Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Так что теперь он в Ленинградском институте текстильной и легкой промышленности имени Кирова, «тряпочке», как ее называют, заведует кафедрой иностранных языков. И с нежностью вспоминает Париж: главное, говорит, хлопцы, в филологии – это хорошая физическая подготовка. Так что не рассчитывайте сильно на все эти учебники.

Самое смешное, что читать и писать по-французски он так и не научился. Дитя Больших Бульваров, гамен.

Пан профессор.

Океан


Как начинал другую повесть, о другом герое, другой ленинградский писатель, некогда гусар Империалистической войны и поэт: «Это был маленький еврейский мальчик». Да… Ну так мы о другом мальчике. Он жил в Ленинграде, чисто мыл шею и ходил со скрипочкой в музыкальную школу. Его, естественно, били; и он мечтал вырасти большой и дать всем сдачи.

Потом была Блокада, и мальчик едва жив остался, голодный и дохленький. Ладно дядя не забывал. А дядей его был военно-морской журналист и известный флотский драматург Александр Штейн. Он им помогал, поддерживал, и идеалом мальчика стал военный моряк. Дядя приезжал с друзьями, в черных шинелях, в блестящих фуражках, с умопомрачительными вкусными вещами из флотского пайка – люди высшего мира! Мальчику завидовали во дворе, временно переставали бить, а наоборот – спрашивали: верно ли это его родной дядя. Такое родство его необычайно возвышало в глазах самых страшных хулиганов: морские офицеры, орденоносцы, фронтовики – герои!

Естественно, флотский офицер выглядел в его глазах венцом эволюции. Он понял свое призвание и начал готовиться к военно-морской карьере. Принялся читать книжки про корабли и сражения, делать по утрам зарядку, и летом учился плавать на Неве. Последнее, правда, ему плохо удавалось по причине крайней хилости интеллигентского организма. Согласитесь сами – а интересно представить себе еврейского скрипача в качестве бравого военно-морского командира.

Дядя сажал его на колено, угощал сгущенкой и пайковым шоколадом, и спрашивал:

– Ну, вырастешь – кем будешь?

И мальчик, жуя шоколад и восторженно глядя на ордена, исправно отвечал:

– Военным моряком!

Что приводило в восторг дядиных сослуживцев и являлось поводом налить еще по одной.

И, кончив школу и отпиликав на выпускном балу, он решительно зашвырнул на шкаф проклятую скрипочку и объявил, что поступает в военно-морское училище. В доме наступил ужас и большой бенц. Но мальчик проявил библейское упрямство, и все доводы о неинтеллигентности военной профессии от него отскакивали, как ноты от полена. Родители дали телефонный сеанс дяде: это он заморочил голову мальчику своими жлобами в черных шинелях!.. Но дядя за годы сотрудничества с флотом проникся военно-морским духом: загрохотал, одобрил, успокоил, и сказал, что все прекрасно, там из их хилого сына сделают настоящего мужчину, пусть выпьют валерьянки и радуются! а на скрипочке он сможет играть во флотской самодеятельности, чего ж лучше!

Ну, в первое училище Союза – имени Фрунзе, бывший Императорский морской кадетский корпус, ему не светило: там готовили чистокровных командиров, строевиков-судоводов, флотскую аристократию, и еврею там ловить было нечего. Тем более на дворе стоял пятидесятый год – не климат пятой графе. Имени Дзержинского тоже не шибко подходило – блеску много. Но Высшее военно-морское радиотехническое имени Попова (изобретшего в девятьсот пятом году то радио, по которому в девятьсот четвертом броненосцы в Цусиме переговаривались) тоже было ничем не хуже. Это черное сукно формы, это золото шевронов, эти тельники в вырезе голландок – дивное училище. Тем более что радио – это нечто вполне научное и интеллектуальное, тут мало кулаком и глоткой брать, еще и головой соображать надо: и мальчик решил, что это – самое для него подходящее, прекрасное военно-морское училище.

Он подал документы, и их у него в приемной комиссии неохотно взяли, с непониманием и жалостью глядя, и переспрашивали, туда ли он пришел? И ласково советовали поступать в Институт связи или в Университет, или в крайнем случае играть на своей скрипочке в консерватории. И вообще интересовались, кто это у них в роду был моряком, а если да, то в каких именно морях плавал: с чего это мальчику пришла в голову такая странная, знаете ли, мысль?..

Но мальчик убежденно объяснял, что он с детства готовил себя к морской карьере, отличный гимнаст, замечательно плавает, и они зря сомневаются. А дядя его – морской офицер и любимец флота, журналист и драматург Александр Штейн.

При этом известии комиссия переглянулась сочувственно, и морского племянника направили сдавать экзамены.

Ну – вот такой был юный еврейский романтик моря, которому дядя, совершающий морские геройства в своем уютном книжном кабинете за письменным столом, загадил мозги. Мальчик читал Киплинга: «Былые походы, простреленный флаг, и сам я – отважный и юный!» Он уже стоял на мостике, корабль пенил море, пушки громили огнем врага, и белокурая невеста на берегу заламывала тонкие руки.

Он благополучно сдал экзамены и был вселен в казарму.

Совсем не о казарме мечтал он, когда его в детстве били. Настала суровая проза флотских будней. Романтику в ней не удалось бы найти и саперу с миноискателем и собакой, только флотскому любимцу-журналисту. Дрючили курсачей в хвост и в гриву, царил культ грубой физической силы, по ночам его за разные интеллигентские упущения гоняли драить гальюн, и до прискорбного не наблюдалось военно-морского благородства и подвигов.

Но он вздыхал, сжимал зубы, крепился, говорил себе и окружающим, что адмирал Нельсон тоже был хилого сложения и здоровья и не переносил качки, вечно командовал с брезентовым ведерком на мостике; его выслушивали с интересом, а потом давали по шее и гнали драить палубу шваброй – чтоб понял службу и много о себе не воображал. Это тебе не на скрипочке играть.

Ему вечно хотелось спать, хотелось есть, от тупых разговоров в роте о бабах и деньгах он изнывал; в город в увольнения его за недостаток военной бравости выпускали очень редко, и он через пару лет стал сурово задумываться, что, может быть, и в самом деле избрал не ту карьеру. Тем более что все окружающие его в этом усердно уверяли. Но, знаете, уже самолюбие не позволяло дать задний ход.

На четвертом курсе самолюбие поумнело и стало сговорчивее. Набив мозоли шваброй и турником, ободрав ногти за плетением матов, нажив гайморит вечными простудами в бассейне и радикулит за шлюпочной греблей, он утомился. Осознав это, он известил училищное начальство о своей утомленности и разочарованности: решил расстаться с военно-морской службой.

Если б он это раньше осознал, его бы обняли и прослезились; и выписали сухой паек на дорогу. Но он принял решение уже после принятия присяги: крайне удачно!.. Душа его была уже внесена в реестры Главного управления кадров ВМФ. И хода назад не существовало. На него наорали – у них тоже свой план по успеваемости и выпуску офицеров! – и приказали оканчивать училище: а там пусть катится хоть к черту! И он стал доучиваться.

Подошел выпуск, и бравому курсанту Штейну вручили кортик и лейтенантские погоны. К этому торжественному и трепетному моменту выпуска и посвящения в офицерское звание он дошел уже как раз до той кондиции, что готов был погоны съесть, а кортиком – заколоться, и только врожденная еврейская застенчивость помешала ему поддаться порыву прямо на церемонии – что внесло бы в эту единообразную и монотонную процедуру несомненное художественное разнообразие.

Тем более что почти весь курс гремел на Тихоокеанский флот, а новоиспеченный лейтенант Штейн не любил ни камчатских крабов, ни японских самураев. И вообще это слишком далеко, а кроме того, его укачивало. Потом, за дальностью расстояний слава дяди-драматурга могла туда не дойти, кто ее знает, сик транзит глория мунди, что дополнительно осложнило бы службу. Как можно заметить, в его взглядах на службу начала проявляться первая необходимая черта настоящего командира – спокойная циничная трезвость.

С этой трезвостью он во второй раз в жизни прибег к помощи дяди (если считать моральную поддержку при поступлении за первый): в конце концов, это ты меня совратил своими шоколадками и пропойцами в черных шинелях, так помоги же родному племяннику избежать харакири близ японских вод.

И дядя устроил ему чудесное распределение на Балтику, в Таллинскую базу флота – Палдиски. Прекрасный климат, близость от культурного центра, ночь на поезде от Москвы, пять часов на машине от Ленинграда. Сказка, а не распределение.

Вот так нежданное наказание постигло Таллинскую базу Балтфлота. Потому что офицерская служба по-своему не слаще и уж тем более не романтичнее курсантской. Ты отвечаешь за подчиненных матросиков, а матросик по природе своей любит облегчить себе работу, сходить в самоход, выпить, а с целью последнего – стащить втихаря все, что можно обменять на выпивку. Хотя в основном тащат старшины. В море, конечно, легче, но, во-первых, в море Советский Военно-Морской Флот выходил редко, и это событие гордо называлось – поход. За это даже значки давали личному составу – «За дальний поход». Что, значит, был в море. Во-вторых, опять же, в море бывает качка, в качку тянет блевать; пардон.

А о чем думают лейтенанты? О карьере думают. Чтоб средь подчиненных царили тишина и порядок, а начальство ценило и продвигало. О чем же, в свою очередь, думает лейтенант Штейн? Он думает о жизни, о человечестве, литературе, и чтоб флот не мешал этим мыслям, надобно с него скоренько и половчей уволиться. Он интеллигент, он творческая натура, он пишет стихи и печатает их во флотской многотиражке: «Задрайка люков штормовая и два часа за сутки сна!»

Сочиняет он, значит, такие стихи, а на борт поднимается для проверки командующий базой. И притопотавший по трапам дежурный по кораблю лейтенант Штейн молодцевато отдает ему рапорт.

– Лейтенант! – с омерзением цедит адмирал. – Что означает повязка «рцы» на вашем левом рукаве?

– Дежурный по кораблю, товарищ адмирал!

– Дежур-рного не вижу.

– Й-я!

– Не вижу дежурного!

– Э?.. Лейтенант Штейн!

– Штейн… Что должен иметь дежурный офицер, кроме повязки?!

– Э-э… знание устава? голову?..

– Головы у вас нет и уже не будет!!! И я позабочусь, чтоб по бокам головы у вас не было погон!!!

– Так точно, товарищ адмирал!

– Оружие! Оружие должно быть! Личное! Пистолет!

– Так точно – личный пистолет! Системы Макарова!

– Макарова! Идиот! Где?

– Что?

– Где должно у дежурного офицера находиться личное оружие?!

– В кобуре?..

– Так! А кобура где должна быть?

– На ремне, на ремешках… на поясном ремне…

– А ремень? Где должен быть поясной ремень?

– На поясе?

– На поясе!!! Где у вас пояс? Талия у вас есть?!

– Ну… так точно.

– Где?! Где?! Где!!!

– Вот здесь… примерно.

– А ремень? Где на ней ремень?!

– А-а… нету? Нету…

– Я хочу видеть вас без ремня на поясе в одном-единственном случае: если вы на нем повеситесь, лейтенант Штейн!!! Где ваш ремень!!!

– Простите, товарищ адмирал… забыл надеть…

– Где может дежурный офицер забыть поясной ремень?!

– В гальюне.

– Что!!!

– Простите… я был в гальюне… по нужде, товарищ адмирал!.. услышал свистки… торопился к трапу для рапорта!

– Командира! – хрипит адмирал на грани удара. – Эт-то… Бардак!!! пистолеты по гальюнам… дежурный без ремня… объявляю служебное несоответствие!.. на консервы пойдешь!!! Наказать! Примерно наказать!

И Штейн получает пятнадцать суток береговой губы.

Он вообще быстро стал местной достопримечательностью.

Это было время, когда офицер мог быть уволен из кадров по статье за морально-бытовое разложение. И не желавшие служить это использовали – умело и демонстративно разлагались. Они пили и куролесили, пока их не выгоняли, и тогда, с облегчением сняв погоны, устраивались на гражданке. Существовала даже целая лейтенантская наука, как уволиться из армии. Целая система приемов и уловок. Типа: лейтенант с опозданием прибывает утром прямо к полковому разводу на двух такси: первое с ходу тормозит прямо у ног командира перед строем, и оттуда торжественно выходит пьяный расстегнутый лейтенант, а из второго шофер бережно выносит его фуражку и надевает лейтенанту на голову; шик состоит в том, чтобы начать движение отдания чести еще при пустой голове, закончить же прикладыванием ладони уже к козырьку.

И Штейн куролесил как мог. Но перебороть интеллигентность натуры он все-таки не мог, и куролесил как-то неубедительно. Тоже пробовал пить, но мешало субтильное сложение и оставшийся слабым после блокады желудок, и банку он не держал. Пробовал выходить на развод в носках, отдавая честь адмиралу на стенке ботинком. Выпадал во время инспекции за борт. Вверенная ему радиослужба на учениях ловила то шведский сухогруз на горизонте, по которому, к счастью, промахивались, то вражьи голоса, которые каким-то удивительным образом усиливаются по корабельной трансляции, так что все в ужасе представляют себе поражение в неожиданно начавшейся Третьей Мировой войне и уже захваченный врагом Кремль… Другого бы уже под барабанный треск расстреляли.

Но ему не везло. Как-то к нему относились снисходительно. Он обрел репутацию вот такого поэта, интеллигента, человека тонкой душевной организации и романтика – безвредного, то есть, дурачка, потешающего моряков в их трудной службе. Офицеры, в скуке гарнизонной жизни, его обожали – кроме непосредственного начальства, которое увлеклось своего рода спортом: кто быстрее спихнет его со своего корабля. Щегольством было спихнуть его недругу.

Пробовали сплавить его с командой на полгода на Целину, и потом еще полгода вылавливали по степям его дезертиров. Если отправляли на берег перебирать с матросиками лук или картошку, матросики неукоснительно загоняли овощ налево и, перепившись, дрались с комендантским патрулем. На него можно было твердо рассчитывать – что все будет именно не так, как надо.

Тем временем, заметьте, проходит то самое хрущевское сокращение миллион двести. Офицеров увольняют с флота, они плачут и молят оставить, потому что любят море и жизни на гражданке не представляют, – а лейтенант Штейн плачет и молит, что не любит море и хочет на гражданку, и продолжает служить. Такова особенная военная мудрость. Все наизусть знают, что драматург Штейн, личный друг главных адмиралов, его родной дядя и протежирует племяннику, и предпочитают не встревать в родственные отношения. Вдруг дядя куда стукнет, лапа неслабая; себе дешевле помогать расти молодому офицеру.

И Штейн вырастает до старшего лейтенанта. Этот праздник он отметил пропиванием месячного жалованья и безысходным рыданием.

Офицер рыдает, а служба идет. И он постепенно приспосабливается. У евреев вообще повышенная приспособляемость. Он ведет в Доме офицеров флотское ЛИТО. Ездит на совещания флотских корреспондентов. Посылает в издательство сборник стихов. И подходит время, и ему присваивают капитан-лейтенанта.

Жизнь кончена… Тянуть лямку еще пять лет… зато потом он выйдет с этим званием в отставку – и вот тогда, на закате зрелости, начнется вторая, она же настоящая, жизнь. И все будет еще хорошо. Он считает календарь…

А проверяющий кадровик, между делом:

– Как там у тебя этот чудик, ну, поэт, племянник Штейна? служит? жив?

– Ничего, товарищ адмирал. Конечно, не моряк… но старается.

– Ну хорошо. Дядя высоко вхож… ты не очень, в общем… понимаешь. Я б его, конечно, сам удавил… но ты не зажимай там особо. Срок очередного звания когда? представь, представь…

Штейн уже сговорил себе работку на берегу, уже купил ящик коньяку для отвальной, и тут ему сообщают радостную новость:

– Ну… ставь!.. Причитается с тебя.

– Да уж! – счастливо соглашается он.

– Представили на капитана третьего ранга. Слыхал?

– Кого, – говорит, – представили? Куда?..

– Тебя! Иди – покупай погоны с двумя просветами.

Штейн оседает на пол, потом встает и идет в гарнизонный магазин покупать веревку. Господи, не по вине кара. Это означает ждать отставки еще пять лет! Этого он не вынесет.

Сказано – сделано. Вместо хождения на службу он садится вплотную к праздничному ящику коньяка и неделю справляет по себе поминки. А выпив ящик, последнюю бутылку сует в карман, садится в поезд и едет в Москву. К дяде. Плюнув на гордость, он решает обратиться за помощью к великому драматургу и каперангу в отставке своему дяде в третий и последний раз в жизни.

И он вваливается в дядину шикарную квартиру на Кутузовском. И дядя встречает явление племянника-обалдуя с неудовольствием. Потому что такой родственник-недотепа несколько марает его моряцкую репутацию. Помогал ему, помогал, а все без толку…

Племянник снимает шинель, трет лапкой трещащий лоб, получает добрый шлепок по загривку и добрую чарку на опохмел:

– Ну… как служба идет? Чем порадуешь? Пора и очередное звание получать.

При слове «звание» племянник искажается обликом, приземляется мимо стула, плачет и говорит:

– Дядя! Ты же знаешь, что я, в общем, не офицер. Я по натуре сугубо штатский человек. Я учился играть на скрипке и окончил музыкальную школу. Я поэт. Я пишу стихи. У меня даже книжку хотели в издательстве принять…

– Что же – скрипка! – гремит дядя, человек крупный и удачливый, без сантиментов; набрался душевной грубости у адмиралов. – Римский-Корсаков тоже был композитор, а какой морской офицер был!

– Дядя, – говорит Штейн. – Я не Римский, а ты не Корсаков. Ему хорошо, он бронзовый памятник. А моих сил больше нет. Если мне дадут капитана третьего ранга, я застрелюсь.

– Странное отношение к карьере, – не соглашается дядя. – А чего ж ты хотел – сразу прыгнуть в адмиралы? Послужи сначала.

– Не буду служить! – буйствует племянник. – Это ты во всем виноват!

– Ах ты щенок! – говорит дядя, каперанг в отставке и великий военно-морской драматург. – Да если бы не я, ты бы вообще в училище не поступил…

– Да, – вопит племянник, – и был бы счастлив! Это ты – «кем ты хочешь быть! кем ты хочешь быть!» – погубил мою жизнь!..

– …тебя бы законопатили на Чукотку, там бы ты хлебнул лиха по уши!

– И прекрасно! на Колыму! и давно бы застрелился и не мучился!

– Я все для тебя сделал! Чего ты теперь еще от меня хочешь?

Подведя беседу к нужному вопросу, племянник переселяется с пола на стул. И внушает вкрадчиво:

– Слушай… ты ведь запросто за руку со всеми адмиралами… с нашим командующим…

– Да уж… – кивает дядя не без самодовольства. – Потому что – уважают!

– Вот. Послушай. Ты бы не мог встретиться с адмиралом Головко, и раз в жизни попросить… если б он подписал… он ведь тебе не откажет… – И подает дяде заготовленный рапорт об увольнении в запас.

– Нет, – говорит дядя. – С такими просьбами я к нему обращаться не буду. Наши отношения, знаешь, иного рода. Нет. Не стану я его о таком просить.

Штейн принимает позу, по сравнению с которой умирающий лебедь Плисецкой – это марш энтузиастов. И тихо шепчет:

– Тогда прощай, дядя… Я тебя любил. Я гордился тобой. Прости, что причиняю вам такое горе… прошу никого не винить…

Выдергивает из брюк ремень и норовит пристроить петлю к оконному карнизу.

– Прекратить!! – грохочет кулаком бездушный дядя, солдафон от маринистики.

Тут в комнату впадает его жена, племянникова тетя, которая всю эту душераздирающую сцену подслушивала за дверью, и говорит:

– Сашенька, есть у тебя душа или нет у тебя души? Ты посмотри – на мальчике ж лица нет. Он же над собой что-то сделает, ты что, не понимаешь?.. Я всегда говорила, что нельзя отдавать мальчика во флот. Все эти твои матросы – они такие грубые. Они пьют, как биндюжники, они ругаются – это тихий ужас! Я после них неделю мою квартиру и проветриваю от табака и портянок.

– Моряки не носят портянок!!!

– Скажите пожалуйста! А что они носят? Это так важно? Или у тебя много племянников?..

– Не лезь не в свое дело! – гремит дядя.

– Это мое дело! – кричит ему тетя. – И не смей на меня кричать! Кричи на своих адмиралов, так их ты боишься!

– Я боюсь?! – орет дядя. – Да я – член правления… кандидат ЦК…

– Так почему ты не можешь пойти в гости к этому Головко? Он к тебе прислушивается, я же знаю. Они же понимают, что ты умный человек. Что тебе стоит? Ну хорошо – выпей с ними, посиди, я тебе разрешаю.

– Никуда не поеду, – отрубает дядя.

Штейн подставляет стул к своей петле на окне и закрывает глаза.

– У тебя есть сердце? – спрашивает тетя. – Или у тебя нет сердца? Ты посмотри, что делается с ребенком. Если бы я была его министром, так я бы давно отпустила его куда он хочет. Какое море? Только Черное. Мальчику необходимо курортное лечение, это кожа и кости. У него совсем слабые нервы. И вообще ему нисколько не идет эта форма, ты посмотри на него – и это матрос?..

В конце концов дядя плюет, звонит Головко домой, надевает свою шубу на бобрах, сует в карманы две бутылки армянского коньяка, вызывает из гаража свой персональный «ЗиМ» и едет к Головко.

Головко принимает его сердечно, ставит, в свою очередь, свой коньяк, вестовой накрывает стол – серебряные подстаканники, нарезанный кружевом лимончик, балычок-икорка с разных флотов; пьют они коньяк и чай по-адмиральски (а чай по-адмиральски – это так: берется тонкий чайный стакан в серебряном подстаканнике, наливается крепчайшим горячим свежезаваренным чаем, бросается ломтик лимона и сыплется три ложечки сахара; а рядом становится бутылка коньяка. Отхлебывается чай, и доливается доверху коньяком. Еще отхлебывается – и еще доливается. И вот когда стакан еще полный, а бутылка уже пустая – это и есть настоящий адмиральский чай). И с удовольствием беседуют. Головко говорит о литературе, Штейн говорит о флоте, и очень оба довольны поговорить с понимающим и компетентным собеседником.

И дядя, как бы между делом, в русле застольного разговора, повествует в юмористическом ключе, чтоб никак не дай Бог не отягчить настроение хозяина, всю историю злоключений своего племянника – как отвлеченного флотского офицера, не называя фамилий. И адмирал совершенно благоприятно это воспринимает, заливается смехом и переспрашивает подробности, войдя во вкус, слезы утирает и за живот держится. Такой юмор ему в кайф: до боли знакомая фактура.

А в заключение рассказа дядя эффектным жестом выдергивает рапорт своего племянника и кладет перед Головко. Головко, еще похрюкивая, тянется за очешником, надевает очки, читает рапорт и закатывается диким хохотом:

– Ох-ха-ха-ха! – лопается. – Так это что – с твоим племянником все это было? Ха-ха-ха! Ну, ты драматург!

Это, значит, дядя придумал такой драматургический ход. И теперь с удовлетворением видит, что все он рассчитал правильно – ударный сценический ход по адмираловым мозгам, сюжет свинчен истинным драматургом, что адмирал и признал: никакого неудовольствия у него, а сплошные положительные эмоции. Хороший дядя драматург. Настоящий. Крупный.

– Вот, – говорит, – хо-хо-хо! такая, понимаете, история. Так что, если можно… не моряк, что поделать.

– Ох-ха-ха-ха! – надрывается Головко. Развинчивает авторучку, чертит в углу рапорта собственноручную резолюцию, размашисто подписывает, складывает лист и швыряет через стол дяде. – Ну, спасибо за спектакль! потешил старика! А я-то думаю, откуда это ты в таких подробностях все это знаешь!.. Погоди-ка, – и жестом велит вестовому поставить еще бутылку. – Выпьем еще, посидим. Давненько я так не веселился! Ну-ка расскажи еще раз, как это он шпалер в гальюне забыл… ха-ха-ха!

И к двум ночи вдребезги пьяный дядя, знаменитый драматург Штейн, является на своем «ЗиМе» домой. Шофер его вводит в двери, дядя, с красной физиономией, сильнейше благоухая на весь дом хорошим коньяком, благодушный и снисходительно-гордый, падает в своей распахнутой шубе в кресла.

А племянник, уже синий от непереносимого волнения – судьба решается! – бегает по стенам в полубессознательном состоянии. И смотрит на дядю, как блоха на собаку, которою можно прокормиться и выжить, а может она тебя и выкусить.

Тетя говорит:

– Сашенька, не томи же душу. Мальчик весь извелся. Ну что, таки он подписал это заявление? Прошу тебя!

Дядя лыбится и извлекает из себя звук:

– Ы!.. салаги!.. на!

И гордо пускает племяннику через комнату порхающий рапорт.

Тот его ловит, вспыхивает счастливым лицом, дрожащими руками разворачивает, и читает наискось угла крупным твердым почерком резолюцию:





И этот личный верховный приказ так шарахнул его по нежному темечку, что он беспрекословно убыл к месту службы и безмолвно тянул лямку положенные еще пять лет. И больше он к дяде не обращался ни по каким вопросам никогда в жизни.

Но дядя же недаром был великий драматург. Он был крупной и сообразительной личностью, и ежели бы угодил на флот самолично, а не племянник, то уж он бы дослужился точно до адмирала, невзирая на образованность и национальность. Потому что он, в отличие от неудачника-племянника, обладал в полной мере главным достоинством людей, умеющих добиваться любых целей, – умением обращать свои поражения в победы.

Потому что все это он скомпоновал в форме пьесы, использовав все детали и подробности, вплоть до включения в текст подлинных стихов бедолаги-племянника. А идея пьесы полностью соответствовала командной директиве Головко: пускай послужит! Пьеса получилась в меру смешная, в меру драматичная, и вполне назидательная для среднего флотского комсостава. И театры ее взяли на ура.

Называется пьеса «Океан». Люди постарше хорошо ее помнят.

Премьера состоялась в БДТ у Товстоногова, и билетики стреляли за два квартала. Вот что значит подойти к делу с умом и талантом.

Характерно, что недотепу-старлея играл Юрский, и зал аплодировал его выходкам и речам, а его положительного командира – сугубо положительный Лавров, игравший всех положительных от Молчалина до Ленина; этот расклад ролей в полной мере отразился на их собственных судьбах, когда первый много лет бедствовал, а второй процветал. Товстоногов умел видеть суть актера!.. Но это уже, как говорится, совсем другая история.

Легенда о Моше Даяне


Народ сам пишет биографии своих героев, ибо народ лучше знает, какой герой ему потребен. Биография героя – общественное достояние. Как все общественные достояния, она подвержена удивительным метаморфозам, а особенно, конечно, в Советской России, которая и вся-то есть такая метаморфоза, что аж Создатель ее лишился речи и был разбит параличом при взгляде на дело рук своих.

Правда же проста и отрадна. Когда в мае шестьдесят седьмого года победные израильские колонны грянули через Синай, взошла и в ночных ленинградских кухнях шестиконечная звезда одноглазого орла пустыни генерала Моше Даяна. И люди узнали, что:

Одноглазый орел (приятно ассоциировавшийся с великими Нельсоном и Кутузовым) не всегда был одноглаз и даже не всегда был израильтянином, по причине отсутствия тогда на глобусе государства Израиль. А родился он в Палестине, территории британской короны, и был соответственно подданным Великобритании. Профессиональный военный, кончал офицерское училище, а в тридцатые годы учился какое-то время в советской Академии Генштаба, тогда это было вполне принято (происхождение, в родительской семье еще не забыли русский язык, – нормальная кандидатура для знакомства с военной доктриной восточного соседушки). Сейчас трудно в точности утверждать, на каких языках он общался с Гудерианом и де Голлем, посещавшими означенную академию в то же время; интересный там подобрался коллектив. По ним судя, учили там тогда неплохо.

Будучи здоровым парнем и грамотным офицером, в начале Второй мировой войны Даян служил капитаном в коммандос. И с началом боевых действий естественно оказался на европейском материке. Сохранился снимок: боевой офицерюга сухощавой британской выправки стоит, раздвинув ноги, на берегу Ла-Манша, в полевом хаки, со «стеном» на плече и биноклем на шее. Пиратская повязка через глаз придает ему вид отпетого головореза. Ла-Манш, из любви к истории заметим, снят с английской стороны, потому что глаз Даяну вышибли в сороковом году немцы в Дюнкерке, боевое ранение, они там вообще всех англичан вышибли со страшной силой вон за пролив, мясорубка знаменитая.

По натуре рьяный вояка (дали оружие и власть дитю забитого народа!) и ненавидя немцев не только как английский солдат, вдобавок потерпевший от них личный урон, но еще и как еврей, Даян настоял остаться в действующих частях, но его часть уже находилась вместе с прочими в Англии и никак не действовала. И он в нетерпении сучил ногами и бомбардировал начальство рапортами о диверсионной заброске на материк, в чем ему осторожные англичане предусмотрительно отказывали под предлогом холерического темперамента и ярко запоминающейся внешней приметы – одного глаза.

Ну, двадцать второго июня сорок первого немцы напали на Союз, Черчилль возвестил, что протягивает руку помощи даже Сатане, если в ад вторгся Гитлер, эскадрильи «харрикейнов» грузились на пароходы, и Даян навел орлиное око на Восток. Срочно формировалась британская военная миссия в Москву. Даян подходил: фронтовой опыт, образование, знание страны и языка. И осенью сорок первого года он вторично прибыл в Москву в качестве помощника британского военного атташе.

Миссии союзников, естественно, сидели в Москве и пробавлялись процеженной советскими службами информацией о положении на фронтах. Положение было горестным, и информацию подслащали. Даян рвался увидеть все собственным глазом и видел регулярную фигу, равно как и прочие: во-первых, нечего им смотреть на разгромы, драпы и заградотряды, во-вторых – шлепнут ведь еще ненароком, кому охота брать на себя ответственность за то, что не уберегли союзника: головы и за меньшую ерунду летели горохом. Даян сидел в посольстве, пил на приемах, матерился на английском, русском и иврите и строчил бесконечные отчеты в Лондон.

Но после Сталинграда и Курской дуги ситуация изменилась. Пошли вперед. Запахло победой. Было уже что показать и чему как бы и поучить в упрек: мол, вот так вот, а вы чего там сидите. А поскольку взятие Киева было запланировано на 7 Ноября сорок третьего года как первая показная победа к назначенной торжественной дате, – последовало высочайшее указание допустить отдельных союзных представителей к театру военных действий. Чтобы убедились воочию в мощи и сокрушительном натиске Красной Армии и оповестили о них все прогрессивное человечество, трусливо и шкурнически отсиживающееся по теплым домам. Вот так Даян оказался командирован в качестве наблюдателя британской военной миссии под Киев, имеющий быть взятым к годовщине революции.

1-м Украинским фронтом, на каковой была возложена эта почетная миссия, командовал тогда генерал армии Рокоссовский.

И вот в ставке Рокоссовского от всех дым валит, форсировать осенний Днепр, с левого пологого берега на правый, крутой, укрепленный, под шквальным эшелонированным огнем, плавсредства в щепки, народу гробится масса, резервов не хватает, боеприпасов не хватает, сроки трещат, вся карьера на острие – сталинский нрав Рокоссовский на своей шкуре испытал, – и тут ему телефонист подает трубку ВЧ: «Вас маршал Жуков».

– Как дела?

– Действуем, товарищ маршал.

– Тут к тебе прибудет наблюдатель английской миссии.

– Слушаюсь, товарищ маршал.

Только этого мне еще не хватало для полного счастья!..

– Отвечаешь головой.

– Понятно, товарищ маршал.

Сожгли бы его самолет по дороге – и нет проблемы.

– Нос ему много совать не давай.

– Не дам.

– Майор Моше Даян.

– Как?

– Еврей, – поясняет Жуков.

– Так точно, – дисциплинированно подтверждает Рокоссовский.

А Рокоссовский был, как известно, человек характера крайне крутого и, как всякий порядочный поляк, антисемит отъявленный. И вот ему для облегчения штурма Киева английский еврей под нос. Для поднятия бодрости духа.

И сваливается это мелкое недоразумение: в уютной английской экипировке, с раздражающей повязкой вкось крючковатого носа, и с анекдотическим английско-еврейским акцентом докладывается, подносит свои комплименты и просится на передовую. В воду бы тебя да на тот берег! Зараза. Союзник. Дипломатия. Реноме. И высится над ним рослый, статный, белокурый красавец Рокоссовский, глядя своими светлыми холодными глазами, как дипломат на какашку за обеденным столом, и тут же спихивает его к чертям свинячьим с глаз подальше в сторону, в 60-ю армию к Черняховскому. Которая стоит себе давно уже на том берегу выше по течению, осуществляя ложный маневр: отвлекая на себя внимание и силы немцев. И входить в Киев и участвовать в основных боях вообще не должна. Вот тебе тот берег, вот тебе передовая, и торчи-ка подальше от штурма; все довольны.

– Отправляю вас в самую боевую армию, вырвалась вперед, привет союзникам. – Чтоб они сгорели. И перестает об этом думать. Благо думать ему при штурме Киева и так есть о чем.

И счастливый, как блоха на лидере конных скачек, Моше Даян отправляется под конвоем усиленного взвода автоматчиков чуть не на сотню километров в сторону, на тихий край фронта, и командир взвода готов прикрыть его собственным телом от любой капли дождя, иначе головы не сносить, уж в этом Рокоссовскому доверять можно было всегда. Кротостью и всепрощением прославленный полководец не отличался.

И прибывает Даян в штаб командарма-60 Черняховского, жмет всем руки от имени фронтовиков братской Британской империи и достает много всякого хорошего английского пойла, и как-то они с Черняховским друг другу очень нравятся. Черняховский молод, удачлив, весел поэтому и дружелюбен, опять же приятна честь и доверие первому принимать союзника. И он отпускает Даяна в дивизию, где потише, поглядеть, наконец, на передовую, раз уж ему так невтерпеж:

– Обеспечь! Мужик понимающий, фронтовик, глаз в бою потерял.

Таким образом боевитого и любознательного Даяна с бережностью царствующей особы эскортируют в траншею, где всем строжайше приказано каски надеть, дерьмо присыпать, котловое питание подвезти, выбриться, предметы трофейного обмундирования убрать и идиотскими бестактными вопросами важного политического гостя в неловкое положение не ставить и вообще не ляпать чего не надо.

И сияющий Даян, именинник, Дед-Мороз, гордый представитель Ее Величества Королевы, раздает вокруг сигареты, шоколадки и презервативы, и торжественно наливают ему в солдатскую манерку супа, и подают из-за голенища ложку, обтерев ее деликатно об рукав под страшными офицерскими взглядами, и тут с немецкой стороны с жутким воем летит чемодан и покрывает весь этот праздник братания землей и осколками.

Немецкий край ревет артиллерией, массированный артналет, сверху сваливаются «юнкерсы» и перемешивают все в окрошку: все правильно, контрудар по фланговому выступу русских, угрожающему Киеву с севера. Черняховский ведь по замыслу командования оттягивает силы немцев на себя – ну и оттянул. А сил у немцев до черта, хватит и на недобитого английского наблюдателя. И все зарываются поглубже в землю и Даяна под себя зарывают.

А когда стихает весь этот кошмар, уходят бомбардировщики, артогонь перекатывается дальше вглубь, оглушенный Даян кое-как приходит в себя и приподнимает нос поглядеть, что там вокруг делается, выкапывается наружу из-под земли и тел, и обнаруживается, что он влип. Завязывается бой, и рядом с ним во всей этой каше и неразберихе как-то вдруг не оказывается никого живых, и бежать некуда: сзади перепаханное сквозь простреливаемое пространство. А на него прет цепь автоматчиков. Сдаваться в плен никак невозможно, еврею в плену ловить нечего, да и английская миссия, долг, честь обязывает. А рядом стоит пулемет, вполне знакомой старинной американской системы «максим». И поскольку делать ему все равно больше ничего не остается, он ложится за пулемет, и пулемет, слава Богу, работает, исправен.

И он вцепляется в пулемет и начинает садить по этим наступающим автоматчикам, благо стрелять его учили хорошо, а патроны пока есть. И всех мыслей у него, чтоб пулемет не заело и патрон не перекосило, потому что ленту подавать некому. А также чем это все кончится и когда кончится. И сколько это продолжается, в бою сказать трудно.

Короче, когда туда подошли наши и выровняли край, оказалось, что весь тот пятачок держал он один со своим пулеметом, из которого пар бил, в лохмотьях английской шинели, рожа копченая оскалена и глаз черной тряпкой перевязан. И куча трупов перед ним на поле. Поглядел он уцелевшим глазом, вздохнул и отвалился.

Дальше получается, что в лоб через реку Рокоссовский Киев не взял. А взял его самовольно без приказа его подчиненный Черняховский. Двигаясь с севера посуху, так развил успех своего отвлекающего удара, что уж вошел заодно с ходу в Киев. За что и должен был получить от разъяренного командующего фронтом Рокоссовского здоровеннейшей п… Только решение Жукова и спасло: победителей не судят, главные лавры все равно комфронта, пусть считается, что так и было задумано.

А когда взяли Киев, и установили всю связь, которая в наступлении всегда рвется, и доложились по команде, и все разрешилось ко всеобщему удовольствию, то получилось, что Даяна надо награждать. А награды за Киев, кто под взгляд попал из живых в строю оставшихся, давали довольно щедро. И обойти союзника как-то совершенно невозможно, неловко и дико недипломатично.

Рокоссовский между делом вспоминает:

– Что там у тебя этот одноглазый?

И Черняховский с некоторым садистским злорадством докладывает, что чуть и второй глаз не выбили, так и так, товарищ командующий фронтом, пустили посмотреть на передовую, и… того… угодил под обстрел и немецкую контратаку.

– Н-ну? Я т-тебе что!!!..

Никак нет, все благополучно и даже отлично. И Черняховский блестяще аттестует Даяна, и получается по докладу такая картина, в общем соответствующая реальности, что данный английский офицер личным участием, собственноручным огнем из пулемета удержал важный участок плацдарма, уничтожив при этом до роты живой силы противника и проявив личное мужество, героизм и высокую боевую выучку. Чем лично способствовал успешному развитию наступления, завершившегося освобождением столицы Советской Украины города Киев к назначенному сроку. И укладывается описание совершенного подвига абсолютно точно в статут о Герое Советского Союза. Стратегически важный участок, спас положение, предотвратил вражеский прорыв нашей обороны, сам стрелял, уничтожил, удержал, плацдарм, наступление, победа. Привет. Положено давать.

Рокоссовский плюет, он всегда знал, что от этих евреев и англичан одна головная боль, никаких наградных листов с разгону не подписывает, а в докладе Жукову упоминает: с союзником тут небольшая заковыка.

– Что такое.

Да как-то ненароком, недосмотрели, на Героя наработал.

– Твою мать. Я предупреждал.

Личное мужество. Плацдарм. Совершил. Настрелял. Так чего?..

Но таких указаний, чтоб английским наблюдателям Героя давать, не предусматривалось. А Хозяин никакой непредусмотренной информации не любит. Хотя в принципе наградить союзника будет уместно, правильно.

И Жуков с медлительностью скалы роняет:

– Значит, так. Дай ему своей властью Знамя. Хватит.

То есть Героя дает Верховное Главнокомандование и подписывает Президиум Верховного Совета, Москва, а Боевое Красное Знамя командующий фронтом вправе дать на своем уровне, и дело с концом.

И гордый Даян щелкает каблуками и летит в Москву хвастаться перед коллегами.

Вот так командующий Армией обороны Израиля Моше Даян стал кавалером ордена Боевого Красного Знамени.

Легенда о заблудшем патриоте
1. Драп


Как жили! Братцы мои, как же мы хорошо жили! Водочки выпьешь, колбаской с батончиком белым закусишь, сигаретку закуришь… и никаких беспокойств о будущем, потому что партия по телевизору все уже решила: стабильность.

Да – одобряли. А чего надо – осуждали. А кого надо вовремя расстреляли бы – так и до сих пор были бы великой державой.

Драпануть бы, так ведь не пускают уже никуда. Не впускают, в смысле. Не то, что раньше: везде объятия раскрывали жертвам Софьи Власьевны…

Вспомнишь – так это даже удивительно, на какие изобретения отваживался наш советский человеческий гений, чтобы незаконно пересечь священную границу и удрать в классово чуждый мир капитала. Когда военные летчики дули в Японию и Турцию на МИГах – ну, истребитель на то и создан, чтобы в воздухе никто и ничто не могло ему помешать. Но вот когда два бюргерских семейства из Восточной Германии самосильно мастерят в сарае воздушный шар и, спев: «Была бы только ночка потемней!..» влезают в корзину и с попутным ветром отбывают на Запад! – так ведь они еще и любимую собачку прихватили, обвязав ей морду понадежнее, чтоб лай из мглы небесной не нарушил мирную службу пограничников. Тьфу на Жюль-Верна и его художественное предвидение!..

Это что же, спрашивается, нужно было изделать над щирым украинским селянином, чтобы в противоположном конце света, в Корее, под взглядами родной тургруппы и автоматами бдительных северно-корейских пограничников – помчаться противоприцельными зигзагами в объятия реакционного южнокорейского режима. Чесали через Балтику в тумане на скоростном катере – ладно, солдатик одурел два года глазеть на экран радиолокатора, он захмелился удачно и курит в мечтах о дембеле, да и все равно догонять тот катер нечем, а с вертолета сквозь такую муть не видно ни черта: да и пока тот вертолет взлетит!.. Но вот из Новороссийска один мореплаватель отбыл удачно в Стамбул на надувном матрасе, подгоняемый бора́: рассчитал курс, скорость, время, снизу подвязал второй матрас и пакет с водкой и шоколадом, а если и засекут с воздуха – ах, спасибо спасителям, унесло в море, мол. А еще парнишечка один, гадюка подколодная, тот просто уполз из Карелии в Финляндию через дренажную трубу: солидолом для тепла и скольжения обмазался, одежду в резиновом мешке к ноге привязал, ножовку в зубы – и вперед, решетку стальную выпиливать, пока наряд обратно не прошел. Господи, да что понимал в побегах тот граф Монте, понимаете, Кристо в своей расхлябанной либерализмом Франции!.. К парнишечке потом – репортеры тучей: ах, какие политические гонения заставили вас бежать от тоталитарного режима таким опасным путем? Да не столько опасным, сколько узким, говорит, и мокро было: никаких гонений, но просто я ужасно мечтал пойти вокруг света на яхте, а кто пустит?.. Те так и сели.

Вообще тема эта была неисчерпаемая, щекочущая крамольным злорадством – заграницу-то видели в трех видах: в подзорную трубу, в гробу и по телевизору; так дай хоть посудачить о тех, кто показал закону большой фиг. Хотя закон был простой и здравый: сбежать захотел? – вот тебе семь лет каторги, и трудись во благо, учись ценить ту свободу, что имел хотя бы внутри границ.

Главное зло была, конечно, авиация: летает, дрянь такая, и не всегда туда, куда надо. Вскоре после войны у нас для блага народа воздушные такси придумали, самолетики Як-12, так они на Кавказе так поперли по ущельям за бугор, а подобной услуги гражданам власти отнюдь в виду не имели, что скорей предпочли пересадить граждан обратно на ишаков. Как раз тогда руководил ДОСААФом товарищ Ворошилов, и он, полный закоренелой ненависти старого конника к авиации, прижал все аэроклубы к ногтю, оставив со скрипом лишь планеристов и парашютистов: без мотора, значит, недалеко учапаешь, контра.

Невозвращенцы всякие – это было неинтересно, чего ж не остаться, если ты уже туда комфортным образом попал: смаковали только – кого из ответственных чинов вздрючат потом за слабую идеологическую работу с подчиненными. Пикантно, правда, смотрелось, когда вся группа возвращалась в некоей стыдливой растерянности, а ее руководитель, стократ проверенный КГБ сотрудник с анкетой столь блистательной, что на международной выставке чистопородных гончих впору большую золотую медаль получать, – трусливо, как писали тогда газеты, озираясь, лакейски семенил в сторону буржуазного посольства. Тогда руководящая рука отвешивала ответственным товарищам особенно крепких подзатыльников, чьи-то карьеры булькали в болото, и хоть в мировом масштабе это пустяк, а все-таки простым людям приятно!

Хотя и здесь не обходилось у нас без несправедливостей. В порту к штурману жена приходила, так он ее вывез в Англию в ящике для постельного белья. То, что они в Англии остались – это уже печаль англичан, с нашими ребятами везде хлопот не оберешься, а на судне – еще три штурмана, не потонут чай, а в резерве – так просто толпа штурманов ногами сучит, в Англию хочет; но вот за что закрыли визу, влепили строгачей и применили прочие репрессии к капитану и первому помощнику? Ну, первому – за дело, его затем на судне и держат, чтобы советский строй во всем превосходил все остальные, но как прикажете капитану штурмана воспитывать? Спать с ним в портах вместо жены? Нет, капитана жалко…

К счастью, все это в прошлом… Сейчас иначе. Просто стало все. Билет в Америку? ради Бога – свободно. Зарплату за десять лет скопи – и за въездной визой. Кто ее тебе даст, кому ты там нужен? а-а, сколько лет тебе большевики это твердили: никому ты там не нужен, – теперь убедился? Скучно, господа… Вот когда один зимой в метель дунул в Швецию через залив на «Жигулях», по льду, со свистом – и домчался, опять же догонять не на чем его было – о: это была – романтика; приключение, порыв.

Но – бывали истории совсем иные, даже – обратные: непредвиденные случались истории; непредсказуемые!..

2. Жертва грибного спорта


Воскресным летом на ленинградском заводе «Серп и молот» устроили день здоровья. Затоварились водкой, оделись в спортивные костюмы и поехали в собственном автобусе по грибы. На Карельском перешейке знатные грибы растут. Опять же, в соленом и маринованном виде под водочку летят необыкновенно. Свежий воздух, хвойный лес, домашняя закуска – что еще человеку для здоровья надо? Прикатили, выпили, душа песен запросила.

Пьют себе и поют. Поют – и пьют. И закусывают.

Напелись. Стали грибы собирать. Грибной, кстати, год выдался. Птички чирикают, озера блестят; собирают грибы. Собрали. Сели обедать, костерок разложили: выпили. Допили. И усталые, но довольные, полезли в автобус.

В автобусе спорторг сделал перекличку. И показалось, что выезжало их на одного больше. Пересчитали два раза – не хватает. Пьяных по головам перечли – все равно не хватает. По списку пальцем проверили: инженера Маркычева не хватает!

Разозлились: ехать пора, носит его нелегкая! Погудели. Подождали. Покричали. Нет инженера Маркычева.

Ну, вывалились из автобуса, заулюлюкали разбойничьими голосами, зааукали по лесу, засадили матюгами: нет Маркычева. Спорторг, ответственный за мероприятие, волнуется, прыгает: ищи его, товарищи! лес, как-никак…

До сумерек бродили и гукали, кайф весь без толку повыветривали: нет Маркычева. Заблудился, что ли. И черт с ним! не ночевать же здесь! скотина, весь коллектив взгоношил, а сам уж, наверно, на попутной свалил домой. Поехали и мы!

Из дому ночью спорторг позвонил Маркычеву – нет: нету.

Назавтра приходят все на работу – нет инженера Маркычева.

Вот неприятность какая. Нехорошо… Заблудился человек. Бросили пропавшего товарища.

Ну, спорторг отправился в профком и докладывает: так и так… один заблудился, все решили, что он до станции дошел и электричкой домой вернулся, или на попутной, до ночи ждали… Сколько выпили, спорторга спрашивают. Да немного, никаких неприличностей не было. Верно, говорят, шофер тоже говорил, что на этот раз никто автобус не обрыгал.

Еще день-другой: не объявляется Маркычев. Заявили официально в милицию: заблудился наш товарищ, в таком-то месте и в такое-то время, одет в синий спортивный костюм и коричневые кеды, лет – тридцать семь, рост средний, волосы каштановые, просим вернуть к жизни и коллективу: ГАИ, морг, железнодорожная охрана, травматология. Нет Маркычева, как корова языком слизнула!

Объявление в розыск, фотография на плакате, щиты в вестибюлях и на вокзалах; переходит коллега Маркычев в пятое измерение, в некую абстрактную субстанцию…

Ну, тем временем спорторга переизбрали, лишили премии, вместо путевки на сентябрь в Евпаторию дали выговор с занесением в комсомольскую карточку; профоргу выговор; парторгу тоже выговор; как же мы потеряли человека, товарищи. По утрам обсуждали: как? нету? сколько времени можно блуждать в карельских лесах, не сибирская тайга все-таки, не знаете вы карельских болот, там армии пропадали, не то что инженер; нет, должен в конце концов выйти к жилью, кому это он что должен? ага! городской интеллигент, ножку подвихнул, на грибах-ягодах недолго походишь, причем заблудившийся кругами ходит… поганку съест – и хватит мучаться… А у всех дела, дети, очереди, болезни, денег нет: говорили, что он, конечно, найдется, а про себя думали, что, конечно, с концами; своих забот хватает…

Бухгалтерия – с проблемой: когда найдется – платить ему как? отпуск за свой счет? вынужденный прогул? или больничный оформлять? Прогул – так долой тринадцатую зарплату и очередь на квартиру. Администрация: а сколько вообще ждать, чтоб на его место нового брать? А как его увольнять, по какой статье?

И за всеми текучими и неотложными живыми делами окончательно отплыл в туман инженер Маркычев, перестал даже и вспоминаться как живой человек, а превратился в некую условную человеко-единицу, которую надо грамотно списать, умудрившись соблюсти и учесть все сложные требования трудового законодательства и гражданского кодекса, что не так просто в наших условиях; ох, не просто!.. Зараза был этот Маркычев, нефиг бродить одному где не надо; расхлебывайся теперь за него… скотина!

И даже стало ясно представляться, будто сами его хоронили.
3. Явление балды народу


В ясный погожий осенний денек в двери советского посольства в Хельсинки позвонили. Дверь открыла какая-то мелкая посольская сошка, прекрасно, разумеется, одетая, с дипломатическим лицом; и увидела сошка образину ужасную и труднообъяснимую. Среднее между снежным человеком и мусорной крысой. Образина топорщила бурые лохмотья, шевелила клочковатой бородой и покачивалась на ветерке, держась за лакированный косяк черной когтистой лапкой.

– Боже, – произнесла образина слабым голосом. – Родные. Ай вонт рашн посол. Ай эм рашн гражданин.

Посольская сошка клацнула челюстью и растерянно спросила:

– Ду ю спик инглиш?

– Ес, – подтвердила образина, – но очень плохо. Сэр, ай вонт рашн посол, пожалуйста…

– Чем могу быть вам полезен, – ошеломленно осведомилась сошка, мужественно пытаясь заслонить некрупным телом родное посольство от неожиданной и неопределенной угрозы.

– Я заблудился, – в ужасе сказала образина, икнула и зарыдала, промывая слезами светлые дорожки на коричневом лице.

Мелкий сошка подумал о провокациях белогвардейцев и эмигрантов, опасливо выглянул в поисках фотокорреспондентов и тихо простонал:

– Господи, почему я…

В окно стоящего у тротуара автомобиля высунулся объектив камеры и зашелестел: съемка!

Сошка подпрыгнул, приосанился, оскалил любезную улыбку и проперхал:

– Очень приятно! Какие проблемы привели вас?.. – Покосился на камеру и принял позу светского дружелюбия, но руки прижал к бедрам, чтобы посетитель не произвел рукопожатие – от греха подальше.

Посетитель вытер глаза ошметками рукава, высморкался на тротуар (снимает, тоскливо отметил сошка) и сказал вразумительно:

– Товарищ! Я советский гражданин. Я заблудился и попал за границу.

– Как? – идиотски спросил сошка.

– Пешком! – трагически объяснил посетитель.

Журналист чертов или кто он там вылез из машины и приспособился снимать их в профиль.

– Ти-Ви! – приятельски бросил он сошке. – Рашн пипл ар вери интрестинг! Май лак! Совьет тревеллер, йес? Хиппи? Грин пис?

– Пройдемте! – взял на себя ответственность за решение сошка, с отвращением стиснул грязное тощее плечо посетителя и вовлек внутрь.

Посол сошел в холл с каменным лицом закаленного бойца и профессионала. Посетитель оскорблял своей особой жемчужно-серое лайковое кресло. Колени его дрожали в прорехах. Сигарета в черных когтях осыпала их пеплом. Узрев важную фигуру посла, он встал, колыхнулся на ножках и упал обратно в кресло.

– Я вас слушаю, в чем дело, – с бесстрастностью робота произнес посол.

Посетитель положил окурок в урну и сидя постарался принять стойку «смирно».

– Товарищ, я советский гражданин, – переходя с хрипа на свист доложил он. – По чудовищному недоразумению нарушил границу. Готов понести любое наказание по закону. Прошу помочь вернуться на Родину.

Посол на миллиметр приподнял правую бровь, сел напротив и вынул сигарету, под которой сошка щелкнул зажигалкой.

– У вас есть документы? – осведомился посол.

– Какие ж документы, – завыл посетитель, – я грибы собирал!

– Грибы, – кивнул посол и переглянулся с сошкой. – Где?

Посетитель сделал убитый жест:

– В Карелии.

Посол подавился сигаретой и выпустил дым из глаз.

– А – кх-х, – точнее?

– День здоровья… на автобусе привезли нас…

– На каком автобусе? Номер?

– На заводском. Профсоюзном.

– Какого завода? Откуда?

– С завода «Серп и молот».

Тут посетитель издал тихий мышиный писк и попросил:

– Поесть… не найдется… чуть-чуть, хоть что-нибудь…