— И где вы его нашли?
— Не мы, а собака местного охотника. В лесном массиве под поселком Химки.
— Ну вот, ты испортил мне все настроение, — вздохнула Мила, выпятив свои губки сердечком, хотя именно она минутой ранее требовала объяснений.
С обнаружением тела Виноградова для Опалина наступили тяжелые дни. Он хотел пощадить Елизавету Арсеньевну и организовать опознание по уцелевшим частям одежды и следам прижизненных переломов, если таковые имели место, но мать Павлика к любым попыткам наладить контакт относилась так, словно Иван мог спасти ее сына, но не сделал этого. Ее дочь Ляля и вовсе смотрела на него, как на врага. А между тем труп необходимо было опознать официально, чтобы следствие могло двинуться дальше, хотя кое-кто имел основания считать его законченным.
Причиной тому была пуговица, найденная в сжатой руке мертвеца. Обыкновенная круглая пуговица, обтянутая сиреневой с золотом тканью, чтобы не выделяться на костюме того же цвета. Как только Опалин ее увидел, он сразу же понял, откуда она взялась.
Это была пуговица с колета Алексея Вольского.
Глава 25. Третий
Начало спектаклей: вечерние в 19 часов 30 минут, утренние в 12 часов. Касса открыта для предварительной продажи билетов с 12 до 18 часов, для суточной — с 12 до 20 часов.
Справочник «Вся Москва», 1936 г.
— А я тебе говорю — это он! — упрямо повторил Петрович.
Опалин решительно тряхнул головой.
— Нет… Его кто-то подставляет. Кто-то, кто очень сильно его ненавидит.
— С чего ты взял, что его подставляют? — вмешался Казачинский. Иван сердито посмотрел на него.
— Ты забыл, что я видел труп Виноградова через несколько часов после убийства? Не было у него в руке никакой пуговицы. Понимаешь, не было!
— Если Вольского хотели подставить, — подал голос Антон, — почему труп вывезли в область и бросили там, где его еще долго могли не найти?
Петрович хмуро оглянулся на молодого опера, но Опалин, к удивлению присутствующих, воспринял замечание Завалинки всерьез.
— Значит, один хотел подставить, а другой — избавиться от тела. — Он сделал несколько шагов по кабинету, засунув руки в карманы брюк, и подошел к окну. — Там несколько человек замешано, и я почти уверен, что все они связаны с театром. Но началось все из-за Вольского. Кто-то очень хочет его уничтожить…
В кабинете Опалина на Петровке четыре человека обсуждали происходящее в Большом театре, пытаясь нащупать нить к разгадке. Все уже устали настолько, что им даже не хотелось курить.
— Давайте начнем сначала, — предложил Петрович. — У нас есть три дела. Первое — убийство Виноградова. Второе — отравление Головни. Третье — нападение на Ваню. — Он повернулся к Опалину: — Ты думаешь, Павлика убили, чтобы подставить Вольского?
Иван кивнул.
— Труп с пуговицей в руке исчезает, потому что кто-то его увез, убийца нервничает и убивает Головню. Так?
— Полагаю, да.
— Ну и как он это сделал? И почему мы должны были арестовать именно Вольского? У него же не было видимого конфликта с Головней.
— Может быть, убийца планировал подбросить что-то Вольскому, как в первый раз? — предположил Казачинский. — Пузырек из-под яда, например. А что? Он ведь нигде не нашелся.
— Теперь нападение. — Петрович взял со стола какой-то лист. — Мы проверили по спискам всех, кто не явился на работу в театр после того, как ты, Ваня, отбился от нападавшего и ранил его. Итого девять человек, из них четыре женщины. Пять человек больны гриппом, одна в роддоме, один человек умер, один в больнице с перитонитом, один попал под машину и тоже находится в больнице.
— А кто умер? — быстро спросил Опалин.
— Гример Беседин. Но у него нога сорокового размера и нет ран на теле.
— Женщин, я думаю, можно сразу исключить, — заметил Антон. — Все-таки сорок третий размер…
— Исключить можно, но не сразу, — осадил его Казачинский. — В жизни всякое бывает. Тем более если в деле замешан не только убийца, но и кто-то еще…
— Кто лежит с перитонитом? — спросил Опалин, обращаясь к Петровичу.
— Главный осветитель Осипов.
— А под машину кто попал?
— Володя Туманов.
— Это интересно, — пробормотал Опалин. — Его можно допросить?
— Пока нет. Но эти, как их, балетные туфли у него на сорок третий размер. Я проверял.
— И есть рваные раны на теле? — встрял Антон.
— Там разные раны есть, — сухо ответил Петрович. — Как тебе версия: он напал на тебя, ты его ранил, он понял, что ты его вычислишь, и в отчаянии бросился под машину?
Володя Туманов. Друг Павлика. Мог ли он ненавидеть Вольского настолько, чтобы принести в жертву этой ненависти своего друга? Опыт подсказывал Опалину, что как раз друзья способны иногда переходить в категорию врагов. Но не мог же Володя рассчитывать занять место Алексея после того, как премьера арестуют!
— Там что-то личное, — сказал Опалин вслух. — Эта девушка из кордебалета, Елена Каринская, которая покончила с собой… Вот что, Юра…
Зазвонил телефон, стоящий на столе. Опалин досадливо сморщился и схватил трубку:
— Оперуполномоченный Опалин слушает.
— Твердовский. Зайди ко мне. Срочно.
По голосу начальника он понял, что случилось что-то серьезное, но по телефону уточнять не стал, а лишь сказал, что сейчас будет.
— Юра, тебе поручение, — объявил Опалин, повесив трубку. — Найди родителей Каринской, братьев-сестер, тех, кто хорошо ее знал. Меня интересует вот что: кто в театре был в нее влюблен. Кто… как это сказать… из-за нее мог потерять голову. — Он коротко выдохнул. — Само собой, расспроси и про Туманова, но аккуратно. Адреса и прочие подробности у Петровича.
— Туманова не было на репетиции, когда отравили Головню, — сказал Антон ему вслед.
Опалин остановился у самой двери. Обернулся.
— Он в буфете был! — неожиданно объявил он. — Вот в чем дело. Потому мы и не могли понять, как яд мог попасть в кофе… А его в буфете подбросили. Не в зале, а в буфете, где готовили поднос…
— Послушай, это вздор! — рассердился Петрович. — Откуда Туманов мог знать, что Головня возьмет именно эту чашку?
— Он не знал. Ему было все равно, кто умрет, — Головня, Касьянов или Бельгард. Главное, что убийство будет громкое и его не оставят без внимания. — Опалин мотнул головой, словно отгоняя досаждающую ему муху. — Ладно, я пошел…
В кабинете начальства Твердовский, не вставая, метнул на Опалина хмурый взгляд и даже не предложил присесть, что для него было крайне нехарактерно. Такое поведение говорило о многом, и мысленно Иван приготовился к худшему.
— Большой театр — твое ведь дело, да?
— Мое, — ответил Опалин, которого немного покоробила такая постановка вопроса.
— Тогда вперед. — И Твердовский протянул подчиненному ордер на арест гражданина тысяча девятьсот третьего года рождения Алексея Валерьевича Вольского.
— Послушайте, Николай Леонтьевич… — начал Опалин.
— Нет, это ты послушай, — с раздражением перебил его начальник. — Ты ведь с самого начала подозревал его, отчего же не задержал? Испугался? Зря. Ты же знаешь: я бы тебя прикрыл. Да и не такая уж он важная птица, маршал Калиновский за ним не стоит…
— Но…
— Сегодня, — не слушая его, продолжал Твердовский, — был найден еще один труп. Модестов Ефим Афанасьевич тысяча девятьсот тринадцатого года рождения, премьер Большого театра. Ему проломили голову недалеко от его дома на Остоженке, где также живет кто? Правильно, гражданин Вольский. И знаешь что еще? По показаниям свидетелей, Вольский был последним человеком, который разговаривал с убитым. Они столкнулись на улице и обменялись парой резкостей. В конце Модестов удалился, посмеиваясь, но до дома не дошел. И знаешь что? Я никогда не говорю таких вещей своим людям, но, Ваня, это ведь ты виноват, что он погиб. Надо было сразу же брать Вольского.
— Даже если он ни при чем? — вырвалось у Опалина.
— Ах, значит, ни при чем? — с ожесточением проговорил Твердовский. — Искать тогда надо было того, кто при чем, вот что! Лучше искать! Ты… ты понятия не имеешь, Ваня, с чем мне приходится иметь дело. Ты думаешь, директор Дарский просто так руководит Большим? Он близкий друг маршала Калиновского, и как только он узнал, что Модестова убили, он сразу же позвонил маршалу. А тот — нашему наркому: вон, мол, ваши люди не справляются, безобразие, третье убийство в театре. Их надо утихомирить, Ваня, — сказал Твердовский с нажимом. — Иначе этот театр, чтоб ему провалиться, будет стоить нам головы. Раз Вольский подозрителен, бери его, и дело с концом. Кстати, маршал в курсе, и он не против, чтобы этот плясун посидел под замком.
Опалин многое мог сказать своему начальнику. По целому ряду причин он сам терпеть не мог Вольского, но его до глубины души возмущала несправедливость. Он уже открыл рот, чтобы заявить, что тот невиновен и его совершенно точно кто-то пытается подставить, но еще раз посмотрел на хмурое лицо Твердовского, на то, как у него резко обозначились морщины у глаз, и понял, что любые разговоры — бессмысленная трата времени.
Он взял ордер и спустился в свой кабинет, где остались только Антон и Петрович. Казачинский уже ушел выполнять данное ему поручение.
— У меня приказ, — буркнул Опалин, протягивая Петровичу бумагу. Старый сыщик прочитал ордер, вздохнул и вернул его Ивану.
— Что будешь делать? — спросил Петрович.
— Выполнять, — неопределенным тоном ответил Опалин. Но выполнять он стал как-то странно: сел на телефон и позвонил в балетную канцелярию.
— Варя? Позовите Арклину, будьте добры. Маша? Это я. Вот что: Вольский сейчас в театре? Да, мне нужно знать точно. Да, хорошо, я подожду.
В паузу он достал пачку папирос, но она оказалась пустой, и Опалин с досадой отбросил ее. Петрович и Антон не сводили с него глаз.
— Да, слушаю… Ясно. А почему он утром не был в театре? Я думал, у балетных с утра классы, потом репетиции… А-а, вот как. Сегодня премьера, значит? И он всегда так приезжает, за три часа до начала? Нет, я просто спрашиваю, мне интересно. Про Модестова я сам только что узнал. Нет, пока не очень понятно, что с ним произошло… Нет, я ничего не скрываю. Ты когда освободишься? Поздно? Будешь смотреть? А когда начало — в полвосьмого? Спасибо. За что? Ну, так… за все. До скорого.
Иван со вздохом повесил трубку и повернулся к остальным.
— Поехали. — Он двинулся к настенному крючку, на котором висела его верхняя одежда.
— Куда, в Большой? — спросил Антон.
— Нет, на Остоженку.
— Но если Вольский в Большом театре… — нерешительно начал молодой опер и умолк.
— Пока то, пока се, — рассудительно проговорил Опалин, надевая пальто и обматывая шею шарфом. — Петрович! Оставь Юре записку, чтобы дождался нас, когда вернется.
У Петровича был каллиграфический почерк, и коллеги без зазрения совести этим пользовались. Он достал из своего стола лист бумаги, подумал, оторвал от него половинку и стал быстро писать.
— Хочешь потянуть время, пока Юра найдет доказательства, что это не Вольский? — негромко спросил Петрович, не поднимая головы. — Ты понимаешь, чем рискуешь?
— Да, и в случае чего я буду за все отвечать.
— Не ты один, — заметил старый сыщик.
— Хочешь уйти? — Опалин с вызовом посмотрел на него.
— Не надо меня оскорблять, Ваня. Я понимаю, ты на взводе. Но — лишнее это.
— Извини, — буркнул Опалин. По-настоящему он так и не научился извиняться и злился на себя за это. Ему было неприятно думать, что он мог обидеть человека, с которым столько времени проработал бок о бок.
— Ладно, чего уж там, — меланхолично ответил Петрович и стал натягивать свой тулуп.
Про себя же в этот момент он надеялся, что удача Опалина, которую он не раз прежде наблюдал в действии, и тут придет им на выручку. Больше многоопытный сыщик не надеялся ни на что.
Глава 26. Бог из машины
Театр уж полон, ложи блещут.
А. Пушкин, «Евгений Онегин»
Алексей Валерьевич Вольский проснулся без будильника в спальне своей квартиры на Остоженке, как обычно, около восьми часов утра.
Некоторое время он лежал в кровати, прислушиваясь к своему телу — не болит ли что-то, не ноет ли какая-то мышца, не беспокоит ли спина. Потом из глубин памяти всплыло слово «премьера». Он повернулся в постели и зевнул.
Прежде Вольский танцевал «Лебединое озеро» в нескольких версиях, которые довольно сильно отличались друг от друга. Было бы неправдой сказать, что он не думал о сегодняшнем вечере, но точно так же было бы неправдой утверждать, что он испытывал по этому поводу какие-то особенные чувства. Премьера есть премьера, надо станцевать ее наилучшим образом, как и последующие спектакли. Вот, в сущности, и все.
Он выбрался из постели, накинул поверх пижамы халат, в ванной привел себя в порядок и, весь взъерошенный после сна, отправился в столовую, где уже бесшумно хлопотала домработница. Ее звали Эмма, ей было под пятьдесят, и до революции она была женой учителя немецкого в петербургской гимназии. Революция унесла и старый Петербург, и гимназию, и мужа, а Эмма осталась и прибилась к дому Вольского. Он плохо переносил присутствие чужих людей в своем личном пространстве, но к ней привык. Она умела быть невидимой, когда требовалось, брала на себя все домашние дела, принимала звонки и ни с кем не обсуждала его жизнь. Работой его она, безусловно, восхищалась и смотрела на него снизу вверх. Алексей подозревал, что в глубине души она в него влюблена, но Эмма была достаточно тактична, чтобы не докучать ему. Она говорила с легким немецким акцентом и порой проявляла недюжинное чувство юмора, которое его забавляло. Ни одну из его женщин она не одобряла, и он готов был поклясться, что, когда он расставался с очередной пассией, его домработница вздыхала с облегчением. По крайней мере, в такие дни Эмма обычно была оживлена сверх меры.
— Кто-нибудь уже звонил? — спросил Алексей после обычных приветствий.
— Фройляйн Капустина, — невозмутимо ответила Эмма. Она не приняла слово «товарищ» и втихую воевала с ним, используя в том числе и средства родного языка. Алексей улыбнулся: слово «фройляйн» никак, ну никак не подходило к рыхлой секретарше директора, и Эмма отлично об этом знала. — Сказала, что на спектакле ждут высоких гостей, и спросила, в хорошем ли вы настроении.
— Каких гостей? — машинально спросил Вольский.
— Маршал Калиновский будет. Больше, кажется, никого.
— Ну он же не на меня станет смотреть, а на Иру, — фыркнул Алексей. — И что вы сказали?
— Что вы всегда в хорошем настроении, когда танцуете.
— Так оно и есть, — рассеянно отозвался он. Эмма посмотрела на него в нерешительности. Ей было известно, что Модестов вчера не вернулся домой и что до этого Алексей с ним повздорил, но она боялась испортить хозяину настроение перед премьерой. В другое время он обратил бы внимание на ее поведение и непременно спросил бы, в чем дело; но сейчас ему было не до того.
Его не отпускало какое-то странное ощущение — словно невидимая иголочка покалывала где-то внутри, и он сразу вспомнил, когда испытывал это чувство последний раз, и встревожился. Предчувствие — вот в чем было дело. Что-то неминуемо должно было пойти не так.
Из столовой он перебрался в гостиную и сел возле громадного радиоприемника, который почти не включал. После выступлений Алексей так уставал, что ему хотелось только одного — добраться до дома и рухнуть в постель, а днем — днем он обычно бывал в театре.
Он сидел, ни о чем особенно не думая и глядя на очень хорошую копию «Царевны Лебеди» Врубеля, которая висела на стене. Вольский был равнодушен к живописи, и картина в его представлении никоим образом не была связана с «Лебединым озером», в котором ему предстояло выступать. Она висела здесь, потому что так захотела главная женщина в его жизни, та, для кого было все — и квартира, с боем вырванная у кого-то из оперных, и успех, который дался ему нелегкой ценой, и ало-золотой зал, в котором он выступал, и «Лебединое озеро», и принц Дезире, и принц Солор
[32], и все овации, и машина, которая в те годы значила еще больше, чем квартира. И все это продолжало существовать в его жизни, но — без нее.
Эмма подошла к приоткрытой двери в гостиную, увидела выражение его лица, угадала, о чем он думает, и на цыпочках удалилась. Через какое-то время Вольскому надоело сидеть без дела, он переоделся и пошел разминаться в отдельную комнату.
За три часа до представления он приехал в театр, и его постоянная гримерша Александра Филаретовна, нанося ему на лицо тон, сообщила, что Модестов убит.
— Вам ничего об этом неизвестно, Алексей Валерьевич?
Вольский мог быть удивительно толстокожим, но к некоторым нюансам он был необычайно чувствителен, и осторожная интонация гримерши ему не понравилась. Она спрашивала так, словно он и впрямь мог прикончить Модестова, и он напрягся.
— Я его не убивал, — ответил он со смешком.
Но в зеркале он заметил взгляд гримерши, и взгляд этот понравился ему еще меньше, чем слова. Она знала его много лет и должна была понимать, что ни на что подобное он не способен, — однако в глубине души ей хотелось, чтобы он оказался замешанным в чем-нибудь этаком.
Тем временем Опалин съездил с Петровичем и Антоном на Остоженку, где, как он совершенно точно знал, Вольского уже не было. Он пообщался с Эммой и убедился, что у премьера был прямо-таки талант собирать вокруг себя женщин, которые за него готовы любого порвать в клочья. Маленькая кругленькая безобидная фрау в очках, учуяв, что ее хозяину грозит опасность, воинственно выпятила грудь и превратилась в цербера. Кроме того, она ухитрилась за какие-то пару минут практически забыть русский язык и каждый вопрос переспрашивала по несколько раз, чтобы выиграть время и сообразить, как именно ей лучше ответить, выгораживая Вольского.
— По-моему, мы тут только зря время тратим, — сказал наконец Петрович, сжалившись над ней. — Поехали на Петровку, может, Юра уже вернулся…
Едва они ушли, Эмма бросилась к телефону и дрожащими руками стала лихорадочно накручивать диск.
— Алло! Людвиг Карлович… Людвиг Карлович, es ist etwas Schlimmes passiert!
[33] — От волнения она перешла на немецкий, даже не заметив этого.
К разочарованию Опалина, на Петровке выяснилось, что Юра до сих пор не возвращался. Антон, вздыхая, блуждал по кабинету. Петрович хмурился.
— Ваня… Надо ехать в театр.
— Чтобы арестовать человека, который невиновен? — мрачно спросил Опалин.
— Виновен, невиновен, ты же и будешь разбираться, — буркнул Петрович, насупившись. Опалин дернул щекой.
— В дело вмешался маршал, — сказал он, понизив голос. — Калиновский не даст его отпустить.
— Ваня, у тебя ордер на руках! — неожиданно разозлившись, заговорил Петрович. — А ты ваньку валяешь! — Он и сам не заметил, как скаламбурил. — Что нам теперь, пропадать из-за него? Кто он такой вообще? Ну балет, ну «Лебединое озеро», и что? Мир без него рухнет, что ли?
— Ты так считаешь? — спросил Опалин после паузы.
— Да, я так считаю!
— Тогда пошли. — Иван двинулся к двери.
— Сейчас уже народу мало в транспорте, — заметил Антон, не зная, что сказать, чтобы отвлечь коллег от намечающейся ссоры. — Быстро доедем.
— Пойдем пешком, — огрызнулся Опалин.
…В перерыве между первым и вторым актом Вольский шел в свою гримерку, машинально отмечая, что предчувствие, мучившее его с утра, никуда не делось. Такая же иголочка царапала его изнутри много лет назад, когда он маленьким мальчиком стоял на перроне с матерью и наблюдал, как уезжает поезд, уносящий его отца и старших братьев. Домой они не вернулись — поезд потерпел страшное крушение, и их пришлось хоронить в закрытых гробах.
— Алексей… — возле него стоял бледный Бельгард. — Они идут.
— Кто идет?
— Эмма звонила, сказала, у них ордер на твой арест.
Ордер. Так вот почему у маршала Калиновского, сидевшего в правительственной ложе, был такой озадаченный вид, когда он увидел Вольского на сцене в первом акте. Алексей всегда очень чутко ощущал настрой зала, и удивление маршала, перешедшее в явную неприязнь, он почувствовал кожей. Но Вольский был так устроен, что отрицательное отношение других людей его всегда взбадривало, словно он мог доказать им, что они не правы на его счет; и первый акт он провел блистательно.
— Ты еще можешь бежать, — шепнул Бельгард.
— Бежать? Куда? У меня представление, — ответил Алексей. — Я не могу уйти.
Он все еще не верил, что его, Алексея Вольского, известного всей стране премьера (а тогда люди балета были куда более знамениты, чем сейчас), могут вот так просто взять и арестовать, как какого-нибудь воришку.
— Боже мой, Алексей! — Бельгард схватился за голову. — Когда же ты поймешь, куда, в какое время нас занесло…
В это время Ирина сидела в гримерке перед трельяжем с электрическими лампочками и поправляла наколку из перьев. Угол, который она занимала в «гадюшнике», был сплошь уставлен цветами, на вешалках висели пачки, на полу возле стула лежали атласные бледно-розовые туфли — шесть или семь пар.
Возле нее стояла взволнованная Елизавета Лерман в розовой пачке венгерской невесты.
— Ира, но ты же можешь что-нибудь сделать… Скажи своему маршалу, чтобы его не трогали! Ну Ира!
— Я боюсь, — проговорила Ирина изменившимся голосом.
Она вспомнила, как Калиновский бил ее, и, поморщившись, отвернулась.
— Послушай, Ира… — начала старая балерина.
— Тебе не стыдно, Лиза? Ты же всегда уверяла, что у вас ничего не было. Что ты за него заступаешься? — с ожесточением прибавила Седова. — О себе подумай! Ты главные партии танцевала, а теперь унижаешься! Тебе, знаешь, надо гастроли в провинцию организовывать, где народ неизбалованный, и им все равно, сколько тебе лет…
Она встала, одернула ткань на пачке и шагнула к выходу. По правде говоря, она больше думала о втором акте, где появляется ее Одетта, чем о судьбе Вольского.
Елизавета Лерман хлюпнула носом. Но характер у балерины, танцевавшей еще перед царем, был железный. Балет не только прививает дисциплину, но и закаляет волю.
— Мы не будем плакать, — забормотала Лерман себе под нос. — Мы не будем, потому что каждая дура может заплакать — в этом нет ничего хорошего, — будем держаться, как стойкий оловянный солдатик, — да, будем держаться — всем назло, чтобы не доставлять им радости. — Она с ненавистью поглядела на розовые пуанты соперницы, лежащие возле стула, и вышла из гримерки, высоко держа голову.
Опалин и его люди прибыли в театр, когда второй акт подходил к концу. Вахтер пропустил их, но тотчас же снял трубку и позвонил в директорскую ложу.
— Трое из угрозыска только что вошли… У них ордер на арест Вольского.
В ложе Генрих Яковлевич повесил трубку и мимоходом улыбнулся своей некрасивой и немолодой супруге, которая, как зачарованная, смотрела на сцену, на самого настоящего принца, такого далекого от ее скучной жизни с прозаическим и двуличным человеком. Директор опасался осложнений: Вольский был явно в ударе, публика принимала его горячо, а замены, ввиду того, что Модестова убили, не было. Генрих Яковлевич коротко выдохнул и рысцой побежал за кулисы.
Стоя на сцене, Алексей впитывал в себя шум оваций, крики «Браво» и чувствовал небывалый, фантастический подъем. Но когда он повернулся, чтобы идти за кулисы, он сразу же увидел там мрачное лицо Опалина, немолодого сыщика рядом с ним, мелкого сопляка в какой-то разухабистой кепке и понял, что это пришла его смерть.
Машинально он двинулся к кулисам — ноги сами несли его, — но в голове одна за другой промелькнули мысли о людях, которых арестовывали, о тех, кто исчезал бесследно, о тех, кого оставшиеся избегали упоминать по именам и, наконец, о балерине Вере Кравец, красавице и хохотушке. Той самой Вере, которая после ареста мужа и изгнания из театра так переменилась, что Алексей нос к носу столкнулся с ней на улице — и не узнал.
Не узнал свою партнершу в этой измученной поседевшей женщине. Какими глазами она посмотрела на него тогда! Она, конечно, решила, что он нарочно не узнал ее…
Что ж, теперь он испытает, каково это — жить среди отверженных.
Он увидел бледное лицо Маши, которая смотрела спектакль из первой кулисы — ни в «кукушках», ни в зале не было ни одного свободного места, — и, вспомнив что-то очень-очень важное, собрал все силы и крикнул:
— Маша! Заклинаю тебя, позаботься о ней!
— Товарищи, товарищи, — к группе оперов подбежал встревоженный Дарский, — у нас спектакль…
— А у нас ордер, — хмуро ответил Петрович.
Он злился на себя, на весь свет и хотел только одного: чтобы все это поскорее кончилось.
— Дайте нам хотя бы закончить спектакль, — умолял Генрих Яковлевич, — у нас нет замены… В зале зрители! И маршал… — Говоря, он представил себе, какую сцену ему закатит жена, если балет оборвется на середине, и затосковал.
За кулисы влетел человек средних лет с экстатическими глазами. Остатки его волос стояли на голове дыбом. (Как позже узнал Опалин, это был тот самый растяпа Морошкин, на которого постоянно гневался режиссер.)
— Товарищ Сталин в театре! — выпалил экстатический.
Дарский обернулся, приоткрыл рот. Все засуетились; вокруг Опалина все внезапно пришло в движение. Вслед за Морошкиным за кулисами показалось десятка три молодых людей в штатском. Они были разные, очень даже разные, и в то же время походили друг на друга как две капли воды.
— Товарищи, товарищи, — говорили они уверенными, хорошо поставленными голосами, — освободите кулисы, пожалуйста. Не толпитесь, товарищи, поднимитесь в свои гримерки. Вас позовут.
Генрих Яковлевич, сообразив что-то, быстрее лани метнулся в коридор. Алексей вытер пот, стекавший по лбу. Он едва понимал, что происходит, но чувствовал, что это еще не конец. Бельгард шагал возле него, словно пытаясь защитить его от Опалина и его людей, однако Иван даже не смотрел в их сторону. Он пытался понять, куда делась Маша, но она словно сквозь землю провалилась.
Меж тем комендант Снежко, на ходу напяливая фуражку, бежал к боковому входу, к которому минуту назад подъехала вереница черных машин. Несмотря на годы, Дарский стрелой мчался сквозь коридоры и оказался рядом с комендантом, когда перед ними выросли несколько охранников в форме, которые открывали двери и тщательно все осматривали, прежде чем пройти дальше. За ними шагали люди уже из личной охраны, а за ними, надежно прикрытый со всех сторон, двигался невысокий рябой человек в шинели и фуражке. Дарскому бросились в глаза седые жесткие усы, желтоватая морщинистая кожа, и он не удержался от мысли, что вождь заметно постарел.
— А, товарищ Дарский, добрый вечер. — Усы шевельнулись, рот изобразил нечто вроде улыбки. — Ну, чем вы нас сегодня порадуете?
Было бы странно думать, что Сталин ехал в театр, не зная, что именно будут давать. Генрих Яковлевич воспринял слова вождя как приглашение к беседе и, трепеща, сделал шаг вперед.
— Сегодня у нас «Лебединое озеро», Иосиф Виссарионович. Балет, — на всякий случай добавил он.
— Ну так посмотрим балет. — И Сталин усмехнулся.
Он говорил негромко — чтобы окружающие прислушивались и ловили каждое его слово — и с явным грузинским акцентом, который позволял ему ронять фразы в замедленном темпе, из-за чего каждая из них звучала более обдуманно и веско. Снежко смотрел на Сталина во все глаза. Во время своих приездов в театр тот редко говорил с ним и, кажется, почти не замечал, но коменданта тем не менее не оставляло ощущение, что товарищ Сталин все видит и что от него не ускользает ни одна деталь.
Гость прошел на свое излюбленное место — в левую ложу бенуара, самую первую от сцены, где он мог сидеть в глубине за занавеской, так что для зрителей он оставался незамеченным, и видеть его могли только исполнители. Охранники в штатском теперь стояли не только за кулисами — некоторые из них спустились в оркестровую яму и расселись среди музыкантов. Дирижер стоял за пультом, чувствуя понятное волнение. Артисты, которые должны были выйти в третьем акте, вернулись за кулисы, но всем посторонним пришлось удалиться. Наконец свет погас, и великолепный занавес — тяжелый, расшитый золотом, с колосьями, датами революционных событий, изображениями серпа и молота и другими атрибутами — разошелся, открыв взору зрителей зал замка.
Позже зрители, которым посчастливилось попасть на это представление, будут говорить, что в тот вечер Алексей Вольский превзошел самого себя. Он летал, как бабочка, как эльф, как блистательное полувоздушное видение. Он верил, что находится на этой сцене последний раз в своей жизни, и испытывал такое отчаяние, которое невозможно описать словами — но оно же давало ему силы, оно же подгоняло его. Ирина видела, понимала, чувствовала, что он заполняет собой всю сцену, что она просто не существует рядом с ним, и в конце концов смирилась. Но в третьем акте, в простейшей поддержке, Алексей почувствовал, что дернул спину. Поначалу, в том состоянии, в котором он находился, он решил, что травма незначительна, — взрыв адреналина гасил боль, но уже в четвертом акте, по мере того, как приближался финал, гибель героя и его собственная гибель, ему становилось все труднее. Лицо у него стало волшебное и трагическое одновременно, но то, что зрители принимали за проникновенную игру, было на самом деле отражением его собственного состояния. То и дело вдоль позвоночника словно пробегала огненная лента и затухала, и он боялся, что она скажется на его исполнении. Это был его последний выход на сцену великого театра, и он не желал ничем испортить его. Но, как говорят в балете, роль была у него в ногах, и она выручила его.
Потом он стоял на сцене, перед закрывшимся занавесом, и огни рампы светили ему в лицо. Зал просто взорвался. Пот тек Алексею в глаза, одежда прилипла к телу, грим поплыл, Ирина грациозно кланялась и приседала. Он смотрел на люстру, на золото балконов, все зрители смешались перед ним в одно смутное пятно, и у него даже не было сил плакать.
Пора была уходить, прощаться, он сделал было шаг со сцены, но не выдержал, повернулся и послал всему залу воздушный поцелуй, и снова загремели аплодисменты, и даже маршал Калиновский снисходительно похлопал ему — с немного удивленным видом, словно только что увидел, как человек может летать. Чего уж там мелочиться — в последний раз…
Уходя за кулисы, Алексей понял, что еле может передвигать ноги — так невыносимо болела спина. Он ждал, что в любую секунду к нему подойдет тот неприятный тип со шрамом из угрозыска и произнесет слова, которые поставят точку в его жизни, но вместо него явился директор Дарский.
— Алексей Валерьевич… С вами хочет поговорить товарищ Сталин.
Значит, он еще существовал, раз его даже называли по имени-отчеству. Дарский побежал вперед, потом остановился и посмотрел на него с удивлением, не понимая, почему он медлит. Но теперь при каждом шаге у Алексея возникало четкое ощущение, что в позвоночнике у него поселились десятки острейших бритв, и он даже при всем желании не смог бы идти быстро.
Сталин стоял в коридоре, который вел в ложу, и даже в том мучительном состоянии, в котором находился Вольский, он заметил, что все взгляды прикованы к вождю. Охрана, Дарский, Касьянов, Бельгард, дирижер, Елизавета Лерман, которые находились тут же, — все они смотрели только на рябого приземистого человека, который держал в своем крепком кулаке всю страну и, судя по всему, вовсе не собирался ее отпускать.
— Здравствуйте, товарищ Вольский, — сказал Сталин, и в его тоне мелькнуло нечто вроде уважения.
— Здравствуйте, Иосиф Виссарионович, — пробормотал Алексей. Голос прозвучал сипло и нелепо, но повторять фразу было бы еще нелепее. Сталин внимательно посмотрел на него.
— Хорошо танцуете, — заметил он.
Вольский не знал, что можно на это ответить. Генрих Яковлевич беспокойно шевельнулся, блеснул стеклами очков, послал премьеру умоляющий взгляд.
— Стараюсь, товарищ Сталин, — выдавил из себя Алексей. Вдоль его виска ползла капля пота, щекоча кожу, но он смутно чувствовал, что сейчас не время и не место вытирать ее.
— Вы народный артист СССР, товарищ Вольский? — спросил Сталин спокойно.
Это звание появилось только в нынешнем году, и его немногочисленные лауреаты были всем хорошо известны. Но Алексей не стал ломать голову над тем, какой смысл его собеседник вкладывал в свой вопрос, и честно ответил:
— Нет, товарищ Сталин.
— Ну нэт, так будете, — заключил его собеседник и добродушно усмехнулся.
Затем все вокруг пришло в движение — вождь зашагал к выходу в сопровождении своих охранников, и тех, что в форме, и тех, что в штатском. Алексей слышал, как нестройно стучат подошвы их сапог, и чувствовал, как вспыхивает болью позвоночник. Он ничего не ощущал — ни радости, ни облегчения, ничего.
К нему шагнул Бельгард.
— Ты слышал? Ты понял, что он сказал? Теперь-то они не посмеют… — начал он.
Не слушая его, Алексей повернулся и пошел в свою гримерку, очень медленно, осторожно переставляя ноги. Он едва заметил Опалина, который стоял, засунув руки в карманы, и смотрел на него. Иван никогда раньше не был в балете, и то, что он увидел сегодня, поразило его до глубины души, но теперь он понял, чего стоят эти полеты, эта головокружительная легкость, эта неземная балетная красота, и это ужаснуло его.
Видя, что его ученику совсем плохо, Бельгард сделал попытку поддержать его, но Алексей остановился и так сверкнул на него глазами, что старик опешил.
— Мне ничего не нужно, — сказал Вольский сквозь зубы. — Оставьте меня в покое!
Услышав этот злой тонкий голос, Опалин решил, что у Алексея все лучше, чем он думал, но он ошибался. У двери своей гримерки Вольский рухнул как подкошенный, потеряв сознание. К нему бросились Елизавета Лерман, Бельгард, кто-то из девушек кордебалета, а потом Бельгард побежал искать врача.
Глава 27. Эхо войны
В час, когда пьянеют нарциссы И театр в закатном огне, В полутень последней кулисы Кто-то ходит вздыхать обо мне.
Александр Блок
Когда охрана Сталина попросила посторонних удалиться из кулис, Маша побежала искать свободное место, но ложа дирекции была набита битком, как и «кукушки», в зале не нашлось ни одного свободного места, и она досматривала балет, стоя за сидящими зрителями в одной из лож. Как и все остальные, Маша не сомневалась, что Опалин арестует Вольского, но ей не хотелось при этом присутствовать, и после окончания «Лебединого озера» она ушла в балетную канцелярию. Через несколько минут туда прибежала взволнованная девушка из кордебалета — та самая красавица с фарфоровой кожей, которая сначала очаровала, а потом разочаровала Опалина. Она рассказала Маше, что Иосиф Виссарионович пожелал видеть Алексея после представления и говорил с ним. Не прошло и четверти часа после знаменательной беседы, как реальность уже стала обрастать вымыслами. Будто бы товарищ Сталин сказал Алексею, что тот гениальный танцовщик, и даже объявил, что таких людей надо беречь. Маша посмотрела на собеседницу больными глазами.
— Как он?
Фарфоровая красавица правильно поняла, что вопрос был вовсе не о Сталине, и ответила с усмешкой:
— Да спину он дернул… Уже пришел в себя и в кого-то полотенце бросил. Ты ж его знаешь…
— А-а, — протянула Маша и стала смотреть в окно.
За фарфоровой красавицей пришла ее подружка, и девушки удалились, вполголоса обсуждая визит вождя, неловкость скрипача Холодковского, который в какой-то момент ухитрился уронить смычок себе под ноги, какого-то симпатичного мужика из охраны, который будто бы особенно пристально заглядывался на ножки балерин, и фантастические полеты Вольского в партии Зигфрида сегодня.
— Нет, ну я много чего видела, — тараторила подружка, — но такого, как сегодня, — никогда…
Когда они ушли, Маша отвернулась от мглы, царившей за окном, и провела руками по лицу. Нервы у нее были взвинчены — музыка Чайковского, в которой душа словно говорит со звездами, потрясающее выступление Алексея, его триумф вопреки всем и всему потрясли ее. То ей казалось, что она сейчас заплачет, то она думала, что плакать, в сущности, причины нет. Но тут она уловила за дверью знакомые шаги и поторопилась принять независимый вид.
Вошел Опалин. Он отпустил своих людей и отправился на поиски Маши, предвидя нелегкое объяснение. Остановившись на пороге, он смотрел на ее фигурку в песочного цвета блузке и темно-серой юбке, на нежные завитки волос на ее затылке. В сторону Ивана Маша не смотрела.
— Уже поздно, — сказал он. Не потому, что было поздно и констатация данного факта представляла какую-то важность, а потому, что надо же было с чего-то начать разговор. — Пойдем, я провожу тебя домой.
— Зачем? — спросила Маша больным голосом, поворачиваясь к нему.
Он прекрасно понял смысл вопроса: речь шла не о том, для чего ему ее провожать, а о том, почему сегодня он явился в театр с ордером на арест ее бывшего любовника.
— Маша, послушай… Мне приказали, понимаешь? Там такие интересы оказались замешаны… И маршал Калиновский, и…
Не удержавшись, Маша всхлипнула и быстро вытерла слезы тыльной стороной руки.
— Так я и знала, что эта дрянь не доведет его до добра, — объявила она, и настоящая, тяжелая ненависть к Ирине Седовой прорезалась в ее голосе.
— Маша, — Опалин подошел и присел на край ее стола, — я же знаю, что он невиновен. Ты думаешь, я идиот? Я уже давно все понял. И эти его… вспышки, и дача на отшибе, и то, что его мать живет там, а не в городе… Она ведь сумасшедшая, верно? Не все время, но периодами. И домработница при ней, здоровенная баба, — она ведь не только домработница, но и смотрительница при сумасшедшей. У матери было обострение, Вольский пытался ее утихомирить, и поэтому он пришел в синяках и царапинах в тот день, когда мы искали человека, который на меня напал. Его мать — ненормальная…
— Да не мать, а жена! — закричала Маша, сорвавшись с места. — Это она на даче живет, но ее никому не показывают и никуда не выпускают, потому что… потому что…
Она осеклась. Ее губы задрожали.
— Боже мой! — проговорила она, растирая рукой лоб, и отошла в другой конец кабинета. — Я же обещала никому… никогда…
— Маша, — Опалин постарался вложить в свой голос максимум убедительности, — мне ты все можешь рассказать. Клянусь, все, что ты скажешь, останется между нами.
— Там не о чем рассказывать, — мрачно ответила Маша, исподлобья глядя на него. — Вся его семья погибла в какой-то страшной катастрофе, остались только он и мать. Им тяжело пришлось, они… в общем, кое-как сводили концы с концами. А Ольга была из богатой семьи. Они жили в соседнем доме, занимали целый особняк. Отец — профессор, человек с передовыми взглядами, как тогда говорили… Дядя — наоборот, он писал какие-то реакционные статьи, и когда члены семьи собирались за столом, он вечно спорил с отцом Ольги… А она любила балет. Ну, то есть как любила — мать ее постоянно ходила в театр, знала по именам всех артистов, и Ольга от нее переняла этот интерес. Алексей потому и решил стать танцовщиком, что Ольга любила балет. Он сказал: «Ты увидишь, я стану первым, я буду самым лучшим». Он, понимаешь, был в нее влюблен с детства. Но вот такой, как он есть, он ничем не мог ее заинтересовать. Он был беден, и в детстве — он так говорил — казался замухрышкой. А потом вдруг резко вытянулся и похорошел…
— Он говорил мне, что в балет его завлекли, пообещав научить фехтованию, — буркнул Опалин.
— Нет. Я думаю, в мыслях он уже все решил: он выучится, будет танцевать на сцене, и Ольга в него влюбится. У него не было другого способа ее завоевать, и вот… Учителя считали, что у него нет никаких данных. Только Людвиг Карлович что-то в нем разглядел, стал с ним заниматься… Но уже шла война. А потом случилась революция, затем вторая, и все скатилось в хаос и разруху. Дядю Ольги арестовали, потому что он был против большевиков и не скрывал этого, но профессор пошел по знакомым, добился приема… Может быть, у самого Дзержинского, Алексей не говорил… В общем, дядю Ольги отпустили. Но семья была так напугана, что решила бежать из Москвы.
— Куда бежать? — угрюмо спросил Опалин.
— Я не знаю. Он мне не все рассказал, и то… это получилось случайно. Шел девятнадцатый год. Голод, холод, болезни… — Маша зябко поежилась. — В общем, они уехали, а его даже не известили. Алексей был в отчаянии, он понимал, что никогда уже не увидит Ольгу. Потом ему попалась на глаза какая-то газета Врангеля или прокламация, что ли… Под ней стояла подпись ее дяди. Так Алексей догадался, что их семья в Крыму. А потом Красная армия взяла Крым.
Маша замолчала, глядя в окно.
— Еще до того, как это случилось, отца Ольги арестовала контрразведка белых. Он показался им слишком подозрительным… из-за своих прежних симпатий. Он умер в заключении, но… когда его хоронили, на теле нашли следы пыток. А дядю Ольги повесили красные, потому что он в печати призывал их истреблять. Один ее брат погиб в боях, другой успел каким-то чудом на один из последних пароходов, третий умер от тифа. О самой Ольге никаких вестей не было, но ты же знаешь, Алексей одержимый. Если он что-то задумал… Тогда по стране нельзя было свободно передвигаться, так он выдумал и пробил какую-то гастрольную поездку в освобожденный Крым — как предлог, чтобы искать ее. В конце концов он нашел Ольгу, она жила у каких-то монашек, которые ее подобрали. Ее мать умерла вскоре после мужа, еще при белых. Монашки предупредили Алексея, что Ольга бывает странной, что она временами заговаривается, что она ведет беседы с воображаемыми собеседниками… Но он их не послушал. У него как раз тогда все налаживалось в театре, его хвалили, Бельгард сказал — ты будешь танцевать ведущие партии, ты сможешь. В Крыму Алексей обвенчался с Ольгой и привез ее в Москву. Людвиг Карлович всегда думал, что сумел бы его отговорить, если бы Алексей не скрывал от него свои планы. Но я уверена — нет, не отговорил бы. Никогда.
— И что же было дальше? — спросил Опалин. Хотя ответ он уже знал.
— Дальше? — Маша посмотрела на него долгим, странным взглядом. — Понимаешь, его мечта исполнилась. Он был премьером, он танцевал в лучшем театре, и женщина, которую он любил, была его женой. Все, как он хотел, не правда ли? Только вот Ольге не становилось лучше. По временам она его не узнавала или считала себя маленькой девочкой и требовала, чтобы ее отвели к родителям. В ее бедной голове все смешалось. А потом у нее начались приступы буйства. Однажды она чуть не убила почтальоншу, которая позвонила в дверь. И Алексею пришлось отправить ее на дачу, где за ней присматривают.
— Он скрывал свой брак, потому что дядю его жены расстреляли? — спросил Опалин.
— Нет. Кажется, Бельгард настоял, что Алексею лучше казаться свободным. Но Людвиг Карлович — непростой человек. Ему не нравился этот брак, он боялся, что Ольга во время припадка может просто убить Алексея. Ну и еще Бельгард хотел его защитить, чтобы в театре не судачили о сумасшедшей жене премьера.
— Она может выздороветь? — спросил Опалин.
— Нет. Все врачи в один голос говорят, что болезнь будет только усугубляться. Ей ничем нельзя помочь.
— Тогда почему он…
— Да, в этом и вопрос, — усмехнулась Маша. — Почему он не бросил ее на произвол судьбы — и не бросит, насколько я его знаю. — Она вздохнула, обхватив себя руками. — Другие бы, конечно, бросили и пошли по жизни дальше, не оглядываясь. Еще бы и добавили, что у них не осталось выбора, что они не видят смысла… и так далее. — Она опустила руки, остановилась напротив Ивана и неприятно сощурилась. — Как ты думаешь, почему его любят такие разные женщины — я, Ирина, даже старуха Лерман? За внешность? Внешность — вздор, к ней привыкаешь очень быстро. Потому что он принцев танцует? Десятки, сотни танцуют принцев — и Зигфрида, и кого угодно. Это не повод для того, чтобы…
Она замолчала, чувствуя, что и так уже сказала достаточно и что у нее нет никакого желания выворачивать наизнанку свою душу — даже перед ним. Разговаривая с Опалиным, она о многом умолчала: о том, что сама оказалась в Крыму во время войны, о том, как последний пароход ушел без них с матерью, о том, как они потом скитались и в итоге оказались в Большом театре, который она сразу же невзлюбила, потому что им с матерью были отведены там самые ничтожные роли. И тут за кулисами она увидела Алексея, шедшего упругой балетной походкой и абсолютно не похожего на окружающих его людей. И потом она ходила на каждую его репетицию, на каждое представление. Сейчас ей даже стало не по себе от мысли, до чего же она была в него влюблена.
— Можешь мне не отвечать, но я все-таки спрошу, — негромко проговорил Опалин, подходя ближе. — Почему ты все-таки его оставила?
— Не могла больше видеть, как он губит свою жизнь. — Лицо Маши исказилось. — Ей же все равно, кто он, что он. Она ничего не понимает. А сумасшедшие живут долго, спроси кого хочешь. Но он — знаешь, он сумел… Других несчастье ломает, а он из своего несчастья сделал… сделал то, что питает его жизнь. Его… творчество. — Она сделала над собой усилие, чтобы произнести это слово. — И с кем бы он ни спал, кто бы ни появлялся в его жизни, он все равно танцует и живет ради нее. Ради надежды, что когда-нибудь она очнется, хоть и знает, что надежда эта напрасна.
Опалин не знал, что сказать. Он сделал несколько шагов по кабинету, глядя на пишущую машинку, накрытую чехлом.
— Глядя на него, я, знаешь ли, поняла кое-что, — добавила Маша другим, жестким тоном. — Нельзя подчинять свою жизнь мечте. Нельзя строить ее на любви к одному человеку — потому что, если этот человек сломается или исчезнет, ты остаешься один на один с пустотой. И это ужасно.
— А он ведь по-особому к тебе относился, — заметил Опалин негромко. — Он именно тебе сказал: «Позаботься о ней».
— Я бы не стала о ней заботиться. — Маша передернула плечами. — Она испортила ему жизнь. И мне тоже, если уж на то пошло, — колюче прибавила она.
Опалин решил, что она сказала так из упрямства — потому что некоторые люди считают, что черствость является признаком силы и независимости. Желая переменить тему, он спросил:
— Послушай, я тут думал, за что можно так ненавидеть Вольского, чтобы пытаться повесить на него три убийства. Мне ничего не приходит в голову, кроме Каринской. У нее был, не знаю, какой-нибудь поклонник, который особенно трепетно к ней относился? Который из-за ее смерти мог голову потерять?
— Ну, были у нее поклонники, но они все давно уже утешились, — фыркнула Маша. — А, еще Сотников все вокруг нее увивался, смотрел на нее влюбленными глазами. Но он ничтожество, только и может, что вздыхать и терпеть.
Концертмейстер Сотников. И Опалину вдруг с необыкновенной отчетливостью вспомнилось, как тот побледнел и переменился в лице, когда Иван при их первой встрече потребовал от него представиться.
«Неужели…»
Но тут он словно воочию увидел узкие плечи Сотникова, его тщедушное телосложение. Нет, вовсе не с этим человеком Иван боролся в темноте репетиционного зала. Тот был гораздо крупнее и сильнее.
— Нет, это не он, — сказал Опалин. — Ладно, я все равно решу эту загадку… Одевайся, Маша, и пойдем.
Однако ему не дали довести расследование до конца, потому что на следующее утро Твердовский вызвал его к себе и велел передать дело Манухину.
— Николай Леонтьевич… — начал Опалин.
— Ваня, у нас три убийства, связанные с Большим театром, — сказал Твердовский. — А у тебя ничего нет. — И суровым начальственным тоном добавил: — Плохо работаете, товарищ оперуполномоченный. Очень плохо.
— Но…
Николай Леонтьевич вскинул ладонь, словно желая заградить своему собеседнику уста.
— Хватит, Ваня. Довольно. Вольского ты не арестовал, а теперь к нему и подойти нельзя. Сам виноват. Придется теперь Манухину выкручиваться. Отдашь ему все материалы, изложишь свои соображения. Пусть он доводит дело до конца.
Митяй Манухин был последним человеком на Петровке, с которым Опалин хотел бы сотрудничать; но приказ есть приказ. Злясь на себя, на Твердовского, на весь свет, Иван пошел искать Казачинского.
— Ты говорил с родней Елены Каринской? Что удалось узнать?
Однако Юра не сумел привести никаких новых фактов. Да, концертмейстер Сотников за ней ухаживал, но как-то нерешительно, и сразу же отстал, едва Елена взялась обхаживать Алексея Вольского. А Володя Туманов среди ее поклонников не числился вообще.
Опалин поручил Петровичу привести дело в порядок и подготовить бумаги для передачи Манухину. Тот явился вскоре после обеда в сопровождении Лепикова и, хмурясь, начал листать протоколы свидетельских показаний. Смирив неприязнь, Опалин стал излагать свои соображения.
— Короче, я думаю, что кто-то пытался подставить нашего народного артиста и поэтому убил трех человек, — заключил он. — Кто-то слабый, потому что он вечно действует исподтишка. Может быть, происходящее связано с балериной Каринской, которая покончила с собой из-за Вольского. За ней ухаживал концертмейстер Сотников, но это не может быть тот человек, с которым я дрался в театре. Телосложение не то.
— А если у него был сообщник? — пробормотал Манухин себе под нос.
— В деле, где причиной всему личная месть?
— Ну, месть не месть… — Митяй вздохнул. — Удружил ты мне, Григорьич. Всю жизнь я старался избегать вот этих вот… артистов, понимаешь. Черт его знает, что от таких людей можно ожидать.
— Того же, чего и от всех остальных, — ответил Опалин.
— Ты отлично понял, что я имею в виду, — с вызовом промолвил Манухин. Он взял дело и поднялся с места. — Физкульт-привет! — Он кивнул головой Петровичу и проследовал к дверям. Лепиков поспешил за ним.
Пока Опалин делился с Манухиным своими догадками, дежурному, который принимал звонки по 02, поступило сообщение о несчастном случае в районе Большой Садовой.
— Объясните, что там произошло, — сказал дежурный.
Но глупая баба, звонившая в милицию, не могла ничего толком объяснить.
— Старик! — кричала она. — Старик ее раздавил… В машину, значится, сел! И не сумел вовремя остановиться! Раздавил как есть… смотреть страшно!
— Какой старик? Какая машина? — строго спросил дежурный. — Гражданка, возьмите себя в руки!
— Гражданка, я в милицию звоню! — завизжала баба на кого-то с той стороны провода. — Не мешайте мне!
Та, на кого она кричала, — девушка в куцей заячьей шубке, — махнула на нее рукой и побежала по улице, ища свободный телефон-автомат. Найдя наконец кабинку, Маша втиснулась в нее и начала искать в кошельке гривенник. Она уронила кошелек, рассыпала монеты, чертыхнулась, нагнулась, стукнувшись головой о входную дверь, и стала собирать деньги. Делать это в варежках было неудобно и пришлось их снять.
Собрав монетки, Маша подула на пальцы, взяла гривенник, опустила его в автомат и быстро набрала номер.
— Алло… Наркомвнудел? Добавочный сто тринадцать, пожалуйста.
Послышались какие-то щелчки, потом ледяной голос капитана Смирнова в трубке произнес:
— Сто тринадцатый слушает.
— Это… — она чуть не назвала имя, но вовремя спохватилась, — говорит Аврора. У меня… у меня проблема.
— Какого типа проблема? — скучающе спросил капитан.
— Профессор Солнцев убил свою жену.
— Да? — Пауза. — Где вы сейчас?
— На Большой Садовой, недалеко от его дома.
— Знаете что, давайте-ка мы с вами встретимся. Есть одно здание, на котором висит вывеска «Склад»…
И он продиктовал ей адрес.
— Буду через полчаса, — объявила Маша.
— Можно и через сорок минут, — ответил Смирнов. — Приходите.