучать на своих родителей, братьев, сестер и друзей было благородным делом. Один из детей, мальчик с темными вьющимися волосами поднимает руку. «Мой отец», сказал он, «делает дома книги». Учительница-охранница подняла бровь: «После чтения зайди ко мне в кабинет».

Павлики существуют везде, среди членов семьи, среди друзей, среди посторонних, которых мы не знаем, но они знают нас.

Воспитатель-охранник встает и подходит к моему маленькому стулу. Для нее очевидно, что я не слушаю. Я оказываюсь в углу комнаты у окна. Я теперь сама по себе, я не часть её аудиенции. Большие деревья за окном не обращают внимания на рассказ про Павлика Морозова. Я продолжаю смотреть на деревья. «Я уже знаю, что существую».

Воспитательница пытается изменить уникальный порядок моей генетической информации, закодированный в ДНК — тысячилетиями взаимоотношений разных индивидуумов между собой перед моим возникновением. Я сосуд полный таинственной смеси, которую она пытается разбавить коммунистической пропагандой и идеалогией. Она хочет, чтобы я отреклась от своих предков, которые жили задолго до революции. Я часть длинной, нескончаемой цепи — вечности. Она не верит в вечность. Она верит в победу коммунизма.

Воспитатель-охранник старательно пытается сделать из меня картофельное пюре с подливкой или кашу, которые будут съедены ею и другими ответственными членами за обедом. Она кормит меня псевдолитературой день за днем, надеясь, что я проглочу эту коммунистичесую белиберду. Она уверена, что белиберда превратит меня в ходячую агитку и я стану превращать остальных в картофельное пюре с подливкой или в кашу. Она чувствует моё внутреннее сопротивление. Она заставляет меня громко повторять: «Я такая как все, я такая как все, я такая как все». Она удовлетворена и думает, что выиграла. Она не знает, что думаю я. «Думай, но не говори» — учит меня отец. Я смотрю в окно. Надзирательница кричит: «Смотри мне в глаза бестолочь!» Я вижу её глаза. Они, как броня — чёрные, металлические, непроницаемые.

«В следующий раз, когда она попытается меня ухватить меня за воротник, я её укушу», — думаю я и мысленно добавляю: «стерву!».

Мы начинаем петь «Широка страна моя родная». Я хочу петь песню американских шахтёров «Шестнадцать тонн», которую я слышала под столом с пластинки моего брата. Я пою мотив про себя. Всем кажется, что я пою со всеми вместе.

Дома я снова вижу небо своими глазами-щелями. Оно безмятежное, торжественное и голубое. Я испытываю необъяснимое чувство, что являюсь частью этого неба. «Я эфир, я воздух, я звездная пыль». На Солнце больно смотреть. Я закрываю глаза. Появляются тёмные пятна, потом яркие радужные кольца поглощают меня. Мне кажется, что я теряю сознание.

Абстрактное мышление — ключ к искусству. Я формирую эмоциональную память своего присутствия в космосе. Я подвержена беспокойству и тревоге которые работают одновременно как защитники, так и разрушители. Я в огнедышащем кратере эмоций. Я слышу голос моего отца: «Учись передавать свои эмоции словам! Попробуй! Ну! На что они похожи? Кем ты себя чувствуешь? Богиней? Героиней? Жертвой? Предательницей? Садись, буду читать тебе мифы и сказки. Может, станешь психологом?». Я пытаюсь сосредоточиться, но не могу. Кто такой психолог? Прямо катастрофа!

Мой брат

У меня был брат. Теперь его нет. Мне было 15, когда в феврале 1972 года он покончил жизнь самоубийством. Он сознавал, что он был болен. И копался в советских анналах психиатрии, чтобы помочь самому себе.

Мой бедный брат никогда не понимал комплекса матери, который тяготел над ним и надо мной. Мать пыталась выжить сама и не знала или не хотела знать масштабы разрушений, которые она производила. Психика моего брата и моя психика были в её полном распоряжении, и брат мой не нашел иного выхода, как через смерть, чтоб стать счастливым и свободным. Он считал свою жизнь полным провалом.

Диагноз ему поставили в 17 лет. Безумные идеи у него появлялись задолго до того. Конкретно к нему кто-то обращался из телевизора, из радио, из космоса. Он генерировал эти невероятные мысли сознательно, ни у кого не находя понимания. Друзей, поддержки, ни каких-либо надежд у него не было. Будто проклятие какое тяготело.

Возникавшие в нем важные идеи были порядка того, что необходимо в жизни что-то «исправить». Все было не так в окружающем его мире. Однажды, во время стажировки в маленькой деревне, он перестал пить воду. Она была «заражена». Вместо этого он покупал в магазине бутылки пастеризованного молока или кефира.

Он придумывал множество необычных диет, ища оптимальное количество белка и фосфора для своего мозга, и питался тем, чего никто другой не смог бы есть.

Без особых соматических жалоб он обращался к врачам клиники с просьбой проверить уровень редких металлов и микроэлементов в его крови. Естественно, что получал отказ.

Меланхоличные стены психиатрической больницы «Соловьёвки», здания из желтой штукатурки, отделяли людей безумных от людей «нормальных». Правила посещения были строгими, исполнялись жестко. Посетители, как и больные, все время находились под неустанным наблюдением. Никто не исключал что члены семьи тоже люди сумасшедшие или могут сойти с ума в любой момент.

Чтобы навестить кого-то в сумасшедшем доме требовалась смелость и твердость духа. Безумие в тогдашней нашей стране воспринималось как почти антисоветчина. Советские граждане не имели права сходить с ума так как они жили в одной из самых благословенных стран мира. Поэтому тем, кто безумен, пощады не было. Точно так, как не было пощады слабым «дегенератам» во времена Третьего Рейха. Они оскверняли первосортную нацию, не могли быть полноценными членами общества, и их отправляли в лагеря уничтожения.

Коммунисты, как и нацисты, любили представлять себя чрезвычайно здоровыми, плодовитыми, красивыми людьми. Понятие красоты диктовалось государством. Скульптура Мухиной являла пример первосортных экземпляров тел советских женщин и мужчин. Наплевать на всем известный факт, что 1 % населения во всем мире рождаются шизофрениками, несмотря на политический строй и остальные предпосылки.

Знания нужно уметь использовать в контексте индивидуальности больного. Главное, научить больного, как с его заболеванием функционировать в жизни. Советской психиатрии было не до того. Она прозябала в зачаточном состоянии и была хороша только для изоляции неугодных. Судьба брата была предопределена. Побороть свой собственный невроз, поняв своё собственное подсознание хотя бы частично, удел гениев. Об этом говорил Карл Густав Юнг в своей лекции в 1938 году, которая была потом напечатана под названием «Четыре архетипа», том 9, Часть I.

Несмотря на болезнь, мой бедный брат к моменту своей смерти успел закончить Тимирязевскую академию, стал инженером системы водоснабжения, хорошо играл на фортепьяно, а на факультете геологической инженерии заканчивал последний курс.

В 1971 году он опять прокручивал свою старую идею — «исправить», и она приобрела новый безвозвратный курс. В тот день он кастрировал себя обычным хлебным ножом, заточенным до остроты испанского кинжала.

Безумие

По рассказу моей одноклассницы, которая жила в нашем доме, милиция приехала по звонку из местной поликлиники, чтобы отыскать отрезанную часть тела. В это время мой брат, без сознания, уже был в машине скорой помощи по дороге в больницу.

Моя мама подходила к нашему дому, возвращаясь из кинотеатра. Вокруг подъезда и на лестнице, ведущей в нашу квартиру, была толпа соседей. Ей потребовалось некоторое время, чтобы понять, что объектом внимания толпы была именно наша квартира. Дверь в квартиру была взломана. В ней милиция, с привлечением понятых, вела обыск. Как оказалось, на предмет обнаружения части тела моего брата. Высокий офицер милиции подошел к моей маме и спросил, не она ли мать пострадавшего. Ещё откуда-то сбоку к маме двигался другой офицер. Он сильно потел, держа в руках мешок со льдом. На прозрачном льду лежало нечто, это был отрезанный пенис.

Пенис моего брата лежал неподвижно в мешке со льдом, а толпа вокруг моей матери сжималась все теснее. Матери удалось, наконец, протиснуться в квартиру. Лужа крови посреди комнаты уже потемнела. Кровавые следы вели на кухню, потом — к входной двери. И просматривались на лестничной площадке.

Толпа кипела разнотолками: почему, черт возьми, мой брат себя кастрировал? Но главный вопрос был в том: использовал ли он анестезию?

По-видимому, он был потрясен возникшим сразу столь обильным кровотечением. По следам было видно, что он пересек комнату, остановился на секунду на кухне, схватил полотенце, чтобы зажать хлеставшую кровь, и выбросил свой бывший член в помойку.

Такого сильного кровотечения он, конечно, не ожидал. Внезапно до него дошло, что теперь ему придется иметь дело с последствиями своего поступка, которые казались ему куда страшнее самого акта. Потеря крови вызвала головокружение и тошноту. С минуты на минуту могла вернуться мать — и это было самым страшным. Придавливая рану грязным кухонным полотенцем, он в панике на выбросе адреналина пробежал три квартала до ближайшей поликлиники. Ворвавшись туда, он потерял сознание. Персонал вызвал скорую помощь. Его отвезли в институт Склифосовского.

— Гражданка, мы нашли это в помойном ведре под раковиной, — продолжал офицер. — Хирурги в Институте Склифосовского ждут.

Мама смотрела, ничего не видя. Когда милиция начала спускаться по лестнице, она поспешила за ними и выскочила на улицу. Сирена заглушила просьбу моей матери — взять её с собой. Она пробежала пару метров за машиной, потом вернулась к подъезду и села на тротуар. Мысли её унеслись в 1941 год, когда мой брат умирал от дизентерии в поезде во время эвакуации из Москвы в Алма-Ату. Она шептала: «Мой мальчик всегда был очень болезненным ребенком».

Утешить друг друга мои родители не могли. Мама, казалось, не хотела, чтоб ее утешали. Она ненавидела всех, кто пытался ей помочь. Но как пережить это безумие она не имела понятия.

Я приехала из летнего лагеря через три дня после этой катастрофы. Лицо моей матери было опухшим, в глазах страх. Общаться со мною она не могла.

Отец прилетел из Азии на самолёте в тот же вечер и тут же ушел в запой. Он заснул непосредственно в ванной, заткнув верхний сток головой. Нижний сток был закрыт пробкой. В течение нескольких часов вода бежала через край. Наконец, он проснулся и выпрыгнул из ванны, будто в ней был аллигатор или бомба. Я слышала как он сквернословя пробежал через гостиную.

Утром деревянные полы нашей квартиры стали похожи на дюны пустыни Кара-Кум. Деревянные доски вздулись, образовав волны. С треском они падали на чёрную смолистую поверхность бетонного основания, когда я на них наступала. Журнальный столик поднялся в воздух. Я попыталась добраться до ванной и упала, защемив моё правое ухо между досок паркета. На карачках я добралась до ванны. Дома не было никого.

Когда мои родители вернулись, я спросила, где мой брат. Они мельком глянули друг на друга, и мой отец сказал, что произошел несчастный случай, и что у брата моего была травма нижней части живота. В воздухе чувствовалось, что происходит что-то непостижимое. То, что мой брат жив, и что теперь он «в безопасности» в больнице, не звучало обнадеживающе.

Выписали брата из Склифосовского через две недели в пятницу. Никаких вопросов мы ему не задавали. Говорили о погоде, о возможности уехать жить в деревню. Мой брат в разговорах участия не принимал.

Он заметно похудел, был бледен, и, повернувшись лицом к стене, подолгу лежал на софе. Первую ночь после выписки он спал. Я вглядывалась в тёмноту и прислушивалась к его дыханию.

В понедельник утром он ушёл на работу, но подозрительно долго не возвращался. Оказалось, что сослуживцы на работе от него шарахались, бросали косые взгляды, старались его избегать, или попросту игнорировали. Остаток дня он провёл в библиотеке. Во вторник он остался дома.

Когда, я вернулась из школы, дома уже были санитары, которые забирали моего брата в психиатрическую больницу. Он попытался убежать через балкон, но его быстро скрутили и усадили в кресло. Моя мать пыталась его успокоить, советовала ему не противиться эскорту в нужную инстанцию, которая, по её словам, может помочь. Я слышала, как мой отец вызывал по телефону такси, чтобы ехать следом за моим братом, куда бы его не повезли. К сожалению такси, как и любой другой транспорт, не ходили в тот кошмарный мир, в котором пребывал мой брат.

Наш дом хранил следы борьбы. Как следователь, я осматривала каждый сантиметр нашей квартиры, чтобы получить ответ на вопрос, который мучил всех нас. Что будет с моим братом?

Торшер валялся на полу. Обеденный стол, во время борьбы сдвинутый с места, криво стоял посреди комнаты. С него медленно сползала скатерть, оголяя полированную поверхность, которую моя мама лелеяла и холила годами. Чайная ложка и нож валялись на ковре в крошках макового рулета. Не зная, что делать, я подняла ложку и выбросила её из открытого окна. Ложка упала в сад. Я прислушалась. За окном было тихо. «Осень», — подумала я. Через месяц мне исполнится пятнадцать. Моя жизнь только начиналась, а жизнь моего брата неумолимо шла к концу. Тяжёлое предчувствие обволокло и сковало моё худое угловатое тело. Явно должно было случиться что-то непоправимое. Мне показалось, что в коридоре кто-то вздохнул. Я обернулась и увидела тень, которая как густое чёрное облако висела в дверном проёме коридора. Я подняла с пола кухонный нож и с размаху воткнула его в поверхность стола. Изо всех сил я надавила на ручку, оставляя на полировке глубокую кривую отвратительную царапину на века.

Похороны

Крематорий на Донской улице в Москве был полон людей. В России во время похорон к процессии может присоединиться любой желающий. Прохожие, посторонние люди, родственники родственников, даже дети из соседних дворов заходили, чтобы посмотреть на мёртвое тело и, глядя на других, учиться горевать. Как говорится — горе всех сближает. Но членов моей семьи оно, казалось, полностью разъединило. Каждый из нас горевал, как мог.

Моя семья стояла возле мраморного постамента, на котором покоился гроб. Лицо брата было умиротворённым, впавшие глаза были крепко закрыты, волосы сильно напомажены, как будто он собрался на выпускной вечер. «Отмучился», — подумала я. Его тело было твёрдым, как камень, и свободно плавало в огромном черном костюме. Я посмотрела на его шею, опасаясь увидеть синяки от веревки. Но не увидела. Воротник рубашки был слегка приподнят и прихвачен галстуком, маскируя следы его последнего деяния против самого себя. Цвет рубашки был подходящий, не белый, а кремовый. Я подумала — это чтобы избежать контраста между цветом его мёртвого лица и сатиновой простыней, которая покрывала его тело с бессмысленно аккуратно сложенными руками. В следующее мгновение большая тяжелая входная дверь открылась и вошла делегация с работы моего брата с большим зеленым венком и черной лентой поперёк, чтобы выразить свои соболезнования. Вдруг, как гром среди ясного неба, моя мать оттеснила толпу, окружавшую ее. Она подошла к делегации, вырвала из рук посыльного зеленый венок и, широко раскачивая им над головой, с нечеловеческой силой стала хлестать «скорбящую» делегацию бывших коллег моего брата направо и налево. Некоторые из них пытались прикрыть свои лица от ударов, а некоторые защищали свои промежности от её пинков. Зеленые листья венка разлетались в воздухе в полной тишине на глазах изумленной толпы. Когда очередь дошла до коротышки в кепке, который забыл её снять и стоял, зевая, немного в стороне от остальных, моя мать громко, со звуком «тьфу», плюнула в его широко открытые от испуга глаза. Затем, в полной тишине, она нанесла ему несколько свирепых ударов по носу своим маленьким, но сильным кулаком.

Сотрудник не защищался. Его подбородок опускался всё ниже и ниже. В итоге он упал перед мамой на колени, повторяя: «Пожалуйста, пожалуйста, перестаньте!». Она бросила венок на пол и вытерла об него ноги, затем подняла его и пошла к выходу.

Только тут все как будто проснулась от кошмара. Мой отец пошёл вслед за моей матерью, извиняясь перед ошеломленной толпой бывших коллег моего брата. Некоторые из них, пользуясь моментом, уже начали выбегать из дверей. Моя мать вышла на ступеньки и вышвырнула зеленый венок с черной лентой из дверей крематория в застывший морозный февральский воздух. Наблюдая за траекторией его полёта, я заметила, что чёрная лента свисала с него, как с матроской шапочки в которой мой брат, улыбаясь, позировал для фотографии, снятой много лет назад.

Я не сомневалась, что моя мать спятила. Я продолжала стоять у левого плеча моего брата, не желая оставить его одного. Индифферентный, недвижимый, он продолжал лежать, покрытый простынёй. В очередной семейной драме он больше не участвовал.

Отец подвёл мать к гробу. Оставшиеся тесно окружили брата. Служители крематория спешили. Казалось, они хотели как можно скорее избавиться от сумасшедших родственников покойного. Крышку гроба медленно опустили, скрывая брата от нас навсегда. Глаза моей матери были сухи. Она держалась обеими руками за суконные борта пальто моего отца. У неё подкашивались ноги.

Мраморный пьедестал вместе с гробом стал медленно опускаться в преисподнюю. Черные бархатные шторы захлопнулись. Я представила, как языки синего газового пламени в печи вот-вот начнут облизывать тело моего мёртвого брата.

Мне пришло в голову, что символика этого ритуала была совсем неправильная. Пьедестал с гробом, я думала, должен был улететь на небо, оставив нас, трусов и ублюдков, продолжать наше глупое, пустое существование на Земле.

Похоронная толпа начала растворяться. Отец моего брата подошёл к моему отцу. Молча, они начали курить. Я наблюдала, как две сигареты тлели в падающих на Москву апокалиптических сумерках.

Шкода Топсотх

Однажды моя однокласссница Шкода пригласила меня в гости. Так я впервые услышла песню Франка Заппы «Билли, покровитель потаскух», которую пел Каптон Бихвард с пластинки «Горячие крысы». Франк выдумал целое направление, которое назвали «космичеческий рок» — слияние джаза и рока. Заппа также играл иногда с оркестрами классическую музыку. Здесь в СССР ему бы поставили диагноз «вялотекущая шизофрения» и упекли бы в Днепропетровскую Спец психбольницу. Его бы лечили годы сульфазином и галоперидолом. Даже в Америке он находился под наблюдением. Для нас подростков он был героем.

У Шкоды было много маленьких сестер, которые ели липкий рис и крошечные острые перцы. Заппа, маленькие сестры и перцы застряли у меня в голове — это был мой первый самостоятельный вербальный контакт с человеком из другой страны. Её отец был радио-журналист, но кем бы он ни был, ему было запрещено возвращаться на родину в Тайланд его собственным правительством. Никто не знал, что, черт возьми, он такое натворил, или что он собирался натворить. Может быть, он был шпион? Он носил широкие брюки, мягкие тапочки, имел длинную талию и был черезвычайно спокоен. Возможно, он знал, что наёмный тайский или советский профессиональный убийца может его зарезать или отравить в любой момент, поэтому не было особых причин волноваться, так как всё было уже предопределено. Он спокойно посасывал ментоловые леденцы и пил виски, мерно прохаживаясь по гостиной туда-сюда. Я чувствовала напряжение в воздухе, но не в его теле. «Вот так я должна буду вести себя, когда буду в опасности», — думала я.

В тот день говорили о Бангкоке и детстве Шкоды. Она была самой старшей и не заметила своего соб-стевенного детства. Оно прошло безвозвратно, пролетело мимо. Она росла, ухаживая за своими младшими сёстрами, пока мать кормила грудью остальных сестёр, опять беременела, опять рожала. Потом мать выдохлась и умерла.

Сёстры слушались Шкоду беспрекословно. Они молча ковыряли свои широкие ноздри маленкими пальцами, они не помнили Бангкока и своей матери. Разговоры о Тайланде их завораживали и беспокоили. Для них страна, где они родились, была таинственным запретным мистическим местом, которое они, может быть, посетят, когда вырастут. Они продолжали смотреть на меня терпеливо, но с недоверием. В целом, они были довольно дружелюбны. Потом Шкода выслала их из комнаты, и мы произвели взаимовыгодную сделку. Я купила у нее свою первую виниловую пластинку “Beatles” “Let It Be”. Шкода взяла деньги и отдала вдобавок свой психоделический шарф с пацифистким символом бесплатно. «На память» — сказала она. Я сняла свой советский шарф и дала его Шкоде.

— Держи язык за зубами, — сказала я. — Русская пословица.

Когда я вышла из подъезда её дома, я непроизвольно огляделась, но никого не увидела. Я дошла до автобусной остановки. «Что, если меня кто-нибудь видел?» Шарф свободно падал с моей тонкой шеи под силой тяжести. Пацифисткий символ болтался где-то у колен. Разноцветные разводы шарфа рябили в глазах. Я держала пластинку “Beatles”, завёрнутую в газету «Правда», под мышкой. «Зачем я купила пластинку?» — думала я. У меня не было даже вертушки. Я была гордой обладательницей советского магнитофона «Комета», который весил десять киллограм и плохо звучал. Прозрачные большие пластмассовые бобины издавали тук-тук-тук звук, когда быстро крутились по окончании плёнки. У них была конфигурация символа западно-германской автомобильной фабрики “Mercedes Benz”. Символ напоминал всему миру об инженерной изобретательности свободного предпринимательства. Комитет госбесопасности использовал автомобили капиталистической фирмы «Мерседес» и «BMW» во время гонок, арестов и шпионской деятельности за рубежом и внутри старны. «Должно быть, капиталисты производят надёжные машины», — думала я.

В то время, как я думала о бобинах, «Мерседесах» и КГБ, я вдруг увидела чёрную легковую машину, медленно ползущую по улице. Это был «Мерседес»! Машина затормозила около меня у остановки. За рулём сидел человек в шляпе. Окно пассажирского сиденья машины было открыто, хотя было холодно. Остальные окна были тёмные, непроницаемые. На пассажирском сиденье лежал фотоаппарат. Водитель сказал, что он может подбросить меня поближе к дому. Я насторожилась.

— Нет, — сказала я, — спасибо.

Тогда он вдруг спросил:

— Ты подруга Шкоды?

Я уклонилась от ответа. Тогда он сказал, что он друг семьи Шкоды и что он немеревается посетить их прямо сейчас.

— Отец её дома? — внезапно спросил он.

Я опять не ответила. Человек в шляпе казался приветливым, но тот факт, что он сидел за рулём чёрного Мерседеса и задавал мне вопросы об отце Шкоды, было странным и подозрительным.

Кто ездит на «Мерседесе» в Стране Советов? Я отступила от машины подальше.

— Что это у тебя под мышкой? — спросил человек в шляпе.

«Беги!» — скомандовал мне внутренний голос. Вместо ответа я развернулась и побежала на другую сторону дороги через сквер, который разделял улицу на два противоположенных направления. Я пробежала примерно шестьдесят метров и обернулась. Машина продолжала стоять у остановки на противоположенной стороне улицы. Не оглядываясь, я устремилась в глубину дворов между жилыми домами пока не прибежала домой.

У нас в гостях была моя тётка Нина Мак-Маевская, двоюродная сетра моего отца. Она была женой одного из функционеров Мосфильма. Мой отец оживлённо дискутировал о символике и значении книги Габриеля Гарсии Маркеса «Сто лет одиночества».

Я подскочила к телефону. Подняв трубку, я собралась позвонить Шкоде, но не позвонила. «Её телефон скорей всего прослушивается!» С ужасом я припомнила разговор с человеком в шляпе, мне вдруг стало ясно, что отец Шкоды был в опасности. Адреналин нёсся по моим артериям, приказывая мне дейсто-вавть немедленно. Я оставила пластинку на сундуке и как ошпаренная выбежала из квартиры. Я побежала назад к Шкоде. Я слышала, как тетка Нина кричала:

— Куда ты? Чаю? А что это в газете?

Подбегая к дому Шкоды, я увидела издалека машину скорой помощи у подъезда, которая разворачивалась, прежде чем унестись в неизвестнось. «Мерседес» был всё ещё запаркован около газона. В нём никого не было. Я остановилась. Человек в шляпе должен быть где-то поблизости. Я оглянулась. Он стоял прямо за моей спиной. Его глаза были холодные, колючие, недоброжелательные.

— Ну что? — спросил он.

Я стала пятиться. Он попытался меня схватить, но я увернулась. Я стала метаться из стороны в сторону, чтобы он меня не поймал. Отступая, я увидела, как Шкодина сестра вышла из подъезда, потом Шкода с какой-то женщиной. Они заметили, что человек в шляпе пытался меня поймать. Они остановились и тем самым отвлекли его внимание. В это время я уже была на другой стороне улицы.

Когда я вернулась домой, тётка спросила, куда я бегала? Отец тоже вопросительно смотрел на меня.

— Я забыла кошелёк на лавочке, — выпалила я.

На следующий день Шкода не пришла в школу. Говорили, что у её отца был сердечный приступ. Он умер через два дня в больнице.

Прошло почти две недели, прежде чем Шкода наконец появилась в школе. Шёл апрель. В садах Москвы зацветала сирень. Директор школы известил Шкоду, что она исключена за неуспеваемость. С тех пор я её больше не видела.

Школа

Между тем в советской школе дебаты насчёт западной музыки становились всё горячее и горячее. Мой друг Володя Марков открыто признался перед всеми, что его любимая песня была «Get Back» и что «Шкода Топсотх» была крутая и он до сих пор в неё влюблён. Во втроник он пришёл в школу с чёрной повязкой на рукве школьного пиджака. Его друг и сосед по пятиэтажке Миша Колесов покончил с собой. Его исключили из школы за преклонение перед Западом и за то, что он слушал “Rolling Stones” и “T-Rex”, которые считалась «анти-общественной музыкой». Директор нашей школы Иннокентий Петрович Мыльников по кличке Мыло назвал джаз на одном из комсомольских собраний обезьяньей музыкой. Некоторые из нас вслух возмутились. Шёпот пробежал по рядам. Учитель географии, член партии и алкоголик Андрей Степанович Черных зашикал, буравя всех своими остекленевшими преданными коммунизму глазами. Я ему искренне сочувствовала. Он учил нас экономической географии капиталистического мира, никогда не посетив ни одной из стран, о которых он говорил.

В школьной «Общественной газете» появилась карикатура. На переднем плане был нарисован длинный худой небритый подросток в узких клетчатых брюках, в руке он держит гранёный стакан, на котором было написано «Водка». Сзади него виднелся проигрыватель, из которого вылетали маленькие обезьянки и кружились вокруг его головы, как спутники вокруг Сатурна. Видно было, что он вот-вот упадёт от головокружения в большую яму, на дне которой валялись пустые бутылки. Внизу чёрным курсивом было написано: «Позор стилягам».

Сам Мыльников любил вальсы Штрауса. На школьных вечерах он приглашал старшеклассниц на вальс, чтобы задать тон. По окончании танца, он гордо удалялся восвояси. Девочки-комсомолки в школьных формах были его слабым местом, ахилесовой пятой. Иногда он приглашал одну из них к себе в кабинет на дополнительные занятия. Он прижимался к их алебастровым шеям своими липкими губами и, щупая их упругие развивающиеся груди, нашёптывал “Письмо Татьяны к Онегину “в их маленькие ушки. Избранные получали пятёрки по литературе, не имея понятия, кто такой был Пушкин или Лермонтов. По их словам, они презирали Мыло, но, однако, продолжали курс дополнительных занятий и держали языки за зубами. Меня Мыло на дополнительные занятия не приглашал. Скорей всего причиной был тот факт, что мне «не хватало женственности». Вместо туфель я носила грубые спортивные ботинки на шнурках и полосатые гольфы. Мои волосы были коротко подстрижены под ёжика. Напомаженные, они торчали как баллистические ракеты, направленные против взрослых, в частности Мыльникова и клики его подхалимов.

В это время в школьной радиорубке шла непрекра-щающаяся борьба за музыкальное доминирование.

Происходили драки и перебранки между любителями рок-н-ролла и любителями советской эстрады, кто, ясное дело, были подхалимами. Местные интеллектуалы Бауманского района бились с комсомольскими лидерами, чтобы во время длинной перемены иметь возможность завести рок-оперу «Йезус Христос супер звезда» вместо «На встречу утренней заре по Ангаре». Однажды это произошло. Из репродуктора полилась ария Марии Магдалины.

Ученица Марина Левина была исключена из школы за антисоветские настроения. Она вышла из мужского туалета с длинной сигаретой «Кент» в зубах и продолжила свой путь в класс, пока её не остановили. Её скрутили на лестнице. Содержимое её портфеля вытрясли, откуда выпала пластинка «Иезус Христос Супер Звезда», которую в радиорубке переписали на магнотофон. Левину выпроводили из школы под руки. Портфель выставили на улицу. Была перемена. Школьники столпились у главного входа, молча провожая Левину глазами. Она подняла свой портфель и неторопливо пошла по асфальтированной аллее в сторону Садового кольца. Я и Марков пошли вслед за ней на расстоянии. В конце улицы мы её догнали. Левина посмотрела на нас и спросила: «Хотите послушать «Йесус Христос Супер Звезда?» Что за глупый вопрос! Втроём мы продолжили путь к её дому.

Распространились слухи, что исключённого из школы Колесова жестоко избил отец, что стало причиной смерти нашего одноклассника. Миша Колесов был первой любовью Левиной. По её словам, он повесился на поясе своего отца, которым он был избит. В гробу лицо Колесова хранило рубцы он ударов пряжкой. Открытый гроб стоял на обеденном столе в гостиной квартиры Колесова. Сервант и зеркала бьли завешены простынями и скатертью, как положено по ритуалу. Колесов был одет в школьную форму и в белую накрахмаленную рубашку с жабо. Крышка гроба стояла на лестничной клетке при входе в квартиру.

Классному руководителю дано было строгое указание — директива: предупредить всех, чтобы никто из класса не появлялся на похоронах под угрозой исключения из школы. Боялись подростковых волнений. Несмотря на предупреждение, мы явились на похороны без приглашения. Для меня, Володи Маркова и Марины Левиной было делом солидарности присутствовать на похоронах погибшего друга. Мы чувствовали необоримую, жгущую наши сердца потребность противостоять родительскому беспощадному тоталитарному абсурду.

Мы скинулись и купили биологический эксперимент — чёрные гладиолусы. Мать Колесова подвела нас к гробу. Один за другим мы положили черные гладиолусы Колесову в гроб. Распухшее лицо его матери казалось сизым при дневном свете, глаза провалились и поблекли от страха и безнадёжности. Отец Колесова был в доску пьян. Он сидел на табуретке на кухне, держась руками за голову и выл, мерно раскачиваясь, как в трансе. Он был в трусах, в рубашке с галстуком, чёрном пиджаке и в чёрных носках с дырой на левой пятке. Головы своей он даже не повернул. Мать Колесова обняла Маркова и Левину за плечи и подвела их к гробу.

— Спасибо, что пришли, — тихо сказала она.

Меня она поманила кивком головы просоединиться к ним. Мы молча стояли и думали, как жестока и бесполезна была Мишина смерть.

После похорон наш одноклассник Рудин пришел в школу в белой футболке под серым школьным пиджаком, на которой чёрным фломастером было написано «Руки прочь от наших душ!». Он также попытался отрастить волосы, которые его мать подстригала ночью, когда он спал. На следующий день его тоже исключили за «поклонение Западу». Его судьба, в отличие от Колосова, была иной. Рудин присоединился к группе музыкантов, которые репетировали в «Красном уголке“ ЖЭКа. Он написал песню, которую он пел по — английски “Get lost blood sucking monsters”. Он писал песни и на русском, несущие скрытый смысл, по не звучавшие категорически антисоветскими.

В то время несколько студентов из параллельных классов также были исключены за «поклонение Западу». Они наотрез отказались стричься. Их перестали пускать в школу.

Мой друг Лёша Ребров записал для меня кассету Rolling Stones “Let It Bleed “и Beatles “Sergeant Pepper”. Он пришёл ко мне, когда никого не было дома.

— Музыка, — сказал он, дав мне в руки бобины и озираясь. Я пригласила его послушать музыку вместе. Минут через пятнадцать мы сами не заметили, как включили музыку так громко, как только позволяла чертова машина. Наша соседка тут же позвонила и приказала «заткнуть шараманку», пригрозив милицией. Мы искренне думали, что наша жизнь зависит от Ленона, Джаггера, Боллана, Джаннис Джоплинг, Хендрикса. Мы чувствовали себя отчасти членами антикоммунистического сопротивления.

— Настало время уходить в подполье, — категорично заявил Ребров, когда музыка кончилась. — Нужно начать распространять свободную западную музыку. Нужны пластинки и кассеты.

Холодок пробежал у меня по спине от слова “рас-пространять“.

После моего посещения Шкоды, я уже не была прежней. Я побывала на другой стороне земного шара. Думаю, я поняла смысл слова Свобода, которое означало теперь для меня — читать, слушать все, что я хотела и пересекать пространство в любом направлении. «Диктаторы не хотят, чтобы мы были свободны. Им нужны деньги, власть и немые рабы, чтобы работали как волы и вопросов не задавали», — думала я.

В стране рабочих и крестьян у вождя коммунистической партии Брежнева была коллекция иностранных гоночных машин и бассейн олимпийского размера. Помните, что «Экономика должна быть экономной!»

Я поняла, чтобы выжить, поговорка «Никогда никому ничего не говори» должна стать образом жизни. Я была одна, когда я встретилась случайно со Степаном (о нем рассказ позже). Теперь нас стало больше. К нам присоединились Ребров, Марков и Левина. «Наша встреча была, устроенна Вселенной», — думала я. Пока наши сверстники смотрели КВН по телевизору, мы читали самиздат.

Я вспомнила, как я стояла на улице у автобусной остановки и что я думала на следующий день после посещения Шкодиной квартиры.

«Они» могут убить меня или посадить в тюрьму, но никто не может контролировать то, что происходит у меня в голове. Они не могут приказать мне, что думать!

Подростки

С большинством из друзей моей юности мы впервые встретились в летнем пионерском лагере под сухим казенным названием «Литературный фонд СССР» в шестидесяти километрах от Москвы недалеко от аэропорта Внуково. Лагерь управлялся Литфондом Союза писателей. На лето литераторы могли избавиться от некоторых обязанностей, не беспокоиться о еде, о доме и о детях. Большинство этих поэтов и писателей были бездарны, но имели удостоверение литератора и вели себя, как подобает гениям.

Для тех же, у кого был настоящий талант, жизнь была достаточно дерьмовой. Время показало, что настоящее искусство, подпольное существование, нехватка денег, алкоголь, психические заболевания, непрекращаю-щиеся репрессии — плохо сочетались с воспитанием детей.

Голодные, тощие, грязные дети работников искусств находились без присмотра, обожали провокации по отношениж друг к другу и к их менторам. Также они были удивительно изобретательными в своем озорстве. Конечно у них были потребности — еда и питание, но больше всего они нуждались во внимании, руководстве и помощи в повседневной борьбе со своими эмоциями и сомнениями. Подмоги не было, душевная поддержка была скудной. Позже, когда они подрастали, они все больше и больше приходили к осознанию того, что их родители были заняты чем-то гораздо большим, чем они сами — они производили искусство. И для разрядки им требовалось выпить. Опохмелившись, они не были готовы уделять внимание своим детям и тем более брать их с собой в отпуск.

Исключением был мой отец. Он хотел брать меня с собой везде, но после нашего путешествия под Дубос-сары в Молдавию, где он работал в доме творчества и делал стихотворный перевод для министра культуры Молдавии поэта Петра Дориенко, он понял, что это опасная затея. Мы с ним чуть не перевернулись в лодке посередине Днестра и не утонули, возвращаясь из деревенского винного магазина. Отцу была нужна разрядка.

Когда у нас не было денег, мы ловили раков в Днестре и варили их на электрической плитке на балконе. В то лето Днестр обмельчал у берегов, река как бы осунулась, и рачьи норы стали доступны. Раки обычно находились в глубине норы. Я орудовала правой рукой, осторожно ползла по потолку норы, чтобы ухватить рака за спину сверху, таким образом избегая клещи. Отец был в восторге от моей предприимчивости. Время от времени он посылал маме телеграммы — «Вышли денег. Точка. Юрий». В холле было пианино на котором дети писателей играли буги-вуги. Жизнь была прекрасна!

Меня очень раздосадовало, когда вдруг пришлось покинуть молдавский дом творчества. Отца арестовали и посадили на пятнадцать суток в Замок Котовского за матершину. Министр культуры Молдавии Дориенко посадил меня на самолёт и оправил из Кишинёва в Москву. Мне было тогда девять лет. Когда я прилетела в Москву, меня никто не встретил. Может, мама забыла, а может Дориенко забыл её известить. Кто знает? В конце концов, администарция аэропорта позвонила нам домой. Мама приехала через два часа и забрала меня. Путешествия с отцом всегда были полны неожиданностей.

Иногда, когда они становились подростками, дети родителей свободных профессий превращались в диких, безрассудных, нечувствительных к нуждам других чудовищ. Они были хорошо информированы, циничны. Некоторые уже умудрились стать наркоманами и алкоголиками. Почти всегда находились под воздействием седуксена, димедрола или кодеина, которые они беспардонно крали у своих больных родственников или где-либо у посторонних. Подсознательно они пытались понять причины своих неврозов, фобий, психических заболеваний. Они пытались забыть социальные поражения и понять собственные мотивации, погружаясь безвозвратно в хаос химической зависимости. Их родственники, которые были приговорены врачами к смерти и умирали дома, ничего не подозревали. Когда их лекарства испарялись, им прописывали их снова, и они, отрешённые, уплывали в царство грёз, время от времени терпеливо всматриваясь в пространство в ожидании своего последнего поезда.

В среде знатаков-подростков, алкоголь считался «тупым и тяжёлым кайфом» и пользовался меньшим уважением среди «хиппи». Хипповая ментальность, украденная с Запада, возникла в конце шестидесятых и превратилось во фронда советскому строю.

Употребление наркотиков считалось частью антисоветского протеста. Домашние опиоиды готовились в кастрюлях. Выжатые маковые головки и стебли часами варились на маленьком огне. Густая тёмно-коричневая остывшая вязкая жидкость под названием кукнар разливалась по чашкам и медленно выпивалась. “Не двигай головой, иначе тебя стошнит “ — повторяли соратники-наркоманы друг другу сокровенное знание, которое передавалось и повторялось всеми, как мантра.

На лужайках вокзалов и жилых комплексов росли маковые клумбы, маки по ночам срезались и быстро доставлялись на кухни квартир, в случае, если не было родителей. Ярко-красные, они были частью советской идеологии, представляющей знаменитый цвет крови, пролитой массами за «свободу» пролетариата.

За пределами Москвы можно было без труда отыскать маковые поля. Подростки ехали на местных поездах-электричках в разных направлениях, в надежде добраться до желанных маковых полей как можно скорее.

Ложки с белой жидкостью — маковым молоком, поджаривались на свече или на газовых плитах и керосинках в деревнях на дачах. Чистая вода была часто редкостью. Вода бралась из дождевой лужи с целью приготовить магический раствор и пустить его по вене. Конец иглы шприца, обернутый небольшим ватным шариком, использовался в качестве фильтра для предотвращения попадания крупных частиц в шприц. Потом подростки «вмазывались». Их часто трясло, а в худшем случае наступала смерть от передозировки. Некоторые умирали недели спустя — бактерии были причиной септического эндокардита, инфекции позвоночных дисков, остеомиелита, который глодал их позвонки иногда месяцами, и мог стать причиной заражения крови.

Гашиш или марихуана, под названием «дрянь» или «трава» были так же доступны. Завезённые с Кавказских гор или из Азии, забитые в косяки-гильзы папирос «Беломор-Канал», разбавленные другими неизвестными субстанциями для большего веса, они циркулировал среди подростков и студентов высших учебных заведений. Следовавшая за ними аура — запах скунса — немедленно выдавал курильщиков запретного зелья, чего нельзя было сказать о тех, кто обжирался таблетками. Химическое безумие естественно вписывалось в их подростковую несуразность, желание быть оригинальными и не такими как все. Их чрезмерно маленькие или большие зрачки ни у кого не вызывали подозрений.

Мой друг детства семнадцатилетний Степан пил алкоголь для смелости.

— В СССР нет свободы слова, — говаривал он.

В то время он писал свой рассказ, который начинался так: «Сука знает, чьё сердце съела». Он начал издавать свой собственный журнал под названием «Пагуба». Первый номер был написан от руки. Страницы были скреплены самодельным способом — шёлковой лентой пропущенной сквозь отверстия проко-лытые в страницах. На титульном листе красовалась иллюстрация к «Мастеру и Маргарите»: Берлиоз и Бездомный на Патриарших прудах разговаривают с иностранным профессором, который говорит: «Ну, уж это положительно интересно! Что же это у вас, чего ни хватишься, ничего нет!»

В середине были картинки нарисованные другом Степана по кличке Буба-Символист (Серёжка Буба-нов) гуашью и разглаженные утюгом. Несколько стихотворений Степана также были включены в первый исторический выпуск.

Было страшно подумать, что могло бы произойти, если бы журнал нашли блюстители советской цензуры.

Степан

Мой шарф был невероятно длинный и психоделический. Мой друг детства, сын старого приятеля моего отца, также поэта, который написал песню «Нам бы, нам бы, нам бы, нам бы всем на дно» для кинофильма «Человек-амфибия», стоял перед станцией метро, держа в руке конец моего психоделического шарфа, который он ухватил, когда я проходила мимо. Он сказал: «Я тебя знаю». Темные проницательные глаза смотрели прямо на меня. Сквозь тусклый, холодный осенний московский воздух я увидела, что он жует жвачку.

— Анна, старуха! Где ты пропадала всё это время?

Не дожидаясь ответа, он продолжал:

— Нужно немедленно отпраздновать это неожиданное и причудливое событие. Ты куда идёшь?

Я хотела сказать: «в школу», но передумала и сказала: «с тобой». Он засмеялся. Мы отошли в сторонку, он закурил сигарету.

Москва только начала освещаться восходящим солнцем. Тёмные тучи постепенно растворились, оголяя знаменитый силуэт — средневековые башни с яркими, рубиновыми звездами.