— Если только встреча не состоялась вчера, — с отчаянием сказал Джо Линдер, и все подскочили на своих местах. — Откуда мы знаем, когда она ушла… я имею в виду, умерла… — И он сделал рукой жест, как будто отгоняя от себя слова, которые только что осмелился произнести.
— Доктор, обследовавший тело, — ответил Хильдесхаймер, — придерживается мнения, что смерть наступила недавно, хотя, разумеется, это требует уточнения.
Михаэль вновь вернулся к тому, на чем остановился. Он должен вновь попросить предоставить ему имена всех пациентов доктора Нейдорф, а также имена всех связанных с Институтом лиц: сотрудников, кандидатов, каждого.
— А как насчет подопечных? — немедленно осведомился Джо Линдер. — Почему вас не интересует отдельный список подопечных?
Михаэль быстро припомнил всю информацию, полученную от Голда. О подопечных не упоминалось. Он вопросительно взглянул на Линдера, и тот ответил вызывающим взглядом, как бы говоря: «Я думал, вам известно все на свете об этом месте», но тут же и объяснил, что каждому кандидату для каждого аналитического случая назначался наставник-супервизор: для каждого — разный; три случая — три супервизора, с мрачным удовольствием резюмировал он.
— А кто может стать супервизором? — спросил Охайон. — Только член ученого совета или любой полноправный член Института?
— Любой, кого ученый совет сочтет пригодным осуществлять руководство, — ответил обретший присутствие духа Розенфельд. Руки его больше не дрожали.
Михаэль поднялся и объявил, что хочет позднее поговорить с каждым в отдельности; пока же он бы попросил список их адресов и телефонных номеров.
— Если бы вы смогли предоставить мне короткое письменное изложение всех ваших действий за последние двадцать четыре часа, я был бы признателен, — добавил он и закурил новую сигарету.
Кто-то попытался запротестовать, но Хильдесхаймер сказал непререкаемым тоном, что он ожидает от каждого из присутствующих полного сотрудничества; скрывать им нечего.
— Виновный должен быть найден, — сказал он, и голос его отозвался эхом в большом зале. — Мы не сможем жить здесь, как раньше, пока это дело останется нераскрытым. От нас зависит слишком много людей, чтобы мы могли позволить себе оставаться в неведении, кто из нас оказался способен на убийство.
Наконец-то это было произнесено вслух, подумал Михаэль, кивая двум полицейским, которые закончили осмотр помещений и выходили из здания, чтобы подождать его снаружи, как уговорено. Он вновь просмотрел одну за другой фотографии погибшей, а Хильдесхаймер тем временем говорил членам совета, что с проблемами, связанными со смертью Евы Нейдорф «и с ужасными обстоятельствами, при которых это произошло», придется иметь дело им всем и еще троим членам правления Института. Он сказал также, что им придется разбираться со всеми ее пациентами и подопечными, оказывать надлежащую помощь, бороться с недоверием, которое люди начнут испытывать друг к другу, и заключил, что придется пережить «чрезвычайно сложный период».
— Мы должны сделать все, что в наших силах, чтобы побудить остальных помогать полиции. Я прошу всех вас оставить враждебность и выполнять просьбы главного инспектора.
Джо Линдер, извинившись, спросил, позволит ли ему главный инспектор Охайон отменить приглашение на ленч; хотя он уже опоздал, но объясниться все же обязан.
— Если я правильно понимаю, никому не дозволено покидать помещение, пока не подтверждено его алиби, — кажется, так пишется у Агаты Кристи?
Никто не улыбнулся в ответ на шутку. Михаэль проводил Линдера на кухню, где сидел полицейский в форме, и подтвердил разрешение, затем вышел. Ожидая у дверей, он слышал, как Джо Линдер дружеским голосом сообщает кому-то по имени Иоав, что не сможет встретиться с ним, как договаривались.
— Нет-нет, не заседание совета, — говорил Джо в трубку. — Еву Нейдорф обнаружили в Институте мертвой.
Ни слова о пистолете. Ни слова об убийстве.
Отшелестели бумаги, записи были сделаны и вручены, и члены ученого совета покинули Институт один за другим. Последним ушел Эрнст Хильдесхаймер, который сегодня утром приобрел нового почитателя, хотя об этом и не подозревал.
4
Связаться с Очаковом удалось только к вечеру. Главный инспектор возвращался из Тель-Авива после краткого разговора с зятем Нейдорф Гиллелем, который неотлучно находился в больнице Ихилов, где его мать лежала с развившимся в результате сердечной недостаточности отеком легких. Гиллелю теперь предстояло дозвониться жене в Чикаго и сообщить печальную новость, а затем заняться организацией похорон, не отходя от постели матери. Потрясенный известием, зять Евы Нейдорф сидел в приемной перед блоком интенсивной терапии кардиологического отделения. Он побледнел и снял очки, но видно было, что смысл сказанного до его сознания еще не дошел. Михаэль слышал, как, выходя из приемной, Гиллель продолжал, словно в трансе, бормотать: «Это невозможно… Не могу поверить…» Дать Охайону какие-либо зацепки он оказался неспособен.
В диспетчерской решительно не понимали, почему рация Михаэля была недоступна для сообщений до тех пор, пока инспектор не въехал в Моцу — ближайший пригород Иерусалима. Рабочая частота, как потрудился напомнить Нафтали из управления, рассчитана на передачу в радиусе до Тель-Авива. Михаэль не стал объяснять, что для того, чтобы наконец-то остаться в одиночестве, ему достаточно было просто нажать кнопку справа. Его одолевали беспорядочные мысли, и тогда он ушел в себя, а расстояние между Тель-Авивом и Иерусалимом перестало существовать. Инспектор с долей ожесточения подумал, что сложностей в его жизни хватает и без расследования этого радиофеномена.
Когда становилось тяжело, он всегда погружался в свой внутренний мир, оставляя внешнему двойника, робота с механическими реакциями и остекленевшим взглядом. Женщина, которую он любил, всегда безошибочно чувствовала эти подмены. «Ты опять уплываешь и скоро исчезнешь совсем», — сказала бы она, если бы была рядом. Охайон управлял машиной бессознательно, автоматически следя за ситуацией на дороге, маневрируя, сигналя, выполняя обгоны.
Семя тоски по этой женщине в нем росло и зрело, и на въезде в Абу-Гош он явственно ощутил в машине слабый аромат ее тела. И тогда он вернул к жизни рацию, чтобы вырваться из тоски и боли. Суббота никогда не была их днем. «Воры не встречаются в день Шабата», — сказала она как-то раз несколько лет назад без всякой иронии.
Управление считало необходимым проверить рацию немедленно, как только он вернется. Михаэль не возражал.
— В общем, так. — Нафтали сразу начал с главного: — Тебя все ищут, ребята из твоей команды, и какой-то тип с длиннющим именем все это время упорно названивает и хочет с тобой встретиться.
Михаэль попросил уточнить имя. Нафтали смог его выговорить лишь со второго захода.
— Я знаю, кто меня ищет, — сказал Михаэль.
Он попросил Нафтали передать всем в бригаде, что свяжется с ними, когда приедет в город, потом спросил:
— А что от меня хотел Хильдесхаймер?
— Он не сообщил. Вот, оставил номер телефона.
Михаэль записал номер. Было уже полдевятого, и город заполнился толпами народа. Субботняя ночь в Иерусалиме — не лучшее время для поездки через центр, поэтому инспектор свернул на тихую боковую улочку, и начал высматривать телефонную будку.
Пришлось пожертвовать тремя жетонами, прежде чем нашелся исправный телефон. Хильдесхаймер ответил немедленно, как будто ждал звонка, не снимая руки с телефонного аппарата. Извинившись за поздний час и причиненное беспокойство, старик спросил, не смогут ли они встретиться. Михаэль поинтересовался, в каком месте ему будет удобно. Старик, чуть поколебавшись, переспросил, откуда он звонит, и в итоге через несколько минут главный инспектор Охайон катил к Хильдесхаймеру домой, на улицу Альфаси в самом сердце Рехавии.
Квартира, как он и думал, находилась в старом доме, населенном немецкими иммигрантами, которые перебрались в страну в тридцатые годы. В отличие от ломов, купленных богатыми ортодоксальными евреями из Америки, составившими костяк алии после 1967 года, он не подвергался ремонту.
На первом этаже трехэтажного здания висела маленькая табличка: «Профессор Эрнст Хильдесхаймер, психиатр, специалист по нервным болезням и психоаналитик».
На первый же звонок дверь открыла женщина с густыми седыми кудрями и пронзительным враждебным взглядом голубых глаз. Было невозможно угадать ее возраст или представить, была ли она когда-то красивой. Она выглядела так, будто такие понятия, как возраст или красота, попросту не имели к ней никакого отношения.
С сильным немецким акцентом женщина объявила:
— Профессор ждет в кабинете.
Провожая Михаэля в кабинет, она двигалась так, словно кто-то сзади выкручивал ей руку, и время от времени оглядывалась через плечо, при этом невнятно бормоча себе под нос.
Хильдесхаймер отворил дверь кабинета, представил свою супругу Михаэлю и попросил ее принести им выпить чего-нибудь горячего. Ворчание, прозвучавшее в ответ, вызвало на лице профессора широкую улыбку. В Михаэле же фрау Хильдесхаймер вызвала чувство, близкое к благоговению.
Усаживаясь в кресло напротив хозяина, Михаэль оглянулся по сторонам. В комнате стояло несколько книжных шкафов, плотно заставленных книгами. В углу помешался массивный старомодный письменный стол из темного тяжелого дерева. Он был покрыт толстым стеклом, в центре которого лежал продолговатый узкий буклет в зеленой обложке. Несмотря на острое зрение, Михаэль не смог прочитать название. Он перевел взгляд на диван, с виду очень удобный, а потом — на кожаное кресло рядом с ним. Это кресло в скандинавском стиле было единственной современной вещью в комнате.
Михаэль рассмотрел картины, висевшие между книжными шкафами, все довольно мрачные, среди них — портрет Фрейда, карандашный этюд и несколько иностранных пейзажей, выполненных маслом. Он впился взглядом в тисненые золотые буквы на кожаных переплетах в книжном шкафу и успел уже разобрать имя Арнольда Тойнби рядом с Гете, но внезапно ощутил на себе взгляд Хильдесхаймера. Старик сидел напротив и терпеливо ждал, когда инспектор закончит осмотр его комнаты.
Почувствовав себя неловко, Михаэль спросил:
— Вы хотели что-то сообщить мне, доктор Хильдесхаймер?
Хильдесхаймер поднял большую связку ключей, которая лежала на столике между креслами, и протянул инспектору. Он объяснил, что эти ключи в вышитом кожаном футлярчике принадлежали Еве Нейдорф и были найдены рядом с телефоном в институтской кухне.
— Я положил их к себе в карман, когда запирал телефон, и намеревался передать вам утром, но забыл. — Последние слова были полны грусти и недоумения. Профессор Хильдесхаймер явно не привык о чем-то забывать. — Я с полудня пытался связаться с вами, главный инспектор, — сразу, как добрался до дому и вспомнил о ключах, но вас было невозможно застать, — добавил он извиняющимся тоном.
Михаэля, казалось, больше заинтересовал телефон.
— Скажите, какое отношение к телефону имели ключи? Институтский телефон запирается?
— Да, — ответил старый профессор. — Недавно сотрудникам, а также кандидатам выдали ключи, потому что Институт просто не в состоянии оплачивать огромные счета.
Нет, он вынужден признать, что и замок не улучшил ситуации.
В ответ на следующий вопрос Михаэля он улыбнулся, и его круглое лицо внезапно приобрело детски невинное выражение.
Нет, в Институт не мог войти никто, кроме сотрудников и кандидатов, которые имели ключи от входной двери, а также от телефона.
— А пациенты? — спросил Михаэль, изо всех сил стараясь не поддаваться охватившему его чувству симпатии к старику.
Хильдесхаймер ответил, что у пациентов ключей не бывает; психотерапевты их впускают и провожают до дверей после окончания лечебных сеансов.
— Дай вообще, только кандидаты принимают пациентов в Институте, а в последние годы в связи с нехваткой места уже и кандидатам пятого года обучения разрешают работать за его пределами.
Открылась дверь, и миссис Хильдесхаймер внесла поднос: для мужа горячий какао — комната сразу заполнилась его ароматом — и чай с лимоном в изящном стакане для Михаэля. Еще были бисквиты. Они поблагодарили, и она, забрав поднос, снова удалилась, что-то бурча себе под нос.
Снаружи задувал сильный ветер, и через окно с открытым железным зеленым ставнем были видны вспышки молнии. Они пили в молчании, не отвлекаясь на разговоры о капризах погоды.
Хильдесхаймер подпер рукой подборок и сказал, словно бы обращаясь к себе самому:
— Эти ключи весь день не давали мне покоя. Во-первых, оставить свои ключи на кухне — это совершенно не похоже на Еву. Как правило, аналитики, — он снова улыбнулся, — в большинстве своем очень дисциплинированные люди, а она, — улыбка испарилась, — была особенно организованной и аккуратной, так что совсем не в ее характере оставить незапертым телефон, забыть ключи, если только… Если только, — повторил он задумчиво, — кто-то не позвонил в дверь. И не просто кто-то, но некто, с кем у нее была назначена встреча и кого она не хотела заставлять ждать. Это единственное объяснение.
— Причем этот человек не имел ключа, — уточнил Михаэль, — либо не пожелал им воспользоваться…
— А во-вторых, — Хильдесхаймер гнул свою линию, — почему она не позвонила по телефону из дома перед уходом? Что снова ставит перед нами вопросы, — он выпрямился в кресле, — с кем она встречалась, почему в Институте и кому звонила?
Последние слова прозвучали монотонной очередью, без интервалов и на одном дыхании.
— И кроме того, время, — вздохнул он. — Кому она могла звонить утром в такой ранний час, к тому же в субботу? Явно не членам семьи — им она могла позвонить из дому, и не мне. Но в таком случае кому? Да, я был к ней необыкновенно привязан, — в глазах доктора стояли слезы, — но, помимо этого, меня страшит, как бы это страшное событие не разрушило Институт: его организм, то особое ощущение сопричастности, которое объединяет наших сотрудников. Я хочу, чтобы все закончилось как можно быстрее. — Было видно, что он очень волнуется. — И поэтому хотел спросить вас, главный инспектор Охайон, как долго может продлиться расследование такого рода?
Михаэль немного помолчал. Потом, сделав рукой неопределенный жест, сказал:
— Естественно, это займет некоторое время, а какое — трудно сказать. Может, месяц, если кто-нибудь расколется, а возможно, и год, если нет.
Когда доктор закрыл глаза ладонью, инспектор почувствовал неловкость, но не отвел взгляда.
— Должен подчеркнуть, — произнес Хильдесхаймер, — я уверен, что это не было самоубийством.
Михаэль кивнул и сказал, что по логике вещей так и есть, но в некоторых случаях бывает легче принять мысль об убийстве, хотя бы непредумышленном, нежели о самоубийстве.
— Самоубийстве, совершенном старшим психоаналитиком, — добавил он как можно мягче.
— Такое уже случалось, — откликнулся Хильдесхаймер. — Правда, если быть точным, не со старшим психоаналитиком. Та женщина только начинала карьеру, хотя уже имела в практике три случая. И это было на самом деле очень, очень тяжело. Мы старались, насколько возможно, избежать огласки, но, конечно же, это был шок… бессмысленно отрицать, что это был шок. — Он вздохнул. — Это произошло достаточно давно, тогда я был сравнительно молодым и, наверное, менее впечатлительным. А сейчас вот оказалось, что смириться с тем, что Евы больше нет, мне очень трудно. Едва ли не труднее, — прошептал он, — чем свыкнуться с мыслью, что один из нас убийца.
— Это лишь возможность, — поправил Михаэль.
— Как представляется по положению вещей на данный момент, — старик повторил прежнюю мысль в другой, но оттого не более утешительной формулировке.
Михаэль хранил молчание. Сопереживающее, чуткое молчание. Он прекрасно умел при необходимости оказывать давление на собеседника, и те, кому довелось наблюдать его метод на практике, утверждали, что это незабываемое зрелище. Но сейчас инспектор чувствовал, что действовать надо с максимальной деликатностью, стараясь настроиться на волну человека, сидящего напротив, и уловить те обыденные, незаметные фразы, которые люди произносят между прочим либо не произносят вовсе и которые при внимательном анализе оказываются главным ключом к разгадке. Кроме того, ему было необходимо то, что он для себя называл «историческим ракурсом». Историк стремится иметь перед глазами полную картину, в которой представители рода человеческого выступают как участники глобального хода истории, понять его законы, которые — Михаэль не уставал это повторять, — «если мы сумеем постичь их смысл, позволят проникать в суть любой проблемы».
Главная задача на начальной стадии расследования, внушал Михаэль Охайон своим подчиненным (он никогда не мог точно сформулировать, что имеет в виду, хорошо удавалась только демонстрация на практике), главная задача — и он упрямо на этом настаивал — понять людей, фигурирующих в деле, даже если это кажется несущественным для его раскрытия. Именно поэтому он каждый раз старался как можно лучше представить себе эмоциональную и интеллектуальную атмосферу среды, в которой произошло преступление. Вот почему каждое расследование под его руководством разворачивалось чрезвычайно медленно — по мнению начальства. Вот и на этот раз он еще даже не пытался связаться со своими сотрудниками, потому что не желал отказываться от встречи с Хильдесхаймером даже ради получения новых зацепок. Он сознательно жертвовал возможностью услышать новые факты, ради того чтобы спокойно побеседовать со стариком. Он знал, что одна-единственная беседа с Хильдесхаймером поможет ему прочувствовать дух места, в котором произошло убийство, и обстоятельства вокруг него больше, чем любой новый факт.
Вообще-то ситуация была скверной. Инспектор подозревал, что его отсутствие дорого ему обойдется, и был заранее уверен, что его объяснений не поймут. Шорер, его непосредственный начальник, постоянно делал ему замечания за подобные «фокусы». Но Охайон был уверен в своей правоте: начинать следует медленно, и прежде всего надо составить нечто вроде теоретической вводной картины, а ускорять работу, причем максимально, в нужное время, не раньше и не позже.
Хильдесхаймер на мгновение закрыл глаза, а затем устремил на Михаэля долгий взгляд. Немного помедлив, он произнес с колебанием в голосе:
— Боюсь, мне придется, в силу необходимости, нарушить некоторые правила. Хотя моя супруга и утверждает, что я совсем не разбираюсь в людях, если только это не мои пациенты, у меня есть ощущение, что вам, инспектор, я могу довериться. У нас не принято обсуждать внутренние дела с посторонними, хотя ничего строго секретного в них нет. Однако я уже говорил вам, что заинтересован в скорейшем завершении следствия.
Михаэль пытался достроить мысленную цепочку профессора, чтобы понять, куда же она ведет.
— Обычно, — продолжал Хильдесхаймер, — когда люди — безразлично, связанные или не связанные с психоанализом, — задают мне вопросы об Институте, я всегда стараюсь соблюдать осторожность и прежде всего понять, какова их цель, потому как существует бесконечное количество разнообразных ситуаций, когда бездумный ответ может повлечь за собой массу неприятностей. С другой стороны, вы, инспектор Охайон, задаете вопросы, отвечать на которые, безусловно, болезненно. Но тут, я чувствую, нет другого выхода: что случилось, то случилось, и поправить ничего нельзя. Прошу вас извинить меня за это отступление: я просто хотел объяснить, почему намерен изменить своим принципам и отступить от заведенной традиции.
К тому времени, когда упади первые крупные тихие капли дождя, Хильдесхаймер добрался до середины своего повествования. Когда он дошел до жизни в Вене тридцатых годов и своего решения эмигрировать в Палестину, Михаэль, не спрашивая разрешения, достал из кармана новую пачку «Ноблесс» и закурил. К тому моменту, когда профессор начал рассказывать о доме в старом Бухарском квартале недалеко от Меа-Шеарим, в пепельнице, извлеченной с полки под маленьким столиком, лежало уже три окурка. Сам профессор, поднявшись, достал из ящика письменного стола темную трубку; он набивал ее, не прерывая повествования. Сладкий аромат табака распространялся по комнате, китайская пепельница заполнялась жжеными спичками.
И еще раньше, чем это наконец вышло на свет, пробившись сквозь защитные нагромождения слов, Михаэль понял, что профессор говорит о деле всей своей жизни.
Самые болезненные, самые интимные моменты были поведаны подчеркнуто безразличным тоном, как бы между прочим, однако Хильдесхаймер не опустил ничего, желая представить Михаэлю возможно более полную картину, поскольку «человек, ответственный за расследование, должен абсолютно точно понимать, с чем имеет дело; он не вправе допустить ни одной ошибки и обязан отдавать себе полный отчет в том, как велика его ответственность». Будущее всего Института психоаналитики зависит от ответа на вопрос: действительно ли среди сотрудников есть убийца? Самые основы жизни членов сообщества будут поколеблены, «если окажется, что нельзя знать заранее, на что способен твой коллега или знакомый». (Михаэль подумал, что вообще-то этого нельзя знать никогда, но промолчал.) Наконец доктор заявил, что ему самому необходимо знать правду и что от результатов расследования зависит, не рухнет ли все, чему он посвятил свою жизнь.
Только после этой преамбулы он, посмотрев Михаэлю в глаза проницательным и острым взглядом и прочитав в них отклик, перешел непосредственно к делу.
В 1937 году, когда стало ясно, к чему все идет, он как раз закончил свое психоаналитическое образование и приготовился приступить к работе Он решил эмигрировать в Палестину. Вместе с ним уехала небольшая группа людей примерно такого же профессионального положения. Им не пришлось быть первопроходцами: еще раньше в Палестину иммигрировал Стефан Дейч. По образованию и практическому опыту он их превосходил — «в конце концов, он учился психоанализу у Ференци, а тот был личным другом и последователем Фрейда». На доставшееся Дейчу наследство он купил большой дом в Бухарском квартале Иерусалима.
Именно сюда приехал Хильдесхаймер вместе со своей женой Илзе и супружеской четой Левиных, которые также были оба начинающими аналитиками. Со временем — по словам доктора, все получилось само собой — этот дом стал первым пристанищем Института психоаналитики. Илзе была ответственной за административную часть, а Левины и он сам занимались психоаналитической практикой, и они жили все вместе в доме в Бухарском квартале.
Профессор чуть заметно улыбнулся, вспоминая высокие купольные потолки и выложенные мелкой плиткой полы старого арабского дома.
— Зимы с нудными моросящими дождями изрядно выматывали, но их сменяло чудесное лето. Вечера мы обычно проводили за обсуждением событий прошедшего дня, сидя в открытом дворике и вдыхая запахи жасмина и свежевыстиранного соседского белья…
Через много месяцев они переехали в эту квартиру в Рехавии, но по-прежнему проводили большую часть времени в старом доме в Бухарском квартале. Позже туда вселились и другие иммигранты, особенно много их приехало в 1938–1939 годах.
Дождь усилился. Хильдесхаймер попыхивал трубкой, которую по мере надобности набивал заново, извлекая прогоревший табак горелой спичкой. Китайская пепельница переполнилась, он вытряхнул ее содержимое в стоящую рядом со столом корзину для бумаг, затем встал и, несмотря на проливной дождь, открыл окно. Михаэль уселся поглубже в кресло и снова стал слушать монотонную, с немецким акцентом речь профессора.
— Как раз в те годы приехали, например, Фрума Холландер — еще совсем молодая — и Лини Штернфельд. — Михаэль вспомнил женщину на кухне. — Они обе прошли психоанализ у Дейча и оставались в его доме довольно долго, пока не нашли себе жилье. Фрумы уже нет, а Лици, как и я сам, не становится моложе. — Дождь утих, поднялся ветер, и свежий аромат влажной земли заполнил комнату, вытеснив запах табака.
Жизнь не баловала их, совершенствование в аналитической практике давалось огромными усилиями, к тому же они почти ничего не зарабатывали. По настоянию Дейча они лечили детей и подростков, высланных из Германии без родителей, подопечных «Молодой алии», а те, естественно, не могли платить.
— Фактически Дейч нас всех содержал, всех… — Хильдесхаймер запнулся, подыскивая точное слово, — кандидатов.
Они были именно кандидатами — он, и Левины, и Фрума, и Лици. Кандидатами тогда еще не существующего Института. А Дейч был их руководителем.
Только после пяти лет работы он разрешил Хильдесхаймеру заниматься самостоятельной практикой, и тогда же начали проводиться клинические семинары, на которых все члены группы докладывали о своих случаях, а Дейч комментировал доклады. Хильдесхаймер в нескольких словах описал профессиональные навыки Дейча, его высокое мастерство и чувство ответственности.
— Я до сих пор чувствую себя перед Дейчем в огромном долгу.
Атмосфера была новаторской. Нехватка денег и медленный карьерный рост никого особо не волновали.
— Да, не обходилось без напряженных моментов; но ведь это в порядке вещей, не так ли?
Напряжение в основном возникало из-за подавляющего, авторитарного характера Дейча, но также сказывались и условия страны.
— Страшная жара. Сушь иерусалимского лета. Плюс еще проблемы с языком. — Хильдесхаймер бросил взгляд на книжный шкаф и заговорил вновь: — Все семинары проводились на немецком, а собственно лечение осуществлялось на смеси языков, включая ломаный иврит. — Он снова улыбнулся своей детской улыбкой. — Сейчас, конечно, трудно себе представить, что тогда я не знал ни слова на иврите. А сколько сил понадобилось, чтобы овладеть им!
Он прервался и спросил, где родился сам Михаэль: уже в Израиле?
Нет, но ему было три года, когда семья приехала сюда.
— Детям язык дается легче.
— Это правда, — сказал Михаэль, — но у них бывают другие сложности.
Старик согласился, заинтересованно на него посмотрев.
Михаэль вдохнул аромат жасмина, как видно, росшего под самым окном, и закурил новую сигарету. Шестую по счету.
Постепенно Хильдесхаймер и Левины стали полноценными, квалифицированными аналитиками, руководителями группы новичков, прибывших в Израиль после войны. Дейч тогда был единственным тренинг-аналитиком. В первое время они брали на обучение только психиатров, позже стали принимать также и психологов.
— И только один человек пришел из совершенно другой области. Сейчас подобное было бы невозможно. Но его личность и интуиция произвели на Дейча такое впечатление, что он взялся учить его с самых основ. Я сам был его руководителем, и теперь это весьма уважаемый сотрудник Института.
Михаэль чувствовал, что должен догадаться, о ком идет речь; не называя имен, старик пытался до него что-то донести. Он знал также, что спустя некоторое время имя всплывет в памяти само. И хотя не было сделано никаких прямых намеков, для него было вполне очевидно, что этого «весьма уважаемого сотрудника» Хильдесхаймер не любил.
Со временем — к началу пятидесятых — у них было двадцать аналитиков и пять кандидатов, и дом для них стал слишком мал. Дейч одряхлел и захотел жить отдельно. Дейч и Хильдесхаймер вдвоем (Левины тогда в Лондоне повышали квалификацию) подыскали здание, которое Михаэль посещал этим утром, а впоследствии Дейч завещал его Институту — поэтому Институт носит его имя.
— Когда оно больше не могло удовлетворять наших нужд, — продолжал доктор, — а нас было теперь уже сто двадцать человек вместе с кандидатами, так что когда читалась лекция, как сегодня, — его лицо на мгновение исказила гримаса боли, — мы с трудом в нем помешались — стали надстраивать еще один этаж. Или когда кандидат должен был делать презентацию… — Тут он внезапно прервал рассказ, увидев, что инспектор собирается задать вопрос.
— Что такое презентация? — спросил Михаэль.
Профессор объяснил, что после выполнения обязательных условий — надо пройти свой собственный учебный психоанализ и иметь в практике три случая, проведенных под руководством тренинг-аналитика, — кандидат обращается к институтскому ученому совету за разрешением представить на обсуждение один из своих случаев. Если у совета и руководителя нет возражений, его просят описать случай и отправить описание ученому совету. Совет может принять его сразу или потребовать доработки, а затем назначается дата, к которой кандидат печатает доклад и рассылает членам совета. После этого он представляет доклад всем сотрудникам и кандидатам Института.
Во время доклада-презентации, продолжал разъяснять профессор Михаэлю (сосредоточенно внимавшему описанию этого Via Dolorosa
[1]), люди все могут задавать вопросы, выступать с критикой или одобрением. Затем кандидат удаляется, в зале остаются только действительные члены (не кандидаты), и, если набирается кворум (две трети всех членов, ответил профессор на немой вопрос Михаэля), кандидата принимают в стажеры Института психоаналитики.
Михаэль вопросительно поднял брови, и старик пояснил значение термина «стажер».
— Но что это значит практически — быть стажером? — настаивал Михаэль.
— Ах! — воскликнул Хильдесхаймер. — Стажер — это независимый психоаналитик, он не нуждается в руководстве и получает оплату за лечение по полному тарифу. Кандидатам же платят вдвое меньше, вдобавок они не имеют права сами выбирать пациентов, а берут только тех, которых назначает Институт.
Михаэль поинтересовался, каким образом стажер становится действительным членом.
После не менее выразительного «Ах!» старик разъяснил, что через два года после первой презентации стажер имеет право сделать другой доклад, который должен отличаться научной новизной, и далее, после нового голосования он может быть принят в действительные члены.
Михаэль быстро анализировал информацию. Несколько минут длилась тишина, прежде чем он сформулировал следующий вопрос:
— Кандидат годами занимается психотерапией; он лечит за полцены; он вынужден консультироваться по каждому своему случаю…
— Кроме того, в течение всего времени обучения два раза в месяц проводятся семинары, — добавил Хильдесхаймер.
— Хорошо, учтем и это. А сейчас мне хотелось бы выяснить, профессор, в чем заключается смысл упомянутого вами голосования. Разве нельзя обойтись простым одобрением ученого совета, который, если я правильно понял, является представительным органом?
— Это две принципиально разные вещи, — подчеркнул Хильдесхаймер. — Ученый совет может решить, что некто пригоден либо непригоден для работы аналитиком. Коллектив же определяет, заинтересован он в этом человеке в качестве своего члена либо нет. Это две абсолютно разные вещи!
Эта фраза, повторенная con forza
[2], эхом прозвучала в комнате, и Михаэль поспешил задать следующий вопрос.
— Был ли хоть один случай, когда ученый совет не утверждал кандидатскую презентацию?
— Да, один раз, точнее, два, — ответил Хильдесхаймер, явно испытывая неудобство. — Первый отвергнутый кандидат, страшно обидевшись, вообще ушел из профессии и стал одним из главных противников психоаналитического метода. Другой не сдался; он вернулся к занятиям психоанализом, через несколько лет повторно представил доклад на одобрение, он был принят, и сейчас этот человек является действительным членом Института.
— А случалось ли так, — допытывался Михаэль, — что после одобрения ученым советом коллектив голосовал против кандидата? Меня интересует, пользовались ли сотрудники практически своим правом отвергать кандидата?
Хильдесхаймер признал, что такого прецедента никогда не было.
— Вплоть до настоящего времени, — добавил он осторожно. — Безусловно, иногда некоторые члены собрания воздерживались от голосования или голосовали против, но их голосов никогда не набиралось достаточно для отрицательного решения.
— В таком случае, — произнес Михаэль, как бы рассуждая вслух сам с собой, — справедливо ли заключение, что ученый совет имеет решающее влияние на судьбу кандидата? Ведь фактически его будущее определяет ученый совет?
— Да, — нехотя согласился Хильдесхаймер. — Ученый совет и три руководителя, которые должны быть у каждого кандидата. Именно поэтому каждый кандидат имеет трех руководителей вместо одного; и если все три имеют к нему принципиальные претензии в профессиональном отношении либо серьезные сомнения по поводу его пригодности для работы в коллективе Института, кандидат не сможет стать психоаналитиком. Однако основная роль ученого совета состоит в формировании общей политики Института и учебного плана.
Хильдесхаймер вздохнул и положил свою трубку на край стола. В комнате становилось холодно, и он скрестил руки на груди.
Михаэль спросил, каким руководителем была Ева Нейдорф.
— Каким руководителем была Ева, — повторил Хильдесхаймер и улыбнулся. — По этому поводу, мне представляется, двух мнений быть не может. Она была прекрасным руководителем. Хотя, надо признать, довольно властным. Но ее подопечные признавали ее авторитет, потому что он основывался на высочайших профессиональных и моральных, — он поднял указательный палец и потряс им в направлении Михаэля, — критериях. Кроме того, она обладала огромной энергией и работоспособностью, что в сочетании с психотерапевтическим талантом позволяло извлекать максимум из каждого часа, потраченного на подопечных.
Профессор предостерег, что они уже вплотную приблизились к техническим аспектам психотерапии и он боится, что вряд ли возможно уместить всю теорию в одну короткую беседу.
— Но все же, — попытался подобраться к сути дела Михаэль, — что есть такого в психоанализе, что заставляет людей проходить такой долгий и тяжелый путь обучения? Какая, в конце концов, разница — быть ли психологом, психиатром или психоаналитиком? Если бы мне было позволено, — сказал он осторожно, — выразить свое собственное мнение, пусть его ценность и невелика, — здесь он сделал паузу, и доктор утвердительно кивнул, — то мне показалось, что Институт имеет нечто общее с гильдиями времен Средневековья и Ренессанса. Знаете, некая косность, что ли. Положение кандидата осложнено до предела, и все это прикрывается требованием блюсти профессиональные стандарты. Однако тут есть и другой фактор: конкуренция — экономическая и кастовая. В конце концов, количество психоаналитиков не может расти до бесконечности, особенно в такой маленькой стране, как Израиль. Короче говоря, — подытожил Михаэль, — у меня сложилось впечатление, что члены Института занимаются самосохранением, используя для этого набор правил, лимитирующих количество членов сообщества. Все это очень похоже на отношения «учитель-ученик, мастер-подмастерье» в средневековых гильдиях.
Хильдесхаймер ответил не сразу. Когда же он заговорил, то его искренность и усилие, вложенное в каждое слово, тронули Михаэля. Слушая профессора, он старался сформулировать для себя основную мысль, скрытую в многословных объяснениях, и после выпаривания формальных фраз («лучшее клиническое обучение… максимально высокий уровень теоретической подготовки») в сухом остатке выявилось то, что Хильдесхаймер назвал «одиночеством психотерапевта».
— Представитель нашей профессии, не работающий в публичном лечебном учреждении — таком, как больница, психиатрическая клиника и тому подобное, — это человек, которому приходится день за днем по многу часов сидеть и выслушивать пациентов; одним ухом он следит за канвой рассказа, другим — за ассоциациями, его сопровождающими, а еще одним, третьим, — слушает «мелодию» пациента, его тон, одновременно облекая все услышанное в мысленные образы, характерные именно для этого конкретного человека, находящегося с ним в одной комнате. Пациент, — добавил он, — говорит о своем терапевте, но никогда не видит его таким, какой он есть на самом деле. В восприятии пациента терапевт принимает множество различных образов. В одно и то же время он представляет все значимые для пациента фигуры: его мать и отца, братьев и сестер, учителей, друзей, жену, детей, начальника — в соответствии с проекциями его собственной личностной структуры. Как известно каждому, хоть отдаленно знакомому с предметом, мы никогда эмоционально не воспринимаем людей такими, какие они есть на самом деле. Мы все — рабы шаблонов, заложенных в самом раннем детстве. Другими словами, когда пациент воспринимает терапевта по тому же шаблону, что и, например, свою жену, надо помнить, что жену он тоже воспринимает не как реального, живого человека, а как образ, отраженный в его глазах. Иногда, — продолжал профессор уже не таким менторским тоном, — отношение пациента к окружающим его людям вообще не имеет ничего общего с реальностью. Если сеанс терапии прошел удачно, — он заговорил тоном выше, — и только в этом случае, пациент будет относиться к терапевту как к фигуре, воплощающей все живущие в нем самом шаблоны человеческих взаимоотношений; при этом он иногда будет терапевта ненавидеть, срывать на нем зло и тому подобное, а иногда будет его любить, но все это не будет иметь никакого отношения к реальности и к вопросу о том, каков же психотерапевт на самом деле.
Михаэль попросил привести пример.
— Хорошо. Например, пациент с ожесточением кричит, что вам не понять его страданий, потому что вы счастливый в браке, богатый, красивый и важный человек, в то время как в действительности вы запросто можете быть вдовцом, разведенным, больным и вас преследует налоговая полиция. Это то, что мы называем переносом, или трансфером, без трансфера не может быть психотерапии. Вообще-то, трансфер, положительный или отрицательный, в той или иной степени имеет место всегда. Но самое важное — это человеческий контакт, позволяющий установить между пациентом и терапевтом доверительные отношения.
Терапевт должен указывать на шаблоны и повторять одни и те же вещи снова и снова, иногда буквально теми же словами. Такова его роль в процессе лечения, и в этом процессе может вообще не остаться места для удовлетворения его собственных насущных потребностей. Я сам, к примеру, считаю, что терапевту непозволительно курить во время лечебного сеанса, поскольку в этом случае он будет занят собой; и я всегда на это указывал кандидатам, которыми руководил.
А когда человек час за часом проводит с людьми, при которых вынужден подавлять свои потребности, и позволяет этим людям предъявлять к нему фантастические претензии или любить себя за достоинства, которыми никогда не обладал, у него появляется непреодолимое желание оказаться в компании коллег, обменяться опытом, чему-то у них научиться, почувствовать себя защищенным, найти понимание и поддержку, даже выслушать объективную критику — в общем, опереться на традиции, на основы своей профессии.
Бывает, — доктор развел руками, и от Михаэля не ускользнул этот странно беспомощный жест, — что терапевт теряет чувство соразмерности, и тогда он нуждается в новой перспективе, которую могут дать только его коллеги. Не говоря уже о том, что ему приходится постоянно выдерживать дистанцию между собой и пациентами, не давая выхода никаким личным переживаниям, чтобы у пациента была как можно большая свобода для переноса всех его фантазий на фигуру терапевта.
Михаэль запомнил всю эту речь практически наизусть. Он мог дословно процитировать ее заключение: «Я могу вас уверить, что эти две вещи — напряженное овладевание профессией на высочайшем уровне и чувство причастности к сообществу — главные причины, подвигающие молодых людей приходить в наш Институт».
Затем, в качестве забавной интерлюдии, доктор рассказал анекдотический случай.
— Во время собеседования при поступлении в Институт на стандартный вопрос «почему вы хотите стать психоаналитиком?» один кандидат ответил: потому что работа легкая, зарплата высокая и можно взять отпуск в любое время по желанию, а потом беззастенчиво улыбнулся.
Михаэль с любопытством спросил, был ли он принят.
— Прежде чем ответить, мне хотелось бы узнать, а принял ли бы такого кандидата главный инспектор Охайон? — вопросом на вопрос парировал Хильдесхаймер.
— Принял бы, — сказал Михаэль.
Почему? Потому что хоть ответ и был по-детски нахальным, но демонстрировал здоровую амбициозность и вызов.
— Я думаю, кандидат понимал, что это не тот ответ, какого от него ждут, но выразил таким образом раздражение — уж очень банальный сам вопрос.
Старик бросил на Михаэля взгляд, в котором можно было прочитать расположение.
— Так как же все-таки с ним поступили? — спросил Михаэль.
— Да, его приняли. У него были данные, позволявшие стать хорошим аналитиком. Но также было учтено то, о чем сказали вы, главный инспектор Охайон. — И, широко улыбнувшись, профессор добавил: — Мы хотели, чтобы он сам понял, как сильно ошибался.
— Коль скоро мы все равно уже перешли на банальности, — сказал Михаэль, немного поколебавшись, — мне хотелось бы задать вопрос, который вам, профессор, наверняка задавали много раз: в чем состоит разница между обычной психотерапией (о ней инспектору довелось получить некоторое представление, хотя он воздержался от упоминания об этом) и психоанализом? Я имею в виду то и другое как методы лечения. Или вся разница сводится к сидению на стуле в одном случае и лежанию на кушетке в другом?
— А что, — сухо спросил Хильдесхаймер, — такая разница вам представляется несущественной? Или, может быть, полицейское дознание, проводимое у подозреваемого дома за чашечкой кофе, — это то же самое, что допрос под лучом слепящего света в вашем, главный инспектор, кабинете?
Михаэль извинился. Он ни в коем случае не намеревался принижать технический аспект проблемы — просто хотел понять более глубокие отличия.
— А именно в этом и состоит одно из глубоких отличий, — усмехнулся Хильдесхаймер. — Во-первых, надо понимать, что не каждый, кто обращается за помощью, подходит для психоанализа. — Михаэль спросил себя, подходит ли он сам, и тут же мысленно себе выговорил за это. Тоже мне проверка на профпригодность! — Этот метод терапии требует, помимо прочего, больших ресурсов Эго по сравнению с другими методами. Во-вторых, пациент не только лежит на кушетке; он приходит на лечебные сеансы четыре раза в неделю. И здесь тоже, — профессор посмотрел на Михаэля пронизывающим взглядом, — наличествует не просто количественная разница. Эти два условия: кушетка и четыре сеанса в неделю — дают пациенту возможность пробиться к глубинным пластам собственного подсознания, вернуться к самым истокам. Сейчас я не имею возможности дать исчерпывающие разъяснения, но, если смотреть в корень, в психоанализе главным ключом и одновременно камнем преткновения является трансфер.
Трансфер, как я уже говорил, происходит тем легче, чем более «расплывчата», если угодно, фигура терапевта, а ее расплывчатость еще усилена тем, что терапевт сидит позади кушетки, где пациент его не видит, лишь ощущает его поддерживающее присутствие.
Однако вы не должны думать, что пациент может общаться с пустотой. Все разговоры о сеансах с компьютером — это чушь, которую пропагандируют те, кто не понимает главного: пациент нуждается в поддержке, опоре. Равно как и все карикатуры, изображающие аналитиков, уснувших рядом с кушеткой, — это не более чем отражение страха пациента, что терапевт бросил его одного, — закончил он без тени улыбки. — Хорошим психоанализом можно назвать тот, когда аналитику удается дать пациенту такое ощущение поддержки, которое позволит ему — именно благодаря тому, что они встречаются четыре раза в неделю, — проникнуть глубже в прошлое, вспомнить свои самые сокровенные, первичные переживания и их переосмыслить.
Прошла целая минута, прежде чем Михаэль спросил:
— А может ли пациент — как следствие трансфера — возненавидеть терапевта настолько, чтобы убить?
Хильдесхаймер в очередной раз раскурил трубку и сказал:
— Даже в замкнутой атмосфере психиатрической клиники это редкость. А психоанализ — это форма терапии, рассчитанная на относительно здоровых людей — тех, кого называют невротиками. Пациент, подвергаемый анализу, может иметь фантазии насчет убийства, но я до сих пор не слышал ни об одной реальной попытке. На самом деле в процессе психоанализа пациент скорее нанесет вред себе, чем терапевту.
Выпустив из трубки струйку дыма, он продолжал:
— К тому же вам следует помнить, что большинство пациентов Евы — люди из Института, кандидаты, поскольку тренинг-аналитиков очень мало. У нее почти не было пациентов, не имеющих отношения к Институту.
— А возможна ли такая ситуация, — спросил Михаэль, — когда аналитик узнает от пациента компрометирующую или конфиденциальную информацию и тот начинает опасаться разглашения? Он будет чувствовать себя в опасности, под угрозой…
Хильдесхаймер немного помолчал, а потом сказал:
— Как раз это и было темой Евиной лекции.
— Минутку, — перебил Михаэль. — Я хотел бы узнать кое-что о ней самой, прежде чем мы перейдем к лекции.
— Что вы желаете знать? — спросил Хильдесхаймер, отправляя содержимое выкуренной трубки в пепельницу.
— Как она пришла в Институт? Чем занималась до этого? — Михаэль чувствовал, как внутри, без всякой видимой причины, нарастает напряжение.
— Ева много лет работала психологом в службе здравоохранения. Она пришла в Институт уже в относительно немолодом возрасте. Максимальный возраст для кандидата — тридцать семь лет, а ей тогда было тридцать шесть, но ее одаренность была очевидна с самого начала. Шесть лет назад она стала тренинг-аналитиком. А еще раньше — членом ученого совета; я думал, что она возглавит совет, когда я уйду на пенсию. Я собирался уходить через месяц, и, без сомнения, ее бы избрали.
Михаэль спросил о семье Нейдорф. Профессор рассказал, что ее муж был бизнесмен и не одобрял ее работу.
— Он даже не понимал, каких профессиональных высот она достигла.
Это создавало ей проблемы, о которых никто, кроме Хильдесхаймера, не знал. Она была стержнем семьи, но в то же время ей приходилось бороться за свои права: супруг вообще не хотел, чтобы она работала.
— В конце концов, — закончил профессор с оттенком гордости, — он оценил ее по достоинству и с уважением принял ее независимость. Они были очень друг к другу привязаны, — грустно добавил он. — Ее муж умер внезапно, три года назад; он был старше нее на несколько лет и скончался от сердечного приступа во время деловой поездки в нью-йоркском аэропорту. Ей пришлось туда лететь, чтобы забрать тело. Потом возникли сложности с имуществом, потому что она не принимала абсолютно никакого участия в бизнесе, а у мужа было много проектов. Что касается их сына — ну, мальчик слегка… сдвинулся на проблемах экологии. Главное в его жизни — Общество охраны природы. Хороший, умный мальчик, но не питающий ни малейшего интереса к бизнесу.
В результате ее зять, муж дочери, согласился взять на себя финансовые заботы, и это стало для всех огромным облегчением.
Михаэль спросил об отношениях Евы с детьми. Хильдесхаймер ответил, тщательно подбирая слова:
— Ева была очень близка со своей дочерью. Иногда мне казалось, что даже слишком. Нава была очень несамостоятельной; она ни разу не сделала и шагу, не посоветовавшись с матерью. Однако я полагаю, что после того, как она со своим мужем переехала в Чикаго, ситуация изменилась к лучшему. Я всегда считал, что Ева в некоторых вопросах проявляла слепоту по отношению к своим детям. С сыном было сложнее, не хватало точек контакта, и не только из-за различий интересов. Там еще была проблема взаимоотношений сына с отцом и его претензий к профессии матери, но и здесь также наступило улучшение после того, как он нашел себе дело в Обществе охраны природы.
— А что зять, — спросил Михаэль, — какие у нее были отношения с ним?
— Как мне кажется, корректные. Может быть, не слишком теплые, особенно по сравнению с ее отношениями с дочерью, но он очень восхищался Евой, а она была ему очень благодарна за то, что он избавил ее от забот о бизнесе.
Михаэль попросил поподробнее рассказать о том, что этот бизнес из себя представлял. Он не упомянул, что уже встречался в Тель-Авиве с зятем Евы Гиллелем Зенави.
— Точно не скажу. Знаю только, что они вдвоем, Ева и Гиллель, прилетели из Чикаго на совещание совета директоров, которое должно было состояться в воскресенье утром. Я знал об этом, поскольку Ева взяла дополнительный выходной, чтобы присутствовать на совещании. Когда мы разговаривали по телефону, Ева жаловалась, что во время перелета в Тель-Авив ей пришлось ознакомиться со всем тем, о чем она не хотела знать годами. Четыре часа кряду Гиллель объяснял ей, что будет обсуждаться и как ей следует голосовать. Они оба обладали правом подписи.
Не меняя позы, тем же тоном, с огромным трудом стараясь не выдать возбуждения, Михаэль спросил, были ли между ними разногласия.
Старик громко расхохотался:
— Ева и разногласия по поводу бизнеса! Да она мечтала отдать ему все с концами давным-давно, но Гиллель и слушать не хотел; он настаивал на ее одобрении по любому вопросу. Она часто на это сетовала. — Хильдесхаймер внезапно понял ход мыслей Михаэля и наградил его колким взглядом. Затем недоверчиво покачал головой и сказал: — Вы карабкаетесь не на то дерево, инспектор.
— Представляется вполне вероятным, — заметил Михаэль, — что кто-то совершил убийство в Институте, дабы бросить подозрение на его сотрудников.
На это Хильдесхаймер возразил, что, хотя ему безусловно хотелось бы думать, что это сделал кто-то чужой, этот кто-то никак не мог быть Гиллелем:
— У него не было мотива, и, уж конечно, причина не могла быть в финансах.
Он несколько раз покачал головой и по-новому посмотрел на Михаэля, как будто усомнился, не было ли ошибочным его первое впечатление о главном инспекторе.
— Я должен проверить все версии, — сказал Михаэль. Доктор беспокойно пошевелился в своем кресле, но овладел собой. Михаэль почувствовал себя виноватым за то, что не упомянул о встрече с Гиллелем, у которого было железное алиби: с самого приземления в аэропорту Бен-Гурион он неотлучно находился при матери в отделении интенсивной терапии. Инспектор спросил себя, кой черт ему мешал сказать об этом старику, хоть бы и прямо сейчас.
А затем пришло время поговорить о лекции.
— Правда ли, — поинтересовался инспектор как бы между прочим, — что, как мне сообщили утром, доктор Нейдорф всегда готовила свои лекции заранее?
Хильдесхаймер ответил, что его информаторы — кто бы они ни были — не могли иметь ни малейшего понятия о том, как она работала.
— Никто — вообще никто в мире не знал, как трепетно, с какой душевной дрожью она готовила каждую лекцию. Десятки рукописных черновиков, а потом…
— Кто ей печатал? — перебил Михаэль.
— Она печатала сама, — ответил доктор.
Иногда она его заставляла читать каждый вариант, не пропуская ни единого слова. И конечно, ждала от него комментария по всем деталям. Окончательный вариант, который ее удовлетворял, она печатала в трех экземплярах. Один для себя — она всегда читала свои лекции по написанному.
— Ева не отличалась спонтанностью и не умела импровизировать.
— А другие копии? — спросил Михаэль, чувствуя, как на спине выступает пот.
— Вторая копия предназначалась для меня, — ответил Хильдесхаймер, — а третью она держала у себя в кабинете дома — «на всякий случай». Я всегда шутил по этому поводу, да и она сама тоже. Ева и впрямь была неисправимым перфекционистом, — доктор вздохнул, — абсолютно во всем. Но только в отношении себя, — добавил он. — Правда, в вопросах морали ее позиция была всегда бескомпромиссной. Тут Ева была непреклонной и «неэтичного поведения», как она это называла, не прощала. Но мне бы не хотелось, чтобы у вас создалось ложное впечатление: Ева не была ни ограниченной, ни самодовольной, ни раздражающе навязчивой. Ею руководили исключительно профессиональные требования: благо пациентов, осмотрительность и так далее. Я почти всегда в подобных случаях с ней соглашался.
— Можно взглянуть на ту копия лекции, которая предназначалась вам? — спросил Михаэль — и у него оборвалось дыхание, когда старик ответил отрицательно:
— Видите ли, в этот раз копии я не получил. Она готовила лекцию в Америке, мы договорились, что ей пора освободиться от своей зависимости от меня, поэтому я отказался смотреть что-либо, кроме окончательного варианта, который она должна была выбрать сама. Она пыталась настаивать, говорила, что тема очень специфическая, но я был тверд, сказал: хочу, чтобы она меня удивила.
Михаэль спросил, известно ли кому-то еще о ее привычке показывать ему черновики и окончательные варианты лекций. Хильдесхаймер пожал плечами:
— Я это никогда и ни с кем не обсуждал, но в Институте не много секретов. Она была весьма щепетильным человеком и никогда не забывала перед началом каждой лекции поблагодарить меня за помощь.
Михаэль почувствовал, как от лица отливает кровь, и услышал обеспокоенный вопрос старика, все ли с ним в порядке.
Он спросил о собственной копии Евы Нейдорф.
— Она, скорее всего, была обнаружена при осмотре личных вещей, — ответил Хильдесхаймер. Выглядел он очень печальным.
— Какой именно была тема лекции?
— Вопросы морали и соблюдения закона, — последовал краткий ответ. — Иначе говоря, вечный камень преткновения всех психотерапевтов со времен зарождения профессии. Классическая дилемма. Должен ли терапевт хранить секреты пациента даже в том случае, если имеет место нарушение закона? Речь идет не о преступлениях типа убийства или ограбления, а, к примеру, о вопросах профессиональной этики. Скажем, информация, полученная во время терапевтических сеансов или попавшая к руководителю от подопечного. Однако не вижу смысла гадать. В сумке, которую вы видели рядом с ее стулом в Институте, вы найдете текст лекции и сможете сами ее прочитать.
— Как раз в этом и проблема, — сказал Михаэль. — Там ничего не нашли: ни лекции, ни бумаг, не было даже ключей — только обычные дамские вещи, личные документы и немного денег.
Впервые Хильдесхаймер показался инспектору растерянным старым человеком, который перестал понимать, что происходит вокруг. Но это продолжалось не более секунды, затем он пришел в себя и попросил инспектора Охайона любезно рассказать ему, что произошло.
Весь день — фактически с того момента, как Михаэль зашел в конференц-зал, где собрался ученый совет, — специальная команда прочесывала Институт в поисках всего, что напоминало бы лекционные записи. Он сам тщательно обыскал сумку, как только полицейский хирург закончил свой осмотр. К обыску подключились все, в том числе люди из лаборатории и отдела опознания по уголовным делам.
— У меня есть подробный список содержимого сумки, — начал Михаэль, но доктор досадливо отмахнулся:
— Да, я понял, но другая копия должна найтись в кабинете у нее дома. Я точно знаю, что у нее есть дома еще одна копия — она обещала отдать ее мне, просто на сохранение.
Михаэль Охайон посмотрел на часы — было одиннадцать. Дул сильный ветер, перекрывая шум дождя. Он встал, профессор поднялся одновременно с ним и спросил, поедет ли инспектор в дом Евы Нейдорф прямо сейчас. Михаэль уловил намек и спросил, желает ли доктор поехать с ним, упомянув вскользь про поздний час и плохую погоду, но Хильдесхаймер отмел эти отговорки движением руки:
— Как мне кажется, я и так прожил более чем достаточно. Да и в любом случае, сегодня ночью мне не заснуть.
С этими словами он проводил Михаэля к вешалке в углу длинного холла, снял с нее тяжелое зимнее пальто и надел на себя. В доме было темно и тихо. Они молча вышли. На улице было очень холодно. Михаэлю, просидевшему все это время, не снимая куртки, ветер показался пронизывающе ледяным, и он был рад укрыться от него в полицейском «рено».
Он включил рацию — она откликнулась тотчас. Управление пыталось ему что-то сообщить усталым женским голосом; он терпеливо слушал. Все его искали, и все уверяли, что это срочно.
— О’кей; передайте, что я освобожусь позже. И скажите моей команде, что я занят важными вещами.
Управление вздохнуло: «Будет сделано».
Хильдесхаймер сидел рядом с ним, погруженный в свои мысли, и Михаэлю пришлось дважды переспрашивать, прежде чем старик кивнул и продиктовал ему адрес Евы Нейдорф — тот же адрес, который Михаэль видел на ее удостоверении личности в той самой сумке, которую он перерыл утром.
Это была маленькая улочка в Немецкой слободе. Почти всегда, проезжая по улице Эмек-Рефаим, Михаэль размышлял о немецких рыцарях возрожденного ордена тамплиеров, основавших это поселение в 1878 году. Как возвышенны были их надежды на возрождение… На углу и теперь виднелись руины мукомольной мельницы — уцелевший символ сих надежд.
Михаэль аккуратно провел «рено» по узеньким аллеям, припарковался, открыл дверцу для Хильдесхаймера и помог ему выбраться из маленькой машины. Вдвоем они прошли через узкие ворота и дальше по дорожке к главному входу; доктор чуть отступил, чтобы Михаэль смог открыть тяжелую деревянную дверь.
Михаэль перепробовал все ключи — сначала при свете уличного фонаря, а потом с помощью спичек, которые Хильдесхаймер жег одну за другой, пока не опустел коробок. Рука его была поразительно тверда. В конце концов им обоим пришлось признать, что ключа от дома в связке не было. Гадать, куда он девался, они не стали.
Михаэль отошел к машине и вернулся через несколько секунд с каким-то острым предметом в руке. Пробормотав что-то насчет благоприобретенных на дорогах жизни талантов, он приступил к делу. Хильдесхаймер снова жег спички — Михаэль принес из машины еще один коробок, — и через десять минут они переступили порог дома Евы Нейдорф.
Михаэль закрыл дверь.
В ярком свете, освещающем парадный холл, он увидел бледное лицо и мрачно поджатые губы профессора и мгновенно понял: их опередили.
5
Прислонившись к открытой двери в приемную в другом крыле дома, Михаэль размышлял о заигранной, покрытой царапинами пластинке с кларнетным квинтетом Брамса, оставленной на вертушке открытого проигрывателя.
В просторной гостиной, обставленной тяжелой мебелью сдержанных тонов, царила утонченно-строгая атмосфера. Большие, написанные яркими красками абстрактные картины, цветы в горшках и ящиках на подоконниках, как будто не ведающие о том, что в Иерусалиме зима, и толстый темный ковер, казалось, старались, но были не в силах придать помещению хоть немного теплоты. Кларнетный квинтет, пылящийся на вертушке проигрывателя в углу рядом с застекленной задней дверью, был здесь единственным отголоском обитавших в доме эмоций — больше их не выдавало ничто.
Как только они вошли в приемную, Хильдесхаймер сразу же погрузился в кресло, его массивная фигура казалась усохшей, лицо было бледным и измученным.
Михаэль спросил о пластинке.
— Да. — Старик с тяжелым вздохом запахнул еще плотнее свое зимнее пальто, которое так и не снимал. — Я всегда считал, что в ней была и сентиментальная струнка. В музыке она предпочитала романтиков. Мы иногда над этим подшучивали.
Он печально улыбнулся и, казалось, полностью ушел в себя. Михаэль почувствовал острое желание утешить, защитить его, но овладел собой и уселся за старинный письменный стол. Достав из кармана пару перчаток, он деловито натянул их на свои длинные пальцы и начал с предельной аккуратностью один за другим открывать ящики, попутно пояснив Хильдесхаймеру:
— Надо постараться не оставить отпечатков.
Содержимое ящиков он перекладывал на кушетку, стоявшую у стены напротив письменного стола.
Когда он дошел до третьего ящика, Хильдесхаймер, сосредоточенно наблюдавший за его манипуляциями, сказал:
— Там вы найдете список пациентов и подопечных Евы. — Он поднялся с кресла. — Под бумагами в третьем ящике лежит список имен и телефонов. Я знаю об этом, поскольку каждый раз, уезжая за границу, Ева просила меня предупреждать ее пациентов, если по какой-либо причине задерживалась и не могла вернуться к уговоренному сроку. В таких случаях я должен был договориться с прислугой, прийти сюда, достать список и обзвонить пациентов.
Старик закрыл лицо руками и простоял так несколько минут, потом пришел в себя, достал из кармана пальто большой носовой платок и вытер глаза.
Михаэль предостерегающе указал на кипу бумаг на кушетке, попросил его ни до чего не дотрагиваться и стал, стараясь не нарушать порядок, показывать их Хильдесхаймеру. По-прежнему стоя, профессор просматривал листы, после чего Михаэль один за другим отправлял их на толстый со следами грязи палас у подножья кушетки.
Хильдесхаймер, бледнея на глазах, с дрожью в голосе произнес:
— Нет, я его здесь не вижу. Списка здесь нет.
Михаэль продолжал быстро опорожнять ящики, бумаги ложились в кучу на кушетке. Они вдвоем не пропускали ни одного обрывка. Там были всевозможные счета, записи лекций, разрозненные страницы из статей, чековые книжки, банковские карточки, письма — все, что обычно держат в письменном столе. Но среди этих бумаг не было ни черновика, ни печатной копии лекции, которую Ева Нейдорф должна была прочитать нынешним утром. Не было там и списка, только перечень членов и кандидатов Института — его Михаэль отложил на край стола. Также отсутствовала записная книжка. Хильдесхаймер вынул из кармана свою — маленькую книжечку в синей пластиковой обложке и протянул ее Михаэлю.
— У нее точно такая же, — сказал он и прибавил: — Хотя, конечно, она должна была лежать у нее в сумке, она всегда ее там держала.
— Попробуем все же поискать здесь, в доме. Ведь я вам уже говорил — в сумке записной книжки не нашли, — осторожно сказал Михаэль.
Глядя, как Михаэль рассматривает его книжку, Хильдесхаймер сказал:
— Если хотите, можете открыть.
Михаэль перевернул первую страницу. Профессор, глядя через его плечо, пояснил:
— Это расписание сеансов с пациентами на каждый день и номера их телефонов.
Михаэль исследовал каждый уголок письменного стола, включая потайной ящичек на пружине — вещь-то старинная, — содержимое которого также перекочевало на кушетку. Профессор с волнением сказал, что в тайнике Ева хранила записи, сделанные после вводных сеансов с новым пациентом.
— Первые два сеанса, — объяснял он, с трудом переводя дыхание, — посвящаются тому, что мы называем интервью. Они обычно посвящены более, так скажем, биографическим, конкретным вещам, таким, как возраст и семейное положение, родители, брак, работа, а также причины, побудившие пациента обратиться за помощью психоаналитика. Некоторые во время этих предварительных бесед ведут записи. Лично я противник этого. Ева делала записи, но только по окончании сеанса.
Они вдвоем посмотрели, но записей не нашли.
Михаэль огляделся.
Мысленную инвентаризацию комнаты он произвел в первую же минуту. Как и в приемной Хильдесхаймера, тут было два кресла, кушетка, за ней стул психоаналитика, книжный шкаф (только один, с книгами по специальности) и несколько светильников. Желтые пергаментные абажуры создавали ощущение тепла и уюта. В книжном шкафу привлекало внимание отделение с ключом, торчавшим из замка, — там, как оказалось, лежала стопка тонких буклетов в мягких цветных переплетах. Хильдесхаймер пояснил, что все это были истории болезней, которые выносились, обычно в виде докладов, на обсуждение в Институте. Михаэль полистал буклеты, пробежал глазами заголовки на обложках — каждый как минимум из двух строк — и не понял ни единого слова, кроме предлогов и союзов. На каждой книжечке был гриф «Секретно, только для внутреннего пользования».
Для презентаций историй болезни, как разъяснил Хильдесхаймер, для сохранения врачебной тайны изменялись все сведения о пациенте, потенциально пригодные для идентификации личности: вместо имени использовали псевдоним, место работы не указывалось и так далее. В порядке дополнительной предосторожности буклеты вручали сотрудникам только в руки и никогда не рассылали по почте.
Из кипы бумаг на кушетке Михаэль извлек страницу, исписанную мелким неразборчивым почерком. Он внимательно ее прочел и спросил Хильдесхаймера, Евин ли это почерк. Профессор ответил утвердительно. Это был список литературы для курса, который она читала в Институте в последнем триместре. Михаэль из всего списка знал только Фрейда. Больше в комнате не оставалось ничего, где стоило бы поискать документы, списки имен, лекционные материалы, записные книжки и т. д.
Михаэль закурил сигарету, первую за то время, что они находились в доме. На столике между двумя мягкими креслами стояла пепельница. Там же лежала коробка с салфетками. Он отметил про себя, что, несмотря на внешнее сходство, в приемных Хильдесхаймера и Евы Нейдорф совершенно разная атмосфера. Эта комната была дамской. В шторах, ковре, драпировке кушетки преобладали красный и коричневый цвета. Кресла были посветлее, однако не шли ни в какое сравнение с бледными тонами гостиной. Не было внушительных абстрактных полотен, вроде тех, что украшали стены гостиной, — Михаэль ничего в них не понял, но цвета ему понравились. В приемной висели черно-белые гравюры и карандашные рисунки.
Он спросил Хильдесхаймера, где находится спальня.
— На втором этаже, — ответил тот сухо.
Михаэль почувствовал себя не совсем уютно — как ни старался, он не мог не думать о том, какие отношения связывали его с Евой. Поднимаясь по ступенькам наверх, он поинтересовался, часто ли они с Евой виделись. Хильдесхаймер ответил, что они встречались часто, в основном у Евы дома, но никуда не ходили вместе. Он относился к ней как к дочери… и не только. Уточнять, что значит «не только», Михаэль не решился.
В спальню Хильдесхаймер вошел без всякого замешательства, но лицо его исказилось от боли. Большое окно, белые занавески, широкая, аккуратно застеленная кровать, туалетный столик с косметикой, просторная гардеробная, на стенах работы Хокни с речными пейзажами. Михаэль обвел комнату взглядом, как объективом кинокамеры, и задержал его на стоящем на коврике чемодане.
Чемодан был не заперт. Михаэль присел на колени и осторожно выложил все содержимое на коврик: одежда, белье, косметика. Почему эта аккуратная женщина не разобрала чемодан сразу, как только пришла домой, и провела ли она хоть какое-то время в спальне, если учесть кларнетный квинтет в проигрывателе и пепельницу, полную окурков, рядом с одной из табуреток в гостиной.
Он осмотрел все отделения чемодана, после чего обернулся к Хильдесхаймеру — тот все еще стоял в дверях — и отрицательно помотал головой. Ни записной книжки, ни лекции, ни записок — ничего.
Было два часа ночи, когда главный инспектор Охайон позвонил в диспетчерскую из спальни Евы Нейдорф, продиктовал ее адрес и попросил прислать команду для обыска.
— И еще пришлите специалиста по отпечаткам из отдела судебной экспертизы, — добавил он устало.
Он окинул комнату скептическим взглядом. Она выглядела безжизненной, как будто долгие годы стояла нежилой, однако выделялось несколько мест, где совсем не было пыли. Михаэль прекрасно понял, что это означало.
— Тут определенно кто-то побывал. Работал чисто — отпечатков нет.
Они спустились в гостиную и стали дожидаться полицию.