Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Люси Уорсли

Чисто британское убийство

Убийство багровой нитью проходит сквозь бесцветную пряжу жизни, и наш долг — распутать эту нить, отделить ее и обнажить дюйм за дюймом[1]. Шерлок Холмс
Lucy Worsley

A VERY BRITISH MURDER

Введение

Воскресный день, по преимуществу предвоенный. Забравшись с ногами на диван, водрузив на нос очки, вы раскрываете The News of the World. Чашка крепкого буро-коричневого чая создает верный настрой. Мягкие диванные подушки, уютно потрескивающий в камине огонь. Теплая, чуть затхлая атмосфера. О чем хочется почитать в такой отраднейшей обстановке? Конечно же, об убийствах! Джордж Оруэлл. Закат английского убийства (1946)
В эссе «Закат английского убийства» Джордж Оруэлл описывает наиболее убедительный и привычный нам тип убийцы — в идеале это адвокат или доктор, глава местных консерваторов или непримиримый борец за трезвый образ жизни. К преступлению его приводит страсть к секретарше, но основной побудительной причиной становится страх общественного осуждения: ему легче отравить собственную жену, чем перенести скандал развода с ней. Архетип убийцы, по Оруэллу, — маленький человек, заблудший, но тихий и респектабельный, весьма похожий на доктора Криппена[2].

Но так было не всегда. В конце XVIII — начале XIX века убийца представал в глазах публики фигурой скорее героической, окруженной неким романтическим ореолом, — благородным разбойником или же, возможно, харизматичным заядлым преступником, раскаивающимся на эшафоте. Нередко таких преступников удавалось лицезреть собственными глазами на многолюдных и пользовавшихся особой популярностью в народе публичных казнях. Напротив, в наши дни излюбленный тип воображаемого преступника — фигура куда менее уютная и вполне устрашающая, никак не вписывающаяся в картину Оруэлла. Романные преступники теперь — это психопатичные серийные убийцы и отрицающие все и вся нигилисты, совершающие преступления немотивированные и оттого более страшные.

Моя книга — не о реальных убийцах и посвящена не истории преступлений, хотя в ходе повествования мы неизбежно будем этого касаться. Я собираюсь исследовать то удовольствие, с каким британцы воспринимают, поглощают и усваивают идею убийства как такового, — явление, возникшее в начале XIX века и сохранившееся по сей день.

Соответственно ставим мы и временные рамки, ознаменовывать которые призваны писатели. Начнем мы с Томаса Де Квинси, писателя Георгианской эпохи, автора эссе «Убийство как одно из изящных искусств». Источником вдохновения ему послужили относящиеся к 1811 году так называемые убийства на Рэтклиффской дороге, положившие начало мрачной связи между живописаниями убийств и взлетом газетных тиражей. Закончим же книгу мы, обратившись к эссе Оруэлла, в котором он сокрушается о падении «качества» британских убийств и распространенности преступника иного рода — более жестокого, пренебрегающего хорошими манерами, преступника «американизированного». Оба писателя, разумеется, рассматривают наслаждение убийством, смакование его как повод для сатиры и в то же время как дело прибыльное и коммерчески весьма успешное.

В Викторианскую эпоху чем дальше, тем больше популярность приобретали биографии убийц. В 1849 году целых два с половиной миллиона читателей соблазнились покупкой скоропалительно состряпанных «подлинных мемуаров» Марии Мэннинг, «леди Макбет из Бермондси», причастной к убийству собственного любовника, чье тело они с мужем погребли под полом кухни. В разгар холерной эпидемии все умы занимала история Мэннинг. Казнь ее собрала толпы зрителей, в числе которых был и Чарльз Диккенс, ужаснувшийся увиденному и тем не менее использовавший Марию в качестве прототипа убийцы в своем «Холодном доме».

Казнь Марии Мэннинг — один из последних случаев, когда публичному лишению жизни через повешение подверглась женщина. Впоследствии публика могла лицезреть фигуры убийц в псевдонаучном Кабинете сравнительной физиогномики, известном также как Комната ужасов Музея мадам Тюссо. До сих пор можно наблюдать сцены знаменитых преступлений в представлениях уличного театра, на лондонских подмостках, в спектаклях театра кукол. Убийства превратились в предмет купли-продажи, как, например, мои любимые керамические фигурки в виде домов, ставших местом громких убийств.

Собирая материал для книги, я одновременно снимала телесериал на ту же тему, с особенным удовольствием запечатлевая причудливые и разнообразные артефакты, порожденные интересом общества потребления к убийству и откликом на него. Со странным трепетом вертела я в руках весы, на которых отмерял дозу опиума пристрастившийся к нему Томас Де Квинси. Вторично лишала жизни Марию Мартен, дочь кротолова из Саффолка, погребенную в 1828 году в амбаре под слоем зерна, когда в Музее Виктории и Альберта приводила в движение марионеток XIX века, изображавших Марию и ее убийцу Уильяма Кордера. С особым мрачным волнением прикасалась я к подлинному скальпу Кордера и его сморщенному уху. Экспонат был выставлен на всеобщее обозрение с самого дня казни и по сей день хранится в музее Бери-Сент-Эдмундса. Незабываемым впечатлением стал для меня тот момент, когда, оказавшись в Комнате ужасов в нерабочее время, я вблизи увидела восковую фигуру доктора Криппена, извлеченную из своей ниши, и смогла заглянуть ей в глаза. Такие переживания будоражат, потрясают и дарят ни с чем не сравнимое истинное волнение.

Выход на авансцену массовой культуры образа убийцы как в зеркале отразился в возросшей популярности личности детектива. Встречали его, а впоследствии и ее с подозрительностью, вызванной бытующим смутным представлением о том, что негоже британцу шпионить за людьми. Постепенно общество научилось полагаться на мастерство профессиональных следователей и ценить их работу, но симпатии авторов романов остаются на стороне сыщиков-любителей. Мне особенно симпатичен тип девушки, выросшей в убеждении, что именно ей суждено стать живым воплощением Гарриет Вейн из романов, где действует лорд Питер Уимзи. Использование образа женщины-ищейки позволяло авторам романов разрушать всевозможные табу и выводить своих героев за рамки привычных классовых и бытовых ограничений. Женщины-детективы выслеживали подозреваемых, скрываясь под масками, шпионили и, употребив природный ум, исправляли ошибки следствия. В Викторианскую эпоху женщины-преступницы, реальные и выдуманные авторами романов, служили примером страстей и чаяний, не находящих выражения в обществе.

В настоящее время совершенно очевидно, что «искусство» убивать, каким предстает оно в театре, песнях, рассказах, романах и газетных статьях, отражает подспудные страхи общества перед темными его задворками. Рэтклиффские убийства были сопряжены со страхом перед разрастанием городов, угрозой проникновения чуждого уклада и злодеяниями хищника-отщепенца на плохо освещенных окраинных улицах. Но по мере того как шел и мужал век девятнадцатый, убийство получило распространение уже и в среде городской буржуазии. Изобретение разных видов ядов и возникновение таких сфер деятельности, как, например, страхование жизни, предоставляли широкие возможности (и новые мотивы) для совершения преступлений. Шерлока Холмса мы привычно рисуем себе в свете газовых фонарей и ассоциируем с двухколесными экипажами и притонами курильщиков опиума, в то время как множество раз дела, которыми он занимался, вписывали его фигуру в антураж Лезерхеда, Эшера или Оксшота, усадеб, именовавшихся «Глициниевая сторожка», «Чилтернская мыза» или «Мирты», и, чтобы раскрыть преступление, ему нередко требовалось покинуть Бейкер-стрит и Лондон и отправиться в провинцию на поезде.

В начале XIX века убийцы из среды зажиточного сословия могли рассчитывать на то, что почтение, испытываемое властями к самому их статусу, убережет их и от закона. Но Викторианская эпоха все чаще видит убийц — мужчин и женщин из средних слоев общества — пойманными и изобличенными. И чем дальше, тем больше именно они — так заботящиеся о том, чтобы сохранить видимость респектабельности, — становятся героями произведений Агаты Кристи, Дороти Ли Сэйерс, Марджери Аллингем, Найо Марш и других великих создателей детективов начала XX столетия.

Их мир — это патриархальный и упорядоченный уклад загородных усадеб и коттеджей, населенных читателями The Daily Mail. В почву этого узкого мирка творцы золотого века детектива бросали семена страсти и насилия. На сцену этого легкого чтива, расходившегося тиражами в десятки тысяч экземпляров, выходил герой-сыщик; он убирал с глаз долой труп, раскрывал тайну преступления, наказывал зло и старательно подчищал и сводил на нет все нестыковки. В годы, последовавшие за Первой мировой, читателям требовались сюжеты скорее усыпляющие, умиротворяющие, нежели будоражащие, — испытывать ужас люди не желали и в дополнительных стимулах для этого не нуждались.

Но в 1939 году проницательные старые дамы, разрешающие все загадки в домах викариев, стали казаться публике какими-то уж чересчур уютно-пресными. Грэм Грин с его прозрениями и пристальным вглядыванием в психику убийцы и отчаянно смелый Джеймс Бонд превратили героинь детективов прежних лет в нечто старомодное, наподобие старых калош. Детективы старого образца еще ковыляют по страницам романов, но после Второй мировой войны их совершенно затмили куда менее приятные, более жесткие и энергичные их коллеги.

В наши дни, хотя каждая третья проданная книга все еще детектив, публика смотрит на такого рода литературу как на что-то вторичное, низкопробное и презирает ее за упрощенность содержания, где добро всегда торжествует над злом. И все же незамысловатый жанр детектива несет и положительную нагрузку, приучая простой рабочий люд находить удовольствие в чтении. При всем отсутствии особых художественных достоинств популярность детективов, книг об убийствах наглядно демонстрирует: то, что публика полагает необходимым читать, и то, что она читает в действительности, — это разные вещи.

В самую идею запретного удовольствия проникла Дороти Ли Сэйерс, чистосердечно признавшись еще перед войной: «Похоже, смерть для англосаксов — источник самого большого удовольствия, забавляющий их сильнее всех прочих тем». После трудного рабочего дня, сунув ноги в шлепанцы, можно немного расслабиться… и вот уже двести лет тема убийства дарит читателям комфорт и возможность релаксации. Попробуем понять, почему это так.

Часть первая

Как наслаждаться убийством

1

Ценитель убийства

На тысячу лет был я погребен в каменных саркофагах, вместе с мумиями и сфинксами, в узких коридорах, в сердце вековечных пирамид. Крокодилы дарили мне смертельные поцелуи; я лежал в мерзкой слизи, среди тростника и нильской тины[3]. Томас Де Квинси. Исповедь англичанина, любителя опиума (1821)
Во время своей поездки в Лондон в 1804 году студент Вустерского колледжа Оксфордского университета мучился «ревматической» головной болью, вызванной, как он полагал, тем, что он лег спать, не высушив волосы. Страдая подобным образом уже дней двадцать кряду, он случайно встретил на улице знакомого по колледжу, который и посоветовал ему полечиться опиумом.

До конца жизни с особой четкостью и ясностью помнились Томасу Де Квинси восхитительные перемены, последовавшие за случайной встречей, произошедшей в серый и промозглый день в конце той недели. Хотя тогда он этого и не понял, но его недуг, случайная встреча с приятелем и обычный, ничего не значащий, между делом, разговор стали поворотным пунктом, изменившим весь ход его существования.


День был воскресный, слякотный и безотрадный. Направляясь домой по Оксфорд-стрит мимо «величавого пантеона» (как мило охарактеризовал мистер Вордсворт сие внушительное здание), я заметил вблизи аптекарскую лавку. Аптекарь — этот невольный податель небесных благ и даритель наслаждений! — словно вторя пасмурной погоде, вид имел досадливо-скучливый, что и неудивительно для человека его профессии в воскресенье, и, когда я спросил у него опийной настойки, он с совершенным безразличием и хладнокровием дал мне ее вместе со сдачей, вдобавок достав из деревянного ящичка и протянув мне нечто, весьма похожее на медную монетку достоинством в полпенни.


Как и множество его современников, Де Квинси восторгался поэзией Уильяма Вордсворта, отсюда и отсылка к «пантеону» — известному дому ассамблей на Оксфорд-стрит. Кто мог догадаться о собственных литературных устремлениях Де Квинси в тот день первого соприкосновения писателя с опиумом!

Проходили месяцы, и студент все чаще отрывался от университетских штудий ради того, чтобы съездить в столицу и побаловаться наркотиком. Прогулки по лондонским улицам и посещения оперы делались еще увлекательнее после принятия дозы, с легкостью приобретаемой в любой аптеке. Нередко он ловил себя на том, что кружит по городу, не смущаясь расстояниями, ибо «приверженный опиуму в счастливом наитии своем времени не замечает и к бегу его равнодушен». Неизбежны были случаи, когда он терялся, не понимая, где находится, но это скорее забавляло, чем огорчало его. В эти веселые первые дни нового его увлечения он еще держал себя в руках и отдавал себе отчет в своих действиях. «Я положил за правило заранее определять, как часто за тот или иной период могу дать себе волю и пуститься в загул, прибегнув к опиуму. Случалось это не чаще чем раз в три недели, ибо в то время, в отличие от последующего, я еще не позволял себе встречать каждый день «рюмкой лауданума — темного, теплого и не подслащенного сахаром».

Лауданумом назывался опиум, растворенный в алкоголе, и употребление его в подогретом вине, равно как и свободная его продажа в аптеках в форме пилюль, подобно тем, что приобретал Де Квинси у аптекаря, в георгианском Лондоне было делом самым обычным, не считалось ни предосудительным, ни постыдным.

В свободном доступе находились такие снадобья, как «Успокоительный сироп матушки Бейли», «Сердечное средство Годфри» или «Черные капли Кендала». Эти и сходные с ними средства, признанные полезными и укрепляющими здоровье, основным ингредиентом своим имели семена мака. Миссис Битон, автор известной книги по домоводству, рекомендовала всем хозяйкам держать в буфете порядочный запас опиума. Перечень приверженных опиуму, который приводит Де Квинси, включает людей в высшей степени респектабельных и творческих: Флоренс Найтингейл, Джейн Моррис, Элизабет Барретт-Браунинг. Среди знакомых, разделявших его пристрастие, Де Квинси называет «красноречивого и великодушного покойного ныне настоятеля…», «лорда…», «философа мистера…», «покойного заместителя министра…» и «множество других, менее известных лиц, перечислять которые было бы слишком утомительно».



Склянка «черных капель Кендала», популярной тинктуры, беспрепятственно продававшейся аптекарями в позднегеоргианскую эпоху



Употребление опиума вовсе не было привилегией высших классов. Де Квинси утверждал, что в родном его Манчестере рабочий люд так быстро пристрастился к опиуму, что субботним вечером аптекари рядами выкладывали на прилавок пилюли в один, два и три грана, готовясь к неизбежному вечернему наплыву посетителей.

Судя по его лондонским эскападам, к чересчур усердным и всецело поглощенным наукой студентам причислить Де Квинси никак нельзя. Перед тем как отправиться в Оксфорд, он пережил период скитаний. Отторгнув от себя родных и друзей, он покинул родной дом и пешком исходил Уэльс. Истратив все деньги, влез в долги в надежде на будущее наследство. Окончились его скитания на Грик-стрит в Сохо в обществе приютившей его проститутки, названной им Анной с Оксфорд-стрит.

Но Де Квинси обладал поистине огромным писательским дарованием. Отправив Уильяму Вордсворту письмо, в котором называл себя большим его поклонником, он завязал дружескую переписку с автором «Лирических баллад» (сборника произведений Вордсворта и Сэмюэла Тейлора Кольриджа с вкраплением стихов сестры Вордсворта Дороти), ставших центральным произведением нового в английской литературе романтического направления.

Завершая свое обучение в университете, Де Квинси блестяще сдал первый экзамен и, разволновавшись, провалил второй. Вскоре после этого он уехал на север, в Озерный край, где поселился близ Грасмира в доме, ныне именуемом Дав-коттедж (Голубиный коттедж), который ранее снимал его кумир Вордсворт.

Когда у Де Квинси водились деньги, он охотно одалживал их своим новым друзьям из Грасмира, но потом, после смерти дочери Вордсворта Кэтрин, с которой Де Квинси сблизился, впал в глубокую депрессию и «нередко просиживал всю ночь возле ее могилы». Потребление им опия, ранее выражавшееся лишь в отдельных, от случая к случаю, «погружениях в бездну божественного наслаждения», превратилось теперь в ежедневную потребность. Среди экспонатов, и ныне хранящихся в Дав-коттедже, есть и изящные китайские весы XIX века, вырезанные из кости и предназначенные для взвешивания опиумного порошка. Обычно бывает трудно точно определить прошлую принадлежность подобных предметов утилитарного назначения, но в данном случае деревянный ящичек, в котором лежали весы, украшенный инициалами «TQ», сомнений у нас не оставляет. Судя по всему, использовались весы довольно часто. Находясь в двухстах пятидесяти милях от Лондона, Де Квинси ощущал себя «затерянным в горах. Ну а чем заняться затерянному в горах? Естественно, принимать опиум».

При этом он читал Канта, изучал немецких метафизиков и жил на то, что джентльменами зовется «личным состоянием». Деньги тратил не только на наркотики, но и на дорогие книги. Один из его гостей описал хаос, заполненный «морем немецкой литературы, лавиной покрывавшей пол, столы и стулья. Всюду волнами громоздились книги!».

Но унаследованное Де Квинси состояние не могло удовлетворить всех его нужд. Финансовая необходимость заставила его оставить привычку к собирательству и начать писать статьи и эссе для периодической печати. Работа эта оказалась нелегкой. «Он вечно жаловался мне, — писал его редактор, — что сочиняет очень медленно, что работа над языком требует от него особого внимания». Но Де Квинси приходилось проявлять упорство, ибо со временем, после появления у него многочисленных детей, финансовые его обязательства лишь возросли. Он женился на дочери фермера, родившей ему первенца вне брака, после чего у пары родилось еще восемь детей.

В 1821 году, неотступно преследуемый кредиторами, он создал наконец прославившее его произведение — «Исповедь англичанина, любителя опиума», где описал поначалу так радовавшие его причудливые фантазии и грезы, в которые погружал его опиум. Едва ли не мгновенно оно принесло Де Квинси известность. Сказочность этих видений в сочетании с рабской покорностью мерзкой привычке и ужасала и привлекала читателей.

В XX веке слава Де Квинси померкла, его цветистый, полный чувственной словесной игры слог стал казаться выспренным и избыточным, но развившаяся в 1960-х годах контркультура вновь вознесла его на пьедестал как визионера и пример творческого раскрытия художника с помощью наркотика. Желавшие узаконить применение наркотиков ссылались на то, что лучшее из созданного Де Квинси вдохновлено опиумом, что творческая продуктивность писателя возрастала или падала в соответствии с тем, возрастало или падало потребление им опиума.

С другой стороны, сам Де Квинси написал «Исповедь» и для того, чтобы остеречь читателей, предупредив их об опасностях пагубной привычки, рассказать о том, с какими страданиями сопряжены попытки освободиться от зависимости. В решении этой задачи он не был вполне успешен. Соблазнительный пример, им описанный, увлек многих, в числе которых оказался и незадачливый брат сестер Бронте Бренуэлл, пристрастившийся вслед за Де Квинси к опиуму, не принесшему ему, впрочем, творческих успехов. В 1824 году The Family Oracle of Health с крайним неодобрением отзывался о том, что «потребление опиума в последнее время значительно возросло благодаря публикации и распространению безумного и абсурдно романтизированного произведения, именуемого «Исповедь англичанина, любителя опиума». Мы видим, что по последним данным эта зловредная книга всемерно порицается как источник бед, мучений и даже причина самоубийств тех, кто был соблазнен к принятию опиума лживыми баснями о небесных грезах и тому подобной чепухой».

Известность не положила конец бедам Де Квинси. Его успехи на поприще литературы подтолкнули завистников обнародовать тот факт, что один из его детей рожден вне брака. Семейство Де Квинси выселили из дома за неуплату, и жена его угрожала самоубийством. Де Квинси не удавалось удовлетворить требования редакции The London Magazine, для которой он писал статьи. Отчаянно нуждаясь в деньгах, Де Квинси принудил себя к написанию эссе для Blackwood’s Magazine. Среди последних и появилось шутливое, полное холодноватого юмора и творческого блеска «Убийство как одно из изящных искусств».

Эссе Де Квинси, этот «сложный и исполненный мрачной иронии экзерсис», как охарактеризовал его биограф писателя Гревел Линдоп, было опубликовано в феврале 1827 года. Написано оно от лица члена вымышленного лондонского клуба «Общество знатоков убийства», куда входят люди, которые «и не скрывают своего пристрастия к душегубству, провозглашают себя ценителями и поклонниками различных способов кровопролития — короче говоря, выступают любителями убийства»[4]. На своих заседаниях члены клуба обсуждают и оценивают убийства, совершенные разными людьми: «Каждый новый эксцесс подобного рода, заносимый в полицейские анналы Европы, они воспринимают и подвергают всестороннему обсуждению, как если бы перед ними была картина, статуя или иное произведение искусства».

Членов этого общества, подобно самому Де Квинси, в наши дни причислили бы к до ужаса хладнокровным хипстерам. Они отлично знали, что современность требует нового уровня осведомленности во всем, в том числе и в преступлениях. «В наш век, — провозглашал один из предполагаемых протагонистов автора, — когда профессионалы явили нам образцы подлинного совершенства, представляется очевидным, что публика имеет полное право ожидать соответственного улучшения и в стиле их критики».

Начинает свое эссе Де Квинси с описания случая, который ценители из клуба единодушно посчитали разочарованием и досадной оплошностью, так как он не повлек за собой ни единой жертвы.

В мастерской фортепьянного мастера, расположенной опять-таки на Оксфорд-стрит, вспыхнул пожар. Произошло это поблизости от дома мистера Кольриджа, в гостях у которого находился тогда автор. (Ирония состояла в том, что с Уильямом Кольриджем, также опийным наркоманом, приятельствовал сам Де Квинси.) Гости поэта, оставив свои чашки с чаем, поспешили к месту пожара. Де Квинси (или же, по крайней мере, лицо, ведущее повествование) к тому времени уже вынужден был покинуть сборище, так как торопился на другую встречу. Несколько дней спустя он поинтересовался у мистера Кольриджа, развлекло ли его зрелище пожара. «А! — проговорил тот. — Хуже некуда: мы все дружно плевались».

Пожарные кареты прибыли без промедления, никто не погиб, убыток понесло лишь страховое ведомство. Де Квинси особо подчеркивает, что мистер Кольридж вовсе не был злодеем или человеком порочным, просто он, как и другие его современники, считал себя вправе вволю «насладиться пожаром или освистать его, как он поступил бы, оказавшись зрителем любого другого представления, которое возбудило бы у публики ожидания, впоследствии обманутые».

Здесь Де Квинси приоткрывает главную идею своего эссе (а также и этой книги): убийство — это «представление, возбуждающее у публики ожидания». Та мысль, что в преступлении, в особенности в убийстве, можно видеть развлечение, родилась лишь в первые десятилетия XIX века, но ей суждена была долгая жизнь и коммерческий успех на годы и годы вперед.

«Искусству убивать» предстояло родить погоню за сенсациями в журналистике, туристические паломничества к местам убийств, торговлю сувенирами и расцвет детективного жанра в литературе. Все это развивалось параллельно успехам цивилизации с ее газовыми уличными фонарями, индустриализацией, урбанизацией — всем тем, что давало возможность ощутить себя в большей безопасности от окружающих угроз. Впрочем, укрывшись за запертыми дверями, уютно устроившись у каминов и задернув оконные шторы, обыватели позднегеоргианской эпохи стали чуть ли не тосковать по насилию и смерти, еще недавно бывшим неотъемлемой чертой повседневной жизни, но, по счастью, уже успевшим перейти в сферу развлечений.

Отныне убийство увлекало, одновременно пугая и ужасая, миллионы обывателей, которым, подобно Кольриджу, следовало бы найти себе занятие получше. Как писал сатирический журнал Punch, роману-триллеру надлежало «давать работу уму, мучая его загадками, вызывать мурашки, поднимать дыбом волосы читателя, сотрясать его нервную систему и порождать у него стойкое неприятие скучной прозы обыденного существования».

Мысль, что убийство и удовольствие переплетены чудовищно и неодолимо, укоренилась в современном сознании, заняв в нем важное место. Впервые внушил нам ее отупевший от наркотиков, согбенный под грузом долгов и ненадежный в своих моральных убеждениях изгой и отщепенец. Хотя, разумеется, иной раз он становится, выражаясь его словами, «человеком со стороны», чуждым своему окружению одиночкой, обладающим особой проницательностью и независимостью по отношению к общепринятым взглядам. Томас Де Квинси выявил и указал нам совершенно новый тип поведения. Он упер в него палец, пригвоздил к странице и, сатирически обрисовав, полностью и недвусмысленно осудил. Вопреки видимости, он выступил в своем эссе решительным противником «питающихся преступлениями» и воспринимающих их как род искусства.

Определил он и точку, положившую начало переменам, — леденящие кровь события 1811 года, убийства на Рэтклиффской дороге.

2

Большая дорога

Убийство! Убийство! Спешите сюда! Глядите, какое смертоубийство тут произошло! Сосед обнаруживает трупы членов семьи Марр (8 декабря 1811 года)
Вплоть до самого конца XVIII столетия отношение к убийству было иным. Разумеется, преступление это существовало. Но, по свидетельству историка Джудит Фландерс, в 1810 году из почти десяти миллионов британцев за убийство были осуждены лишь пятнадцать человек. Неудивительно поэтому, что ни полиции, ни сыска в нашем понимании тогда в стране не существовало. В восточной части Лондона, в Уоппинге, располагалась протополицейская часть, которая и занималась расследованием самых первых «знаменитых», то есть громких и чудовищных убийств. Де Квинси превозносит в своем эссе убийства на Рэтклиффской дороге, видя в них блеск и совершенство исполнения, максимально возможное в такого рода делах.

Сегодня Рэтклиффская дорога ревет гудками бесчисленных машин, вереницами устремляющихся в город со стороны доков. В один из январских дней в предвечерний час, закончив работу в Тауэре, я отправилась в Уоппинг, желая отыскать дом, где в 1811 году были злодейски убиты Тимоти и Селия Марр, их младенец сын и мальчишка-подручный.

В том году принц Уэльский, будущий Георг IV, был назначен принцем-регентом, когда стало ясно, что его отец Георг III окончательно впал в «безумие» и маразм. В южных штатах Америки восставали рабы, британцы отражали натиск наполеоновской армии в Испании, а непосредственно у них дома, в центральных графствах Британии, работавшие вручную ткачи, так называемые луддиты, яростно сокрушали повсеместно вводившиеся в производство и лишавшие их средств к существованию машины. Иными словами, время было бурным и нестабильным.

Уоппинг представлял собой беспорядочное нагромождение ветхих жилых зданий, где обитали люди, служившие на соседних верфях, — моряки, кораблестроители и ремонтники, поставщики провианта или те, кто готовился ими стать. Нравы здесь царили жестокие. Созданная в 1798 году как одна из первых независимых служб профессиональных полицейских морская, или же речная, полиция Темзы призвана была решить проблему краж и ограблений судов, стоявших в лондонском Пуле. Полицейские бороздили реку на патрульных лодках, вооруженные ружьями и кортиками. Один из уголков Уоппинга получил название «Док висельников», так как именно там испускали дух на виселице пираты.

Бомбардировки Второй мировой войны уничтожили почти все следы былой инфраструктуры этого района, но по обеим сторонам улицы, именуемой Мусорным холмом, все еще высятся мрачные, увенчанные лебедками здания бывших пакгаузов, переделанных в многоквартирные дома. О связи этого района с мореплаванием свидетельствуют таблички с названиями улиц: Табачный док, Ромовый тупик, Коричная улица. По свидетельству анонимного рассказчика из посвященного убийству эссе Де Квинси (признанного источником не слишком надежным), в Уоппинге времен Регентства «заезжим иностранцем мог считаться чуть ли не всякий третий. Матросы-индийцы, китайцы, мавры, негры попадались на каждом шагу». Вдобавок ко всем этим сомнительным, как считалось, пронырам-чужеземцам район «служил надежным прибежищем для самого разношерстного преступного сброда, имевшего веские основания хоть на какое-то время укрыться подальше от зорких глаз правосудия».

Я двигалась в восточном направлении, и цель моей прогулки вкупе со сгущающейся толпой вокруг усиливала ощущение угрозы. Следуя вдоль Рэтклиффской дороги, я миновала Secrets, клуб любителей танцев на столе, по верху кирпичных стен там тянулась колючая проволока, а гигантских размеров горящая огнями афиша рекламировала новый телеспектакль «Мрак будущего». Когда я вытащила карту, чтобы узнать, где находился дом номер 29, в котором жили Марры, она вспыхнула алым светом, отраженным от вывески Автомобильного рынка. Меня чуть не сбила с ног выходившая из круглосуточного «Макдоналдса» при автозаправке женщина с коляской. Карта показала, что я у цели.

Весь этот непростой, полный превратностей путь я проделала, обуреваемая той болезненной тягой к наблюдению и изучению убийств, которую в нас учуял и осудил Де Квинси. Но, идя по выщербленным тротуарам темных пустынных улиц, я чувствовала, что и храбрость, и юмор начинают мне изменять. В наши дни Уоппинг перестал быть местом опасным. Сейчас район этот известен как газетный центр, как место, где в 1980-х годах любили селиться яппи и где расположен один из супермаркетов Waitrose. Но воспоминание о произошедшем здесь злодеянии погружает в уныние, рождая опасливую настороженность.

Первое из рэтклиффских убийств случилось поздним вечером 7 декабря 1811 года. История их, как тогда думали, завершилась, ко всеобщему удовлетворению, смертью предполагаемого убийцы — Джона Уильямса. В том же месяце он был схвачен и покончил с собой, повесившись в тюремной камере через три дня после Рождества. Морская полиция, местные стражники, констебли и власти в целом вздохнули с облегчением, услышав о его кончине. Казалось, теперь, когда пойманного преступника больше нет, на улицах вновь воцарится мир и покой и, значит, правосудие все-таки торжествует.

Была устроена впечатляющая демонстрация мертвого тела Уильямса жителям Уоппинга. В канун Нового года состоялось погребение. Огромная толпа, насчитывавшая, как говорили, 180 тысяч, выстроилась вдоль Рэтклиффской дороги, чтобы увидеть, как проедет повозка с телом. Гравюры тех лет запечатлели картину — труп в двуколке, выставленный на всеобщее обозрение, стража по бокам, вооруженная дубинками, и море голов — людей, толпящихся на тротуарах, приникших к оконным стеклам. Рядом с телом Уильямса были выставлены и орудия преступления — лом, стамеска и инструмент, который корабельные плотники именуют молотом.

Процессия сделала пятнадцатиминутную остановку возле дома номер 29, где погибло семейство Марр. Кто-то из толпы влез на повозку и обратил голову трупа в сторону дома его жертв, чтобы он мог лицезреть дело рук своих. Затем тело отвезли на перекресток, то есть к месту, где и принято хоронить самоубийц. Там на стыке новой Коммершиал-Роуд с Кэннон-стрит тело «вывалили на землю», опустили в яму и «кто-то проткнул колом его грудь в том месте, где находится сердце».

Последнее сделано было для того, чтобы беспокойный дух мертвеца не принялся бродить, покинув могилу. Правдивость изложенного, по-видимому, подтверждается находкой 1886 года при прокладке газовых труб. Копая траншею на том самом перекрестке, рабочие извлекли из земли скелет, лежавший на глубине шести футов лицом вниз и проткнутый колом в области сердца.

И все же, несмотря на все старания властей положить конец этому делу и утихомирить публику, современный взгляд на рэтклиффскую трагедию не может не поразить слабость доводов следствия, обвинившего в преступлении Уильямса. Даже премьер-министр Спенсер Персиваль признавал, что вину его «окружает смутное облако тайны. Не может не удивлять и не казаться странным количество зверств, совершенных одним-единственным человеком».

Так что же молва приписала Уильямсу и в чем состояли недостатки доказательной базы?

* * *

Тимоти Марр и его семья занимали помещение над лавкой в доме номер 29 по Рэтклифф-Хайвей. Над прикрытым ставнями эркером дома красовалась вывеска: «Торговля Марра. Шелка, галантерейный товар, кружева, плащи, шубы, меха». Марр был моряком, лишь недавно, в возрасте двадцати с лишним лет, занявшимся торговлей мануфактурой. Его двадцатидвухлетняя жена Селия лишь за три месяца до того родила мальчика и не совсем оправилась после родов. Подручному хозяина было всего тринадцать лет. Имелась у них и служанка — некая Маргарет. Когда время уже близилось к полуночи (субботы были днями получек, и посетителей лавке хватало), Тимоти Марр послал Маргарет купить устриц для семейного ужина.

Устрицы в Лондоне времен Регентства еще не успели стать деликатесом и продавались повсеместно как дешевая и вкусная еда. Но в такой поздний час Маргарет не без труда отыскала нужную лавку, которая была открыта. Вдобавок ей надлежало еще и заплатить булочнику. Вернувшись, она нашла дом запертым — все словно уснули, и ей предстояло провести ночь на улице.

В своем эссе Де Квинси живописует готически ужасную картину: как служанка Маргарет (называемая им Мэри), стоя в полночь перед запертой дверью, напрягает слух и вдруг слышит… нечто.


Да, вот, наконец, ответ на ее заклинание! Со ступеней лестницы — но не кухонной, а той, что вела наверх, к спальням, послышался скрип. А потом — отчетливые шаги: один, другой, третий, четвертый, пятый: кто-то спускался по лестнице вниз. И эти жуткие шаги все приближались: кто-то шел по узкому коридорчику к двери. Затем шаги — о боже, чьи, чьи шаги? — остановились. Мэри слышала лишь дыхание чудовища, прервавшего дыхание всех живых существ в доме. Его и девушку разделяла одна только дверь.


Подобная сцена могла бы украсить любой триллер, созданный между 1811 и 2011 годами. Смутное ощущение непонятно откуда явившейся опасности, убийца, сумевший таинственным образом проникнуть в надежное жилище с его повседневным, будничным укладом, и беззащитная девушка, в немом ужасе вслушивающаяся в приближающиеся шаги, способны взволновать и напугать современного читателя не меньше, чем внушали страх и щекотали нервы читателям Де Квинси.

Маргарет колотила в дверь, и эти звуки потревожили жившего по соседству с Маррами ростовщика. Он перелез через ограду, отделявшую сад позади дома Марров от его сада, и увидел, что задняя дверь Марров открыта, убийца (или же убийцы) скрылись, оставив след. Узенький проход «был обильно залит кровью — и к порогу никак нельзя было пробраться, не запачкавшись в ней». Отец, мать, подручный и младенец — все оказались зверски убиты. Орудием убийства, по-видимому, послужил заляпанный кровью плотницкий молот, обнаруженный в кухне.

Но начиная с этого момента все пошло кувырком — следствие повели неправильно. Была вызвана полиция Темзы, но за официальными дознавателями в дом толпою повалили любопытствующие — зеваки, жаждавшие увидеть убитых, лежавших в своих кроватях. На месте преступления появились посторонние следы. Ну а сохранившиеся улики следователи не смогли квалифицированно изучить: двенадцать дней им потребовалось, чтобы разглядеть на кувалде инициалы J. P. Полиции Темзы остро требовались свидетели, а таковых так и не нашлось. Но когда за информацию, проливающую свет на события той ночи, предложили вознаграждение, она тут же, и весьма кстати, появилась. Исходила она от женщины, чей супруг сидел в долговой тюрьме, почему ей позарез и нужны были деньги. Женщина эта содержала неподалеку постоялый двор «Грушевое дерево» и свидетельствовала, что у нее останавливался некто Джон Питерсен, то есть человек, чьи инициалы совпадали с инициалами на кувалде. В момент убийства Питерсен находился в море, но инструменты его оставались в доме. Другой жилец, Джон Уильямс, имевший к ним доступ, на следующий после убийства день чисто побрился и, как люди видели, что-то делал во дворе у насоса — возможно, замывал забрызганные кровью чулки.

Но информация эта поступила слишком поздно, чтобы вспугнуть Джона Уильямса (если преступником и вправду был он) и предупредить следующее злодеяние. Через двенадцать дней после первого убийства, уже в другом месте, в таверне, находившейся на теперешней Гарнет-стрит, произошло еще одно кровопролитие. Тихая и респектабельная таверна закрылась в одиннадцать часов вечера. Ее хозяин Джон Уильямсон, жена хозяина Элизабет и их служанка Бриджет отошли ко сну, когда улицу всполошило появление полуголого человека, спускавшегося с верхнего этажа по скрученным простыням. Это был Джон Тернер, постоялец Уильямсонов. Лежа в постели, он услыхал вопли служанки и как кто-то барабанил в дверь. Затем раздались стоны хозяина и леденящие кровь слова: «Я мертвец!» Снизу доносились зловещие звуки чьих-то шагов. Крадучись по лестнице, Тернер увидел высокую фигуру, склонившуюся над распростертым телом миссис Уильямсон. Ужасная картина заставила его кинуться обратно и спасаться через окно. Удивительно, но малолетняя, всего четырнадцати лет от роду, внучка Уильямсонов проспала всю ночь и осталась целой и невредимой.

Второе смертоубийство, произошедшее так близко от места, где случилось первое, вызвало волну ужаса и паники. Страх, охвативший теперь лондонцев, приобрел иной оттенок: к нему примешивалось подозрение, что никакие замки, запоры и оконные ставни не способны оградить от рыщущего по городу убийцы, без труда проникающего в жилища мирных, законопослушных граждан и без всякого повода и жалости творящего над ними расправу. В сельских сообществах, откуда вышли многие из них, каждый знал своих соседей. Здесь же, в портовом районе, на темных, многолюдных, кишащих непонятным, неведомо откуда взявшимся народом улицах, за каждым углом таились новые опасности и угрозы.

* * *

Учитывая обстоятельства этого преступления, не стоит удивляться желанию властей поскорее разделаться с ним — объявить раскрытым и забыть. По мнению современного мастера детективов Филлис Дороти Джеймс, расследовали и закрыли это дело, до неприличия поспешно, с единственным намерением — успокоить публику. Джона Уильямса взяли под стражу, поскольку он имел доступ к орудиям убийства, а на следующий после убийства день вел себя подозрительно. Ходили также слухи, что с первой жертвой, Тимоти Марром, он служил некогда на одном корабле и они часто ссорились. Однако основания для обвинений против него были весьма шаткими. К счастью для судейских, после недели заключения Уильямс повесился, тем самым как бы признавшись в содеянном.



Тело Уильямса везут по улицам Уоппинга. Слева от него выставлено предполагаемое орудие убийства — молот



Полиция поспешила объявить, что убийца пойман. Но не всех удовлетворил такой финал. Ходили слухи, что порешил себя Уильямс не сам: перед своей гибелью он пребывал в хорошем расположении духа, а смерть его казалась слишком уж на руку властям, желавшим успокоить население и восстановить порядок. Демонстрация трупа Уильямса и стала открытым заявлением о том, что панику следует прекратить, ибо преступник определенно мертв и обезврежен.

При этом вопросы относительно виновности Уильямса и способов ведения дела у публики все не заканчивались, что продолжало тревожить и власти. Рэтклиффские убийства выявили существенные недостатки в организации системы безопасности. Добиться мгновенных изменений в этой области тогда не представлялось возможным, но эти преступления поспособствовали началу хоть и медленного, но все же преобразования системы обеспечения общественной безопасности, что заложило фундамент построения новой, хорошо скоординированной структуры полицейского надзора.

В то же время лондонцы, как и британцы в целом, с жадностью поглощали подробности этой криминальной истории. О ней столько писали, что она вправе претендовать на звание первой из современных медиасенсаций. Жажда информации об этом случае породила новый жанр журналистики — газетные репортажи об убийствах с их небрежностью в освещении фактов, живописным выпячиванием чудовищных и скандальных подробностей и откровенным игнорированием всего, способного помешать поспешным выводам.

Стараниями Де Квинси заурядный (и, весьма вероятно, несправедливо обвиненный) моряк превратился в харизматичную и в некоторой степени эксцентричную фигуру. Пародируя общепринятые представления о преступнике, он описывал Уильямса как человека трупного облика, со зловещими нотками в голосе и вкрадчивой змеиной повадкой. Бескровное лицо его сохраняло мертвенную бледность, волосы «имели необыкновенный ярко-желтый цвет, напоминающий кожуру не то лимона, не то апельсина», и «в жилах у него текла не алая кровь, способная залить щеки краской стыда, гнева или жалости», а «зеленоватая жидкость вроде сока растений, несовместная с током, что исторгает человеческое сердце».

Нарядил он своего героя «в широкую синюю накидку из ткани отменного качества на дорогой шелковой подкладке» и наделил манерами преувеличенно вежливыми, так что, если бы ему случилось по пути к месту преступления, «пробираясь субботними вечерами сквозь толпу, обычную для бедных окраин, невзначай толкнуть встречного, он непременно рассыпался бы в самых галантных извинениях». Словом, с истинным Джоном Уильямсом, грубым и неотесанным порождением лондонских доков, герой Де Квинси не имел ничего общего. Уж скорее он смахивал на Ганнибала Лектора.

Из немногих известных деталей этого убийства, страха и домыслов был слеплен и начал свою жизнь полностью вымышленный романный образ убийцы.

3

Стражи правопорядка

Один писал роман, другой изучал политику, третий погрузился в богословие, четвертый обсуждал проходивших мимо девиц, пятый грыз перо, корпя над незаконченной рифмой, шестой нес всякую чушь о жизни доктора Джонсона. The Examiner (1811) раскрывает истинные увлечения лондонских судейских, призванных заниматься ловлей преступников
Куда же смотрела полиция?

В то время как служанка Марров Маргарет колотила в дверь дома номер 29, мимо проходил местный ночной стражник. Звали его Джордж Олни, и, совершая каждые полчаса свой обход, он не мог миновать дома Марров. Присоединившись к Маргарет, он также принялся стучать в дверь. Поднятый ими шум разбудил проникшего в результате в дом Марров соседа.

Первым полицейским, вызванным к месту происшествия после обнаружения трупов, был Чарльз Хортон, служивший в полиции Темзы, небольшой независимой организации, в обязанности которой входила поимка преступников в доках и на реке. В музее полиции Темзы, разместившемся в полицейском участке Уоппинга, сохранилось его персональное досье. В нем зафиксированы и дата поступления на службу Хортона, и его местожительство у некой миссис Робинсон, булочницы. В досье помечена и выдача ему верхнего платья, не форменного в строгом смысле слова, но пригодного для несения службы на реке. Снабжен он был также кортиком для самозащиты и парой наручников (по всей видимости, задерживать изрядное число женщин полиция Темзы не планировала: все относящиеся к XIX веку и хранящиеся в музее наручники, которые я примеряла, оказывались слишком большими для моих рук, легко из них выскальзывавших).

Хортон ограничился изъятием окровавленного орудия убийства и доставкой его в полицию (при этом внимательно он его не осмотрел, иначе заметил бы инициалы). За информацию о преступлении полиция Темзы обещала награду. Мера эта оказалась не вполне успешной: она привела к задержанию Джона Уильямса, хотя не исключено, что нуждавшаяся в деньгах хозяйка таверны свидетельствовала против него только ради вознаграждения.

Впрочем, при тогдашнем состоянии полицейской службы на лучшее рассчитывать и не приходилось. Население районов менее крупных, современных и сложных, чем Уоппинг времен Регентства, порядок обеспечивало собственными силами. Когда кого-то из жителей обвиняли в преступлении, соседи являлись в суд, чтобы опровергнуть или поддержать обвинение, в зависимости от того, как вел себя человек в прошлом. Иными словами, в расчет принимались не доказательства, а репутация — хорошая либо дурная.

Каждый приход назначал себе безоружного констебля (этимологически comes stabuli, то есть «владеющий конем») с полномочиями сроком на один год. Он обязан был следить за порядком на улице. Служба эта существовала издревле — само слово впервые упоминается в документе от 1252 года, — и должность констебля считалась в приходе одной из четырех главнейших. Тремя другими были попечитель по призрению бедных, смотритель дорог и церковный староста. Символом власти констебля служила дубинка, нередко имевшая значение чисто декоративное, наподобие полицейского жетона.

Обычно констебль работал в тесном сотрудничестве с группой лиц, охраняющих порядок на улицах в темное время суток. Горожане скидывались и нанимали этих ночных стражников, через определенные промежутки времени патрулировавших улицы. Крики этих сторожей, возвещавших часы и сводки погоды, врывались в сны мирно спавших георгианских домовладельцев. Стражники с их подслеповатыми фонарями зачастую бывали весьма преклонных лет и нет-нет да и соблазнялись деньгами, получаемыми от преступников за то, чтобы закрывать глаза на их тайные делишки. В Ковент-Гардене, в центре Лондона, пожилых стражников нанимали намеренно, так как молодые «связывались с проститутками, и те отвлекали их от обязанностей в то время, как преступления продолжали совершаться». (Следует отметить и традиционно ироническое отношение к сторожам; работу их почитали никчемной, что нашло отражение даже у Шекспира — например, в комических интерлюдиях его «Макбета».)

Система эта стала рушиться с началом урбанизации Британии. Принцип охраны порядка силами соседей, констеблей и ночной стражи не позволял противостоять серьезным преступлениям — крупным грабежам или убийствам. В начале XVIII века отдельные жертвы преступлений начали обращаться к «ловцам воров», предлагавшим за определенную мзду свои услуги по выслеживанию и поимке преступника.

Но проблема состояла в том, что многие из этих ловцов находились в дружбе с преступниками и, случалось, брали с них деньги за то, чтобы не выдавать их. Самым знаменитым из таких «ловцов воров» стал Джонатан Уайльд, начавший свою лондонскую карьеру как вымогатель и укрыватель краденого. В 1713 году он завел дружбу с официально числившимся лондонским констеблем Чарльзом Хитченом. Во время своих ночных «прогулок» по городу друзья не столько оберегали покой горожан, сколько грабили, получая с них деньги.

Уайльд тем не менее сохранял видимость добропорядочности, в 1714 году превратив свой дом в Литл-Олд-Бейли в «контору по розыску утерянного имущества». Он был достаточно осторожен и не держал краденого на своей территории, но все знали, что помочь вернуть похищенное человек этот может. Таким образом, «мистер Джонатан Уайльд» стал видной общественной фигурой, выйдя на первый план как «главный ловец воров во всей Британии».

Впрочем, такое хитрое двурушничество продолжаться долго не могло. Успех Уайльда вызвал ревность у его бывшего партнера, а теперь соперника Хитчена. Используя вошедший тогда в моду способ обличения противника, Хитчен выпустил памфлет, в котором обвинил Уайльда в своеволии и грубости по отношению к одним преступникам и потакании другим, а в целом — в коррупции, и в 1718 году вышло специальное постановление, направленное непосредственно против Уайльда, в котором недвусмысленно объявлялось преступным выторговывание у преступников украденных ими вещей.

Тем не менее Уайльд еще ряд лет продолжал свою деятельность. По-видимому, услуги его ценились обществом. Позднее, впрочем, он все-таки впал в немилость за то, как обошелся с Синемордым Джозефом Блэком. Малоприятный сей персонаж был малолетним преступником, которого воспитавший его Джонатан Уайльд использовал для своей выгоды, заставляя совершать преступления, как это делал Феджин в диккенсовском «Оливере Твисте».

Когда Синемордого схватили, Уайльд умыл руки, отказавшись ему помогать. Возмущенный Блэк перерезал ему за это глотку. Уайльд, однако, выжил, но восстановил против себя общественное мнение. Когда вскоре его обвинили в краже, Уайльд убедился, что утратил способность выпутываться из любой беды. Его повесили в Тайберне, а его труп толпа забросала камнями.

Такое прискорбное положение вещей побудило взяться за дело Генри Филдинга. Успешный драматург и автор «Тома Джонса», Филдинг, занимая должность судьи, обладал и развитым чувством гражданской ответственности. В 1751 году он написал свой известный социологический труд «Исследование о причинах недавнего роста грабежей». Он начал вести учет ограблений, изучая обстоятельства преступлений, личность каждого подозреваемого и его поведение и поощряя публику поставлять ему информацию. Впервые судья пытался предотвращать преступления, а не только реагировать на их последствия.

Кроме того, Филдинг убедил шестерых приходских констеблей, когда вышел срок их службы, не покидать должности, а продолжить работу за жалованье. Эти «боустритские приставы», как окрестила их публика, явились зародышем оплачиваемой профессиональной полиции. Шестеро мужчин в синих мундирах, патрулировавших шесть миль окружности Чаринг-Кросс, вскоре стали для лондонцев привычным зрелищем.

Но с ними соперничали многие другие протополицейские формирования. Джудит Фландерс подсчитала, что в 1790 году действовало не менее тысячи приходских стражников и констеблей, нанятых семьюдесятью различными организациями. Основанная в 1798 году полиция Темзы, или же морская, была, следовательно, лишь одним из бесчисленных полицейских подразделений.

После смерти Генри Филдинга дело его продолжил слепой сводный брат писателя сэр Джон Филдинг, привлекший общественное внимание к проблеме соперничества и несогласованности действий разных подразделений. «Границы приходов глубоко неясны, — писал он. — Иной раз одна сторона улицы относится к одному приходу, другая же — к другому, почему стражники одной стороны не могут рассчитывать на помощь стороны противоположной».

Убийства на Рэтклиффской дороге показали несостоятельность такого способа охраны общественного порядка. Действия вышеуказанной службы были несогласованными и импульсивными. Глава полиции Темзы Джон Хэрриот поспешил расклеить объявления, где обещал двадцать фунтов «за выдачу и предоставление в руки властей» трех мужчин, замеченных возле дома Марров в вечер убийства. Но Министерство внутренних дел осудило эту похвальную инициативу, обвинив Хэрриота в превышении полномочий. Министр поручил расследование судьям Шедуэлла, более полномочным, нежели полиция Темзы, и, в свою очередь, объявил вознаграждение в пятьдесят фунтов из собственных средств за помощь в раскрытии преступления. Коронер Джон Анвин незамедлительно начал расследование и опрос свидетелей в пабе «Веселый моряк».

Вопросы возникли и у парламента. Почему шедуэллский суд пренебрег столь многими зацепками? Какие иные причины, кроме ксенофобии, могли спровоцировать столь многочисленные аресты по подозрению в этих преступлениях именно ирландцев? Почему Уильямс находился в камере один и без присмотра? Ответить на все эти вопросы было нелегко. Как заявил премьер-министр Спенсер Персиваль, «никакая, даже самая мощная и надежная стража не способна предотвратить такого рода преступление. Непонятно, как следовало бы организовать работу полиции, чтобы такие преступления были исключены». (Сам Персиваль до возникновения такой организации не дожил: пять месяцев спустя, в мае 1812 года, он был убит в вестибюле палаты общин стрелком-одиночкой, имевшим зуб на правительство.)

По мнению Ф. Д. Джеймс и Т. А. Критчли, авторов книги о рэтклиффских убийствах (1971), за месяцы, последовавшие за этими преступлениями, более решительный министр внутренних дел мог бы провести в парламенте закон о создании централизованной полиции, но тогдашний министр, человек равнодушный и апатичный, к тому же считал, что такая организация уместна и оправданна лишь за пределами Британии, где люди не доверяют друг другу. Авторитарные правительства за рубежом используют силы полиции для подавления собственного народа. Свободнорожденные англичане, как это принято считать, не потерпят такого ущемления их исконного права на свободу: «В Париже существует превосходная полиция, но плата за это весьма велика. Я предпочту мириться с тем, чтобы раз в три-четыре года на Рэтклиффской дороге полудюжине человек перерезали глотки, лишь бы не заявлялись ко мне в дом полицейские, не рыскали бы повсюду сыщики, не использовались бы у нас все эти ухищрения французской полиции».

Предложениям создать единую полицейскую службу противостояло убеждение в том, что «сильная рука» — палка о двух концах и является как благом, так и проклятием. Государство в то время играло в Британии роль гораздо меньшую, чем сейчас: обязательное школьное образование ввели лишь в 1880 году, утверждения законом пенсий по возрасту пришлось ждать до 1909-го, а создания Национальной службы здравоохранения — до 1948 года.

И все же через восемнадцать лет парламент наконец санкционировал решение проблемы лондонской полиции: была организована единая полицейская служба, координирующая работу по охране порядка во всем Лондоне и оплачиваемая за счет налогов. В 1829 году парламент издал закон об реформировании полицейской службы в Лондоне и округе. Новая полиция была отдана под начало министра внутренних дел сэра Роберта Пиля, уже сумевшего реформировать полицию Ирландии. В 1829 году, на момент создания новой силовой структуры, в нее входило более тысячи человек, прозванных пилерами.

Создание новой полицейской службы нередко представляется поворотным пунктом в истории полиции, но ответственному и дотошному историку затруднительно было бы провести водораздел между «до» и «после». Службу несли многие из бывших вояк, и действовали они во многом по-старому, сохранилась и прежняя терминология («констебли»), и привилегия могущественного лондонского Сити не подпадать под юрисдикцию новой структуры. (Пилю хватило благоразумия понять, что игра в данном случае не стоит свеч, и Сити по сей день обладает собственными полицейскими силами.) По сути, статистика говорит нам, что количество преступлений шло тогда на убыль, и потребность в создании полиции была порождена скорее возросшим страхом перед преступностью. Создание полиции явилось частью общего стремления очистить города и упорядочить городскую жизнь. Представлению о безопасности отвечало и удаление с улиц нищих и попрошаек, ремонт дорог и отмена шумных ярмарок. Принятие подобных мер облегчало борьбу с преступностью.

Но какую бы сторону процесса (преемственность или перемены) ни выделяли в своих исследованиях историки, ясно, что создание Лондонской полиции стало важным достижением, сопровождавшим зарождение среднего класса. При том что такие определения, как «рабочий класс» или «средний класс», достаточно шатки, закон 1832 года об избирательной реформе проводит различительную грань между двумя группами населения, ранее скопом именуемыми «низшими классами».

В 1832 году контингент людей, имевших право голоса, с 400 тысяч возрос до 650 тысяч человек. Были ликвидированы некоторые явные аномалии предшествующего избирательного законодательства — как, например, так называемые «гнилые местечки», посылавшие в парламент депутатов голосами лишь горсточки избирателей. Теперь же голосовать могли все мужчины, обладавшие достаточным имуществом — земельным участком стоимостью не меньше десяти фунтов. Право голосовать получили и мастера-ремесленники, успешные, наделенные особенным статусом предприниматели. Те же, чья собственность оказывалась пусть немного, но менее ценной, например профессиональные торговцы, исключались из политической жизни, что нередко превращало их в радикалов. Между этими двумя классами возникали конфликты, причем полиция неизменно выступала на стороне среднего класса.

Организованные и сплоченные полицейские силы Роберта Пиля разительно отличались от своих разношерстных предшественников. Во главе их стояли два комиссара, под началом которых, согласно циркуляру Пиля от 20 июля 1829 года, находилось по три помощника — главный, второй и третий. Помощники полагались и казначею (главный финансовый пост). Также в состав новой структуры входили 8 суперинтендантов, 88 сержантов и 895 констеблей.

Чрезвычайно важно, что все лондонские полицейские отныне должны были действовать координированно. Между отделениями теперь регулярно курсировали гонцы с донесениями, а вместо прежнего листка «Разыскивается…» с сообщениями о преступлениях стала выходить куда более полная The Police Gazette, в которой печатались последние новости о всех подозрительных случаях. Ежедневные распоряжения и приказы констеблям отдавались с самого верха.

Половина пилеров несла патрульную службу в ночное время, другая половина дежурила днем — они постоянно обходили улицы со скоростью две с половиной мили в час. Присесть отдохнуть во время дежурства не разрешалось. Одеты они были в длиннополые синие форменные мундиры на восьми пуговицах. Цвет формы имел значение: синий, а не красный, он позволял отличать полицейских от солдат. Никто в Британии не желал видеть на улицах солдат — в особенности после ужасного побоища в 1819 году в Питерлоо, когда солдаты и гусары жестоко разогнали мирный сход, убив одиннадцать и ранив многих его участников.

Обязательным элементом полицейского обмундирования были кожаные ошейники, защищавшие от захвата удавкой и удушения, на которых значился личный номер полицейского, — и даже теперь, когда номер офицера полиции наносится на погоны, его называют номером на воротнике. Белые панталоны приобретались самостоятельно, официально не считаясь частью формы; голову покрывал цилиндр высотой шесть дюймов, что делало полицейских похожими скорее не на военных, а на гражданских лиц. У них имелись трещотки наподобие тех, которыми пользуются футбольные болельщики, для того, чтобы подзывать подмогу; впоследствии трещотки заменили на более эффективные свистки.

Констебли вступали в полицию в основном по финансовым соображениям, желая обеспечить себя материально. Но при этом констебли 3-го класса, которым платили 16 шиллингов и 8 шестипенсовиков в неделю, находили жалованье свое недостаточным. В 1848 году группа из десяти констеблей подала начальству жалобу. «Женатые полицейские, — писали они, — по большей части пребывают в долгах и не в состоянии изыскивать средства для оплаты жилья и покупки самого необходимого, что потребно их женам и детям». Впрочем, со временем службу в полиции начали считать экономически стабильной, что все больше привлекало наемных рабочих из других отраслей. Ответственные за прием в полицию стали более разборчивыми и подняли планку требований к кандидатам. Так, минимальный рост полицейского вместо 5 футов 7 дюймов был теперь 5 футов 9 дюймов.

Разумеется, все эти перемены не встречали единодушного одобрения: общество осуждало дороговизну новой структуры и скучало по привычной, старой и доброй, пускай и не совсем неподкупной ночной страже. Новым пилерам полагалось проявлять вежливость и услужливость, и тем не менее страх общества перед «ищейками» был настолько велик, что их нередко осыпали оскорблениями, в том числе наделяя всевозможными прозвищами: «свежие лобстеры», «синие черти» и «Пилева шайка», — в частности и потому, что полицейские обязаны были носить форму даже во внеслужебное время.

И все же спустя шесть лет после появления пилеров стало ясно, что идея организовать в городе единую полицейскую службу оказалась здравой и служба эта сохранится. Примеру Лондона последовали и другие области. По образцу Службы Лондонской полиции — так официально именовались теперь пилеры — создавались полицейские силы в маленьких городках по всей Британии.

Однако ощущалась нехватка одного звена в цепи: занимаясь предотвращением преступлений, пилеры отнюдь не ставили своей задачей их раскрытие. Лишь в 1842 году в Службе Лондонской полиции было учреждено отделение расследования преступлений. Сыскное отделение состояло всего из двух инспекторов, шести сержантов и нескольких констеблей. Одетые в штатское детективы вышли на сцену, лишь когда общество свыклось с их одетыми в форму собратьями и стало им доверять.

Чтобы свыкнуться с существованием детективов, обществу потребовалось больше времени.

4

По следам преступления

Страшнее зрелища не видывали мы, Кровь леденеет, замирает сердце… Рифмы прямой наводкой (1855)
Одной из самых вопиющих и отталкивающих сторон рэтклиффских убийств сегодняшнему читателю представляется влечение, которое испытывали люди, толпой валившие к дому Марров в первые дни после трагедии. Они шли поглазеть на выложенные на кровати мертвые тела, и конца этому шествию не было. The Times писала: «Сенсация, вызванная этим самым чудовищным из убийств, столь велика, а желание посмотреть на место, где все произошло, столь безмерно, что проехать по Рэтклиффской дороге стало невозможно — ее запрудила толпа».

Столь мрачная история воспринималась тогда более хладнокровно, чем сейчас, по двум причинам. Во-первых, как рождение, так и смерть в то время были житейской обыденностью. В наши дни и то и другое принадлежит скорее медицине: люди чаще всего рождаются и умирают в больницах. В эпоху Регентства видеть умирающих в своей постели родственников было делом привычным, да и большинство женщин рожали дома. Покойника помещали в гостиной, чтобы соседи и друзья могли прийти отдать ему долг уважения. В Восточном Лондоне проживало много ирландцев, и у них бытовал обычай бдения у гроба усопшего, когда люди приходили со своим подношением — денежным пожертвованием на устройство поминок, выпивкой и закуской. Обычай этот и по сей день сохраняется в Ирландии, хотя по нашу сторону моря он себя изжил.

Во-вторых, правосудие, как мы видели, считалось в то время заботой скорее общины, чем профессиональных служителей закона. Огромное значение придавалось тому, чтобы довести всю информацию до сведения как можно большего числа людей. Вот почему дознание велось в ближайшем к дому Марров пабе «Веселый моряк», а всем двенадцати присяжным, которым предстояло вынести свое суждение, предложили самолично осмотреть дом еще прежде, чем были опрошены свидетели. (Увиденное там их явно потрясло.) Убийство Марров значимо еще и потому, что вскрыло ограниченность метода его расследования. Слухи, толки, мнения соседей и показания свидетелей в данном случае доказывают свою несостоятельность.

При этом множество людей устремились в дом Марров, движимые и еще одним побуждением: преувеличенным циничным любопытством. Чувство это развивалось у них исподволь. Георгианские леди и джентльмены привыкли забавляться, созерцая всякие кошмары и ужасы. К числу таких забав относились и посещения лондонского Бедлама, или же Бетлемской лечебницы, сооруженной в 1670 году в Моор-Филдс для душевнобольных. Управляющие этим учреждением разрешали — и даже поощряли — подобные посещения, так как плата за вход шла в казну лечебницы. Один француз, в 1725 году посетивший лечебницу, так описывает свои впечатления от увиденного в каморках, где содержались больные, признанные «опасными маньяками»:

Они пребывают там скованные цепями, и вид их страшен. По праздничным дням множество людей обоего пола, по большей части принадлежащих к простонародью, приходят в лечебницу, желая поразвлечься видом этих бедолаг, нередко вызывающих у них смех. Стоящий у выхода из этой обители скорби служитель ждет от вас пенни.

Начальство желало бы, конечно, привлечь в лечебницу людей состоятельных, образованных, возможных благотворителей, способных щедро одарить лечебницу. Но кто бы ни приходил в лечебницу, чувства они испытывали двойственные: развлекаться тут мешала жалость, причем и смеяться, и сострадать нередко можно было одновременно. Посетивший Бедлам позднее поэт Уильям Купер признавался, что, несмотря на охватившее его чувство жалости к несчастным, вид их его повеселил.

Горестное состояние бедных пленников не оставило меня равнодушным, и я проникся их несчастьем, но безумие их порою выражалось так забавно и причудливо, что было невозможно не потешаться над их выходками, что я и делал, в то же время сердясь на себя за это.

Наряду с тягой к возвышенному, дикому и опасному, эти чувства — ужаса, благоговейного изумления и угрозы, наблюдаемой с безопасного расстояния, — выступают на первый план в произведениях искусства и литературы романтического направления. Они же — необходимая составная часть переживаний людей, смакующих убийство.

К XIX веку представителям высших и средних слоев общества, чтобы пощекотать себе нервы, не было нужды посещать дома для умалишенных — они могли просто снять с книжной полки роман Мэри Шелли «Франкенштейн» (1818). («Если ты примешь мои условия, я оставлю всех вас в покое, если же откажешься, я всласть напою смерть кровью всех твоих оставшихся близких».)[5] Но неграмотный рабочий люд той эпохи имел возможность испытать нечто подобное, посещая места преступлений.

*

В 1823 году, когда в свет вышло второе издание «Франкенштейна», произошло так называемое элстрийское убийство, совершенное устроителем боксерских матчей, плутоватым страховым агентом, игроком и довольно-таки неуклюжим убийцей Джоном Фертелом. Жертвой стал его товарищ по клубу Fancy, сомнительному и темному сообществу, объединявшему профессиональных боксеров и их поклонников, делавших ставки на исход матча и обсуждавших достоинства и недостатки спортсменов.

Бизнес их был весьма шатким: городские власти с большой неохотой предоставляли площадки для боксерских поединков, так как от собиравшихся буйных толп можно было ожидать любого непотребства, и клубу Fancy приходилось устраивать свои сборища в чистом поле за городом. Стечение народа при этом бывало гигантским. Наподобие толп нелегалов 1980-х годов, люди со всех сторон стекались к боксерским рингам — огороженным веревками площадкам в 8 квадратных футов, — и начиналось состязание, в ходе которого крупные суммы переходили из рук в руки.

Фертел пригласил некоего Уильяма Уира, вращавшегося в одних с ним кругах, в коттедж близ Элстри в Хартфордшире выпить и поиграть в карты. Его целью были немалые деньги, которые, как он знал, имел при себе Уир. Убийца прибыл в Хартфордшир в наемном конном экипаже, получившем впоследствии известность и тщательно исследованном как наглядное свидетельство преступления.

В тот октябрьский вечер Фертел застрелил Уира, после чего вместе с двумя сообщниками перерезал ему горло. Одним из сообщников был Уильям Проберт, владелец дома возле Джинс-Хилл-Лейн. Три незадачливых преступника бросили тело в пруд неподалеку от дома Проберта, но по зрелом размышлении решили, что место это не столь надежно, и, выловив труп, переместили его в другой пруд, подальше. Затем с пугающим хладнокровием они вернулись в дом Проберта, где до самого рассвета распевали песни и уплетали свиные отбивные.

Это преступление — грязное, корыстное и совершенно будничное и тем не менее привлекшее внимание общества, воспламенив его воображение, — как нельзя лучше показывает, каким образом обстановка, в которой совершилось убийство, включая любую мелочь, напоминающую о нем, не может быть препятствием для развлечений. Газетные репортажи, рассказывавшие о все новых кровожадных подробностях, всплывавших на поверхность в ходе расследования, в обрамлении повседневного быта захватили умы тысяч читателей. The Times полагала, что это «злодеяние по хладнокровной жестокости, с какой оно было содеяно, и зверству, каким сопровождалось, вряд ли может найти себе равных», а издатель Джеймс Катнах выпустил тиражом не менее четверти миллиона экземпляров листовку, содержащую все детали убийства, открывшиеся на процессе Фертела.

Протокол судебных заседаний, судя по всему, писался с намерением сделать его максимально увлекательным для публики. Так, например, в ходе допроса служанки Проберта, необходимого для установления времени преступления, произошел следующий диалог:

— Был ли ужин подан с опозданием?

— Нет, свинина была подана вовремя.

Нелепые попытки избавиться от тела и орудия преступления, а также безразличие друг к другу всех его участников способствовали тому, что Фертела без труда признали виновным и через три месяца повесили. Фигура эта успела получить известность, и на казнь его, как поговаривали, собралась толпа в 40 тысяч человек.

Разумеется, столь высокий уровень общественного интереса сулил большие финансовые выгоды. Сообщник убийцы Проберт петли избежал, но разорился. Дом его и все имущество кредиторы пустили с молотка, причем торговля шла бойко — вещи рвали из рук, к месту же, где все произошло, потянулись любопытные. Образовался даже местный туристический маршрут; первыми «достопримечательностями» стали могила мистера Уира на кладбище Элстри-Черч и пруд примерно в четверти мили от деревни. Второй остановкой на пути туристов был трактир «Артишок», куда доставили тело и где коронер проводил дознание. Хозяин трактира мистер Филд отвечал на любые вопросы — будучи присяжным на процессе, он располагал самой свежей информацией. Поболтав с мистером Филдом, посетители получали возможность взглянуть на мешок, в котором перевозили останки Уира («следы крови, сохранившиеся на нем, делают этот предмет особо примечательным, вызывая большой интерес»). Из «Артишока» туристы перемещались к самому коттеджу, где стоило немалого труда пресекать их попытки забрать оттуда на память тот или иной предмет. Одна газета писала в своем репортаже, что «прут из изгороди, сквозь которую проволокли тело убитого, по-видимому, считается наилучшим сувениром». Изгородь и вправду растащили на сувениры.

Элстрийское убийство, совершенное Джоном Фертелом оказалось событием не только отвратительным, но вполне сенсационным, чтобы лечь в основу произведений многих известных авторов; и поток этих произведений, казалось, не имеет конца. Томас Де Квинси, философ Томас Карлейль, Чарльз Диккенс, Эдвард Бульвер-Литтон, а позднее и Уолтер Де Ла Мэр — все считали своим долгом поразмыслить над этой историей. Туристический маршрут по местам, связанным с элстрийским убийством, настолько упрочился и обрел популярность, что пять лет спустя даже такой знаменитый писатель, как сэр Вальтер Скотт, к тому же живший в Шотландии, удостоил его своим вниманием.

Посетив здешние края в 1828 году, он нашел маршрут необычайно романтическим. Описание свое он начинает с «запутанного лабиринта узких троп, словно нарочно сплетающихся так, чтобы приезжие могли в полной мере ощутить волнение от сочетания царящей вокруг тьмы с действиями нетрезвого возницы». К тому времени коттедж был частично разрушен, но писатель внимательно осмотрел первый пруд: «Ныне это всего лишь зеленое болото, находящееся столь близко от дома, что уму непостижимо, как кому-то пришло в голову избрать его местом захоронения, пускай даже временного, для тела жертвы».

Он осмотрел и развалины коттеджа, за что с него взяла плату в 2 шиллинга 6 пенсов «воинственного вида старуха, занимающая здесь должность смотрителя».

Скотт не был последним туристом, посетившим место, где произошло элстрийское убийство. Почти шестьдесят лет спустя, в 1885 году, один из корреспондентов журнала Notes & Queries описал другой визит к дому Проберта: «Там я увидел старика, стригущего ту самую живую изгородь, сквозь которую тащили тело Уира». Корреспондент получил возможность наведаться и в кухню, где жарились пресловутые свиные отбивные. А 24 октября 1923 года к месту убийства съехались люди, чтобы отметить памятную дату — «ровно сто лет со дня произошедшего тут злодеяния». Гордон С. Максвелл, топограф, отметил, что погода при этом разочаровывала своим совершенным несоответствием мрачному событию: «Вместо черных туч и пронизывающего ветра, порывы которого с воем проносились бы над этим местом скорби», царили мир и покой, вечер был чудесным, а погода вполне благоприятной.

Особо рьяные любители убийств могли собираться здесь и многие десятилетия спустя, но в 1823 году, для того, чтобы насладиться деталями этого убийства, уже не требовалось отправляться в Хартфордшир.

Кабриолет, в котором Фертел и его жертва ехали в Элстри, стал самым желанным призом на распродаже вещей, связанных с убийством. Идея использовать модное и изысканное транспортное средство для цели столь гнусной, по-видимому, казалась присутствующим очень пикантной и подхлестывала их интерес, поэтому мало кто из репортеров, освещавших это преступление, не дополнил свой текст изображением злополучного экипажа. В эпоху Регентства подобный экипаж символизировал респектабельность, и Томаса Карлейля во время суда над Фертелом особенно удивляло то значение, которое придавали этой детали его современники. Ему этот экипаж представлялся символом пустопорожнего материализма и бездумной погони за внешней респектабельностью. В своих письмах жене Джейн философ горестно размышлял об этой «мании, переходящей в повальное сумасшествие и идолопоклонство местного масштаба».

Оригинал экипажа был приобретен Новым театром Саррея в Лондоне, чтобы использовать в спектакле по мотивам этого убийства. Спектакль назывался «Игроки». Театральный антрепренер Уильямс по прозвищу Вареная Говядина в рекламе, помещенной в The Times, обещал зрителям, что они смогут «лицезреть на сцене настоящую лошадь и ту самую повозку, которую упоминали во всех репортажах, а также стол, за которым ужинала компания, диван, на котором они спали, и прочую мебель, приобретенную на аукционе».

Жадность, с которой публика поглощала эту историю убийства, кажется нам теперь едва ли не комичной, но английская публика эпохи Регентства отзывалась на нее со всем жаром.

Радикал Уильям Коббет даже уверял, что его младшего сына заставило учиться читать желание подробнее ознакомиться с делом Фертела, «когда все только о нем говорили и читали». Томас Карлейль горевал об окончании процесса: «Фертела на прошлой неделе повесили, и нам стало скучнее, чем раньше».

Убийца из Фертела получился довольно несуразный, а грубые его промахи и дурацкие притязания несут в себе немало комического. По словам Томаса Бабингтона Маколея, «возможно, Фертел порешил Уира лишь затем, чтобы остеречь английское юношество от вредоносного увлечения азартными играми и тяги к дурным компаниям».

Фертел продолжал служить публике развлечением и дурным примером даже после своей смерти. А вскоре он обрел бессмертие, будучи увековечен в качестве восковой фигуры в коллекции мадам Тюссо.

5

Дом восковых фигур

Идея отвести особый угол убийцам мне представляется порочной, так как в результате такого установления негодяй может больше надеяться на увековечение свое, чем поэт, за заслуги отмечаемый статуей в аббатстве. Дневник мистера Пипса. Punch, 1840
В 1802 году Ла-Манш пересекла не владеющая английским француженка сорока одного года, путешествовавшая без мужа, но с четырехлетним сыном. С ней прибыл внушительных размеров багаж — собрание из 30 портретных восковых фигур в человеческий рост. В Лондоне она разместила свою коллекцию в здании театра «Лицеум» на Стрэнде и стала торговать входными билетами на Большую европейскую выставку восковых фигур. Это стало ее первым пристанищем на очень долгом, как выяснилось позже, пути, проделав который дама хорошо узнала Англию и все ее особенности. Колесить по стране со своим шоу ей предстояло следующие 30 лет.

В 1802 году Мария Гросхольц (как звалась она в девичестве) находилась на низшей ступени своей карьерной лестницы. Для своих занятий она выбрала довольно старинную профессию, имеющую целью благородное стремление возвращать к жизни умерших. В Вестминстерском аббатстве хранятся самые ранние и лучшие из британских портретных изображений королей и королев, выполненные в дереве, а затем и в воске. В эпоху, когда не существовало достаточно эффективных способов бальзамирования, нередко изготавливали статуи, заменяя ими тела умерших на церемонии похорон.

Эффигии привлекали толпу, собиравшуюся, чтобы отдать последний долг и почтить память покойного короля или королевы. Водруженную на крышку гроба статую сопровождала процессия, участники которой воображали, что видят почившего монарха в последний раз. Некоторые из таких статуй Вестминстерского аббатства поражают своей древностью. Поныне мы можем видеть лицо умершего в 1377 году Эдуарда III — черты его, вырезанные из дерева, как говорят, были скопированы с его посмертной маски. Супруга Ричарда II Анна Богемская, умершая в 1394 году, все еще обращает к зрителям свое удлиненное скорбное лицо. В 1904 году Макс Бирбом так ярко описал трогательную и в то же время сдержанно-торжественную атмосферу, окружающую эти статуи: «Творцы этих изображений движимы были высокой и печальной целью — чувством старым как мир; тщетным желанием человека, восстав, победить смерть».

Статуи Вестминстерского аббатства, относящиеся уже к XVII веку, выполнены из воска, и назначение их теперь становится шире, чем почетная роль в церемонии погребения. В 1685 году на похоронах Карла II на крышке гроба несли уже не эффигию, а лишь корону короля. Восковые фигуры между тем продолжали изготовлять — их выставляли напоказ с целью образовательной, а также, само собой, для увеселения публики. Статуи преемников Карла — Вильгельма III и Марии II — представляют собой восковые фигуры, и предназначены они не для похорон, а для того, чтобы служить экспонатами. В 1685 году Иоганн Шальх, немецкий антрепренер, получил разрешение лорд-мэра Лондона выставить на всеобщее обозрение изображения королевских особ и стал разъезжать с «живой картиной», изображавшей королеву Марию II на смертном одре. По слухам, лицо королевы было вылеплено с ее посмертной маски и удивительно походило на оригинал.

Желание продемонстрировать, как выглядели знаменитости, особенно короли, в век, не знавший фотографии, несомненно, способствовало созданию восковых изображений, как и растущая потребность медиков иметь восковые модели человеческого тела и его органов в образовательных целях. Любопытно, что большинство таких наглядных анатомических пособий XVIII века делались в форме женских тел, нередко им на головы надевали парики, а к глазам прикрепляли ресницы. Иногда в животах через имевшееся там отверстие можно было наблюдать и этапы развития человеческого зародыша. Изображения мужских тел в полный рост встречались значительно реже, чаще мастера ограничивались воспроизведением отдельных органов. Женские модели, так называемые венеры, восхищавшие своей красотой, нередко становились даже объектом эротических фантазий, в то время как мужчины избегали непристойного выставления напоказ своих обнаженных тел ради обучения студентов.

В XVIII веке эффигии Вестминстерского аббатства, утратившие популярность и обветшавшие, переместили в часовню в боковом приделе и там свалили в кучу. Учащиеся находившейся по соседству привилегированной Вестминстерской школы прозвали их инвалидной командой. Но и в XVIII веке восковые фигуры оставались для широкой публики важной составляющей массовой культуры и предметом развлечения.

Выставки восковых фигур с продажей билетов на них превратились в успешный коммерческий проект. Связано это было с распространением столь популярного во времена Просвещения рационализма, придававшего большое значение классификации и кодификации человеческих особей и постоянному стремлению к знаниям. Изучавшая искусство создания восковых фигур Памела Пилбим объясняет его расцвет «признанием великих возможностей отдельной личности».

В галерее миссис Салмон на Стрэнде, содержавшей самое известное в георгианском Лондоне собрание восковых фигур, можно было не только полюбоваться портретными статуями королей и королев, но и лицезреть всевозможные диковинки, такие, например, как волосатый мальчик, прозванный «маленьким дикарем Питером». Там же можно было с легкостью заказать и собственный «портрет», как и портрет кого-нибудь из родных. Конкурентка миссис Салмон миссис Миллс, с 1690-х годов выставлявшая свои работы в здании Эксетерского зверинца на Стрэнде, также предлагала посетителям заказать у нее «эффигии покойных друзей и близких за умеренную плату».

В 1770-х годах в Париже мать юной Марии Гросхольц служила экономкой у швейцарского врача Филиппа Курциуса, открывшего в себе талант создания анатомических пособий из воска. Марию он называл своей племянницей, но, вполне возможно, на самом деле она была его незаконной дочерью. По прошествии некоторого времени Курциус открыл в Париже «кабинет», или же музей, восковых фигур. Мария училась у него лепке воском, и, видимо, делала это весьма искусно. Первую свою работу, голову Вольтера, она вылепила в семнадцать лет.

Так началась ее головокружительная карьера. В предреволюционные годы, как впоследствии уверяла Мария, ей удалось получить покровительство королевского дома и даже посещать Версаль, где она давала уроки лепки сестре злополучного Людовика XVI Елизавете. Правда, следует заметить, что мемуары ее, написанные много лет спустя с помощью какого-то неизвестного автора, возможно, преувеличивают ее близость к королевскому дому и ее аристократические знакомства.

Тем не менее галерею Курциуса ждал большой коммерческий успех, и даже в годы террора услуги его были очень востребованы. Парижской толпе требовались восковые слепки с голов героев, чтобы проносить их на шестах по улицам. Нужны были и восковые слепки с голов казненных, только что отрубленных гильотиной. Именно Марии поручалась эта мрачная работа, а в 1793 году она сняла посмертные маски казненного Людовика XVI и Марии-Антуанетты. Выполненная ею статуя Марата выставлялась в Париже в «живой» картине вместе со знаменитой ванной и смертоносным ножом убийцы, все еще торчащим в его теле.

Но в послереволюционные годы создательнице восковых фигур пришлось нелегко. В 1794 году Курциус умер, а Мария с трудом находила общий язык с революционными властями. Число ее клиентов заметно сократилось. В 1795 году она вышла замуж за некоего месье Тюссо, но спустя семь лет в Британию отправилась в одиночестве.

Выбор в качестве местожительства позднегеоргианского Лондона для Марии Тюссо оказался весьма удачным. Этот город был тогда настоящим раем для всякого рода шоуменов и артистов. Излюбленным времяпрепровождением того времени стал променад — фланирование с разглядыванием нарядной публики и модной одежды. Посетители таких увеселительных мест, как сады Воксхолл, только и делали, что глазели по сторонам, — так что разглядывать восковые статуи тем более не считалось зазорным.

Но первоначально постоянной выставки мадам Тюссо не имела, ей приходилось колесить по стране, редко соблюдая объявленное расписание; слух о ее внезапной задержке, предположим в Бирмингеме, ввиду слишком большого наплыва посетителей на ее выставку был отличным способом поднять продажу билетов. С годами, когда Марии перевалило за шестьдесят, шоу ее обрело постоянную площадку на Бейкер-стрит в Лондоне. Тематически выставка имела три раздела: «Франция» (в память о родине мадам Тюссо), «Особы королевской крови» и «Ужасы».

То, чему впоследствии суждено было стать знаменитой Комнатой ужасов, первоначально называлось просто — Другой зал. Экспонировались там в основном ужасы французской революции — слепки отрубленных на гильотине голов, которые Мария привезла с собой, и небольшая копия гильотины. Но со временем коллекцию пополнили и головы британских убийц вместе с принадлежавшими им артефактами. Пока шел суд над преступником и сразу после его казни посланцы мадам Тюссо спешили скупить все самое интересное.

На Бейкер-стрит, постоянном своем месте, выставка мадам Тюссо процветала. Прослеживая историю музея, Памела Пилбим отмечает, что всплеск интереса совпал по времени с сокращением популярности променадов, как будто люди обратились к восковым фигурам, желая вознаградить себя за утраченное удовольствие. Она отмечает и то, как умело использовал музей преимущество своего местоположения: омнибусы доставляли посетителей к самым дверям музея со всех станций новой железной дороги — вокзалов Паддингтонского, Мэрилебонского, Юстонского, Кингс-Кросс и Сент-Панкрас. Все они находились не дальше чем в двух милях, и поездка к восковым статуям, хоть и стоила недешево, служила отличным развлечением и поводом выбраться в столицу из пригорода.

Мария Тюссо умерла в 1850 году, но и по сей день она присутствует в созданном ею музее в качестве восковой статуи, а потомки ее продолжают ее дело. Впрочем, во второй половине XIX века некоторые слои среднего класса с неодобрением стали относиться к мрачным экспонатам Комнаты ужасов, и все громче в обществе звучал ропот осуждения. Усилился он и с приобретением музеем в 1872 году известной коллекции пыточных инструментов: как выразился один журналист, «это не что иное, как потакание болезненному и извращенному любопытству и чувственности».

Но для мадам Тюссо ужасы и убийства послужили очень неплохим финансовым подспорьем. В 1890 году новая статуя миссис Пирси привлекла в музей в один только День подарков тысячи посетителей. Мэри Пирси забила насмерть в Кентиш-Тауне жену и дочь своего любовника. Мадам Тюссо приобрела для своей галереи коляску девочки и даже — гениальный ход — леденец, который она сосала в момент убийства.

Свой финансовый успех мадам Тюссо прикрывала фиговым листом образовательных целей — впрочем, ее работа и впрямь имела некоторое познавательное значение. Мария Тюссо ставила себе целью донести до зрителя подлинный дух атмосферы, окружавшей того или иного персонажа. Так, например, рядом с фигурой Наполеона располагались его зуб, клок волос и личные вещи. Каталоги выставки были наукообразны по стилю и направлены на то, чтобы «обогатить сознание молодежи знаниями биографическими, а этот раздел образования повсеместно признан важнейшим». Мадам Тюссо явно доставил немало удовольствия один из ранних газетных откликов на посещение ее галереи, рекомендовавший «воспитателям юношества приводить своих питомцев на эту выставку, так как вид столь многих прославленных в истории персонажей, несомненно, побудит их обратиться к исторической литературе».

В карикатуре на галерею мадам Тюссо журнал Punch сокрушается о тенденции героизировать убийц



В отличие от ранних выставок восковых фигур среди экспонатов мадам Тюссо не было обнаженной натуры: они не несли в себе привкуса эротизма. В 1842 году The Chambers’s Edinburgh Journal писала: «Не следует мысленно ассоциировать их [экспонаты мадам Тюссо] с безвкусными дешевыми поделками, кои нередко можно видеть в провинциальных городках. В них нет ничего убогого, сиюминутного, небрежного. Напротив, все они свидетельствуют о превосходном здравом смысле, которым мадам Тюссо неизменно руководствуется в том, что касается широты взглядов». И вправду — полная респектабельность: «Тонкие ткани, кружева и прочее» меняются «раз в одну-две недели, так что «дышат чистотой».

Но судьбу экспоната — оставаться ли ему на выставке или быть удаленным с нее — решали интерес к нему посетителей и число тех, кто останавливался перед ним для более скрупулезного осмотра. Мало какие фигуры устанавливали на пьедесталах, и посетители могли подойти достаточно близко, чтобы потрогать их руками. Количество таких остановок для более тщательного знакомства отслеживалось, и многие знаменитости, чья слава, вспыхнувшая зарницей, оказывалась эфемерной, после нескольких недель из экспозиции удалялись. Другие же, постоянные любимцы («бессмертные»), неоднократно обновлялись, а временами создавались заново. Самым популярным персонажем была королева Виктория.

В 1860 году Другой зал был переименован в Кабинет сравнительной физиогномики. Это придало названию некий лоск — отсвет модной в Викторианскую эпоху псевдонауки френологии, ныне дискредитированной и забытой, утверждавшей зависимость характера от внешности человека и черт его лица и определявшей темперамент и способности наличием и размерами тех или иных шишек на черепе. Но утвердилось как общепринятое другое название кабинета — Комната ужасов, и слава этого зала, страх, вызываемый его экспонатами, одновременно с их притягательностью были столь велики, что во время Первой мировой войны боевая подготовка солдат нередко начиналась с «первого испытания» — спрятаться и провести ночь в Комнате ужасов. Неудобства, к которым приводила подобная практика, даже заставили руководство музея официально обратиться к военному начальству с просьбой прекратить такого рода «испытания».

Фигуре Джека-потрошителя не суждено было появиться в музее, поскольку преступника так и не поймали. Скульпторы, работавшие на мадам Тюссо, гордились точностью своих портретов, которой они добивались, по возможности приглашая модель на сеансы в мастерскую (не убийц, разумеется) или же используя наброски, а впоследствии и фотографии, сделанные в зале суда.

Поскольку в уголовном суде Олд-Бейли фотографировать запрещалось, доставать снимки было нелегко. Правнук мадам Тюссо Джон Теодор Тюссо, главный создатель скульптурных изображений в конце XIX века, как говорили, пользовался снимками, тайно сделанными журналистами на процессах убийц при помощи фотоаппаратов, которые они прятали в шляпах.

В Музее мадам Тюссо широкая викторианская публика знакомилась с истинным обликом людей, вызывавших ее живейший интерес. Этим он в корне отличался от пантеона знаменитостей, удостоенных памятников в Вестминстерском аббатстве или приема у королевы в Виндзорском замке или же прославленных статуями на городских площадях. В 1918 году писавший на лондонские темы У. Р. Титтертон так подытожил значение восковых фигур для викторианского Лондона: «Видимо, это стало чем-то наподобие святая святых, отношение к ним викторианцев близко к тому благоговению, которое они испытывали в соборе при виде святых в их нишах».

Кажется, излюбленным занятием в часы досуга для представителей низшего слоя среднего класса, а также класса рабочего, было вглядываться в лица убийц, которые они могли теперь видеть воочию. А если подобное оказывалось недостижимым — читать о них.

6

Убийство как оно есть

Убийство, хоть и немо, Говорит чудесным языком[6]. У. Шекспир. Гамлет
В 1811 году, когда происходили рэтклиффские убийства, Томас Де Квинси обратил внимание на странное и неразумное поведение своих грасмирских соседей. Даже в мирной атмосфере Озерного края убийства эти вызвали «неописуемое смятение». Хрупкая пожилая дама, чей дом находился рядом с домом Де Квинси, «не успокаивалась, пока не запирала последовательно целых восемнадцать дверей… при помощи тяжеловесных болтов, массивных щеколд и надежных цепочек, дабы обезопасить тем самым свою спальню от любого вторжения нежелательного представителя рода людского. Добраться до нее, даже когда она находилась в гостиной, было равносильно проникновению в осажденную крепость — под защитой белого флага — парламентера с предложением перемирия: через каждые пять-шесть шагов путь визитеру преграждала та или иная разновидность опускной решетки».

Как ухитрилась соседка Де Квинси довести себя до такого плачевного состояния в захолустье Грасмира? Волна паники, охватившей страну, была в немалой степени поднята газетами, откуда публика главным образом и черпала информацию о подобных происшествиях.

Самым легким и дешевым способом узнать подробности убийства был новостной листок — простейшая из газет, часто напечатанная на одной стороне листа. Позволить себе столь малый расход могли даже рабочие.

Но не более того. Подъем общего благосостояния и уровня жизни, какого можно было ожидать от прошедшей в XVIII веке в Британии промышленной революции, коснулся рабочего люда лишь к середине следующего века. 1840-е годы получили название «голодных сороковых», и неудивительно, что в первые десятилетия XIX века Британия балансировала на грани бунтов и беспорядков. Те, кто предоставлял свою рабочую силу новым фабрикам и заводам, осознали, что, по-прежнему эксплуатируемые, они живут в нищете, как и раньше.

Идея, что на свой заработок мужчина может содержать неработающую жену и детей, по-настоящему вызрела и распространилась лишь начиная с 1850-х годов. До этого времени низкооплачиваемый городской люд, ютившийся в жалких жилищах, порой, когда приходилось особенно туго, обращался к преступным занятиям — воровал или подрабатывал проституцией. Когда же случались дни пожирней и жизнь работяг более или менее налаживалась, они пропадали на петушиных боях, заключали пари на боксерских матчах или ходили на мелодраматические спектакли, которые ставили в огромных «неузаконенных» театральных залах Восточного Лондона.

Несмотря на низкий уровень жизни и шаткость заработков, люди эти были более образованны, чем их деревенские предшественники. Трудно назвать точное число тех из них, кто умел читать, но в 1840 году шестьдесят процентов вступающих в брак могли расписаться в приходской церковной книге. Эта цифра — основной показатель числа умеющих писать — оставалась неизменной на протяжении ста лет. Как указывает историк Розалинда Кроун, читать дети начинали раньше, чем обучались письму, из чего следует, что количество умеющих читать, видимо, было еще выше.

К началу XIX века возможности рабочих получить образование значительно возросли. Существовали воскресные и народные школы, многие из которых основывались евангелистами, которые вместе с нетрадиционными формами религии популяризировали и чтение.

Весьма вероятно, хотя и труднодоказуемо, что охота к чтению подхлестывалась также увеличившимся количеством и разнообразием доступного печатного материала. Так, например, очень успешный Penny Magazine, публиковавший материалы по искусству, на темы исторические и общественные и иллюстрировавший их красивыми гравюрами, к 1832 году продавал 200 тысяч экземпляров в неделю. Если учесть, что каждый его номер передавали и друзьям и соседям, то число читателей, возможно, достигало миллиона.

Новостные листки, основной источник информации о последних событиях и происшествиях, стали порождением резко обличительного, бранчливого и даже радикального искусства памфлета, традиционно высмеивавшего и освистывавшего действия богатых и влиятельных членов общества. Но к XIX веку новостные листки по большей части сосредоточили свое внимание на зверских преступлениях вроде убийств, что в известном смысле представляется парадоксом, ибо количество смертных казней к тому времени пошло на спад. Однако, по мнению историка Вика Гатрела, сокращение их числа как бы возвысило их в цене, — на них смотрели как на диковину, которую нельзя упустить из вида, что и вызвало небывалый взлет тиражей.

Ошеломительные убийства, как это тогда называлось, обычно освещались в листках строго определенным и предсказуемым образом. Первые сообщения о преступлении отличались краткостью и занимали лишь четверть страницы — представляли собой, так сказать, журналистский отклик на событие. Но вскоре они обрастали деталями в половину листа, и пиком становился день казни, к которому приурочивали выход специального издания, содержавшего все известные к тому времени подробности плюс репортаж с места казни. Нередко к этому прилагалась и впечатляющая иллюстрация — в виде изображения виселицы.

Наиболее знаменитые и кровавые преступления удостаивались книжицы — нескольких листков под одной обложкой. В то время, когда общественный интерес будоражило свежее преступление, издатели прибегли к идее выпуска книжиц, повествующих о старых злодеяниях. Оказалось, что, погрузившись в тему, люди желают получить по ней более полную информацию, чем прежде. В этом смысле весьма убедительным представляется тот факт, что в 1849 году цифра продаж книжицы о преступлениях и казни супругов-убийц Марии и Джорджа Фредерика Мэннинг достигла почти нереальных двух с половиной миллионов экземпляров.

Чтобы присоединиться к общему ликованию, необязательно было уметь читать. Розалинда Кроун пишет об уличных продавцах газет, специализировавшихся на сенсациях. В основном они распространяли новостные листки, но, чтобы привлечь к своему товару внимание прохожих, выкрикивали, разыгрывали сценки и даже пели, сообщая новости дня. Генри Мейхью, один из издателей Punch, выпустил актуальный сборник устных рассказов людей, которых он интервьюировал на лондонских улицах в 1840-х годах. Одним из его героев был уличный «балабол», который, стоя на углу улицы, живо и без умолку сыпал новостями и вместе с партнером разыгрывал маленькие скетчи, воспроизводя сцены преступлений. «Он всегда изображал злодея, а я — благородного героя. Он отлично умел валиться на спину, так что всегда погибал, а с наклеенными усами выглядел настоящим извергом».

Здесь речь идет о стоячих балаболах, занимавших всегда одно и то же место на углу улицы. Параллельно с ними существовали еще и балаболы-бегуны. Они сновали взад-вперед по улицам, шныряли в толпе, воплями возвещая о преступлениях, о которых шла речь в листках. Громкие крики, в которых особенно отчетливо выделялись слова «ужасный», «варварский» и «убийство», были яркой нотой в уличной мелодике тогдашнего Лондона.

Были еще и певцы-сказители, или же поющие балаболы, для поднятия продаж использовавшие музыку. Историю преступления они превращали в песню. Все три типа балаболов осаждали тюремные ворота в день казни, чем добавляли зрелищу шума и волнения. «Откуда все они брались, оставалось тайной [для жителей городка, в котором проводилось повешение] столь же непостижимой, как и то, куда исчезали потом, распродав последнее слово казненного», — вспоминал один джентльмен Викторианской эпохи. Балаболы собирались целыми толпами, потому что в день казни рассчитывали получить самую высокую выручку от продажи новостей.

Ни одна страшная подробность не ускользала от внимания издателей листков, а дотошность в описаниях, владение терминологией и наблюдательность удивительно роднят их с создателями современной полицейской хроники. Так, например, они описывали труп миссис Ли, в 1839 году убитой ее мужем Уильямом:

Лицо рассечено в нескольких местах, яремную вену на шее пересекает глубокая рана; на правой брови синяк от удара, нанесенного тупым предметом, палкой или же куском дерева; не удовлетворившись содеянным, убийца перерезал горло несчастной, потерявшей сознание жертве, тем самым довершив преступление.

Иллюстрации обычно изображали смертоносную схватку — преступника и жертву в неестественных позах, предсмертные корчи среди фонтанов крови. Сейчас подобные картинки вызывают смех своей ненатуральностью и неубедительностью, но продолжают ужасать всякого, кто способен представить стоящую за ними реальность.

Впрочем, помимо своей сенсационности новостные листки несли в себе и моральный урок. Они неизменно включали предсмертную исповедь раскаявшегося преступника — разумеется, поддельную; время поджимало, и «речь» должна была быть готова к моменту казни. Составление подобных исповедей стало особой статьей дохода. «Скорбные признания Курвуазье вышли из-под моего пера, — пояснял некий сотрудник одного скандального издания. — Жалостливую балладу об отсрочке приговора Аннет Мейерс тоже написал я, как и элегию на казнь Раша», — продолжал, он, сыпля и сыпля все новыми именами преступников. При этом подразумевалось, что признание Раша, как остальные признания, написаны им самим, что добавляет им щемящей трогательности».

Читая эти листки, поражаешься глубине и искренности слов, в которых преступники выражали свое раскаяние. Каждое преступление в них предстает раскрытым и завершенным, ко всеобщему удовлетворению, предсмертным раскаянием и казнью. Мы понятия не имеем, действительно ли убийцы каялись в содеянном и сожалели о своих преступлениях, как не можем быть уверены в виновности каждого из казненных. Но читателю новостного листка надлежало остаться в убеждении, что любой преступный умысел неизбежно приведет к позору, раскаянию и гибели.

*

Такие же смешанные чувства страха и удовольствия, какие испытывал читатель газетной заметки о подлинных преступлениях, вызывало и чтение соответствующей художественной литературы. С XVIII века существовал особый жанр — готический роман, чьим единственным назначением было погружать читателя в атмосферу ужаса, отвращения, волновать его сердце благоговейным трепетом.

Основополагающим произведением этого жанра стал роман Анны Радклиф «Удольфские тайны» (1794). На всем протяжении долгого, запутанного повествования о совершенно неправдоподобных событиях юное создание, осиротевшая Эмилия Сент-Обер, пребывает в заключении в отдаленном замке. Насыщенный поворотами сюжет пестрит величественными пейзажами, злодейскими персонажами и простодушными героинями. Романы Радклиф называли словесными эквивалентами живописных творений Сальватора Розы и Клода Лоррена. Бедняжка Эмилия оказывается в плену у злобного, надменного и мрачного Монтопи (итальянского разбойника, выдающего себя за аристократа и порешившего к тому же и тетушку героини). В конце концов разбойник вынужден бежать, так и не успев заставить Эмилию переписать на него все свое имущество.

«Удольфские тайны» пользовались небывалым успехом. За свой роман Радклиф получила 500 фунтов, при том, что средняя цена прав на роман в то время составляла 80 фунтов. Радклиф же являла собой фигуру загадочную, так как на пике успеха она вдруг перестала писать романы и не покидала своего дома в Пимлико вплоть до кончины от астмы в 1823 году. Ходили самые разные, не очень достоверные и тем более интригующие слухи о том, что с нею все же приключилось (видимо, мудрый замысел писательницы состоял в том, чтобы держать публику в напряжении и никак не вмешиваться в распространяемые слухи, что обеспечивало ей по-прежнему высокие продажи от книг). Рассказывали, что ее держат под замком, что она обезумела и находится в Хэддон-Холле в Дербишире, а возможно, скончалась в 1810 году «в припадке того, что зовется белой горячкой».

К концу XVIII века готический роман наподобие произведений Радклиф представлялся уже устаревшим. Первый законченный роман Джейн Остин «Нортенгерское аббатство» (написанный в 1798–1799 годах, изданный посмертно в 1817 году) явил собой пародию на этот жанр, метив своим острием прямиком в «Удольфские тайны».

Фантазерка Кэтрин Морланд, к своему семнадцатилетию одержимая мечтой стать «героиней романа», гостит в Нортенгерском аббатстве — поместье, принадлежащем генералу Тилни. Она увлекается такими произведениями, как «Таинственное предостережение» или «Чародей Черного леса». Отправляясь в Нортенгерское аббатство, воспитанная на книгах Анны Радклиф девушка только и ждет, что окажется среди закоулков, потайных комнат, запертых сундуков с уликами и в конечном счете сумеет обнаружить убедительные доказательства того, что покойная жена генерала Тилни погибла от руки собственного супруга. Вместо этого она попадает в теплый и светлый, приветливый, обставленный в современном стиле дом, и, когда ее готические фантазии обнаруживаются, наивная Кэтрин испытывает стыд и смущение. «Попробуйте воспринять жизнь по-настоящему, посмотрите вокруг себя, — говорит героине сын генерала Тилни, молодой человек, вызывающий ее искреннее восхищение. — Милейшая мисс Морланд, что за мысли бродят в вашей головке?»[7]

Трезвый, тонкий юмор Джейн Остин вряд ли действовал на тех, чей вкус, подобно вкусу Кэтрин Морланд, был сформирован дешевым чтивом, калейдоскопом ужасов и тайн. Появись Кэтрин Морланд на свет десятилетием-двумя позже и принадлежи она к низшим классам, она бы стала заядлой читательницей так называемых «страстей за пенни», низкопробной разновидности готического романа.

Начиная с 1828 года такие «страсти», публикуемые отдельными выпусками, стали важной составляющей издательского бизнеса. Каждую неделю можно было приобрести иллюстрированную гравюрами увлекательную историю на восьми страницах, и всего за пенни. (В то время как серьезный и увесистый трехтомный роман в среднем обходился читателю в целый фунт.) С начала 1830-х годов первое поколение рабочих, научившихся читать в школе, стало с жадностью поглощать литературу.

Истинные, типичные «страсти за пенни» часто обращались к прошлому и к событиям, как предполагалось, имевшим место в действительности. К числу подобных произведений принадлежали выходивший между 1835 и 1836 годами «Календарь ужасов» и долгосрочное издание «Жизнь прославленных бродяг, разбойников и прочее». Предполагалось, что это истории настоящих преступлений и таинственных событий подлинной жизни, но на самом деле сюжеты их были по большей части вымышленными. Во втором из названных изданий реально существовавшие разбойники сводились воедино и пускались в совместные приключения, хотя и жили в XVIII веке в разное время.

Работали авторы «страстей за пенни» с чрезвычайной быстротой, редко просматривая и исправляя написанное перед сдачей текста в набор. Они не чурались плагиата и раздували объем произведения, громоздя в нем что ни попадя. Сюжеты их были неправдоподобны, характеры примитивны, а местом действия обычно служили тюремные камеры, таинственные замки с привидениями, тонущие корабли и глухие пустоши. «Больше крови, как можно больше крови», — поучал своих авторов один из издателей «страстей за пенни».

Воспитательное значение подобных книг, конечно, сомнительно, но следует учесть, что всего лишь поколением ранее любители такого чтива вообще не имели доступа к литературе, так что этот жанр по полной утолял новоявленную жажду. Подсчитано, что в 1845 году издательство Ллойда на Флит-стрит каждую неделю продавало полмиллиона экземпляров журналов и «страстей за пенни», каждый из которых перечитывало по нескольку человек, что увеличивает общее число приобщившихся до миллионов. Генри Мейхью, летописец жизни лондонских бедняков, ссылается на свидетельство одного из своих собеседников, который описал чтение «страстей за пенни» как коллективное времяпровождение и развлечение: «В погожий летний вечерок какой-нибудь лоточник или сосед, пользующийся славой «ученого малого», читает вслух собравшимся возле него окрестным жителям».

Лоточников, торговавших на лондонских улицах фруктами и зеленью, издатель Эдвард Ллойд причислял к своему читательскому контингенту. Он желал предоставить «обширному кругу людей разумных и здравомыслящих за сравнительно незначительную плату возможность наслаждаться плодами фантазии, до сих пор бывшую привилегией людей утонченных и богатых, проводящих дни свои в удовольствиях и праздности».

Успешным авторам «страстей за пенни» следовало обладать усердием, хорошим нюхом на то, что будет отвечать вкусам простого неискушенного читателя, а также иметь богатую фантазию. Хорошее образование или творческие устремления тут были излишни, наоборот — они даже вредили делу. Множество авторов к перу приохотила лишь острая нужда в деньгах, а жизненный путь некоторых из них причудливостью своей напоминал их творения.

Молодой писатель Джордж Огастес Сала, любимец Чарльза Диккенса, в этом смысле фигура типичная. Первоначально усердный поставщик «cтрастей за пенни», он, поднаторев в этом ремесле, стал известным литератором и журналистом The Daily Telegraph. Деятельность этого красномордого, обрюзгшего, с распухшим носом типа имела и обратную, неприглядную сторону: когда нужда поджимала, он, наряду с писанием ужасов, не брезговал и сочинением порнографии. Впоследствии он создал «Жизнь и приключения Джорджа Огастеса Салы», свою автобиографию, которую Оксфордский национальный биографический словарь охарактеризовал как «удивительно недостоверную». Приключения, о которых он там повествует, включают путешествие в Россию, тюремное заключение за долги и репортажи с мест сражений американской Гражданской войны.

Другим создателем «страстей за пенни» был Эдвард Бульвер-Литтон, чей излюбленный романный зачин вам наверняка знаком: «Стояла темная ненастная ночь». Его, генеральского сына, в юности соблазнила леди Каролина Лэм, бывшая любовница лорда Байрона (именно она сурово заклеймила поэта, назвав его порочным и опасным в общении безумцем). Леди Каролина была старше Эдварда на восемнадцать лет и поставила его в крайне неловкое положение, бросив после краткого романа. Родные отказались от него, когда он женился на знаменитой, но не имевшей ни гроша за душой ирландской красавице, и он был вынужден зарабатывать на жизнь разного рода литературным трудом, в чем очень преуспел, сколотив немалое состояние.

Роман Бульвер-Литтона «Пелэм, или Приключения джентльмена» (1828) стал настоящим хитом, приобретя огромную популярность. Книга так полюбилась Георгу IV, что он приказал в каждой из королевских резиденций иметь экземпляр «Пелэма». Главный герой, по имени которого роман и назван, расстается с ленивой беспечной жизнью ради того, чтобы стать сыщиком, помочь другу снять с себя обвинение в убийстве. В 1832 году другое творение Бульвер-Литтона, «Юджин Эрам», а именно история убийцы, рассказанная не без сочувствия к его печальной судьбе, стал еще одним бестселлером.

Очевидная аморальность такого отношения к убийце и превращения его в героя восстановила против Бульвер-Литтона весь Лондон. К тому же отношения его с женой, романтической Розиной, омрачило ее выступление на собрании по выдвижению кандидатов в палату общин, среди которых был и сам Бульвер-Литтон. Жена публично обвинила его в дурном с ней обращении. Вполне в духе своих персонажей, писатель отправил жену в сумасшедший дом, после чего стал членом парламента, а затем и пэром.

В своем многообразном собрании зарисовок и впечатлений от жизни лондонских улиц Генри Мейхью описал ту жадность, с какой его лондонские собеседники поглощали литературу, подобную романам Салы и Бульвер-Литтона. «Видишь гравюру — человека на виселице или охваченного пламенем, — сказал ему один из «ученых лоточников» в ответ на его расспросы, — и бывает, просто места себе не находишь, пока не узнаешь, кто он такой, во всех подробностях».

Ко времени царствования королевы Виктории «страсти за пенни» превратились в «кошмары за бесценок», сохранив огромные тиражи. Истории, которые рассказывались на их страницах, строились вокруг простых контрастов добра и зла и, изобилуя убийствами, жестокостью и насилием, ностальгически тяготели к прошлому и немудрящим радостям простой сельской жизни.

История Суини Тодда, этого дьявола в обличье цирюльника, как нельзя лучше отражает глубокое беспокойство, которое испытывали люди, сталкиваясь с еще непривычным им городским укладом. В его повествовании — первоначально названном «Жемчужная нить», так как речь в нем, в частности, шла и о пропавшем ожерелье, — люди, побывавшие в кресле цирюльника, один за другим проваливались в подпол, после чего их расчлененные тела сообщница Суини превращала в начинку для пирогов.

Суини Тодд стал воплощением страхов тех, кто перебрался в город в поисках работы и еще не успел там освоиться. Большинство его клиентов попадали к нему случайно. Кроме того, горожане не имели возможности проверить, что именно кладут в такие вкусные пироги, которые задешево продавались на улице. Консервирование тогда находилось в зачаточном состоянии, и люди боялись испорченного мяса. От малютки Фанни Адамс, жертвы викторианского маньяка, произошло выражение «милая крошка Фа» — так называли не только что-то маленькое и незначительное, но и не пользовавшуюся спросом консервированную баранину, которую закупали для моряков, настолько отвратительную на вкус, что те шутили — не убитая ли это Фанни Адамс.

История Суини Тодда, при всей ее сомнительности, породила и новый страх — по поводу того, что происходит с телами умерших лондонцев. Теперь они уже не надеялись упокоиться на мирном зеленом деревенском погосте возле церкви и находили свой последний приют на переполненном городском кладбище. К тому же многие слышали о реальных преступлениях Берка и Хэра, убивавших в Эдинбурге людей, чтобы продать их трупы на анатомические курсы, и опасались, что после смерти их тела постигнет та же участь.

*

Чудовищные происшествия, проституция, убийства продолжали оставаться основной темой повседневного чтения, что, казалось бы, вступало в противоречие с представлением о возросшей респектабельности британского общества. Что заставляло чопорных викторианцев беззастенчиво смаковать кровавые истории?

Но объяснение, выдвинутое в 1972 году Ричардом Алтиком, представляется мне убедительным. В своей книге «Викторианство в багровых тонах» он новаторски утверждает, что увлечение викторианцев убийствами стало побочным продуктом «их интеллектуально выхолощенной и эмоционально неразвитой, скованной тисками экономических и социальных условностей жизни». Читая об убийствах, пишет он, они «давали выход таким рудиментарным страстям, как ужас, нездоровое сочувствие, опосредованная агрессия, и, в отсутствие чего-нибудь более приятного, служили пищей уму, иначе остававшемуся пустым».

Представление о викторианцах как о заложниках респектабельности и этикета, чья жизнь ограничивалась тяжким трудом, возникло вскоре по окончании Викторианской эпохи. Предельно заострил его Литтон-Стрейчи в своем в высшей степени влиятельном труде «Выдающиеся викторианцы» (1918). Стрейчи охарактеризовал это поколение как людей строгих, застегнутых на все пуговицы, напыщенных и немного комичных. По его мнению, их отличало лицемерие, жадность и фальшь. Но, разумеется, как это всегда бывает с историческими сочинениями, его исследование не меньше, чем о прошлом, говорит нам и о его времени. Стрейчи был членом так называемого «блумсберийского кружка» писателей и художников, рассматривавших себя как свободолюбивых радикалов и борцов с традициями. Лучший способ подтвердить этот имидж они видели в нападках на тех, кто не был на них похож.

Даже в то время существовало мнение, что нарисованная Стрейчи картина прошедшей эпохи при всей своей выразительности все же искажает действительность. The Times Literary Supplement незамедлительно высказала мысль, что ирония, в которой упражняется Стрейчи, тут неуместна: «Мы живем в мире, который они [викторианцы] выстроили для нас, и разве, подсмеиваясь над ними, не стоит уделить им и толику нашей любви?» Специалисты по истории XIX века по сей день высказывают подобное предостережение. Но созданный Стрейчи образ викторианцев как людей в массе своей крайне ограниченных был так ярок и убедителен, что при всей своей ошибочности сохранился и в некотором смысле овладел умами.

В 1970-х годах, утверждая, что истории о всевозможных ужасах, которые с такой жадностью поглощали викторианцы, служили им отдушиной в скучной прозе их повседневного существования, Алтик, частично все еще находясь под влиянием и обаянием Стрейчи, в то же время отражал ценностные представления своего времени. Ведь в то десятилетие историки склонялись к мнению, что за процветание, принесенное промышленной революцией, обществу пришлось заплатить дорогую цену. Взгляд на XIX век как на долгий путь от аграрной экономики к экономике капиталистической, от деревни к городу, от общинного коллективизма к обезличиванию, от добра ко злу соответствовал духу 70-х годов XX века.

Сегодня историкам трудно не замечать страстей, скрытых за холодноватой невозмутимостью викторианцев, не видеть, что свои радости и горести они переживали так же бурно, как и мы. И права Розалинда Кроун, утверждавшая, что любовь к насилию и крови викторианцы делят со своими георгианскими предками, как и те, получавшие наслаждение от вида кулачных боев и публичных казней. И уж конечно, викторианцам оказалось бы вовсе не чуждо наше увлечение фильмами ужасов и жестокими компьютерными играми. Чувство удовлетворения от причиненного насилия вечно и не имеет временных рамок, оно лишь меняет форму в зависимости от развития технологий и экономики. В XIX веке рост грамотности и падение цен на печатную продукцию позволили любви к кровопролитию расцвести по-новому, но в основе своей она осталась прежней. Такой же она пребывает и поныне.

7

Чарльз Диккенс, автор криминальных романов

Нам не забыть смешанных чувств благоговейного трепета, страха и почтительности, с которыми мы, будучи школьниками, взирали на очертания Ньюгейта. Как ужасны казались нам эти грубые тяжелые стены, массивные двери… созданные с одной лишь неотложной целью — впустить людей, чтобы никогда уж оттуда не выпускать. Чарльз Диккенс. Судебный очерк
В ноябре 1849 года молодой писатель и четверо его друзей сняли помещение неподалеку от тюрьмы на Хорсмонгер-Лейн в Бермондси. Оттуда открывался хороший вид на место казни, предстоявшей в тот день злодейской супружеской чете — двум убийцам, мистеру Фредерику Мэннингу и миссис Марии Мэннинг. Преступление, ими совершенное, заключалось в убийстве любовника Марии, чей труп они погребли в кухонном подполе, и из репортажа The Times известно, что посмотреть на их казнь собралось 10 тысяч человек.

Зевак привлекла возможность насладиться зрелищем, но писатель счел их нескрываемое удовольствие низким и животным инстинктом: «Эти жадно тянущиеся вверх головы, эти лица, искаженные выражением грубого веселья и совершенной бесчувственности, ужасали, и впору было устыдиться того, что данный тебе облик человеческий с такой легкостью может обернуться личиной дьявола».

Он и его приятели собирались развлечься зрелищем, но оно лишь отвратило их и расстроило, вызвав разочарование. Убийц, как решил писатель, уничтожили подобно диким зверям.

Чарльза Диккенса всегда влекло преступление и его последствия, и этот интерес пронизывает все его творчество. Романы Диккенса с трудом поддаются классификации, их сложно отнести к тому или иному жанру. Но одна их особенность остается недооцененной — явная их перекличка с так называемыми ньюгейтскими романами.

Ньюгейтские романы повествовали о дне лондонского общества — мире, так или иначе связанном с Ньюгейтской тюрьмой, поразившей воображение Диккенса еще в школьные годы. Построенная в 1780-х годах в стиле, призванном ввергать в страх тех, кто преступил закон, она служила местом публичных казней и приобрела сомнительную репутацию школы всех английских палачей.

Истории преступлений и преступников долгое время публиковались в форме сборника, носившего название «Ньюгейтского календаря» (с подзаголовком «Список кровавых злодеев»). Первоначально это был лишь перечень лиц, казненных в Ньюгейте, но последующие издания уже дополнялись сведениями о жизни преступников и обстоятельствах их преступлений. Почти неизбежно действительность приукрашивалась и расцвечивалась яркими красками. Как это издавна водится у журналистов, они излагали грязные и отвратительные подробности, оправдываясь тем, что защищают мораль и способствуют воспитанию нравов: ни одно из описаний не обходилось без редакторского комментария, преступление клеймили, хоть и рассказывали о нем не без удовольствия.

Начиная с 1774 года в распоряжении читателей уже было пятитомное собрание наиболее популярных историй. Почтенные книгочеи из среднего сословия находили идею сочинений о ворах и убийцах отвратительной и осуждали ее, и все же после Библии и «Пути паломника» Джона Беньяна «Ньюгейтский календарь» оставался самой распространенной книгой, чаще всего встречавшейся в домашних библиотеках.

Сама тема, привычная и привлекательная, делала «Календарь» отправной точкой многих криминальных историй о лондонской жизни, так или иначе связанных с тюрьмой. Другая долговременная серия — «Тайны лондонских судов», выходившая в 1844–1848 годах, — имела более 40 тысяч подписчиков.

В руках хорошего писателя ньюгейтский роман превращался в большую литературу. Чарльз Диккенс не метил в создатели высокого искусства, он, сумевший подняться по социальной лестнице, не пытался свысока взирать на своих героев. На самом деле, хоть он и очень не любил вспоминать об этом, мальчишкой, когда семья его прозябала в бедности, ему довелось поработать на фабрике ваксы. Добившись респектабельности, он хорошо понимал, что и сам легко мог пополнить ряды воришек и бродяг. Поэтому, имея неплохое представление о жизни лондонской улицы и достигнув литературного успеха, он продолжал, бродя по Лондону, беседовать с теми, кто населял его романы. Не все они были людьми законопослушными.

Угрюмые врата Ньюгейтского застенка



«Оливер Твист» (1838) — второй роман Диккенса, само название которого указывает на его принадлежность к жанру криминального романа: twist на воровском жаргоне значит «склонный к преступлению». Его юный герой Оливер становится членом шайки малолетних преступников. И все же, по наблюдению Джудит Фландерс, изображен Оливер так, чтобы читатели из средних слоев общества прониклись к герою симпатией. Хоть сам герой этого и не знает, но по рождению он принадлежит к более высокому социальному кругу, однако по вине и небрежению жестоких родственников попадает в работный дом. Лишь наивность и простодушие втягивают его в шайку Феджина, чья мораль совершенно ему чужда. В «Оливере Твисте» Диккенс не приукрашивает преступников и не любуется ими, как сделал бы истинный автор ньюгейтского романа. Сайкс и Феджин у него вполне омерзительны и порочны.

В то же время с ньюгейтскими романами «Оливера Твиста» сближает его связь с реальным преступлением. Жертва убийства Элайза Гримвуд появляется на страницах романа как Нэнси, павшая от руки Сайкса. Настоящая Элайза, за манеры и элегантность прозванная Графиней, была проституткой из Ватерлоо. «Годам к двадцати пяти, ведя жизнь трезвую, она сумела скопить некоторую сумму денег». В 1838 году она вышла из своего дома в Ватерлоо и отправилась на поиски клиентов, за которыми охотилась за рекой, в театральном квартале Друри-Лейн. Жила она вместе с неким Уильямом Хаббардом, ее любовником и сутенером, уходившим, когда она возвращалась с клиентом. Однажды вечером Элайза явилась в сопровождении высокого господина, «по виду иностранца и одетого как джентльмен».

Наутро, когда Хаббард вернулся домой, он обнаружил там лишь труп девушки, который выглядел устрашающе. Даже опытный полицейский, расследовавший дело, признавался Диккенсу, что «когда я увидел бедняжку Графиню (мне случалось перекидываться с ней парой слов) валяющейся на полу в спальне мертвой, с перерезанным горлом, то, хотите верьте, хотите нет, в голове у меня поднялась такая сумятица, что я совсем пал духом».

Ужасная участь, выпавшая на долю Элайзы, привлекла к ней внимание как журналистов, так и беллетристов. Так, в выдержанном в духе «страстей за пенни» романе «Элайза Гримвуд» Александр Сомервилл ярко живописует ее жизнь и смерть. Попутно он касается и биографий «спутников ее и знакомцев», делая обычные для такого рода чтива зарисовки людей из сфер самых разнообразных, как высоких, так и низких, «рисуя беглые портреты герцогов и лордов, высокочтимых членов парламента, судей и полицейских, а также и убийцы ее».

В реальной жизни Уильяму Хаббарду, заподозренному в убийстве, удалось наказания избежать. Но в романе Диккенс, всегда находившийся на стороне падших, ясно дает понять читателю, что убийца за свое злодеяние должен поплатиться: убивший Нэнси злодей Сайкс, мучимый раскаянием и преследуемый разъяренной толпой, в конце концов погибает при попытке к бегству.

В последующие годы Диккенс не раз выступал в лекционных залах и театрах с чтением отрывков из своих произведений. Чтения эти были весьма популярны и приносили ему немалый доход, а сцена убийства Нэнси, неизменно включавшаяся в программу в качестве ударного момента, всегда с волнением воспринималась публикой. Делалось это в нарушение запрета, наложенного лордом-канцлером на публичные чтения и инсценировки «Оливера Твиста». Цензурный запрет был вызван заботой о соблюдении общественного порядка и охране морали лондонцев. Власти не желали дополнительной огласки убийства Элайзы Гримвуд, надеясь поскорее предать его забвению и прекратить шумиху по этому поводу. Но Диккенс благодаря своему роману, а еще больше благодаря этим чтениям сохранял память о несчастной Графине.

*

Постоянный и настойчивый интерес Диккенса к теме социальной справедливости получил новое направление в 1850-х годах, когда писатель все чаще и чаще стал обращаться к деятельности cтоличной полиции. Начав серию статей в издаваемом им журнале Household Words, он представил своим читателям из среднего класса эту новую профессию как достойную, вызывающую восхищение и способную увлечь ничуть не меньше, чем описываемые в ньюгейтских романах преступления. Он посчитал своей задачей рассказать миру о лондонских сыщиках, поясняя, что «они, исполняя свой долг служения общественному благу, действуют так неуклонно, спокойно и мастеровито, что общество даже на десятую долю не осознает, как они необходимы».

В очерке под названием «Современная наука ловли воров» Диккенс описывал деятельность сыскного отделения в тех же исполненных почтительного благоговения выражениях: «Сорок два человека, которым не предписано ношение формы, поставлены выполнять самую трудную часть полицейской работы».

Создание сыскного отделения, по-видимому, приветствовалось далеко не всеми. Сотрудников его считали выскочками, бессовестными пролазами и шпионами. Диккенс сделал великое дело, представив их совершенно иначе. Под его пером они превратились в специалистов и знатоков преступного мира, людей с особыми редкими способностями и навыками.

Исследуя место преступления, они замечают «следы, недоступные глазу обычного человека». Так, в помещении, откуда были похищены драгоценности, опытный сыщик может определить, какая именно из преступных банд тут орудовала, «по одной только манере исполнения». В одном из очерков, написанных для Household Words, Диккенс рисует сыщика, осматривающего место преступления и беседующего с супружеской парой, чьи драгоценности похитили. Супруги олицетворяют собой типичных читателей диккенсовского журнала — людей состоятельных и с крайним подозрением относящихся к вторгшемуся в их уютный мирок детективу. Осмотрев место преступления, сыщик изрек: «Все ясно, сэр. Тут кто-то из «Школы танцев» поработал».

«Господи боже, — восклицает ограбленная дама, — это совершенно исключено! Наши девочки ходят на уроки танцев к месье Петиту из дома номер 81, но, уверяю вас, это человек в высшей степени уважаемый! Ну а что до его учеников, я…»