Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

В руках они держали инструменты для обработки виноградников — садовый резак и ручная пила у одного, ручная сажалка с боковой рукояткой и серповидный нож у другого.

Ивана успела бросить фонарь и схватиться за пистолет, но в то же мгновение ей на руку обрушился резак, рассекший вену. Острая боль пронзила ее как молния, фонарь покатился по полу. В его луче она увидела кровь, брызнувшую из раны в разрезе нитриловой перчатки. Девушка попыталась все же выстрелить, но израненные пальцы никак не могли нащупать спусковой крючок. Она выронила пистолет, и он исчез в темноте.

Второй нападавший уже взмахнул своим ножом. Ивана бросилась на пол, чтобы избежать удара, и громила, не успев остановиться, с разбега врезался в стеклянную витрину. Девушка скорчилась на полу, зажав рану на правой руке, чтобы остановить кровотечение. Потом заползла под кушетку. Боль, словно шарик пачинко[127], то подкатывала вплотную, то отступала.

Убийцы топтались вокруг шкафа, под дождем стеклянных осколков, в едкой вони формалина. Из своего укрытия Ивана различала их ботинки. Шумно пыхтя, негодяи наклонялись, стараясь разглядеть ее в темноте. А девушка перекатывалась с боку на бок, чтобы избежать взмахов резака и пилы, которыми они полосовали воздух.

Нашарив осколок стекла, она вонзила его в лодыжку одного из бандитов. Стекло рассекло ему кожу, но одновременно поранило ей ладонь. Теперь правая рука в разрезанной хирургической перчатке напоминала кровавый кусок мяса. Забыв о боли, помогая себе левой рукой, Ивана вогнала стекло поглубже, до самой кости, в ногу врага.

Тот взревел и отшатнулся. Воспользовавшись своим преимуществом, она выползла из-под кушетки и встала на ноги. На какой-то миг ее шатнуло, и она чуть не потеряла равновесие. Но все-таки успела разглядеть свой фонарь в луже разлитых лекарств, а потом — силуэт второго бандита, готового к нападению.

Сажалка и серповидный нож. Ивана укрылась за письменным столом. Ее противник выбросил вперед руку. Стол был недостаточно широк, чтобы защитить девушку. Она резко двинула его в сторону противника, а сама отскочила назад и прислонилась к шкафу. Второй бандит полосовал воздух широкими взмахами ножа, словно в фильмах плаща и шпаги. Ивана увидела, как его оружие блеснуло в темноте один раз, второй. А при третьем взмахе она поскользнулась на одном из человеческих органов, выпавших из разбитого шкафа.

Она упала на спину, разодрав при этом куртку о решетчатую дверцу шкафа. Бородач уже огибал стол. Девушка хотела вскочить, но это ей не удалось, сделала еще одну попытку, но отлетела к хирургическому шкафчику, стоявшему рядом с книжным, и врезалась в него спиной. Стеклянная дверца вдребезги разбилась, и с полок посыпались старые хирургические инструменты.

Вот оно — спасение.

Ивана пнула стол, который ударил нападавшего в бок, и тем самым выиграла секундную передышку. Быстро нагнувшись, она схватила скальпель и взглянула наверх: мужчина уже нацелил в нее острие сажалки. Но завершить свой жест ему не удалось. Только когда он отпрянул, Ивана увидела его располосованную, окровавленную шею: она опередила бандита, успев вонзить скальпель ему в горло.

Вскочив, она посмотрела на рухнувшего противника и ударом каблука вбила ему лезвие поглубже в горло, так что оно прошло насквозь и царапнуло кафельный пол. В полумраке было видно, как изо рта убитого вырываются кровавые пузыри.

На какую-то ничтожную долю секунды она вообразила, что все кончилось и она победила. Но тут чья-то рука схватила ее за волосы и безжалостно отбросила к аптечному шкафу с пузырьками и препаратами. Врезавшись в разбитую витрину, она испуганно подумала: неужели я поранила лицо?! Потом, обернувшись, встретилась взглядом со вторым убийцей. Кривой нож. И пила. Девушка инстинктивно попыталась заслониться руками, но они ее не слушались.

Значит, сейчас — конец.

Она зажмурилась, не в силах думать. Внезапно прогремел выстрел, отдавшийся эхом от кафельных стен, и все вокруг замерло. Ивана не ощутила никакой новой боли, никакой раны на теле.

И все же ей было боязно открыть глаза. Еще в детстве она никогда не позволяла себе строить радужные надежды, верить в приятные иллюзии или во что-нибудь столь же зыбкое.

Но тут из темноты донесся голос:

— Ты что — за дурака меня держала?

74

Ньеман сунул револьвер в кобуру и нажал на выключатель. Ивана со стоном прикрыла рукой глаза. Нагнувшись к разоренному аптечному шкафчику, майор стал оглядывать полки в поисках нужного пузырька. Взяв один из них, он поднял очки на лоб, чтобы прочесть надпись на этикетке. Затем поставил пузырек на место, выбрал другой и все так же внимательно, как настоящий аптекарь, обследовал его.

Ивану, еще не вышедшую из шока, залитую кровью и формалином, тем не менее посетила совсем неуместная сейчас мысль: А Ньеман-то вовсе не старый, он просто близорук.

Майор решительным жестом усадил девушку, осторожно стянул с ее руки исполосованную перчатку и щедро полил антисептиком обе раны — на ладони и на тыльной стороне. Ивана даже не вскрикнула, у нее просто не было сил.

— Я иногда туго соображаю, но тут в конце концов до меня дошло, — пробурчал Ньеман. — Убийца истребил троих лидеров и тем самым разрушил систему. Поэтому сегодня ночью главари помельче не смогли завершить церемонию, как положено. Впрочем, готов поспорить, что большинство из них никогда и не знали об этой жуткой евгенике, — ею занимались всего нескольких безумцев.

Иване было нечего возразить — у нее возникла та же догадка еще час назад. Но сейчас она никак не могла выбросить из головы другую мысль — о своей неминуемой, только что грозившей ей гибели.

— А теперь о другом, — продолжал майор, отрывая лоскут от своей рубашки, чтобы перевязать ей рану. — Мы перевернули вверх дном больничное отделение, о котором ты мне говорила. Там не хватало одного паренька…

Ивана покосилась на пол и с удивлением заметила возле трупа одного из бандитов пузырьки с этикетками, на которых значились имена несчастных, переживших сегодняшнее жертвоприношение.

— Этот паренек — Жан, сын Рашель, — продолжал Ньеман, обматывая повязкой руку Иваны. — Я сперва решил, что он уже где-то поджаривается, но потом сказал себе: нет, если уж именно она прикончила тех трех мерзавцев, значит после этого наверняка похитила мальчишку и удрала вместе с ним куда-нибудь подальше. Вот и вся история…

Перевязка закончилась, Ивана кивком поблагодарила майора и подобрала пузырек с именем Жана.

— Вот что ему было суждено сегодня вечером, — объяснила она. — Вы ошибаетесь.

— Как это — ошибаюсь?!

— Нужно найти мой «зиг-зауэр», — прошептала девушка.

Они оба нагнулись, осматривая пол, липкий от крови и склизких ошметков человеческих органов. Пистолет Иваны валялся в одной из коричневатых лужиц, точно брошенная детская игрушка.

Ньеман обтер его, проверил, нет ли пули в стволе, и протянул оружие Иване. Она отметила уверенность его движений и осторожность: он, как всегда, держал указательный палец над спусковой скобой.

Ивана бесцеремонно выхватила у него пистолет, сунула его в кобуру и сказала:

— Я знаю, где искать Рашель.

75

Еще издали завидев амбар, она поняла, что ее догадка была верна.

Строение из темных древесных стволов, под цинковой крышей, такое простое с виду, сразу навевало мысль о высшей духовности и было идеальным убежищем для Рашель.

— Это еще что такое? — спросил Ньеман, хватаясь за револьвер.

— Ясли новорожденного Иисуса, — прошептала девушка и, указав кивком на оружие, добавила: — Спрячьте-ка его, это здесь не понадобится.

Ньеман повиновался, хотя его явно одолевали сомнения. Они направились к дому размеренной походкой, всю торжественность которой вряд ли осознавали. Ивана отворила двойную дверь и сразу же увидела в полумраке молодую женщину, сидевшую на серой деревянной скамье. На той самой, где сидела она сама, когда Рашель мыла ей ноги.

Здесь по-прежнему пахло мышиным пометом, по-прежнему стояли сельскохозяйственные машины. И птицы тоже дружно, как тогда, взметнулись в воздух. Однако этой ночью все пространство здания, с его грубыми деревянными перекрытиями, куда больше, чем в прошлый раз, напоминало пустой церковный неф. Место примитивного культа, где одного, самого простого слова и даже молчания было достаточно, чтобы выразить всю глубину своей веры.

Рашель была здесь не одна.

На ее руках спал Жан.

Вид этой женщины мог бы напомнить извечный сюжет — Матерь скорбящую, но Иване вспомнилось другое — фотография Юджина Смита, которая потрясла ее в отрочестве, — «Томоко Уемара в ванной комнате»[128]. Японская мать, купающая свою обнаженную дочь, родившуюся изуродованной в результате заражения ртутью Минаматской бухты.

Здесь была та же гармония, та же кротость, отмеченные священной красотой подлинного шедевра. И та же сила любви — светлой, самоотверженной, отражающей все безжалостные удары судьбы.

Они подошли: Ньеман — держа руку на револьвере, Ивана — пряча руки в карманах; она не хотела, чтобы Рашель видела ее раны.

Казалось, Рашель счастлива, что девушка выжила. В ее глазах снова сияло радостное понимание, как в первые дни их знакомства. А главное, она нисколько не удивилась тому, что Ивана избежала неминуемой гибели.

Ньеман, который никогда не забывал о полицейских клише, объявил:

— Все кончено, Рашель.

Он не стал вынимать наручники, и это была единственная его уступка в данной ситуации.

Рашель высвободила руку, которой поддерживала голову Жана, — ребенок крепко спал, уткнувшись лицом в складки ее черного платья, — и приложила палец к губам:

— Тише, не разбудите его. Я с таким трудом его укачала.

Она снова взглянула на Ивану, и той невольно вспомнились торжественная радость и глубокое умиротворение, которые завладели ею в те минуты, когда Рашель омывала ей ноги.

Потом Рашель перевела взгляд на спящего сына. Ее лицо было озарено улыбкой, словно она давно мечтала об этой минуте, об этом объятии…

— Якоб поклялся мне, что никогда не пожертвует Жаном, — добавила она шепотом.

Казалось, Рашель всего лишь переводит дыхание, но на самом деле у нее стоял комок в горле. Только сейчас Ивана поняла, что Рашель плачет.

— У вас есть дети? — спросила женщина, взглянув на Ньемана.

— Нет.

— Грустно признаться, но я всегда любила Жана гораздо больше двух своих дочерей. Ведь он гораздо больше нуждался в моей любви.

И она начала нежно укачивать сына.

— Я так говорю не потому, что он беспомощнее, а потому, что он знает только любовь. Его душа — это чистый свет небесный… И я всегда старалась быть на высоте… Невинность для человеческого существа — это ежеминутный вызов, борьба со злом. Рядом с ним я приближалась к Господу, приобщалась к той безупречной чистоте души, которая противоречит человеческой природе.

Ее лицо горестно исказилось, зрачки заволокла пелена, словно какое-то стальное перо заштриховало их темными чернилами.

— Так вот: даже если Жан обречен, он доживет до самого последнего дня, отпущенного ему Господом, под моей защитой.

Ивана была потрясена ее словами, а вот Ньемана, казалось, они ничуть не растрогали.

— На протяжении всех этих лет, — жестко сказал он, — вас как будто ничуть не волновали жертвоприношения других детей.

Рашель ответила снисходительной улыбкой сквозь слезы: Ньеман слишком грубо, слишком примитивно представлял ситуацию.

— Самуэль и Якоб говорили, что такова цена наших урожаев.

— Вы имеет в виду вино?

Рашель коротко усмехнулась, на сей раз с нескрываемым презрением.

— Я имею в виду кровь. Чистота нашей расы достигается за счет уничтожения рецессивных генов. Каждый год мы обязаны сжигать все отходы — иными словами, этих неполноценных детей, и это способствует некоторым образом появлению на свет удачных… образцов.

Молодая женщина задумчиво откинула голову и сомкнула веки. Несмотря на юный возраст, в ней уже чувствовалась сила духа, свойственная великим проповедникам, которые, взывая к верующим с высоты кафедры или с вершины горы, умеют заворожить и подчинить их, всех до единого.

И во время жатвы скажу я жнецам: соберите прежде плевелы и свяжите их в связки, чтобы сжечь их; а пшеницу уберите в житницу мою[129].

— Как же ты могла мириться с такими ужасами? — воскликнула Ивана.

— Наступает момент, когда вера — это попросту повиновение приказам.

— Кто еще был в курсе жертвоприношений? — спросил Ньеман. Как истинный сыщик, он привык доискиваться до самой сути явлений.

— Якоб, Самуэль, Циммерман и еще несколько человек. Я потом назову их вам.

Ивана на лету подхватила одно из прозвучавших имен:

— Циммерман? Он что — работал на вас ради денег?

— Нет. Он был из наших. Притом, без сомнения, одним из самых ценных. И согласился жить среди мирян лишь для того, чтобы доставать лекарства, необходимые для этой миссии.

Теперь Ивана видела перед собой «Девушку с жемчужной сережкой»[130], с той разницей, что здесь жемчужиной было чистое безумие. Рашель не находила ничего дурного в том, что отрубала пальцы Марселю или ежегодно приносила в жертву на костре нескольких детей во имя того, что называлось Ordnung и Gelassenheit — Порядок и Спокойствие.

— И с каких же пор длится это безумие?

— С прихода Отто Ланца.

Ответ Ивана знала заранее, но она тоже служила в полиции. Поставить все точки над «и» было необходимо, хотя они причиняли не менее жестокую боль, чем гвозди распятия.

— И ты участвовала в этих… церемониях?

— Я привозила детей в больницу.

Ивану словно током ударило. В какой-то миг ей захотелось придушить это безжалостное создание. Но тут Ньеман вынул из кармана пузырек, взятый в лаборатории.

— Это смертельная доза?

— Нет.

— Вам нужно было, чтобы дети были живы в момент жертвоприношения?

— Да. Иначе оно утратило бы свою силу.

Ивана перевела взгляд на вилы — длинную палку с металлическим трезубцем, самое подходящее орудие, чтобы разбить чье-то лицо. Но Ньеман, не сводя глаз с Рашель, железной рукой ухватил девушку за шиворот, не дав ей двинуться с места. И эта хватка бесстрастного человека, который вел свое расследование по всем правилам, вопреки всем трудностям, приглушила ее ярость.

Спокойствие майора было подобно веревке, связывающей альпинистов, — Иване оставалось только следовать за ним.

— Вы готовы подписать признание? — спросил Ньеман, как будто хотел внушить женщине, что они находятся в приемной судьи.

— Моя миссия завершена, — прошептала та, все еще поглаживая волосы маленького калеки. — Все трое демонов, служивших нам вождями, мертвы. Ни один ребенок не был принесен в жертву в нынешнем году. И это никогда больше не повторится.

Ивана высвободилась из хватки Ньемана, подошла к Рашель и коротко приказала:

— Твой табак.

Впервые Рашель выказала удивление. Ее правая рука оторвалась от головы сына и исчезла в кармане. Понимала ли Ивана, чем рискует? Нет, она не боялась, но в любой момент готова была выхватить оружие. Be my guest[131], — подумала она.

Однако Рашель вынула из кармана всего лишь свой «самосад», дурацкие листки для скручивания сигарет и спички, не гаснущие на ветру. Ивана забрала у нее все это и направилась к двойной двери амбара.

76

До рассвета было еще далеко, хотя огни костров уже придали небосклону розоватый оттенок. Зато земля, попавшая в ловушку ночи, выглядела сейчас более темной, чем обычно, твердой и застывшей, — ни дать ни взять вечная мерзлота. И в то же время догоравшие костры уподобляли почву еще не остывшей вулканической лаве.

Ивана вздрогнула и попыталась свернуть самокрутку. Однако тут же выругалась:

— Ох, черт!

Для ее раненой руки эта задача оказалась непосильной. Однако она упрямо продолжала свои попытки, призвав на помощь другую руку.

— Что ты тут маешься? — спросил Ньеман за ее спиной.

— Да вот — косячок скручиваю.

— Давай сюда.

Отняв у нее кривой смятый цилиндрик, измазанный кровью, он начал его выправлять и через несколько секунд у него в руке оказалась прекрасная сигарета.

— Раскурить ее тебе или сама?

Ивана молча выхватила у него здоровой рукой сигарету и сунула ее в зубы; ей даже удалось кое-как чиркнуть спичкой из коробка́ Рашель.

Первая затяжка жестоко обожгла рот.

От второй у нее закружилась голова.

И только третья вернула наконец способность ясно мыслить.

Почудилось, что в ее тело вернулся наконец рассудок, что она снова стала Иваной Богданович, тридцати двух лет, лейтенантом полиции в центральном отделении, напоминавшем подступы к аду.

Потом она испытала отвращение. Она курила сигарету с табаком Рашель, и внезапно ей почудилось, будто в ее легкие вместе с дымом проникает сама эта женщина, с ее беспощадной жестокостью и страстной материнской любовью.

Она отшвырнула сигарету и спросила:

— Вы помните дом сто пятьдесят один на авеню Пабло Пикассо в Нантере? Там, где башни Айо?[132]

— Еще бы, с ним связана моя молодость! — ответил Ньеман с наигранной веселостью.

— Значит, вы не забыли девушку во дворе этого дома, которая разрядила револьвер в лицо своему дилеру, предположительно отцу своего ребенка.

Ньеман шагнул вперед, чтобы видеть лицо Иваны. Так они и стояли рядом, глядя на дымный горизонт, еще горячий от тлеющих углей.

— На что ты намекаешь?

— Вы тогда взяли эту девушку под свое крыло и скрыли все доказательства ее вины.

Ньеман тоскливо взглянул на Ивану. Его худое лицо напоминало суровый — но вместе с тем прекрасный — лик статуи святого. Какого-нибудь мученика, а может, даже самого Христа.

— Ты хочешь, чтобы я закрыл глаза на ее преступления?

— Нет. Я только спрашиваю себя: чем я лучше ее?

Тоска на лице Ньемана сменилась печалью, а потом облегчением.

Он положил ей руку на плечо и уже открыл рот, чтобы ответить, как вдруг у них за спиной прозвучал голос:

— Мы идем?

Обернувшись, они увидели странную картину. Перед ними стояла Рашель в своем черном платье, смятом и мокром от слез; из-под чепчика выбивались растрепанные волосы. Она держала перед собой ручную тележку, в которой покоилось тело Жана, свернувшееся комочком, точно во сне.

Полицейские все поняли и посторонились, давая ей пройти.

Они зашагали по дороге. О том, чтобы сесть в машину, и речи не было: им пришлось идти вот так, пешком, точно пилигримам, до самого поста жандармерии.

Иване казалось, что она раздвоилась и видит эту сцену со стороны, как на общем плане в кино. Долговязый мужчина со стрижкой почти под ноль, в очках Sécu[133] и черном пальто. Маленькая рыжая девушка в замызганной куртке, на вид — хулиганка, с перевязанной рукой. И молодая женщина несовременного вида, в кружевном чепце и грубых ботинках, везущая в тележке спящего ребенка.

Вряд ли это шествие можно было назвать торжественной процессией, и, разумеется, у него не было ничего общего с «Анжелюсом» Милле[134] — но все же чем-то оно напоминало о вере и грехах, о благочестии и раскаянии.

И, уж конечно, о некой форме правосудия.