Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Алла Горбунова

Конец света, моя любовь

Доброжелательный ангел

При чтении книги Аллы Горбуновой «Конец света, моя любовь» довольно быстро возникает ощущение, что эту книгу написал не человек. Нет, не нужно считать меня сумасшедшим, я прекрасно понимаю, что книгу написала вполне реальная Алла Горбунова, тем более что я ее давно знаю лично. Но ощущение нечеловечности, нечеловеческого происхождения этого текста не покидает. И поневоле начинаешь думать: кто бы мог написать эту книгу? Я думал, думал и в какой-то момент понял: этот текст мог бы написать доброжелательный ангел. Да, именно доброжелательный. Как известно, ангелы бывают разными, не только доброжелательными, но и, например, грозными (достаточно вспомнить слова из православного Покаянного канона: «ангели бо грознии пóймут тя»). А эта книга (вернее, некоторые ее части) словно бы написана доброжелательным ангелом.

Попробую пояснить это сложное ощущение. В книге описываются довольно страшные или очень страшные вещи. Насилие, жизнь городского и пригородного дна, смерть в самом ее неприглядном виде (бывает ли приглядный? наверное, бывает), беспорядочное употребление разных диких веществ, стремительные нравственные и социальные падения, психические надломы, проблемная до катастрофы юность. Но все эти вещи описываются с какой-то удивительной, беспрецедентной интонацией. Нет, это не о(т)странение, не попытки изобразить равнодушие (этого вообще даже близко нет), не циничное уравнивание всего и вся, не попытки заслониться смехом от ужаса жизни. Это что-то совершенно другое. Я бы назвал это спокойным участливым приятием. Да, было и случилось это и вот это. Да, это ужасно. Да, это не имеет никакого объяснения и оправдания. Да, эти люди не хорошие и не плохие, а скорее все-таки хорошие, каждый как-то по-своему. Да, это вот такой причудливый, страшный и прекрасный мир. И пусть было так, ну что же делать. Так было, и ничего в этом не изменить. Ровный, спокойный, но не безразличный голос, ровно и светло описывающий собственные страдания и страдания любимых людей. Да, так было, так есть и так, наверное, будет. Аминь.

Надо сказать, сочетание вот этой небесно-легкой интонации и описываемых реалий производит совершенно душераздирающее впечатление. Это очень тяжело, и одновременно очень отрадно читать. Здесь очень много такого, от чего, извините за пафос, немного теряешь веру в человечество, и очень много любви – такой, знаете, спокойной, тихой, ангельской. И совершенно не хочется додумывать и тем более выяснять, были ли все эти обстоятельства в реальной жизни автора, или не были. Может, и были. Или нет. Какая разница.

До дрожи, до мысленных судорог потрясла маленькая зеленая балеринка, танцующая на одной ноге, как личный символ безумия. И еще надо сказать вот о чем. «Он лежал рядом с лотками в отключке, в мокрых от мочи штанах, а я смотрела на него и понимала, что он не похож ни на кого из тех, кого я знала до сих пор… Мальчишки называли Вилли бомжом и смеялись нам вслед, когда он, в обмоченных штанах, и я, вызывающе накрашенная, на каблуках, шли по поселку рука об руку» – обратите внимание на этот фрагмент, в самом начале книги. Я не могу припомнить более пронзительных слов о любви.

Дмитрий Данилов

I. ПРОТИВ ЗАКОНА

Конец света, моя любовь

В детстве я больше всего боялась конца света. Вообще боялась перемен. Мне интуитивно казалось, что перемены могут быть преимущественно к худшему, а к лучшему – вряд ли. Меня окружали хорошие объекты, и мне было хорошо среди них. Утром солнце проникало в окна спальни, выходящие на восток, и подсвечивало оранжевые шторы. Это было хорошее солнце и хорошие шторы. Хороший дедушка показывал мне хорошие звезды в вечернем небе, а весной – как распускаются листья, как вы догадываетесь, тоже хорошие. Летом на даче я просыпалась в полной радостного ожидания беззаботности, когда ко мне с неизбывной колодой карт в кармане приходила подружка Надька. Уже тогда было понятно, что лучше никогда не вырастать. «Когда-нибудь ты поймешь, что счастье – это ожидание», – как-то сказал мой отец.

Кто-то из знакомых взрослых сказал, что у детей бывает такой комплекс, который заключается в страхе перемен и желании, чтобы все оставалось как есть. У меня этот комплекс точно был. А конец света был воплощением самой страшной перемены. Кроме того, были ужасные факты космического характера. Дедушка рассказал мне, что такое энтропия, и я поняла, что хаос неконтролируемо возрастает и Вселенная идет к своей смерти. А в школе нам показали фильм, в котором рассказывалось про грядущую смерть Солнца. Показывали смоделированные кадры, как оно сначала станет огромным и красным, потом части его станут падать на Землю, и она будет гореть огнем, а потом Солнце умрет совсем. После того, как фильм закончился, я для верности подошла к учительнице и спросила: «Любовь Михайловна, а когда Солнце умрет?» Любовь Михайловна, кажется, не знала и спросила у другой учительницы, которая сказала, что еще очень нескоро, через миллионы лет, и мне стало немного спокойнее от этой временной отсрочки.

Была у меня и еще одна временная отсрочка, правда, не такая долгая. Еще в самом раннем детстве я услышала о предсказании Нострадамуса, согласно которому конец света должен наступить в 1999 году от звезды Немезиды, что означает месть, называли точную дату – 11 августа. И я считала годы: в девяностом году я говорила себе: «Это еще не скоро, целых девять лет», в девяносто втором: «Еще целых семь лет», и т.д. Как-то, в очередной раз кем-то напуганная, я спросила у дедушки, что он думает по поводу предсказания Нострадамуса, и он ответил, что все будет, как Господу Богу угодно.

Еще одним вариантом конца света было второе пришествие. В самом раннем детстве я спросила маму, есть ли Бог, и мама ответила, что нет. Потом прошло еще немного времени, и я снова спросила маму, есть ли Бог, и мама ответила, что да, потому что за это время она уверовала. Во время перестройки появилось много ранее отсутствовавшей на прилавках литературы, мама стала читать разную эзотерику и в результате всего этого чтения пришла к выводу, что Бог все-таки есть. Ну есть – значит, есть. Тогда я тоже уверовала. Однажды мы с мамой гуляли по проспекту, в сторону запада, около районной библиотеки, и садилось солнце, все небо было залито сияющим пунцово-золотым светом, и мама сказала: «Кажется, как будто сейчас, в этих облаках, явится Христос во славе». В общем, все шло к тому, что конец света будет вот-вот. Он назревал буквально со всех сторон.

Летом на даче Санек стал обучать меня и моих подружек магии. У нас с Саньком была любовь. Он сказал, что конец света будет в следующем, двухтысячном году, и будет последняя война. На эту войну мы собирались все вместе: мы с Саньком, Юрик, Надя и Нюта. Позже я узнáю, что русские люди чаяли конец света и последнюю войну не одну сотню лет – в самых разных, диких и стремных сектантских чаяниях. Было это и у нас, детей девяностых. Эта война, на которую мы собирались, почему-то была войной в Афгане, которая на самом деле не кончилась. И одновременно это должна была быть война, знаменующая начало нового мира, в котором Земля сольется с другой планетой, своим магическим двойником, на котором живут драконы, эльфы и гномы. И одновременно это должна была быть последняя битва Армагеддона. Все мы готовились уйти на эту войну по-настоящему и умереть на ней, Саня уже заказал для нашей группы специальную милитари-форму. Саня вообще очень хотел в армию, но его не взяли, потому что он стал рассказывать комиссии про свои занятия магией, ему не поверили и сказали «сделай что-нибудь», он сделал, что у одной из женщин в комиссии заболела голова, но ему все равно не поверили и поставили диагноз «шизофрения». Бабушка с дедушкой не знали, что я уйду на войну и умру, я не могла им про это сказать, но мне было их очень жаль, и было жаль все хорошие, родные и любимые вещи. Я стала смотреть на них как на уже навеки утраченные: вот он, мой хороший умывальник, мои хорошие кусты спиреи, мой хороший дедушка, который смотрит телевизор, и мой хороший кот, который вышел поваляться на солнце. Каждый прожитый день стал для меня последним днем дома перед войной.

Мне было тринадцать, и это было хорошее лето. Мы с Саней гуляли в лесу и один раз случайно сели на муравейник, катались на его стареньком мотоцикле, и я сожгла платформы своих ботинок, поставив ноги на трубы, сидели вечером в корнях огромного древнего дуба и пили вино «Черный монах», Саня приезжал ко мне после работы (летом он работал в поселке водопроводчиком), и прятался у меня за печкой от разыскивавших его приятелей Гапона и Мастера, про которых ходила шутка, что они перепили тормозной жидкости, и, ревнуя меня, ездил со мной в гости к долговязому Андрею. Это было прекрасное лето в ожидании войны и конца света.

Потом я уехала в город, в школу, в восьмой класс, а Саня обещал приехать через месяц и позвонить, но время шло – и он не появлялся, и уже в конце октября выяснилось, что он давно уже в городе, меня, оказывается, бросил и встречался с Нютой, но Нюту он уже тоже наполовину бросил, и теперь он вместе с Натой, школьной подругой Нади. Таков был конец моей первой любви и странной незабываемой сказки, и еще – конец детства и конец света.

Я стала много гулять одна, прогуливала школу, писала стихи, и меня очень удивляло, что все в мире идет по-прежнему. До самой весны я ждала, что начнется война. Я начала встречаться с Юриком, который официально был парнем Нади, чтобы быть в компании – чтобы меня тоже взяли на войну. Юрик рассказал мне, что все мы в прошлой жизни воевали в Афгане и там погибли: я была военной летчицей и разбилась на самолете, Надька была сестрой милосердия, Нюта – снайпером, и в живых не остался никто. Мой привычный, детский мир продолжал таять: я смотрела на маленькую кухоньку с красно-синим линолеумом, сидя в которой я разговаривала по телефону с Юриком, и на расписных петухов на деревянных досках, и на старую электроплиту «Лысьва», и думала о бабушке с дедушкой, которые, сидя в соседней комнате, переживали из-за этих Юриных звонков, и думала о всей своей умирающей на глазах прошлой жизни, и как мы с мамой ездили в Сочи, когда мне было десять лет, и как у меня когда-то жила гусеница, которую я кормила лепестками шиповника. Все вещи вокруг были чудовищно беззащитны, они таяли и взывали ко мне, но я должна была принять, что убью их своим уходом на войну, уже убила, потому что приняла решение. Это было страшное отчаяние, потому что решение было настоящим, и в этом было предельное напряжение души. Той осенью и зимой я со всем прощалась. Я бродила у замерзших рек, черных деревьев, ездила без цели на метро, побывала на вокзале, с которого мы обычно уезжали на дачу, и гуляла по платформам, несколько раз приезжала в район высотных домов около залива, где я прожила первые три года своей жизни, с тем чтобы сброситься с крыши одного из этих домов, но либо ход на крышу был закрыт, либо не удавалось даже проникнуть в парадную, либо мне переставало этого хотеться. По ночам я слушала в наушниках радио, рок-музыку и писала стихи; что-то новое вылуплялось внутри, раздирая сердце, и никак не могло вылупиться так, чтобы уже совсем. В индустриальных районах среди бетонных заборов я гуляла впотьмах и надеялась, что меня изнасилует и зарежет какой-нибудь пьяница. Тогда же я стала выпивать по бутылке-другой «Балтики 9» в день.

Наступила весна, и никто не пошел на войну, сказали, что она перенеслась, что ли, или что-то еще. Потом Надя рассталась с Юриком, Саня расстался с Натой, постепенно все перестали общаться, Ната, которую я успела пару раз увидеть, стала работать торговкой на рынке и жить со своими чередующимися парнями, Надя после девятого класса пошла учиться на модельера-конструктора, работала в фотоателье, потом бухгалтером, крестилась, долго жила с гражданским мужем, потом вышла замуж за другого парня и родила сына, Нюта вначале брилась налысо, бросила медучилище, тусовалась в разных местах города и разных компаниях, ездила автостопом по стране и умудрилась заработать диагноз «синдром бродяжничества», но рано, лет в восемнадцать, вышла замуж, родила ребенка, потом развелась и работает хирургической медсестрой, Юрик несколько раз разводился, бросил пить по здоровью и работает сборщиком мебели, Санек тоже женился и разводился, тоже где-то работает, да и бог с ним со всем, но я до сих пор помню, как мы лежали в сосновом бору, взявшись за руки, и нас связывало столь многое, что и сейчас для меня это все еще относится к тому, о чем невозможно говорить. Ведь все мы, а было нам от тринадцати до девятнадцати лет, умерли на той войне, которая так и не наступила.

Я перестала бояться конца света. Я его полюбила. Я узнала его повадки: когда он приходит – он очень быстро проходит мимо, а тебе только и остается, как что-то бессвязное кричать ему вслед, а когда его нет – одни его боятся, другие чают и думают, что, когда он придет – смогут удержаться в нем вечно, а потом обнаруживают себя с бутылкой пива перед телевизором. Он наступает и не наступает одновременно. И с удивлением видишь, как целому миру приходит крах, но при этом – самое страшное: все остается по-прежнему. Те же деревья, улицы, дома, люди. И детский ужас, что настанет конец света, – всего лишь шутка, когда понимаешь, что конца света уже не будет никогда, и никто не отомкнет хрустальный ларчик мира в его невыносимой вечности. Всю свою маленькую жизнь я пыталась защитить мир, спасти его, не дать ему раствориться, как облаку и морской пене, но мир обманул меня и оказался твердым, совсем твердым.

Когда-то мой отец сказал: «Счастье – это ожидание». На что я добавлю: счастье – это ожидание конца света. Теперь я знаю, что конец света – это предел и размыкание, исполнение и чудо, и задача его, как задача любого предела, одновременно быть и не быть, случиться, чтобы ты отдал себя ему и погиб, и не наступить никогда, и любого иного было бы слишком мало. Он не вовне, но в самой сердцевине опыта мира, и «Апокалипсис» только одно из имен его, ведь он такой же конец света, как и его начало. Я хочу жить в его сердце. Я продолжаю учиться любить его. Узнавать его под разными, новыми именами и с новыми людьми, не опаздывать к нему, упорным трудом расширять его на пространство жизни. И как бы ни давила твердость мира, и как бы по-разному мы, юные маги того лета, ни умирали, нам, по крайней мере мне, теперь всегда как будто чуть-чуть скучно в мире, потому что с тех пор, как прекратились потопы, пришла скука, и «Королева, Колдунья, которая раздувает горящие угли в сосуде из глины, никогда не захочет нам рассказать, что знает она и что нам неизвестно».

Рынок

Лето после восьмого класса я провела, бухая на лотках на рынке. Каждый раз, когда я, спустя годы, захожу на наш сельский рынок и покупаю фрукты и овощи в ларьках, мясо и ягоды на лотках, я понимаю, что нахожусь в одном из мест на свете, где я была когда-то абсолютно счастлива. Особенно остро я это чувствую, если мне доводится идти вечером мимо уже не работающего рынка, и я слышу голоса молодежи, смех, матерщину, пение под гитару, рев мотоциклов и мопедов, выезжающих из ворот рынка, и знаю, что на этих мотоциклах и мопедах катаются молодые парни и катают своих девушек, что они выпивают и целуются, сидя на лотках, играют в карты и, должно быть, сами не осознают, как они счастливы.

В мое время, так же, как и сейчас, подростки тусовались по вечерам на рынке. Это удобное место, в самом центре поселка. Только раньше лотки были расположены по-другому, на них расплескивались молоко и пиво, капала свиная кровь. Огромные свиные зажмуренные головы лежали на прилавках, а в центре рынка, между расположенными по периметру рядами лотков, стоял ангар, где продавались хозтовары. В нем жили летучие мыши. Потом ангар сгорел – говорили, что его подожгла местная мафия. Сразу за рынком был желтый деревянный дом правления, он тоже сгорел, вероятно, по той же самой причине. Рядом с ними останавливалась по утрам молочная бочка, приезжавшая из ближайшего поселка городского типа. На площади по сей день стоит центральный магазин, а за забором находится место, где продают газовые баллоны. На сосну прибита ржавая табличка с надписью «Посторонним вход запрещен», а когда ворота открыты, можно увидеть площадку, гравий, старый трактор и несколько припаркованных грузовиков, ангар, ржавые баки, какую-то непонятно для чего оставленную огромную катушку, дощатые постройки, гаражи, кучу бревен. У главного входа на рынок – несколько ларьков. В то время я знала всех, кто в них работал: пожилую синеглазую тетю Любу, двадцатисемилетнюю миловидную Наташу, жизнерадостную смуглую Алию.

Дочь тети Любы три раза насиловали, а потом она вышла замуж за богатого. Он давал ей много карманных денег, она села на иглу и стала их все тратить на наркотики, а потом умерла. У Наташи тоже была дочка, маленькая девочка, и Наташа сама шила ей красивые платья. Еще у нее был муж и любовник. Мужа мы никогда не видели, а любовником был местный мужик, Иван. Он был контужен на войне и, когда выпивал, иногда в голове у него что-то перемыкало и он становился сам не свой, кидался на людей и мог убить. Днем Иван все время был на рынке по каким-то неизвестным нам делам, а по вечерам крутил с Наташей. Ее муж по вечерам выслеживал в кустах у рынка Наташу с Иваном, один раз выскочил и устроил драку, а дома избил Наташу, и она после ходила на работу с фингалом. Алия была молодая, веселая, строила глазки парням и хихикала с нами.

Рынок жил своей жизнью, недоступной глазам случайных посетителей. По утрам в выходные дни лотки были заняты бесконечными творогами и сметанами, шмотками и висюльками, а во второй половине лета – грибами и ягодами, собранными старушками в лесу. Начиная с середины дня, ларьки пустели; до вечера оставались только Борода и тетя Паня, продавщица всяких мелких товаров: сухариков, шоколадок, жевательных резинок. С рынка она уходила вечером, волоча тележку, в своих неизменных рейтузах. Иногда к ней приходила и сидела с ней ее старуха-мать. Борода был странным, мутным мужиком, ничего о себе не рассказывал и только намекал, что он какой-то важный мафиози на пенсии, все здесь решает и знает каких-то очень серьезных людей, воров в законе. Он постоянно говорил о своем сексе с малолетними проститутками, которых очень любил, и порывался организовать бизнес – продавать местных малолеток для сексуальных услуг, в первую очередь имея в виду нас с подругой и неоднократно нам это предлагая. На рынке он продавал, а кому и наливал просто так, бодяжную водку. У него был сын, парнишка лет одиннадцати-двенадцати. Когда он подрос, через несколько лет Борода рассказывал мне, что теперь они ходят к проституткам вместе.

Местные шлюхи тоже иногда показывались на рынке; это были некрасивые пьющие девушки, нищие и несчастные, заразные и беззубые. Иногда с ними трахались местные полубичующие мужики, которые постоянно ошивались на рынке в поисках рабочей халтуры и выпивки. Обычно они стояли рядом с точкой Бороды, и он наливал им свою бодягу. Среди них был Букаха, длинный и худой, как жердь, одетый в обноски, с земляным цветом кожи. Длинные серые волосы клочьями свисали по краям его вечно пьяного лица, а в середине головы была лысина. Напившись, он любил говорить что-то похабное нам с подругой. Учкудук, старик с монголоидной внешностью, слыл спившимся профессором. Он был безобиден: заваливался, пьяный, где-то у забора и улыбался, что-то бормоча себе под нос. Дедушка Ау появлялся реже; он был похож на алкоголика-лешего, в облаке бороды и косматых седых волос, с пронзительными ясными глазами. Еще иногда показывался Рикша, который всегда ездил на своей «копейке». Сварливый, со склочным характером, он то грязно приставал к нам, то оскорблял, называя «шлюхами». Больше всех, по-морскому, матерился Иван Севастопольский, бывший моряк. Он служил под Севастополем и потому получил такое прозвище. Лицо у него было обветренное и бравое, а глаза, когда он выпивал, из серых становились водянисто-голубыми. Иногда на рынок заходил высокий толстый полулысый мужчина, говорили, что он еврей, который когда-то был большим ученым, и относились к нему со смесью насмешливой жалости и сочувственного уважения. Приходя на рынок, он неизменно снимал штаны и показывал задницу. Он не мог иначе, потому как давно сошел с ума. Иногда его специально подначивали: «Покажи задницу», он показывал, и тогда над ним смеялись и прогоняли его, а потом говорили: «Большой был человек».

Должно быть, самое странное, что в такой компании тусовались и мы с подругой. Мне было четырнадцать, ей пятнадцать. Утром мы уходили из дома и отправлялись на рынок, где проводили целые дни. Борода бесплатно угощал нас бодяжной водкой, мы сидели на лотках, играли в карты и общались с мужиками. Я была хрупкая и тоненькая, а подруга в меру пышная и полногрудая, и мужики неизменно высказывались, кто из нас им больше нравится: более утонченные натуры предпочитали меня, а другие, например, Рикша, говорили про меня, что «даже пощупать не за что», и явно отдавали предпочтение подруге. Мы все про всех знали: кто где халтурит, у кого сломался карбюратор, кому изменяет жена, кто вчера нажрался и как себя вел. Мы тоже были почти все время пьяные или слегка подшофе, и я регулярно валялась в местных канавах. Мы до вульгарности ярко красились и вызывающе одевались. «Нормальная» молодежь сторонилась нас, многие думали, что мы шлюхи, один парень лет двадцати как-то подошел ко мне и спросил: «А правда, что ты нимфоманка?» В действительности я была девственницей и трудным подростком, девочкой со взглядом откровенней, чем сталь клинка; меня воспитывали бабушка с дедушкой, бабушка была очень строгая и до последнего держала меня под жестким колпаком. Система запретов в моей семье доходила до абсурда: мне долго не разрешали летом гулять по вечерам, а когда разрешили – срок моего вечернего гуляния сокращали по мере все более раннего срока захода солнца, а в городе не разрешали гулять позже четырех дня и не выпускали из дому больше, чем на час, и, если я шла по проспекту, бабушка, стоя на табуретке, следила за мной из окна кухни, но так же она следила и за моей сорокалетней матерью и моим тридцатилетним дядей. Меня постоянно пугали маньяками, незнакомцами в машинах, которые затаскивают туда девочек, не разрешали одной заходить в парадную; мне тыкали в нос золотыми и серебряными медалями предков, красными дипломами и учеными степенями. Предполагалось, что есть некий «путь» человека: школа, институт, возможно, аспирантура, обзавдение семьей, рождение ребенка, работа в коллективе, на которую нужно ходить каждый день, кроме выходных и отпуска и, наконец, пенсия, ну а там и помирать пора. Я не хотела так жить. Все меня любили и хотели, как лучше, да вот беда – я и впрямь была какая-то не такая. И тогда, летом двухтысячного года, проявлением моего бунта была вся эта история с рынком. В конце концов, мы с подругой так познавали мир. Поэтически познавали. И рынок был похож на прекрасную балладу, тончайшую и жесточайшую поэзию особого мира «сильных связей», где действуют пьяницы, бандиты, шлюхи – и во всем этом для меня была какая-то полная очарования «настоящая», оголенная жизнь.

Я была влюблена тогда в алкоголика и бомжа, взрослого двадцативосьмилетнего мужчину, ровно в два раза меня старше. Меня привлекало чувство дикой, необузданной свободы, которое я испытывала, когда была рядом с ним. Я хотела спасти его. У него была широкая и счастливая улыбка, и, может быть, благодаря ей он был чем-то похож на американца; он носил длинные волосы, и на плече у него была грубо набитая татуировка с волком. Мы называли его Вилли. Вилли жил в контейнере на помойке, у него было восемь классов образования. Жилье в городе он потерял в каких-то махинациях девяностых; его мать и дядя жили в сельском доме с многоярусным садом, но его оттуда выгнали – он не поладил с дядей из-за своего пьянства: дядя презирал его как лентяя и иждивенца. Он работал с пятнадцати лет и сменил десятки профессий, как герои американской литературы определенного типа: был и слесарем, и токарем-инструментальщиком, и курьером, и водителем, и торговцем рыбой, и бутлегером – подпольным торговцем водкой во времена антиалкогольной кампании при Горбачеве, и успешным распространителем косметики, и даже киллером, как он признался мне, будучи пьяным, – он сказал, что убивал только плохих людей, конченых негодяев, и всегда, когда ему поступал заказ, он вначале узнавал все о человеке, которого заказали, наблюдал за ним и только потом соглашался или отказывался, но потом он раскаялся и выбросил пистолет в реку, ездил в монастырь, просил прощения у Бога, поселился в сельской местности и запил. Вилли был самоучкой с широкими и разбросанными знаниями; он был убежден, что система образования призвана стандартизировать людей и делать их приемлемыми для общества, а все, чему человек действительно учится, – он узнает сам. Он не любил людей, считал себя аристократом и гением, любил природу и грозу, и Эриха Марию Ремарка, был три раза женат и имел семилетнюю дочь от первой жены. Вилли умел путешествовать по измерениям, но за ним там охотились, и он проваливался в страшные нижние миры и просил меня о помощи. Верхние миры, в которых он бывал, выглядели как прекрасные неземные города, и он описывал их мне, когда мы в грозу сидели на лотках и целовались. Его отец тоже страдал пристрастием к выпивке и работал когда-то помощником капитана дальнего плавания, он любил женщин и однажды уплыл к одной из них навсегда, оставив жену и сына. Предки Вилли были дворянских кровей и на старых фотографиях стояли рядом с членами царской фамилии. Самый счастливый период жизни Вилли относился ко времени, когда он устроился в фирму по торговле косметикой, соблазнил красивую сотрудницу, увел ее из семьи и они вместе организовали свой собственный бизнес. Молодой, энергичный Вилли заговаривал покупателям зубы и обольщал покупательниц, разъезжая с косметикой по области на своей машине. Дела шли в гору, Вилли завел редких аквариумных рыбок, купил телескоп, чтобы созерцать звезды, и увлекся астрономией, но жена ушла к другому, он запил, все потерял и стал жить с матерью в поселке. Ни у кого из мужиков на рынке не было таких золотых рук и такой светлой головы, как у Вилли: он мог по звуку определить, что неисправно в двигателе.

Через несколько дней после того, как рядом с рынком меня пытались затащить в машину и изнасиловать пять братков из ближайшего поселка городского типа, я поняла, что влюбилась в Вилли. Он лежал рядом с лотками в отключке, в мокрых от мочи штанах, а я смотрела на него и понимала, что он не похож ни на кого из тех, кого я знала до сих пор. Мы часами разговаривали о том, что у нас было общего. Меня немножко раздражало, что после каждой фразы Вилли говорил «нах», но я быстро к этому привыкла. Он рассказывал, что когда-то во время грозы забирался на крышу дома и фотографировал аппаратом «Зенит», и как он «в дни молодости» – он постоянно говорил «в дни молодости», поскольку ощущал себя уже очень пожившим человеком, – уходил в лес на много дней, ловил рыбу, собирал грибы и ягоды и жил как настоящий таежник. Он знал местный лес, как свои пять пальцев, и показал мне дорогу к Черным озерам. Он рассказывал бесчисленные байки про себя в старые времена, возможно, многое сочиняя, но я принимала все за чистую монету и видела перед собой не спившегося парня из поселка, а храброго ковбоя, героя многочисленных приключений. «Мой главный недостаток – это храбрость», – говорил он, хотя однажды, когда мы сидели на лотках, к нам подошел какой-то пожилой мужик с красным лицом и вздутыми венами; ему не понравилось что-то, что сказал Вилли, и он ударил его ремнем. Вилли стерпел, и все было улажено мирно. Мальчишки называли Вилли бомжом и смеялись нам вслед, когда он, в обмоченных штанах, и я, вызывающе накрашенная, на каблуках, шли по поселку рука об руку.

Как-то я пришла на рынок, и Вилли там не было. Меня подозвал к себе Борода и сказал: «Хочешь посмотреть видео? Я вчера снял, когда тебя не было. Там твой любимый Вилли показывает задницу». – «Что???» – «На него наехала мафия, он им денег был должен, и они сказали: “Не можешь платить – показывай задницу”». – «И он показал?!» – «А что ему было делать? Заставили показать – он и показал. Чуть не поимели его». – «Ты знаешь, я не хочу смотреть», – сказала я. «Правильно, я бы и сам тебе не показал, я тебя только так позвал, рассказать, а показывать – это слишком жестоко. Жалко тебя». «Зачем ты спаиваешь Вилли? Зачем наливаешь ему?» – однажды спросила я Бороду. «Есть разные пути. Водка – это тоже путь», – ответил Борода.

Мы с Вилли собирались пожениться, но отношения наши были целомудренными, ничего не было, кроме поцелуев. Вначале я и целоваться не хотела, но Вилли довел меня до слез словами о его погибшей душе, о том, что я его не люблю, раз не хочу с ним целоваться, значит, нужно нам расставаться, а без меня ему и жить незачем. Я расплакалась, и мы начали целоваться.

«Бабушка, у меня появился молодой человек, – сообщила я бабушке, – он меня сильно старше». – «Сколько же ему лет?» – «Двадцать восемь». «Ну, это еще ничего, – сказала бабушка, – я испугалась, что все сорок. А он не пьет?» Я соврала: «Нет, не пьет. Только по праздникам». Потом я привела пьяного Вилли домой – знакомить с бабушкой и дедушкой. Он много и пьяно говорил, сидя за столом на веранде. Бабушка с дедушкой молча слушали его с каменными лицами. Я врала, что он не пьет, что он просто чуть-чуть выпил, чтобы не нервничать перед встречей, но всем все было ясно. Я была непоколебима в своем решении выйти за него замуж. Бедная бабушка звонила на телевидение, в какую-то передачу, где обсуждался вопрос алкоголизма, рассказывала нашу историю и спрашивала совета.

Вилли подшился. Он исчез на несколько дней, а потом вернулся трезвым, с цветами. Вернулся в дом к матери и дяде, обещал мне, что устроится в городе на работу, будет снимать квартиру где-то неподалеку от меня, а потом я повзрослею и мы поженимся. Пока же он устроился в рабочую бригаду – строить коттеджи. В саду их дома к осени распустились удивительные, величавые хризантемы и астры, и каждый день Вилли приносил мне новый букет. Мы были очень счастливы. Мы верили в наше будущее. В нашу любовь. Мы бесконечно разговаривали друг с другом о самом сокровенном и удивлялись, сколько у нас общего и как мы друг друга понимаем с полуслова. Мы целовались под солнцем и под дождем, среди цветов и яблок, трезвый Вилли пах каким-то благородным одеколоном, его щеки были чисто выбриты. Он обнимал меня очень крепко и говорил, что уже скоро меня «можно будет срывать» – как ягоду или цветок.

Я любила Вилли и запомнила его навсегда. Я скучала по нему, когда мы уже перебрались в город, а он обещал через неделю отправиться вслед за мной, начать обустраиваться, искать работу, и не приехал. Прошла еще пара недель – от Вилли не было никаких вестей. В самом конце октября дедушка в последний раз взял меня на дачу. Моя подруга тоже поехала, и мы сразу отправились искать Вилли. Мне было страшно. Около его дома мы встретили его мать, и она сказала: «Не знаю, где он». Мы пошли искать его по поселку, дошли до Блюдечка – маленького глубокого озера, которое окружают лес и лысая гора. Всюду было безлюдно, листья желтели, я смотрела на озеро, верхушки сосен и понимала о мире нечто непоправимое.

На пути с озера нас нагнал пьяный Вилли. Когда мы приходили к нему домой, он был там, спал пьяным сном, и его мать не решилась нам сказать, что он снова запил. Он бухнулся передо мной на колени. Говорил, что сорвался, завтра же завяжет и все будет так, как мы с ним мечтали. Я простила его. Мы пошли жечь костер на участке. В октябре в наших местах в небе хорошо виден Млечный Путь. Мы стояли под звездами, зябко ежились, греясь у костра, в последний раз обнимались и в последний раз говорили о том, что объединяло наши сердца: о любви к звездам и осени, об октябрьской тишине, о мечтах пойти в лодочный поход по Вуоксе.

На следующий день я уехала в город, и Вилли исчез из моей жизни. Позднее он говорил мне: «Я решил тогда, что не хочу ломать тебе жизнь». Я медленно привыкала жить без него. Медленно понимала, что так лучше. Только к следующему лету я смогла снова начать с кем-то встречаться. Я бросила школу, выдержав год скандалов с бабушкой и дедушкой, и подала документы в какое-то училище, где я даже не показывалась, а жила на вписках у разных неформалов, в разных компаниях, тусовалась, путешествовала автостопом. Прошли годы, и, кажется, я была уже замужем и изучала в университете философию, когда ко мне приехал Вилли.

Он приехал на своей машине, со своей широкой счастливой улыбкой, и рассказал, что не хотел ломать мне жизнь и что помнил обо мне все эти годы, и когда ему было совсем плохо – смотрел на мою фотографию и молился. Он пил много лет, по-черному, пока чуть не умер, замерзая, избитый до потери памяти на сельской дороге. Он остановился, бросил пить и больше его к этому даже не тянет, работает электриком в поселке и хорошо зарабатывает, по сто тысяч в месяц. Мы стали дружить. Летом мы вместе ездили на его машине по ближайшей области, к слиянию рек Смородинки и Волчьей, к полям на западе, он увлекся игрой на бирже, стал этим зарабатывать и рассказывал мне, что такое Форекс. Показывал сделанные им великолепные профессиональные фотографии местной природы. Но разговоры наши стали скупыми, не такими, как раньше, немножко натужными – мы больше не могли говорить о том, что объединяло наши сердца. Я изменилась. Я стала смотреть на него по-другому. Но в моем взгляде осталась благодарность за то наше единственное лето и ту истинную, неотмирную близость, которая была возможна между нами тогда и невозможна теперь, и благодарность за то, что он тогда отпустил меня, и радость, что он выкарабкался и жив, и неизменная за него тревога.

Прошло почти двадцать лет. На рынке многое изменилось. Тетя Люба, Наташа и Алия больше не работают в ларьках. Наташу муж увез от греха, то есть от Ивана, подальше, тетя Люба и Алия тоже куда-то делись. Борода больше не продает водку. Дедушка Ау помер зимой в холода. Букаха погиб страшной смертью под колесами грузовика. Теперь я просто одна из рядовых посетителей рынка, я не знаю его внутренней, скрытой жизни, не знаю, какие драмы в нем разворачиваются, какие судьбы складываются и ломаются, но помню, глядя на старые деревянные лотки, как лежала на них и смотрела из-под крыши, наискосок, в небо, рядом был Вилли, стопка водки и колода карт, и как бы это ни было странно, асоциально и неприемлемо, – я была свободна и счастлива.

Путяга

После девятого класса я пошла учиться в ПТУ. Я не собиралась там по-настоящему учиться, а хотела просто где-то числиться, чтобы успокоить своих домашних, что я не совсем на улице. На самом деле я, конечно, собиралась быть совсем на улице. Домашним было трудно принять это мое решение: я выдержала год скандалов, давление на психику золотыми и серебряными медалями и красными дипломами предков, на меня кричали, меня умоляли, меня пугали, что в училище меня будут мучить злые ПТУшники, но я все решила твердо.

К такому решению привела меня, в первую очередь, семейная обстановка: гиперконтроль бабушки, который доходил до абсурда и вызывал неизбежный бунт. Оказывали на меня влияние и мои молодые люди того времени: они обычно не имели образования, были разнорабочими, водопроводчиками, охранниками и грузчиками, еще двое или трое из них признавались мне, что работали киллерами. Я переняла от них убеждение, что система образования призвана стандартизировать людей и делать их приемлемыми для общества, и гораздо более достойный путь – быть одиночкой и самоучкой. Я вообще ощущала себя в оппозиции к обществу, к существующему миропорядку, к Демиургу этого мира и всему такому.

Весь девятый класс я прогуливала школу, каталась на метро во время уроков и сочиняла стихи, гуляла с Надькой по городу. Мы познакомились и затусовались с уличными музыкантами Гришей и Димой, которые играли в переходе на Гостинке. Нам обеим понравился Дима, и мы часами простаивали рядом с ними в подземном переходе, слушая незамысловатые песенки и строя им глазки.

В начале лета я стала готовить документы в училище, незаметно для себя прошла какие-то несерьезные вступительные испытания, набрав сто из ста баллов, и собирала справки. Одна из справок была нужна из кожно-венерологического диспансера. Я стояла на остановке и ждала автобус, чтобы туда поехать, и меня заприметил молодой человек на остановке с другой стороны дороги. Мы построили друг другу глазки, и он подошел ко мне знакомиться. «Девушка, куда вы едете?» – спросил он первым делом. «В кожно-венерологический диспансер», – ответила я. Он опешил. Так начался наш роман.

Он был родом из маленького украинского городка, ему было двадцать семь лет, хотя он выглядел моложе, у него была копна темных вьющихся волос и огромные разноцветные глаза. Когда-то он учился в военном училище, но был отчислен, работал с братом укладчиками полов, на досуге занимался музыкой. Назовем его Леня. Мы стали подолгу разговаривать по телефону вечерами, гуляли по парку и целовались, и тут, в беседке на острове посреди пруда, он признался мне, что секса у нас не может быть – у него с этим непреодолимые трудности. Он жил с любимой женщиной семь лет, и все было прекрасно, но с тех пор, как они расстались, у него больше не получается. Спросил, смущает ли это меня. Я ответила, что не смущает, но если я чем-то могу помочь в этом плане – я готова. Я приходила к нему в гости и пыталась помочь, мы валялись и целовались, но когда уже начинало доходить до дела – он отталкивал меня и замыкался. Под подушкой у него я нашла порножурналы. Периодически у Лени обострялась депрессия, он исчезал недели на три, переставал мне звонить, потом звонил и извинялся, говорил, что ему было плохо.

В одно из таких его исчезновений я поехала на Черную речку (основное место тусовки неформалов, где я регулярно бывала) и там под дождем на лавочке в сквере пила вино с очень красивым девятнадцатилетним парнем. Он учился на философском факультете, его звали Саша, рост у него был метр девяносто четыре, он был неформалом-интеллектуалом, писал в газету «Лимонка», состоял в НБП и продюсировал одну впоследствии достаточно известную рок-группу. После этого я перестала отвечать на звонки Лени, когда он наконец объявился, и какое-то время встречалась с Сашей.

Мы гуляли по Питеру, и он покупал при мне толстый том Ницше, съездили в Павловск, он рассказывал мне о НБП и современной готической сцене, мы кормили белок, фоткались, сидели на скамейке, и он положил мне голову на колени. Я перебирала его волосы, и он сказал, что это лучше секса. Он знал, что я собираюсь учиться в путяге, и, наверное, думал, что я не очень умная, обычная пэтэушница. Но что-то хорошее у нас начиналось, а потом к осени он исчез. Я ездила гулять на Елизаровскую, где он жил, тосковала под дождем и мечтала его встретить. Через полгода на Черной речке он рассказал мне, что тогда наш роман прервался из-за того, что объявилась его бывшая девушка, к которой у него еще оставались чувства, и он воссоединился с ней. Сказал, что у него оставалась о ней «телесная память», а это очень сильная штука.

С сентября начались занятия в училище, и тогда же меня отселили из дома. Бабушка сказала, что больше не может со мной жить, потому что я неподконтрольна, и меня с мамой выселили к бабушкиной сестре в другую квартиру, где мы в принципе и были всегда прописаны. Так я полностью избавилась от какого-либо родительского контроля и оказалась на долгожданной свободе. Мама никогда не пыталась, да и не смогла бы меня в чем-то ограничивать, а бабушкина сестра была, мягко говоря, не в восторге от нашего переселения, брюзжала и говорила гадости, и я просто старалась с ней поменьше сталкиваться. Она была несчастным и тяжело больным человеком, старой девой с какой-то похожей на биполярное расстройство формой шизофрении, и я сочувствовала ей, но старалась держаться подальше.

Путяга располагалась в нескольких корпусах по всему городу: на Нарвской, Петроградке, Выборгской, но чаще всего мы занимались на Фрунзенской, в обшарпанном бело-желтом здании, к которому довольно долго нужно было идти по усыпанным осенними листьями дворам. В этих дворах в кустах обыкновенно прятались эксгибиционисты и показывали члены. Вообще-то я приходила на учебу очень редко, по пальцам пересчитать, сколько раз я там была. Но атмосферу помню прекрасно. Все там было гораздо более строго, чем в школе, там был мастер и куратор, и была доска объявлений, где вначале трижды появлялась фамилия прогульщика, а потом, на четвертый раз, появлялся приказ об отчислении. Факультетов было несколько. На одном, самом престижном, где числилась я, учили на туроператоров. На остальных готовили коммерсантов, обучали гостиничному сервису, а самый низкий балл при поступлении требовался на факультет, где обучали поваров. Ребята с поварского факультета радостно рассказывали на перекурах, как они харкают в еду, которую готовят. На моем факультете были все девушки и только два юноши.

Со многими девушками я сразу подружилась. Женя была красавицей с толстой русой косой и, между прочим, отличницей в школе, но жизненные обстоятельства заставили ее уже задуматься о заработке и получении профессии. Женя писала стихи и рассказала мне, что появилась новая премия для молодых талантов – «Дебют», о ней даже объявляли по телевизору, и она собиралась на нее отправить свои сочинения. Я еще подумала тогда – а не отправить ли и мне на нее свои стихи, но как-то поленилась. Алина была просто прикольной девчонкой, и мы какое-то время тусовались вместе. Даша была фотомоделью и сиротой, она жила у своего богатого взрослого мужика-покровителя и была его любовницей чуть ли не с детства. У многих девушек были интересные жизненные истории, многим пришлось рано повзрослеть и думать о будущем, они были гораздо менее инфантильны, чем девочки в школе.

Что касается преподавателей. Биологичка ни слова не говорила о биологии; она рассказывала о биоэнергетике, снежных людях, Атлантиде и всевозможной эзотерике, а потом в каком-то из учебников мы нашли неведомо как туда попавшую ее фотографию, где она обнаженная в лесу в венке из трав обнимает дерево. Пожилая преподавательница русского и литературы была очень строга. В школе я привыкла быть первой по этим предметам, привыкла, что мои сочинения всегда признавали лучшими и зачитывали вслух всей параллели. И тут мы писали сочинение по Островскому, я написала отличное, по моим понятиям, сочинение, свободное, странное, и получила за него, к моему огромному удивлению, трояк. Зато девочки, которые написали «правильные» сочинения, получили пятерки.

Но главное, что я помню, это, конечно, Ксана. В самый первый раз, когда я шла в училище от метро «Фрунзенская», она догнала меня и спросила, не в училище ли я иду и как к нему пройти. Я думаю, она обратилась ко мне, потому что я была одета в неформальные шмотки: футболку с «Rammstein» и ковбойскую коричневую куртку с лапшой, а Ксана была в футболке с «Kiss» и в черной куртке с лапшой. У Ксаны была смуглая кожа, зеленые глаза, а волосы были иззелена-черными, так как она подкрашивала их черной краской с зеленым отливом. Еще у Ксаны была огромная и невероятно красивая грудь, которой она всегда хвасталась и демонстрировала всеми возможными способами. Вообще Ксана была очень красивой. Одной из самых красивых девушек, что я видела в жизни. Она была красива одновременно совершенно по-детски и совершенно по-блядски, и это было просто невероятно.

Все разы, что я приходила в училище, я приходила туда ради нее. Она слушала «Nightwish», и я тоже начала слушать «Nightwish». Мы обе увлеклись готикой и одевались только в черное. Я купила гады и стала краситься, как Мэрилин Мэнсон. Мы вместе пили и курили во дворе училища во время занятий. Ксана была крутой, она была непосредственной, она была охуенной. Она ничего не боялась, в ней было столько силы и жизни, столько вызова, столько энергии. Мы встречались в училище и уезжали до вечера тусоваться в «Castle Rock», подвальный рок-магазинчик во дворах недалеко от Московского вокзала. Во дворе его собирались неформалы, в основном металлисты. Я слушала тогда «Tiamat», «EverEve», «Lacrimosа». Многие вокруг слушали death и black metal, но это я не очень любила. Ксана сама пела очень сильным голосом, как солистка «Nightwish» Тария, иногда она напивалась, и мы с Марго – другой юной готкой и завсегдатайкой Костыля – так мы называли «Castle Rock» – дотаскивали ее до метро, иногда я напивалась, и они с Марго дотаскивали меня до метро. Когда мы с Ксаной и Марго перемещались по улицам или ехали в метро, обыватели смотрели на нас со страхом и осуждением, а один раз крикнули: «Три Мэрилина Мэнсона!» Также с нами постоянно тусовалась рыжеволосая, похожая на лисичку девочка в фиолетовой косухе, которая была убежденной сатанисткой, но в свободное от тусовок время пела в церковном хоре, влюбленная пара Удав и Смерть, которые тоже учились в какой-то путяге, славный малый Изверг, который за мной приударял, и долговязый Солитер, который тоже ко мне лез. Образования ни у кого не было, многие учились в путягах или нигде не учились, но существовал один фантазм: философский факультет. Парни, которые считали себя поумнее прочих, те же Изверг и Солитер, говорили периодически, что подумывают поступить на философский факультет. Считалось, что это место, достойное неформала и бунтаря. Однажды я бесшумно подкралась сзади к Извергу, и меня за эту бесшумность прозвали Стелс и с тех пор так и называли. Продавцом в «Castle Rock» работал Андрей, он испытывал ко мне смесь влюбленности и агрессии. Мы с ним курили траву за гаражами на Староневском, а он делал движения, будто хочет меня избить, но явно был ко мне неравнодушен.

Это было время отрыва, музыки, пьянки. На этих тусовках перевидала я всякого люда: безобидных хиппи и отмороженных панков; у Катькиного садика мне порой составляли компанию малолетние геи-проститутки, а в Трубе мы бухали с проезжими бродягами. Попадались на тусовках порой и настоящие преступники и убийцы. Один, с нехорошим лицом, как-то на Черной речке рассказывал, как он только что убил бомжа, и все с ним бухали и тусовались, как ни в чем не бывало. Там же всегда тусил Медведь – седой мужчина с брюшком, про которого я думала, что ему лет сорок–пятьдесят, пока не узнала, что он совсем молодой, вернулся из Чечни, вся его рота погибла, а он один выжил. Была там Стрелка, она раньше работала плечевой проституткой, у нее был любовник, который ее избивал, и лицо у нее всегда было расквашенное. Она была уже совсем спившаяся, но парни ее любили, и сама она как-то раз по пьяни рассказала мне, кто она такая на самом деле: «Я – валькирия! Настоящая валькирия! – призналась она. – Представляешь: настоящая валькирия! Я летаю! И я пишу об этом роман!» И когда Стрелка это говорила, в ее заплывших от фингалов глазах горел такой неземной северный огонь, что я раз и навсегда поняла, что это правда: она была валькирия. В Трубе же была хиппушка по прозванию Елена Ужасная: она рассказывала, что ходит с мертвым ребенком в животе и он внутри у нее разлагается, и ей от этого плохо, она болеет, но к врачам почему-то обратиться не может. Многие кололись, подростки были в основном из неблагополучных семей. Вместе с какими-то заезжими панками я ела с городской помойки. Мое будущее таяло у меня на глазах. Со мной тоже было не все благополучно, но разобраться тогда в своей голове и в том, что со мной происходит, мне было не под силу.

Дерзкая и прекрасная Ксана любила только длинноволосых блондинов. Она жила со своим парнем и бабушкой. Парень этот учился на юридическом факультете университета, время от времени появлялся на тусовках и тащил Ксану домой, иногда на тусовках появлялась ее бабушка и тоже пыталась тащить Ксану домой, но Ксана убегала, а бабушка бежала вслед за ней и пыталась избить ее зонтиком. Потом Ксана бросила этого своего парня с юридического и стала мутить с другими парнями из тусовки, как водится – длинноволосыми блондинами. Однажды в Костыле, когда мы напились, я сказала Ксане, что никогда еще не целовалась с девушкой и мне хотелось бы попробовать. Мы и попробовали, и с тех пор иногда по пьяни целовались. Ксана была шумная, любила эпатировать, громко материлась, делала непристойные жесты, всех парней называла «перцами», а если встречала какого-нибудь мудака, называла его «мудель». В общем, это был мой идеал девушки во плоти.

Мы обе не задержались в той путяге. Моя фамилия к концу октября уже дважды или трижды появлялась на доске с предупреждением за прогулы, вот-вот должны были отчислить. Я и сама стала понимать, что учебу в ПТУ мне не потянуть. Вот философский факультет – другое дело. Мне стало надоедать однообразие моей жизни: бухло, вписки, тусовки, каждый день одно и то же, и казалось, что теперь так будет всегда. Будто над моей жизнью навис какой-то потолок, который еще немного – и будет уже не преодолеть. А дальше только вниз под откос. Мне захотелось открытого горизонта, захотелось, чтобы я не знала, что будет впереди. Удивительно: мне захотелось учиться. Теперь никто не давил на меня, и я по своей свободной воле подумала о том, что хочу вернуться в школу. Только не в свою бывшую, навсегда оставшуюся в прошлой жизни, в тех промозглых дворах, по которым мы долгие годы детства изо дня в день ходили к первому уроку с провожавшей меня бабушкой и видели, как в синей мгле один за другим гаснут фонари. Я хотела в какую-то новую школу, где у меня будет новая свободная жизнь. Я ушла из путяги, и меня после собеседования с директором приняли в одну из школ в нашем районе, вполне приличную школу, правда, с углубленным изучением французского языка, которого я не знала, но это мелочи жизни.

Ксана тоже покинула нашу путягу: ее направили в спецПТУ для трудных подростков. Она оттуда сбежала, снялась в какой-то порнухе для заграницы, забеременела от кого-то и родила, мы перестали общаться. Я знаю, что сейчас она живет с сыном и мужем, работает мерчандайзером и ходит в качалку. И что она по-прежнему такая же классная. А я тогда снова села за школьную парту. В классе было тихо, светло и спокойно. Лежал мел у доски, на подоконниках стояли комнатные растения. Вокруг сидели дети. В основной массе они были невинны и инфантильны, бело-розовы и благополучны; их сердца еще не проснулись. Я сидела за партой вся в черном, с готическим макияжем. Я писала сочинения, чертила треугольники, решала логарифмы. Я много прогуливала и жила, как хотела, но мне было легко, очень легко учиться. Я не знала, что будет завтра, и верила, что будет что-то необыкновенное, долгая юность, счастливая молодость, любовь и дружба, творчество и познание. Впереди было еще два года школы и философский факультет.

Воспоминание о забытом возлюбленном

Я забыла своего возлюбленного, но пытаюсь вспомнить его. Кого я так сильно любила в юности, что пыталась покончить с собой? Помню, что волосы у него были длинные, и роста он был очень высокого, метр девяносто два или метр девяносто четыре. Человеческого имени у него, мне кажется, не было, а вместо него носил он имя короля гномов, короля под горой.

Был он вечно отчисленным и восстанавливающимся студентом, пока однажды не отчислился окончательно, еще был он ролевиком, металлистом, и было ему двадцать лет. Помню я, что он изучал в университете математику, хотя имел склонность к истории, и детство его прошло в Казахстане на пасеке, и оттуда матушка присылала ему мед и сыр, который делала сама. Помню вкус этого меда и сыра – жирного и свежего, который ели мы вприкуску вместе с чаем, в тепле, рядом с печью в зимней деревне Бернгардовке, где он вместе с братом жил в сельском доме, и идти к нему надо было по проселочной дороге через лес от станции. Сейчас бы я не нашла этот дом, до леса бы дошла, а вот куда дальше – не помню. Помню лес зимой, бесконечные вечерние холодные электрички от Финляндского вокзала и утренние – обратно, помню маленькие цветы весной у платформы, и как летом мы в этом лесу бегали и играли в какие-то стрелялки. В Бернгардовке расстреляли Гумилева, который был любимым поэтом моего забытого возлюбленного, и он рассказывал мне про него, стоя на зимней платформе «Берды» (как мы называли Бернгардовку) и говорил, что Маяковский был панк, а вот Гумилев – настоящий ролевик.

Он прекрасно пел, мой забытый возлюбленный, сильным красивым голосом, и играл на гитаре. У них с друзьями была рок-группа, которая то прекращала свое существование, то опять появлялась из небытия, они нигде не выступали, только репетировали, а стихи им писал ближайший друг моего парня, молодой писатель, с которым они вместе работали строительными рабочими. В комнате у моего возлюбленного висел плакат «Manowar», но больше всего он любил «Blind Guardian» и «Крематорий». Я сказала, что они работали строительными рабочими. И вправду, я что-то такое помню. Они забирались на высокие здания, работали на лесах, один раз моего возлюбленного отчего-то ударило током и он чуть не сорвался. Потом, когда он окончательно распрощался с университетом, у него осталась только работа высотником на стройке. «Не кочегары мы, не плотники, но сожалений горьких нет», – любил говорить он.

Глаза у него были одновременно голубые и разноцветные, и, если я правильно помню, красоты он был необыкновенной. Была у него, разумеется, косуха, и он потом мне ее подарил. Она и сейчас висит у меня в прихожей на вешалке. Размера она, конечно, не моего, да и истрепана вся, так что мама хотела ее выбросить, а я ей и говорю: «Это все, что у меня осталось от него». Вернее, еще осталась фотография, где он стоит совсем юный на фоне зеленой травы и рельсов и улыбается, и остались листы бумаги, где он написал какое-то изречение из «Сатанинской Библии» Ла Вэя и нарисовал перевернутую пентаграмму, а также листы, на которых он показывал мне, ученице десятого класса, действия с логарифмами.

Знакомство наше я помню вроде бы хорошо. Было это на следующий день после моего шестнадцатилетия, на Черной речке, в Хэллоуин. Он говорил мне, что сказал Сигвальду: хочу женщину, и Сигвальд поставил перед ним меня. Но потом ровно эту же историю он рассказывал мне, спустя годы, про знакомство со своей будущей женой, что вот так вот Сигвальд поставил перед ним ее, потому я и думаю: может, я что-то неправильно помню, а может, Сигвальд и вправду ставил перед ним всех его женщин, в конце концов не так уж это и удивительно, бывают гораздо более странные вещи. Я тогда тусовалась везде и одевалась, как готка. Но не только как готка, по-рок-н-ролльному, по-хипповому тоже одевалась. Слушала тоже всякий тяжеляк, «Tiamat» любила, «Lacrimosa», «Nightwish». В школе училась в десятом классе, как я уже говорила, но не ходила туда почти. В тот Хэллоуин мы с каким-то пожилым художником, с которым познакомились на улице, пошли на вечеринку в какой-то клуб, где я рисовала всем фаллосы на теле, выдав себя за ассистентку этого художника, специалистку по боди-арту, и пила кровь какого-то юноши любопытства ради. Помимо крови, напилась там алкогольных напиточков и поехала потом на Черную речку (там была большая тусовка неформалов). Там меня Сигвальд и поставил перед ним. Перед моим забытым возлюбленным. Вернее, на тот момент еще не знакомым возлюбленным. И у нас началось. Поехал провожать меня до дома, и уже в метро понятно было, что началась любовь. Говорили всякую чепуху, про питье крови, флиртовали, а в глазах уже был блеск неземной, и я потом ждала: позвонит – не позвонит. Потом помню, что встретились и шли по Литейному мосту, моросил дождь, я была в длинном черном пальто, и у меня по лицу текли ручьи туши. Говорил в основном он, и все о подводных лодках, очень он увлекался военной историей. Потом еще помню: мне делали чистку лица, и я была вся в пятнах после этой процедуры, и он ко мне приехал домой, а я там такая пятнистая, без макияжа, в домашнем халате. Он взял гитару и стал петь мне про драккар викингов, я лежала на кровати, а он сидел у меня в ногах и еще сказал, что подумывает уехать из Петербурга, вернуться в Алматы, и я тогда ощутила страх потери, что он вот так уедет, а у нас все только начинается. Никуда он не уехал, и все у нас дальше было.

Вот дальше оно все совсем в голове и смешалось. Электрички, тусклый свет, темнота, зима, деревня, сыр, мед… И долгие прогулки по Питеру, и частое совместное поедание шавермы, и походы в ночные клубы на группы, исполняющие ирландский фолк: «Башню Рован», «Рилроад», «Дартс». Помню, как в клубе «Молоко» я впервые увидела ребят, танцующих старинные ирландские танцы. Помню, как еще в каком-то клубе я впервые обратила внимание на публику: прихиппованную красивую молодежь, по-видимому, студентов, стильно одетых, длинноволосых, курящих траву. Я познакомилась с тусовкой фолкеров и поняла, что вся эта молодежь сильно отличается от тех ребят, с которыми я обычно тусовалась на Черной речке и в Костыле. Я тусовалась с неформалами-пэтэушниками, детьми из неблагополучных семей, а в этих клубах были неформалы-интеллигенты, среди них были юные художники, поэты, музыканты… Мне было приятно и лестно ощущать свою принадлежность к ним, когда мы с моим парнем сидели и слушали музыку, которую исполняли ребята, с которыми он был знаком, дружил, тусил, я чувствовала гордость, что я его девушка. Свое творчество я стеснялась тогда кому-либо показывать, разве что паре подруг показала, и одна из них сказала, что это лучшие стихи, которые она слышала, но своему парню я точно не могла их показать, я бы сквозь землю провалилась, если бы попробовала сделать это, только иногда упоминала, что, бывает, пишу стихи, но он не проявлял большого интереса. Вообще говорил в нашей паре обычно он, а я слушала, восхищалась и любила.

Компании, тусовки, вписки – все вертелось и кружилось. Меня водили в гости к настоящему молодому писателю, я была немножко как бессловесная мебель, как красивая школьница рядом со своим крутым двадцатилетним парнем. По вечерам я звонила маме из телефонов-автоматов и говорила, что не приду ночевать, и мы ехали на электричке в Бернгардовку. Мы вместе встречали новый, 2002 год, гуляли по городу с компанией, пили шампанское, мой возлюбленный напился и всем прохожим кричал: «С Новым годом!» Потом сидели на квартире у его друзей, пели песни, веселились. Однажды мой возлюбленный про меня забыл и не звонил неделю. Я стала его разыскивать через друзей, он позвонил, извинился и сказал, что как-то завертелся и просто забывал позвонить. Потом, ближе к весне, я заметила, что его отношение ко мне изменилось. Он стал все время грубо шутить в мой адрес, как будто специально хотел меня обидеть, проявлял какое-то пренебрежение, когда я была у него в гостях, наутро он садился за компьютер и играл в «цивилизацию», совершенно про меня забывая или даже намекая мне, что мне пора уходить. Я молча это все съедала, думала, что так и надо. В гостях у него я однажды нашла книжку Германа Гессе «Степной волк», прочитала за один присест, и она мне безумно понравилась. Еще я тогда читала и учила наизусть стихи Рильке, увлекалась Ницше. А мой возлюбленный был поклонником творчества Ричарда Баха и снабдил меня его книгами; они мне тоже понравились.

Как оно все кончалось, помню совсем урывками. Бесконечные обиды, насмешки, пренебрежение, на Черной речке он на моих глазах демонстративно флиртовал с другой девушкой, которая одевалась в зеленое и он за глаза называл ее «зеленая бабища». Я не помню, объявлял ли он как-то конец наших отношений или просто исчез, или вначале надолго исчез, а потом по телефону сказал, что все… Кажется, был какой-то такой момент, какое-то объявление разрыва, но я правда забыла. Я не помню, какими словами он это сказал, как звучал его голос. Обычно такие вещи запоминают на всю жизнь, но я забыла. Кажется, я страдала, была сильная-сильная боль, и я тогда приняла всю эту кучу лекарств: феназепам, димедрол, фенибут, что-то еще, сколько упаковок, я не помню, и не помню, чтобы я хотела умирать, просто хотела спать, не быть, и почему-то было чувство, что я знаю всю свою жизнь наперед и не хочу ее проживать. Были какие-то разбитые яйца, их я помню. Кажется, пошла на кухню делать яичницу, яйцо разбилось и упало. Потом я была в отключке три дня. Практически в коме. Но все-таки не совсем, потому что мне потом рассказывали, что мне позвонил друг, я взяла трубку (телефон был рядом с кроватью), сказала: «Миша, пошел на хуй» и повесила трубку.

Пришла в себя я на четвертый день глубоко ебанутым человеком. Долго еще все в голове у меня путалось, дни слипались друг с другом, люди превращались в странные химеры, а то, что непосредственно предшествовало этому отравлению, я и вовсе забыла навсегда. И воспоминания о моем возлюбленном стали проступать для меня, как из какой-то дымки. Вроде и со мной это было – а вроде и не со мной. Первое, что я сделала, придя в себя, – это поехала в Костыль, нашла незнакомую молодежь, тусующуюся там, потребовала у них достать для меня каких-нибудь наркотиков, завалилась в канаву без сознания, потом встала и, шатаясь, ушла по своим делам. Этот мой визит там еще долго вспоминали.

С моим возлюбленным мы еще неоднократно встречались потом, трахались, были какие-то поползновения снова быть вместе, но все это медленно угасало. Помню, что сидели с ним за железнодорожными путями у грязной реки, уже расставшиеся, и болтали, и он сказал: «Странно, у меня такое чувство, что я снова за тобой ухаживаю». Помню, что его друзья оставили нас на ночь в своей квартире в надежде помирить, и нам было хорошо вместе, но ничего глобально это не изменило. Помню, что после какого-то летнего музыкального фестиваля во дворе ЛЭТИ мы шли пешком в разгар белых ночей в Бернгардовку, и это был очень счастливый, незабываемый поход, и я там зависла у него на три дня. И когда мы шли той ночью в Бернгардовку, он мне сказал, что с ужасом подумал о том, что было бы, если бы я умерла, наевшись этих таблеток.

Он уже спал с кем-то еще в те дни. У меня уже тоже началась новая любовь, но я все еще держалась за него, не могла отпустить до конца. И наконец я помню, как после ночи любви мы сидели с ним во дворике на детской площадке и он читал мне рассказ своего друга, молодого писателя, а потом сказал мне, что я молодая, мне надо набираться опыта, познавать мир, а не держаться за прошлое. И тогда я смотрела на него и чувствовала, что меня зовет какое-то чудесное, неведомое будущее, и я отпустила его, как-то легко, именно тогда, в то утро на детской площадке. И на следующий день я уехала со своей новой любовью путешествовать автостопом.

После этих таблеток все у меня в памяти, как в дыму, в густых-густых облаках. Вот и все, что мне удалось вспомнить. Но, может быть, я обманулась и вспомнила что-то не то: что-то, чего не было, или было, но не со мной. Я забыла своего возлюбленного, но пытаюсь вспомнить его. Быть может, тот, кого я хочу вспомнить, никогда и не жил в реальности, в мире яви. Он родом из того мира, что снится телу, но в котором живет душа, в том мире, в котором мы – и музыка, и весна, и живущий в нем сокровенный возлюбленный. Там, в душе, живут возлюбленные, которые вечно любят друг друга. И нельзя отождествлять забытого возлюбленного ни с одним из возлюбленных, которых я знала в яви. Иногда забытый возлюбленный предстает в облике того или иного из «эмпирических» возлюбленных, в облике того, кого я любила в шестнадцать лет, или в облике того, кого я любила в тридцать. Он кроется там, за границей памяти, у него нет имени, у него нет времени, вместо лица у него темный дремучий лес, на голове растут цветы и травы, во рту у него море, в одном глазу солнце, а в другом луна.

Я забыла своего возлюбленного, и тот, с кем мы вместе поехали путешествовать автостопом, – не в меньшей степени мой забытый возлюбленный, чем тот, из-за кого я в шестнадцать лет травилась таблетками. Я забыла своего возлюбленного, но пытаюсь вспомнить его. Кажется, он умел принимать облик животных и птиц. Кажется, он воевал и был ранен, и я нашла и исцелила его. Он продирался сквозь джунгли, чтобы прийти ко мне. Он летал на драконе, он спас меня из заточения, и я родила ему семь сыновей. Он поцеловал меня в высоком замке, он пробудил меня ото сна, он воскресил меня от смерти. Он подобрал меня нищею и сделал королевой, владычицей мира. Он был со мной влюбленным подростком и седым мужем, он был низок и высок, худ и тучен, красив и уродлив. У него была борода, как клюв у дрозда, и рога, как у оленя, и горло, как у журавля. Я забыла своего возлюбленного, но однажды я вспомню, я обязательно вспомню, и мы улетим отсюда навсегда.

Под мостом

В одиннадцатом классе я наконец созрела, чтобы предъявить свои стихи миру. Страна должна знать своих героев. Тем более что сочиняла стихи я с раннего детства, а к одиннадцатому классу уже накопился целый творческий архив. Вот только непонятно было, как и куда, собственно, стихи предъявлять. И я отправилась на поиски.

Я узнала, какие ЛИТО существуют в городе, и посетила несколько из них. Впечатление было удручающим. В одном ЛИТО в ДК Ленсовета были сплошь пенсионеры, и они ставили друг другу плюсики карандашом на тех строчках, которые им понравились. Мои стихи тоже так разобрали, а потом предложили заплатить какую-то небольшую денежку, чтобы мое стихотворение могло участвовать в конкурсе стихов ко дню рождения города. В другом ЛИТО читали длинные простыни стихов под Бродского и заклевали меня, когда я прочитала свободный стих. В третьем ЛИТО было ничего, ко мне отнеслись внимательно и доброжелательно, там вела хорошая пожилая поэтесса, и я познакомилась там и напилась водки с каким-то бывшим баптистом. Четвертым ЛИТО был детско-юношеский клуб «Дерзание», и там я встретила Марту.

В «Дерзание» я заходила за тот год раза три, и первые пару раз о Марте только слышала. Сама она не приходила, но все говорили о ней, о ее стихах. Услышав мои стихи, сам ведущий семинара мне тут же сказал: «А вы знаете Марту Л-ву? Вам обязательно нужно с ней познакомиться!» Марта была первой звездой клуба «Дерзание» и анфан терриблем, и мне очень захотелось узнать, что же она пишет. В самом «Дерзании» мне было как-то не по себе: дети казались мне надменными и сильно превосходили меня знанием современной литературы, я не знала, о чем общаться с ними, и как-то всех стеснялась. Там была девочка-восьмиклассница, которая писала по пять замечательных стихов в день, а к девятому классу бросила писать навсегда, девочка, которая писала тонкую и жесткую короткую прозу, потом поступила в Литинститут, где и канула, беременная девочка, которая писала потрясающие эссе, девочка, которая говорила о себе в мужском роде и посвящала стихи Бетховену. Все они были надменные, злые, прекрасные, но самой надменной, злой и прекрасной была Марта.

В третий раз, когда я пришла в «Дерзание», я наконец увидела ее. Я увидела необыкновенное существо: талантливое и сатанински гордое, ведущее себя эпатажно и эгоцентрично, откровенно издевающееся над всеми вокруг и всеми любимое, сложное, изломанное, умное и, возможно, нежное и беззащитное внутри. Она читала стихи, и мне очень понравилось, потом я читала стихи, и она сказала, что ей тоже понравилось, и пригласила меня после встречи клуба в кафе. Это было ее любимое кафе рядом с Литейным мостом, где мы потом бывали не раз. Внутри был мягкий зеленый свет, деревянные столы и абстрактные картины на стенах. Мы говорили о Рембо и Верлене, Ван Гоге и Гогене, Оскаре Уайльде и лорде Альфреде Дугласе. Ей было шестнадцать, она тоже училась в одиннадцатом классе, и оказалось, что мы обе собираемся поступать на философский факультет. Мы обе считали своим любимым поэтом Артюра Рембо, а из современных – Виктора Соснору. Правда, я никого другого из современных и не знала, да и про того узнала незадолго до нашей встречи. Марта подарила мне свой сборник – тонкую черную книжку с белым квадратом на обложке. Это была книжка тонких и хрупких, черно-белых стихов, полных дождливых кафе, одиноких комнат и аккордов соседского фортепьяно. В этой книге были вечера, тянущиеся, как коньяк, зонт на холсте Писсаро, любовь и смерть, снег, темнота аллей, птицы и поцелуи, вино и море, безумие и эфирные сны, шарф разврата, сломанный ангел, Петербург и далекая Венеция.

Я писала много, писала с одержимостью. Я осваивала Серебряный век, русскую и европейскую классику. Я поочередно влюблялась в мертвых поэтов: Маяковского, Есенина, Пастернака, Цветаеву. Открыла для себя и полюбила на всю жизнь Хлебникова. Я пробовала писать в разных стилях и разными размерами, от античных логаэдов до свободного стиха. Я хотела писать одинаково хорошо свободным стихом и рифмованным. Мне хотелось дать слово траве, дереву, ветру, зверям и звездам. Мне хотелось, чтобы каждое стихотворение было предельным, пронзительным, беспощадным. В тот год я соотносила себя с поэзией, как потом старалась делать всегда – с предельной самоотдачей и напряжением души, работая не столько над текстами, сколько над самой собой: над тем, как я вижу и чувствую, над тем, как я умею ловить и воплощать ускользающее и несбывшееся, несказанное, не от мира сего. Это было время превращения моих детских стихов в стихи взрослые, время превращения из многообещающего подростка – в поэта.

Следующая наша встреча с Мартой была на вступительных экзаменах на философский. Марта взяла мой телефон и сказала, что мы с ней пойдем отмечать наше поступление ночной прогулкой с вином по летнему городу, но так и не позвонила. А потом мы встретились уже студентками, в разных группах, и стали общаться. Мы вместе ходили на окололитературные мероприятия, например, на вечера в клубе «XL», где Марта всех знала, а я никого. Марте нравилось срывать поэтические вечера, эпатировать и устраивать скандалы, и иногда я ее сопровождала в этих похождениях. Мы обе хотели друг перед другом казаться хуже, чем мы есть. Нам нравилось выебываться, и как мы выебывались – это отдельная история. Марта делала это очень красиво. А я наполняла эту трансгрессивную практику сложным духовным смыслом. Я считала, что это великое алхимическое делание, и это стадия работы в черном, этап нарушения социальных норм и конвенций, поэтому надо вести себя как можно отмороженней. Мне такая отмороженность давалась не очень просто, в чем-то приходилось ломать себя, но я полагала это необходимым для свободы души. У Марты был одногруппник Макс, он был геем старше нас лет на пять, у них были какие-то странные отношения: они всюду ходили вместе и явно были очень увлечены друг другом, но при этом вроде как не были парой в стандартном смысле слова. Марта любила геев, а мне со стороны казалось, что Макс ее любит. Мы часто ходили куда-то втроем. Иногда мне казалось, что Марта относится ко мне высокомерно и пренебрежительно, она нарушала любые договоренности, которые между нами когда-либо возникали, я получала от нее шпильки и ехидности в свой адрес, в том числе и по поводу стихов. Но меня к ней тянуло. Марта никогда не приходила вовремя ни на какие зачеты и экзамены, хотя знала все лучше всех. Во время экзамена она могла просто прогуливаться и курить внизу у факультета, лениво собираясь пойти и все сдать, но так в итоге и не доходила. Она была выше этого.

Той осенью на первом курсе, когда мне было еще семнадцать, в университете проводился конкурс молодых поэтов, и мы с Мартой решили принять участие. Мы отправили на конкурс свои стихи, и обе прошли в финал, но ни одна из нас не стала лауреатом. Мы участвовали в поэтических чтениях финалистов на философском факультете. Для меня это было одно из первых публичных выступлений. Я надела желтую кофту, гады и старалась читать как можно громче. И еще у меня были две косички. После этих чтений ко мне подошел один замечательный современный поэт, который был в жюри конкурса, и пригласил на свой спецкурс по современной поэзии на филфаке. Весной меня пригласили на первый в моей жизни фестиваль поэзии. Примерно в то же время я познакомилась с одним писателем и издателем, и он предложил издать книжку моих стихов, которая была уже собрана (однако та книжная серия так и не воплотилась в жизнь). С этого начался мой путь в литературе, стали появляться какие-то публикации. Однако я не была счастлива, я чувствовала сильное одиночество и потерянность.

В апреле Марта пригласила меня на свой день рождения, мы пили во дворике у дома Бродского, напились и стали целоваться, а ночью оказались на какой-то квартире и переспали. До этого я никогда не спала с девушкой. Я помню, как шла после этого утром, похмельная, мимо Фонтанки, на остатках весеннего льда играло солнце, и мне было так странно: и радостно, и немного страшно. Вечером Марта послала мне смс: «Должна ли я все забыть?» Я ответила: «Нет».

После этого мы были вместе. Мы были Рембо и Верленом, Ван Гогом и Гогеном, Оскаром Уайльдом и лордом Альфредом Дугласом. Мы ходили за руку, эпатировали публику, целовались в общественных местах, говорили о поэзии. За те полгода, что мы были вместе, трахались мы после того первого случая ровно три раза. Один раз у меня дома, после того, как мы напились дешевого дрянного вермута «Salvatore». Другой раз – перед моим отъездом летом на Украину. Мы готовились расстаться надолго и поехали на электричке куда-то в район Сестрорецка. В электричке мы по своему обыкновению целовались и всех шокировали, потом выпили водки в кафе у станции, оформленном под Дикий Запад, и отправились искать море. Почему-то мы довольно долго его искали, и в итоге нашли песчаный ветреный пустырь около залива. Вокруг никого не было, и я помню, как мы ласкали друг друга, было холодно, ветер бросал волосы на лицо, руки замерзли и плохо слушались, сознание было как будто спутанным – мы были сильно пьяны. Всюду был этот песок, пахло морем, длинные светлые волосы Марты были разметаны по песку, и это было какое-то хрустальное счастье.

Потом я уехала на Украину: вначале с мамой в Одессу в пансионат, потом поехала в деревню на Днестре, где жил тогда мой дед, летали аисты и всюду были разбросаны красные черепки трипольской культуры, медленно через Жмеринку и Винницу добралась до Киева. И всюду я изменяла Марте, если это можно так назвать, потому что мы никогда не имели в виду никаких договоров и обязательств, и изредка я получала от нее нежные и томительные эсэмэски. На Украине я была весела и счастлива, как редко бывало в жизни, потому что я путешествовала в одиночестве и бродила по зеленым холмам.

Потом я вернулась, и осенью у нас с Мартой был наш последний раз. Она пришла ко мне на ночь, грустная, и было понятно, что все у нас уже кончается. В тот период она уже все время динамила меня, не приходила на встречи, не звонила, игнорировала и отдалялась. Казалось, нас еще разделяла моя растущая известность. Марта ревностно, страстно относилась к поэзии и, кажется, ревновала к ней меня. Когда же я рассказывала ей про каких-нибудь современных поэтов, с которыми я познакомилась или которые мне понравились – она жестоко высмеивала их. Она была замечательным поэтом, но уже почти ничего не писала. Для нее поэзия закончилась вместе с ее взрослением, с началом взрослой жизни, а я только и жила поэзией. Мы обе пошли дальше, пошли в разные стороны относительно того момента, когда мы, семнадцатилетние, стояли перед вратами в литературу. Я уходила по пути поэзии, пути туда-не-знаю-куда, у Марты оказался какой-то другой, несомненно интересный и прекрасный путь. Может быть, дело еще и в том, что Марта в своем жизнетворчестве, в своем представлении о себе опиралась на образ Артюра Рембо, бросившего писать в девятнадцать лет, и один из главных вопросов, который мы с ней всегда обсуждали, – это почему Рембо бросил поэзию. Возможно, и для Марты, для того, как она чувствовала поэзию и роль поэта, поэзия должна была оборваться к девятнадцати годам. И в ту ночь, в тот наш последний раз она спросила меня, как-то непривычно просто: «Как ты думаешь – ты могла бы меня полюбить?» А я не помню, что я ответила.

В ту ночь меня больше всего волновало, кончила она или нет. Она говорила, что кончила сто раз, но я сомневалась, а сама не могла понять. Марта тогда уже не училась на философском. Их с Максом обоих отчислили – они просто не явились на сессию. Впоследствии Марта получила другое образование и добилась больших успехов в гуманитарных науках, но, насколько я знаю, поэзией она больше не занималась.

Когда мы были вместе, мы любили сидеть под мостом. Обычно под Литейным. Так, под мостом, часто проходили наши дни, как будто мы какая-то парижская богема или отверженные. Мы бесконечно пили, но мне сносило тогда голову то, что сильнее вина. Мы сидели под мостом из вечера в вечер и смотрели на бледно-лиловые облатки заката над городом. Иногда мы приходили под мост после того, как закрывалось то самое кафе, в котором мы разговаривали в нашу первую встречу, и продолжали пить, понижая градус. Макс тоже неизменно был с нами. Мы целовались втроем: один долгий поцелуй на троих. Марту это забавляло. Иногда она требовала, чтобы целовались мы с Максом, а она смотрела. Я прижимала его к стене и целовала, потом закуривала. Марта клала голову мне на плечо, и мы смотрели на воду и в позднеоктябрьское небо, на Военно-медицинскую академию и Финляндский вокзал. В глазах у нас стоял туман, а если прищурить глаза или закрыть – можно было увидеть все, и то, чего нет, – увидеть Неву как Луну: мелкий, серебристый, рябой ландшафт. И тогда казалось, что мы в летательном аппарате, летим сквозь Космос. Марта, это Луна, неужели ты не видишь? Мы трое сидели под мостом, ночь падала на наши головы, город шумел, и горели его огни. Теперь уже я клала голову Марте на колени. И видела небо, так мало похожее на летнее небо в украинской деревне, когда я валялась в поле вместе с сыном бывшего деревенского головы и думала, что сын бывшего деревенского головы прекрасен, трава серебряная, а земля находится в межзвездном пространстве.

Той осенью у меня был вечер в «Платформе», мой первый сольный вечер, и я полтора часа с упорством, заслуживающим лучшего применения, читала свои стихи наизусть, потому что думала, что читать по бумажке неприлично, и еще не знала, что все так делают. После вечера я сидела за столиком со взрослыми серьезными поэтами, и мне говорили, что я большой поэт, и официант подошел и поднес мне бокал вина – сказал, что мне попросили передать, и указал, с какого столика. Я посмотрела туда и увидела Марту и Макса, они сидели отдельно, помахали мне, но не стали к нам подходить. Вино было сладко-горьким. И больше мы не виделись.

Пред вратами

героям моих грез
На кухне варилась рыба коту, я пила чай с запеканкой.

У мамы в то время только закончился роман с Бобом, уродом, гадом, шестидесятичетырехлетним американским миллионером. Это он – глава международного терроризма, так он писал маме в чокнутых письмах. «Когда я плачу, я хозяин».

С Люськой мы дружили с первого класса, но все время ссорились. У Люськи светлая толстая коса до задницы, голубые глаза. Я считала ее материалисткой. Я была еще нецелованная в мои двенадцать, а Люська успела этому научиться летом в деревне еще в одиннадцать. Она называла это сосаться. С Юсей мы тоже дружили с первого класса. С парнями мы не общались, и те чувства, которые должны были обратиться на лиц противоположного пола, у Юси с Люськой направились на меня. Они страшно ревновали меня друг к другу: с кем я села, к кому подошла, брали меня за руки и тянули в разные стороны. У Люськи от этих переживаний поднималось давление, и ее увозили в больницу.

Была еще Мариша Ч. в шерстяных колготках и с тощей русой косой. Бабушка не отпускала ее от себя ни на шаг, потому что мама ее, как говорили, рано залетела, и бабушка не хотела, чтобы Мариша повторила ее судьбу. Мариша занималась музыкой и карате, периодически выходила в отличницы, а после школы бабушка всегда несла ее ранец до дому. Нам Мариша неоднократно показывала любовные письма, которые ей якобы писали мальчишки в классе. Вначале мы не верили, что они настоящие, но однажды она зачитала письмо от одного умного толстого мальчика, и там было написано, что он узрел в ней воплощение вечной души России. После этого я поверила. Тогда же, в седьмом классе, Мариша стала нам рассказывать, что она лесбиянка, вернее, бисексуалка, что у нее есть одновременно девушка и парень. Все разговоры стали у нее сплошь про лесбиянок и геев, и она стала слушать песни Бориса Моисеева и Шуры. Об этом прознали старшеклассники и стали над ней издеваться. После чего произошло родительское собрание, на котором разбиралась тема Маришиной гомосексуальности, и наш завуч и учительница математики Ольга Васильевна, мудрая и строгая женщина, сказала, что ориентация – личное дело каждого человека. По крайней мере, так мне передали, и за что купила, за то и продаю.

На тринадцатилетие мне подарили чуть-чуть денег, и на них я купила пустую кассету и серьги. Гостей, правда, не было. В прежние годы приходили девочки: Люська, Юся, Наташа, Аня, Вика, Карина. Нежная Карина с родинкой у рта для меня ассоциировалась с Ассоль: она тоже ждала своего принца, верила в фей и Деда Мороза. Я по-своему тоже верила, но считала, что в отличие от Карины я отделяю правду от лжи, а Карина верила во все буквально. Четырнадцатилетняя Наташа была моей троюродной теткой и дачной подругой. Она тоже уже сосалась. Анечка маленькая была моей дачной подругой – самой любимой – но два года назад они перестали приезжать на дачу, потому что Анин дедушка развелся с Аниной бабушкой и женился на женщине, которая не пускала Аню на дачу и вообще проявила себя. На даче нас было четверо подружек: я, Аня, Наташа и Надька, но Надька ко мне на детские дни рождения не приходила. Два последних лета в нашей дачной компании появились и парни, с ними мы устраивали костры в лесу за станцией. Правда, я на таком костре была только однажды: когда я ехала туда во второй раз, стоя на багажнике Надькиного велосипеда, я наткнулась на дедушку, и он снял меня с багажника и за уши отвел домой. На даче мне не разрешали долго гулять по вечерам, в самом лучшем случае во время белых ночей я должна была возвращаться в десять. Мне немного нравился Димка с Приозерской, у него был мопед, и мы с ним при встрече всегда здоровались, хоть и не были знакомы.

«В тринадцать лет раньше на Руси замуж выдавали, – сказал мне по телефону дед Андрей, – желаю тебе счастливой юности! Делаешь ли ты уже макияж?» Я не делала ни макияжа, ни уроков.

В прошлой жизни у меня был брат, – думала я, – но в этой жизни он не смог родиться, так как мама сделала аборт. Но я ее не осуждала: зачем ей был второй внебрачный ребенок?

Много лет я любила Сашу. Это был парень, подросток, старше меня, сирота, мальчик поразительной красоты. О моей любви к нему не знала ни одна живая душа. Я не помню ни одной черты его лица, но знаю, что никого краше него я не видела до сих пор. Мне было восемь лет, я мечтала, что я лежу в глубоком обмороке на улице, где стоит его дом, а он меня подбирает, берет на руки и относит к себе домой.

В шестом классе я увидела Игоря, который учился в девятом, и меня поразило, как он похож на Сашу. Это был почти Саша, но у Саши волосы были, наверное, русые, и глаза, наверное, светлые, а Игорь был черноволосым и зеленоглазым. Игорь был смугл, а Саша был бледен, но из-за того, что он напоминал мне Сашу, я в него влюбилась. Мама подарила мне энциклопедию для подростков, и там была приведена поговорка: «Нет лучше игры, чем в переглядушки». Этим мы и занимались целый год, так и не познакомившись, пока он не закончил девятый класс и не ушел из нашей школы. Несколько раз Игорь подходил ко мне, видимо, с тем чтобы со мной познакомиться, но в эти моменты я страшно пугалась, все мои взгляды и движения говорили «не надо», он не решался, и тогда на расстоянии я снова посылала ему взгляды любви. К концу учебного года я стала подозревать, что он уйдет из школы в техникум и я его больше никогда не увижу. Мне приснился сон, что мы гуляем вместе, но он должен куда-то уезжать, и перед расставанием он спросил меня, хочу ли я быть его любовницей.

Люська с Юсей в седьмом классе стали бегать за девятиклассниками Даней Извозчиковым, Андреем Яновским и Ильей Никифоровым. Я делала вид, что мне они тоже интересны, чтобы у нас были общие темы.

Отец приехал ко мне на выходных после моего дня рождения и привез мне парфюмерный набор Palmolive – молочко для тела, шампунь и мыло. Взрослые умудрились три часа говорить о политическом кризисе. Отец говорил, что его немецкие коллеги зовут его на постоянную работу в Германию, а я думала про себя, что нельзя уезжать, потому что Россия спасется и спасет мир. «Земля сошла с оси, – думала я. – Экономика в корне неправильна. Люди забыли, что они братья. Горе нам!»

Я читала священные книги разных народов, философские и мистические трактаты вперемешку с дешевой эзотерикой и нарисовала в большой тетради карту трех миров: материального, астрального и духовного, под которым имела в виду внутренний мир. В материальном мире находились планеты, звезды, вода, воздух, земля, огонь и эфир с населяющими их организмами. В астральном мире находились астральные планеты, звезды, вода, воздух, земля, огонь и эфир, их хранители и населяющие их сущности, а также астральные двери, ангелы и архангелы, души людей, разные существа, эгрегоры и книга знаний. Духовный-внутренний мир я нарисовала в виде огромной человеческой головы, в которой были разные разделы: «сознание», «подсознание», «любовь», «память», «уровень духовной красоты», «таланты», «личность», отдел, отвечающий за сексуальность и семейную жизнь, отдел генетического наследования, отдел психических травм, отдел интуиции и отдел, который я назвала просто «Искра Божья».

Вечером я лежала в кровати, а мама, повернувшись ко мне спиной, работала за секретером. Таковы были все вечера, год за годом, в нашей общей комнате. Горела настольная лампа. Окна занавешивали тусклые оранжевые шторы, а на красном ковре цвели плоские черные цветы. Рядом со мной лежала книга Драйзера «Американская трагедия». Я думала о том, есть ли Библия на других планетах, и, если есть, такая же ли, как у нас, или немного другая?

Летом за нами с Надькой по всему поселку гоняла тачка – желтый жигуль. Там были парни, которым нравилось нас пугать тем, что они нас затащат в машину и увезут на озеро. Мы с громким визжанием от них убегали, а Димка с Приозерской все видел и после этого стал смотреть только на нас и при встречах махать мне рукой. Один раз мы с Надькой намазали губы помадой и гуляли, а он с другом ехал на мопеде. И они нам крикнули: «Привет, красавицы!»

Все вечера мы сидели на пруду, что на обочине шоссе, – оттуда видны все парни: Жека с сигаретой, Серый, Ванька, № 1 и № 2, и все, кто вечером ошивается на шоссе. Мы там в картишки дулись. Еще у нас было развлечение: тормозить проезжие машины. Как-то мы с двумя Надьками сели на шоссе в подобие позы лотоса. Так мы познакомились с двумя мотоциклистами: № 1 и № 2. Они потом, проезжая мимо нас, все время посылали нам воздушные поцелуи вперемешку с факами.

У меня были две сигареты, – одна чуть сожженная, и зажигалка. Одну сигарету мне летом подарил Жека, другую Люська, а зажигалку купила я сама. Сигарету, подаренную Люськой, мы решили выкурить в подъезде. Люська сделала три затяжки, а я попробовала только одну, но ничего не почувствовала, потому что пришлось срочно тушить сигарету, – кто-то вошел в подъезд. Дома я хранила эти две сигареты в потайном отделении моего старого портфеля.

Люська, вернувшись из больницы, рассказала мне о парне, с которым она там познакомилась и который пытался ее изнасиловать или, по крайней мере, поцеловать. В школе мне рассказали сплетню, что Яновский пригласил к себе домой Лену Бахтину, чтобы поебаться. Но когда она пришла, в самый последний момент у него не встал.

Когда меня оставляли в покое, я исписывала стихами тетрадь за тетрадью.

«Если бы все люди увидели друг друга в истинном свете, они мгновенно побежали бы извиняться друг перед другом и обниматься», – думала я. Когда я лежала и слушала музыку, меня касался луч света, и мне хотелось пожертвовать собой для человечества. Когда я не знала, как поступить, я спрашивала себя: а как поступил бы ангел?

Летом мы с мамой и Бобом ездили на Невский. Мы взяли себе такси на всю дорогу, а в конце поездки собирались идти на «Лебединое озеро». Я была одета во все белое: вельветовые брюки и блузку, а мама была одета по-спортивному. Такси нас ждало, а мы пошли в автопарк на Конюшенной площади, чтобы мама переоделась. И вот, выходя из автопарка, я увидела черную длинную машину, а в ней молодого человека. Он был уже взрослый – старше двадцати, но, наверное, младше тридцати лет. Он был невероятно красив. Молодой человек смотрел на меня, не отрываясь, и я полюбила его с первого взгляда. Мы подошли к такси, и мама с Бобом и водителем начали болтать, а я стояла снаружи и смотрела на него, время от времени отводя глаза. Но он ни разу не отвел глаз. Потом он, не отводя глаз, стал выходить из машины. Увидев, что он идет ко мне, я испугалась, – мне было только двенадцать. И я юркнула в наше такси, а через несколько секунд снова вылезла и увидела, что он опять в машине и смотрит на меня. Потом мама с Бобом решили отпустить такси, и мы пошли в сторону от его машины. Я последний раз обернулась и увидела, что он машет мне рукой, тонкой и красивой, как у принца.

В седьмом классе мне разрешали ходить в школу одной, но бабушка обязательно спускала меня на лифте и выводила из подъезда, и, с ее слов, подъезд казался мне местом грабежей, убийств и тусовок наркоманов.

В школьном коридоре Мошинков из 9-го Б сказал Люське: «Я тебя хочу», – и заржал.

Люська рассказала мне, что ее бабушка думает, что Люська переспала с половиной школы, будто Люська спит со своим отцом, и даже будто у меня есть мужчина.

Впервые со мной пытались познакомиться, когда мне было десять лет. Мы с бабушкой и дедушкой поздним вечером возвращались из гостей и шли по переходу метро. На мне была куртка, а из-под нее торчала нарядная серебряная юбка, и волосы, длиной ниже пояса, были распущены. Я немного отстала от своих, и за мной пошел парень-грузин и сказал: «Дэвушка, повернысь, апельсин дам». Я повернулась, и он сказал: «Кра-а-асывый деэвушка!» Люська, узнав об этом, потом целую неделю заставляла меня повторять этот рассказ во всех подробностях.

В поликлинике мне прокололи вену на одной руке, но кровь не шла. Прокололи вену на другой руке, и там тоже не шла. Так и не смогли взять кровь на анализ.

Я просыпалась с мыслью: «Опять вставать?» и засыпала с мыслью: «Опять спать?» Я думала, что мне скучно жить, и жила из чувства ответственности и с надеждой на будущее.

Четырнадцатого декабря девяносто восьмого года на улице был мороз минус двадцать один. Бабушка пыталась заставить меня есть гречневую кашу, я отпиралась, потому что и так ела кашу каждый будний день и мне было обидно есть ее еще и в выходной день, и бабушка, сказав: «На нас с дедушкой не рассчитывай, мы уходим!», хлопнула дверью. За день до этого, когда мы с бабушкой поссорились, она на меня жаловалась маме с дедушкой и кричала как можно громче, чтобы я все слышала, видимо, желая, чтобы я расплакалась и стала просить прощения: «Эта дрянь меня не слушается! Хамка! Надо наказывать! Смотрите, что у вас выросло!» Тогда я вошла и рассмеялась ей в лицо.

Бабушка говорила про меня: «Я еще не встречала ребенка с таким ужасным характером!»

На досуге я часто листала наши фотоальбомы и придумывала по фотографиям истории и сказки. Была целая серия фотографий меня в девятилетнем возрасте в бальных платьях и с прическами старинных дам. Маме нравилось делать из меня куклу, она красила мне лицо, сооружала замысловатые прически из моих длинных волос, обряжала меня то в голубой гипюр, то в розовый атлас, то в золотую и серебряную парчу. Одно из платьев мама привезла из Франции, другое сшила на заказ, а несколько были ее собственными вечерними платьями. У мамы были накладные золотые локоны, и она прикрепляла их к моим темным волосам. Позировала я и в ее многочисленных блондинистых париках, и с голыми ножками и на каблуках, с лукавым взглядом и яблоком в руке. Серия фотографий «мечта педофила». На следующих фотографиях я в двух «деловых» бархатных костюмчиках, красном и голубом, в неприлично короткой юбке с пышным белым жабо на блузке и в блестящих серебряных лосинах. Эти костюмчики мне купила мама и сказала, чтобы я в них ходила в школу каждый день. Это был второй класс. Костюмчики были красивые, но ходить в них мне было стыдно из-за этих коротких юбок, блестящих лосин и жабо. Но делать было нечего, и я ходила в них, еще больше замыкаясь от одноклассников, стараясь не обращать внимания на их насмешки и замечания учителей, которые запрещали приходить в школу в лосинах. Я верила маме, что костюмчики красивые, учительницы – совковые синие чулки, а другие девочки просто мне завидуют. Так я и приходила в класс, вся нелепо, кукольно, непристойно красивая, садилась за парту и смотрела отсутствующим взглядом в никуда. Дальше шли фотографии с дачи: я в беседке, в кустах, залитая солнцем, я на велосипеде, я с мамой, я у озера, я с Наташей и Надей, потом дедушка с бабушкой, дядя Алеша, баба Беба, Бедя, Кораблевы, Богдановы, тетя Лена, мы с мамой в Ботаническом саду, в парке ЦПКиО, годовщина свадьбы бабушки с дедушкой, Новый год у Кораблевых, мамины друзья, мама с Собчаком, мама с зампредседателя ООН, мама с длинными серьгами в золотых, серебряных, декольтированных летящих платьях, мы с папой на моем десятилетии, в день нашего с ним знакомства.

На улице со мной кокетничали мужики-водопроводчики, а сзади шли Люська с Пятковой и все слышали.

На стыке веков я загадывала о конце света, ставших крестом планетах и сошедшем с неба короле ужаса, который воскресит великого короля Анголмуа и будет он царствовать.

Мы встречали девяносто девятый год. Слушали Ельцина, бой курантов, смотрели «Голубой огонек». Я выпила один бокал шампанского и полторы рюмки кагора. Перед Новым годом я в первый раз в жизни проэпилировала ноги, вернее, мне их проэпилировала мама, и это была самая сильная физическая боль, которую я на тот момент испытывала в жизни. Я исцарапала себя ногтями и вся вспотела.

Наташа, чуть шевеля длиннющими накрашенными ресницами, рассказала, что уже завела себе парня по имени Илья, который учится с ней в параллельном классе.

Иногда мне казалось, что моя бабушка меня ненавидит, хотя я знала, что она меня любит, и она часто говорила: «Так как мы, тебя никто никогда любить не будет».

В день родительского собрания я ждала маму в школьном вестибюле, и пришел Андрей Яновский. Я читала учебник литературы, но из-за присутствия Яновского не смогла сосредоточиться, взяла учебник геометрии, повертела его и тоже убрала. Тут Яновский сказал: «Ты давно в этой школе учишься?» – «С первого класса. А что?» – «А я тебя раньше не видел». – «Не видел?» – «До этого года». – «А я тоже тебя не видела…» – «Ты в 8-м классе учишься?» – «Нет, в 7-м. Но мы учились с 4-м». – «Мы тоже». – «А что ты здесь делаешь?» – «Переписываю физику». – «А у нас родительское собрание». – «А у нас не было. Ну ладно, пока». После этого разговора я долго гадала, будем мы теперь с ним здороваться при встрече или нет.

У Яновского было прозвище – Огурец.

Боб разместил в Интернете фотографии моей матери в пеньюаре и написал, будто бы она проститутка, и указал ее электронный адрес.

В то время я, ничего не зная ни о Шлейермахере, ни о герменевтике, совершила великое открытие того, что у каждой книги есть много смыслов. Пять выделенных мной смыслов книги назывались так: «Буквальный», «Мораль», «Происхождение книги – переживания автора», «Расшифровка» и «Истинный Обобщающий Смысл». Причем «Происхождение книги» и «Истинный Обобщающий Смысл» трансцендентны. Так, в «Аленьком цветочке» буквальный смысл —история о купеческой дочери и чудище, мораль – сила любви превращает уродливое чудище в прекрасного принца, а расшифровка, взятая мной из какой-то статьи в «Комсомолке», подразумевала то, что чудище – это Россия, которая скрывает свою прекрасную царственную сущность под уродливым обликом.

«Что такое аленький цветочек, краше которого нет на свете?» – написала я в тетради жирной ручкой и обвела три раза.

«Это абсолютный максимум и минимум Николая Кузанского», – шепнул мне через годы голос философа Коли (не Кузанского).

И всю свою жизнь я буду рассказывать вам, что это такое.

В то время мне было еще не безразлично, кто сел рядом со мной в метро, улыбнулся ли мне продавец-консультант, подмигнул ли охранник.

В этом мире были только две сигареты, спрятанные в старом портфеле, и в них было больше блаженства, чем во всех сигаретах, которые я могла бы выкурить за свою жизнь; один бокал шампанского на Новый год, и в нем было больше блаженства, чем во всем алкоголе, который я могла бы выпить за свою жизнь. Головокружительная энергия была спрессована в бесчисленных «нельзя». Это было время ногам подкашиваться от любви к тому, с кем мы даже не были знакомы, время рукам не знать, какую протянуть при встрече, время волосам быть такими длинными, что в них могли завестись крокодилы, время, когда попытка знакомства, попытка поцелуя и попытка изнасилования равнялись между собой, как бывает у маленьких девочек и престарелых девственниц. Такими мы были: умеющими питаться светом, с детскими снами в утренних глазах, с горечью и надеждой, и с нестерпимой жаждой свободы, в летний полдень, в зимнюю полночь, входящие во врата храма с надписью «НЫНЕ ЭТО ДОЗВОЛЕНО».

Любить как никто

Пятнадцатилетняя Полина набрала на домофоне номер квартиры. Было полдесятого вечера, весна.

Через пять минут вся белая, с окаменелым лицом в подъезд спустилась бабушка в сером демисезонном пальто, накинутом поверх домашнего халата, накинутого, в свою очередь, поверх ночной рубашки. Полине нельзя было одной заходить в подъезд и подниматься на лифте.

Бабушка ответила на приветствие Полины кивком и многозначительно не разговаривала с ней во время подъема на лифте. Казалось, она едва сдерживается, и резкая окаменелость ее черт – следствие усилия, попытки оттянуть момент, когда она не выдержит и закричит на Полину. Когда Полина пыталась посмотреть ей в глаза, чтобы понять, что происходит, бабушка отворачивала взгляд, чтобы не вспыхнуть раньше времени.

Когда они вошли в квартиру, на пороге фигурами немого осуждения стояли дедушка и мама. Бабушка завопила:

– Я больше не могу! Она меня изводит! Делает все, что хочет! Увольте меня!

Дедушка сказал Полине:

– Ты живешь с нами и должна учитывать наши интересы. Бабушка не может, чтобы ты поздно возвращалась. Ты учитываешь только свои интересы, так нельзя.

– Блин, но ведь вы мне разрешили гулять до десяти… – попробовала оправдаться Полина.

– Это когда ты очень просила. Но сегодня ты ушла и не сказала, во сколько придешь. И мы поняли, что до девяти. Бабушка чуть не умерла!

– Я чуть не умерла из-за этой паршивки! Без пяти девять, девять, девять ноль пять, девять пятнадцать – а тебя все нету! – кричала бабушка.

– Пришлось дать ей два успокоительных, – продолжал дедушка. – Больше никуда не будешь ходить по вечерам! Все! Наказана!

– Как – никуда?! Почему – никуда?! Что я такого сделала?! – Полина теряла самообладание.

– Нужно щадить бабушку и дедушку! Им немного осталось! – подбавила масла в огонь мама.

– Но нужна же мне хоть какая-то свобода! Я так не могу! – уже кричала Полина.

– Свобода – это осознанная необходимость, – сказал дедушка.

– Чушь! – завопила Полина.

– Это человек поумнее тебя сказал, – возразил дедушка.

– Хватит надо мной издеваться! – визжала Полина.

– Посмотрите, что у вас выросло! Хамка! Дрянь! – кричала бабушка. – Она неподконтрольна! И для кого это все? Зачем приличной девочке эти вечерние гулянья? Для этих? Для этих шкетов твоих плюгавых? Козлов поганых? Этого твоего водопроводчика? Они тебе нас дороже! Это у них ты так вести себя научилась? Я таких, как ты, дерзких, никогда не видела! Ты нас в гроб сводишь! Ты приближаешь нашу смерть! А зря! Тебя никто так, как мы, никогда любить не будет! Кому ты нужна! Мы умрем – тут-то ты и поплачешь!

Тут выскочил из своей комнаты Полинин дядя Андрей и заорал, обращаясь к матери Полины:

– Лена, переезжайте на ту квартиру! Сколько уже можно! Если будет еще один скандал, я уйду из дому! Мне, в отличие от вас, дорого здоровье моей матери, и я не могу смотреть, как твоя дочь ее изводит! Несладко тебе там будет вдвоем с Полиной! Все, кто живет с Полиной, обречены на растерзание! Я хотел бы, чтобы Полина жила где-нибудь в Москве, в полной изоляции от нашей семьи!

– Достали! Достали меня, не могу! Хватит! – истерично завопила Полина. – Провалитесь вы все пропадом! И, громко рыдая, убежала в ванную и там заперлась. Включила теплую воду, смотрела на струйки текущей с ресниц туши в большом, в сухих крапинках зубной пасты, зеркале, грела кисти рук и вся сотрясалась от рыданий. Но даже сквозь шум воды, ор в коридоре становился все громче.

– Она сумасшедшая! – кричала бабушка. – Ее нужно лечить!

В ванную ломились. Дедушка кричал:

– Открой! Открой немедленно! – и расходился все громче и громче.

– Открой немедленно, или я сейчас же выломаю дверь!

– Дайте мне успокоиться, я потом открою! – просила Полина.

– Открой сию секунду! – кричал дедушка, приходя в раж.

Испугавшись за дедушку, Полина открыла, и он вломился в ванную с какой-то таблеткой и стаканом воды.

– Выпей! – приказал он.

– А что это? Не хочу таблеток! – сказала Полина, вся красная и сморщенная от слез.

– Это успокоительное. Пей!

– Но я не хочу, я и так успокоюсь, – ответила Полина, но дедушка уже ничего не слушал, кинулся к Полине, и, несмотря на ее ожесточенное сопротивление, силой открыл ей рот и стал вталкивать туда таблетку.

– Не хочу таблеток для сумасшедших! – сорвавшимся голосом попыталась крикнуть Полина, закашлялась и проглотила, онемев от ужаса.

Немного успокоившись, дедушка сказал Полине:

– У тебя ужасный характер! Ты не умеешь контролировать свои эмоции! Ты не права, и должна перед бабушкой извиниться.

Бабушка уже лежала в постели, укутав больную голову в шерстяной платок, маленькая и беззащитная, и пахла лекарствами, вся какая-то ослабевшая после этой сцены.

– Бабушка, прости меня, пожалуйста, – сказала Полина и поцеловала ее в лобик, который она как-то совсем по-детски, простодушно подставила.

Полина легла калачиком в своей комнате и тихо всхлипывала. Пришел дедушка, обнял ее, поцеловал и сказал:

– Ну все, все. Ты же знаешь, мы тебя очень любим и за тебя волнуемся. Ты не сердись на нас.

У него дрожали руки, а после он пошел на кухню и сам пил успокоительное.

Полина снова стала плакать, ей было жалко дедушку с бабушкой, жалко, что она портит им здоровье и приближает их смерть. Она лежала, плакала и думала, как она их любит, и вдруг почувствовала, что на нее накатывается волна большой-большой и совсем бездонной, ласковой и душераздирающей любви, и от этой любви хотелось плакать еще больше. В этот момент вошла мама, увидела, что Полина снова плачет, и спросила: «Что, ненавидишь свою семью?»

Бедя

Она была дитя любви, и звали ее Изабелла, в честь матери. Но все называли ее Бедя. Моя бабушка еще называла ее Геша. Гешей она сама себя прозвала, когда была ребенком, но никто, кроме моей бабушки, уже этого не помнил. Бабушка была ее старшей сестрой по матери, а мне, соответственно, Бедя приходилась, как это обычно называют, двоюродной бабушкой, а я ей внучатой племянницей, в общем, не самое близкое родство.

Она была толстой, со снежно-белыми волосами, подстриженными горшком, с щетиной на подбородке, и вся тряслась. Еще у нее была съемная челюсть, и она хранила ее в ванной и надевала, чтобы поесть. Говорят, она не всегда была такой. Я видела ее юношеские фотографии: хорошенькую чуть-чуть пухленькую светловолосую девушку пятидесятых годов. Знаю, что в молодости она ездила с родителями по советским республикам и некоторым странам Восточной Европы, они привозили оттуда сувениры, кукол в национальных костюмах, разные памятные мелочи, которыми была заполнена ее комната. Ее отец, Николай Васильевич, был директором разных театров и домов культуры, долго возглавлял ДК Ленсовета на Петроградской, где сейчас даже открыли маленький музей его памяти. Бедя росла в театральной среде, ходила на все премьеры, знала артистов. Вместе с родителями и большими веселыми компаниями их друзей они с моей бабушкой в юности постоянно ездили отдыхать на море в Абхазию, в Леселидзе. Старшая Изабелла, Бедина мать, была очень яркой, властной и эксцентричной женщиной, и, к слову сказать, начала сексуальную революцию в Советском Союзе, организовав фирму «Невские зори», которая одной из первых в советское время стала заниматься семейным консультированием. У нее работали ведущие специалисты в этой области – Свядощ, Цирюльников и другие. Она очень любила и от всего оберегала младшую дочь, старалась все время держать ее при себе. Бедя была робкой, пугливой девушкой, боялась и сторонилась мужчин, а если кто-то где-то начинал оказывать ей знаки внимания, на горизонте появлялась защитница-мать.

В детстве я неоднократно слышала, как бабушка с дедушкой называли Бедю «несчастным человеком» и при этом печально вздыхали. До поры я не понимала, в чем именно несчастье Беди. Она жила тогда по-прежнему со своей матерью, моей уже престарелой прабабушкой, и я знала, что Бедя прожила с ней всю жизнь. Иногда меня отводили к ним. У них был какой-то особенный запах в квартире, скорее приятный, и много старинной мебели: желтое туалетное зеркало и шкаф, пуфик рядом с кроватью на изогнутых ножках. Мне нравилось рассматривать сувенирных кукол, старые книги, альбомы с черно-белыми фотографиями, на которых много незнакомых веселых людей на пляже, и иногда мелькают лица молодых прабабушки с прадедом или совсем юной бабушки. Меня неизменно угощали чаем с полярным тортом и печеньем курабье. В основном я общалась с прабабушкой, а Бедя была просто фоном, как бы приложением к ней, и все больше уходила полежать в свою комнату. Прабабушку я любила, а Бедя… с ней было что-то не так… Она была не такая, как другие взрослые, как будто на самом деле она была не взрослая, а тоже ребенок, и иногда говорила что-то непонятное и обидное. Кажется, когда я была маленькая, я спросила у нее, почему у нее такие белые волосы или что-то такое, а она вдруг очень обиделась и в ответ сказала мне какую-то гадость про мою внешность. Мне показалась очень странной эта неподдельная обида от взрослого человека и гадость в ответ – как будто мы разговаривали абсолютно на равных, как двое маленьких детей, и она была чуть ли не младше меня. Когда она обижалась, например, во время разговоров с моей бабушкой, она начинала вся трястись, выглядело это страшно, и мне казалось, что с ней просто надо быть вежливой, но поменьше общаться – вдруг ей что-то не понравится, она обидится, начнет говорить гадости и трястись.

Потом мне рассказали про Бедю следующее. Когда ей было девятнадцать лет, она с другими студентами поехала «на картошку», и там вдруг разделась догола, начала бегать и кричать непристойности. Вызвали родных, увезли ее и положили в психиатрическую больницу. Благодаря связам родителей, ее лечил какой-то лучший психиатр того времени, который «весь театральный Петербург в руках держал». Он назначил ей сильные лекарства и сказал: «Надо спасать голову». Потом эти приступы еще повторялись. Бедя слышала голоса, неоднократно лежала в психиатрической больнице. Основными препаратами, которые она принимала в течение жизни, были галоперидол и соли лития. Постепенно она стала толстой, начала трястись. Мне говорили, что заболевание было связано у нее с подавленными сексуальными желаниями – не зря она раздевалась и кричала непристойности. Почвой для его развития было воспитание и давление со стороны матери. Так или иначе, но сексуальным желаниям суждено было оставаться подавленными всю жизнь. Ни одной прогулки за руки под Луной. Ни одного поцелуя. Ничего этого не было в жизни Беди. И она жестоко, отчаянно завидовала тем, у кого это было. Из-за болезни она стала бояться и сторониться мужчин еще больше. Лечение помогло: она осталась членом общества, доучилась в Лесотехнической академии, всю жизнь работала инженером на предприятии. Но всю жизнь ее мучили эти нереализованные сексуальные желания. Иногда она чувствовала, что начинает думать о каком-то мужчине, например, из сослуживцев, ее начинает тянуть к нему, или кто-то просто был с ней добр, улыбнулся, пошутил, поздравил с 8 Марта, – и параллельно с пробуждающимся сексуальным желанием в ней усиливалось ее заболевание, нарастали голоса в голове, и я не знаю, что именно такое гадкое, непристойное они ей кричали, но неизменно каждое проявление интереса к мужчине приводило у нее к обострению, и все ее половые чувства в зачатке глушили галоперидолом.

Иногда я думаю о том, что в наше время судьба Беди могла бы сложиться иначе. Более мягкие препараты, психотерапия, психоанализ… Может быть, она в какой-то степени жертва советской психиатрии, несмотря на то что ее лечили лучшие психиатры? Бабушка с дедушкой намекали мне на это. Беде был поставлен диагноз «шизофрения», притом какая-то форма, которая протекает с маниакальными и депрессивными периодами, как биполярное расстройство. Благодаря лечению она сохранила разум, но стала инвалидом. Можно ли было этого избежать? Если бы кто-то помог ей, если бы она смогла разобраться в себе, перестать подавлять естественные чувства, перестать бояться матери? Если бы не назначили ей сразу же галоперидол, не поставили бы сразу диагноз «шизофрения»? Если бы она начала жить одна, встречаться с мужчинами, ходить к психоаналитику? Я не знаю. Получилось так, что очень рано она стала инвалидом, и дальше всю жизнь прожила под крылом у опекающей матери, даже не пытаясь предпринять никаких вылазок на свободу. Возможно, она ждала, что появится прекрасный принц и полюбит ее, что каким-то образом это произойдет само и в жизнь придет эта самая мужская любовь, которая была ей так нужна. Но прекрасный принц не появлялся. Как-то раз мы сидели с ней на кухне, Бедя слушала, как обычно, радио, играла какая-то песня про то, что любовь придет нежданно-негаданно, и тут Бедя вдруг сказала с горькой усмешкой: «Шестьдесят лет идет, и до сих пор идет».

Когда моя прабабушка умирала, а до этого долго была в старческом маразме, Бедя укоряла ее. Всегда заботливая, послушная, обожающая мамочку дочь вдруг стала жестоко припоминать умирающей свои давние обиды. Прабабушка стала слабой, беспомощной, ничего не понимала, и Бедя припомнила ей, как когда-то она выбросила котенка, которого Бедя в детстве подобрала. Всю жизнь у Беди болела душа об этом выброшенном котенке, но она смогла сказать о нем умирающей матери только за несколько дней до ее смерти.

Бедя осталась одна и так жила какое-то время, от одиночества и безделья звоня моей бабушке по пятьдесят раз на дню, пока не произошло нечто, очень Беде не понравившееся. Мы с мамой переехали к ней. Мы всегда были прописаны в их с прабабушкой квартире, и, когда мне исполнилось шестнадцать, бабушка не смогла больше со мной жить, и было решено нас с матерью отселить. Отселять было недалеко – в соседний дом. Но Бедя была не в восторге, и, хотя мы официально были такими же хозяевами квартиры, как и она, воспринимала нас как каких-то понаехавших приживал, незаконно посягнувших на ее собственность. Дальше пошли годы тяжелого совместного проживания. Я всегда старалась общаться поменьше, но иногда Беде самой хотелось пообщаться. Обычно в таких случаях она приходила и начинала проверять мою эрудицию: знаю ли я таких-то советских артистов, таких-то художников? Я, разумеется, не знала. Тогда она приносила мне посмотреть художественные альбомы, которых у нее было огромное количество. Зная, что я пишу стихи, она иногда приносила мне и показывала какие-то вырезки с девичьими стихами из советских журналов. Эти стихи ей нравились, находили отклик в душе, и она когда-то сама их вырезала. Были среди вырезанных стихов и стихи Кушнера, который ей тоже нравился. Всю жизнь она хранила стихотворение, которое написал ей как-то ко дню рождения Александр Георгиевич Кутузов, сосед по даче и сослуживец ее матери. В этом стихотворении он назвал ее «эта темная блондинка».

Для Беди очень уязвимой, болезненной сферой было все, что связано с женской сексуальностью. Я не щадила ее: водила любовников, разгуливала голая по квартире. Бедя оскорбляла меня постоянно, во время случайных встреч на кухне и в коридоре. Любая встреча могла обернуться какой-нибудь сказанной в мой адрес гадостью. Я выходила из душа, завернутая в полотенце, а Бедя, увидев меня, тряслась и кричала: «Думаешь, ты красивая? Очень ошибаешься!» Про всех моих молодых людей она подозревала, что они хотят ее изнасиловать. Помню, как она не разрешала звать водопроводчика, потому что считала, что он влюблен в нее, и боялась его домогательств. Она считала, что в нее влюблен соседский дед, часами курящий у мусоропровода – с ее точки зрения, он ошивался там в ожидании, когда она пойдет выносить ведро. Как же она нервничала, волновалась, тряслась, как билось сердце, когда она видела мужчин!

Мне кажется, что Бедя была по-своему доброй. Обидчивой, капризной, инфантильной, но по-своему доброй. Она очень любила и жалела котов, и когда наш кот болел и умирал – очень переживала и даже плакала. Ко мне она тоже иногда бывала добра, ласково разговаривала, сочувствовала чему-то. Если где-то что-то плохое случалось, она всегда очень сочувствовала чужой беде. Иногда она приходила с явным желанием близости, понимания, душевного разговора, но все у нее было неровно, и через полчаса она уже могла озлобиться и говорить гадости.

Как-то раз она пришла ко мне в комнату, принесла какие-то художественные альбомы, вырезки со стихами, а потом вдруг рассказала следующее: «Я никому этого никогда не говорила. Ни разу в жизни. Ты никому не скажешь? Когда я училась в Лесотехнической академии, я как-то шла туда утром… и на меня в парке напал парень… он со мной учился… повалил на землю… облапал… всюду трогал… потом убежал… я никому не могла рассказать, носила все в себе… даже маме не могла… все время думала об этом… полгода… потом начались голоса, я заболела». Я была потрясена этой историей и никому ее не рассказывала много лет, но сейчас, когда и Бедя, и бабушка с дедушкой уже не с нами, думаю, я могу рассказать. Я думала потом об этом парне: ведь он даже не представляет себе, что он спровоцировал, чему послужил, может быть, спусковым механизмом. Он напал в парке на девушку, напугал, облапал, ей потом было стыдно и страшно от того, что с ней произошло, она заболела, стала инвалидом, у нее нет семьи, она одинока и несчастна. А он, может быть, женат, у него дети, внуки…

Моя подруга юности, Лиля, однажды очень испугалась, что меня может постигнуть участь Беди. Я рассказала ей в общих чертах ее историю (без этого эпизода про парня), и Лиля вдруг села на рельсы и заплакала. Оказалось, что ей стало меня жалко, потому что она подумала, что и меня тоже ждет что-то подобное. Действительно, тогда, в шестнадцать-семнадцать лет, я выглядела и вела себя как человек, который вот-вот окончательно сойдет с ума – настолько я была дикая, ебанутая на всю голову. И действительно, несколько позже дурная наследственность догнала меня, и у меня таки поехала крыша. Я не знаю, как бы сложилась моя жизнь, если бы меня лечили в то время и теми методами, которыми лечили Бедю.

Очень страшно было, когда из продажи пропали соли лития. На тот момент литий вдруг закончился, видимо, весь пошел на аккумуляторы, и Бедя, всю жизнь принимавшая соли лития, вдруг начала медленно и страшно умирать. Литий встраивается в обмен веществ, заменяет в нем натрий, и, после многолетнего приема, Бедя уже не могла жить без него. С каждым днем ей становилось все хуже, она еле ходила, все время лежала у себя в комнате, лицо у нее было темное, нехорошее, сознание помраченное, она разговаривала сама с собой, и из ее комнаты были слышны какие-то страшные звуки, которые она издавала. «Я умираю», – сказала она в один из тех тяжелых дней, и это была не шутка. Я поняла, что литий любым путем нужно для нее достать. С помощью моего друга Димы Григорьева мы достали для нее чистый литий с завода, где работал его приятель. Этот литий мой дедушка поделил на порции, завернул в бумажки, мы стали его ей давать, и к Беде вернулась жизнь. Долгое время она принимала этот добытый нами на заводе литий, а потом и ее лекарство вернулось в продажу.

Со временем наша совместная жизнь с Бедей стала еще более невыносимой. Они начали грызться с Денисом, моим первым мужем. На самом деле Бедя долгое время очень хорошо относилась к Денису и даже подарила ему шапку, но потом наступил какой-то во всех отношениях черный период. Каждое утро я просыпалась от того, что слышала, как Бедя говорит про меня гадости на кухне. Из-за любой мелочи происходили отвратительные сцены. Я варила суп, а Бедя очень нервничала, все время подходила и спрашивала, угощу ли я ее, когда суп будет готов. Я отвечала, что угощу, и, конечно же, угощала. Но после этого Бедя вдруг начала совать мне в руки сто рублей как плату за суп. Я долго отказывалась, но она настаивала, чтобы я взяла, и вся тряслась от волнения. Испугавшись, что ей сейчас будет плохо, я взяла у нее деньги, и сразу после этого Бедя побежала к моей маме и стала на меня жаловаться, что она нищая пенсионерка, а я беру с нее деньги за суп. Тогда я подошла к Беде и порвала сторублевку на мелкие клочки. А как-то раз заклинило дверь в туалете, и Бедя утверждала, что мы с Денисом заперли ее специально, хотя мы ее тут же оттуда освободили. В квартире царил коммунальный ад. После того, как Бедя при нас звонила подруге и громко жаловалась, что мы хотим выжить ее из квартиры, Денис собрал вещи и ушел, а я за ним. Первое время мы жили у друзей, я насобирала денег у родственников и сняла нам на три месяца за очень дешевую цену однокомнатную квартиру на Фонтанке. На более длительное время снимать квартиру у нас денег не было, но там как раз должно было начаться лето, и я бы, как обычно, переехала жить на дачу, а Денис до осени уехал бы к себе на родину в Красноярск. А что делать потом – потом бы и решали.

Однако проблема наша с необходимостью снимать жилье к осени решилась сама собой. В тот летний день Бедя звонила дедушке на дачу, где мы все тогда жили. Она смотрела телевизор, была в хорошем настроении и собиралась принять душ. После разговора с дедушкой она, видимо, как раз пошла мыться. А мама поехала с дачи в город. А потом дедушка еще несколько раз звонил Беде, но она не брала трубку. Дедушка начал беспокоиться, и, когда мама добралась до городской квартиры, дедушка позвонил ей и спросил: «Как там Бедя?» «Моется, – беспечно ответила мама, – я слышу звук воды в ванной». И тут дедушка все понял. «Открой дверь в ванную», – сказал он маме. Мама открыла и увидела мертвую, распухшую, страшную Бедю, утопленную и сварившуюся в кипятке.

В морге она лежала в закрытом гробу. Потом ее изуродованное тело предали огню. Урна была большая и тяжелая, ее подхоронили к родителям, которые, быть может, единственные на свете любили умершую. Там, рядом с мамой и папой, покоится ее прах. Она была дитя любви, и звали ее Изабелла, в честь матери. Но все называли ее Бедя.

Против закона

«Давай набьем кому-нибудь морду», – предложила Настя. «Давай», – согласилась Оля. И они пошли искать, кому бы набить морду. Им было по двадцать, они учились на философском факультете университета и любили находить экстремальные приключения на свои тощие задницы. В тот вечер они так и не набили никому морду. Долго ходили по улицам и нарывались на неприятности, зашли в парк Победы, и там с ними познакомились двое парней. Оля и Настя пошли с ребятами в дальнюю часть парка к их друзьям, но вскоре на этих парней напали еще какие-то парни и стали бить. Настя хотела поучаствовать в драке, но Оля утащила ее оттуда в байкерский клуб «Night Hunters». Девушки пришли туда уже настолько пьяные, что еле держались на ногах, и вскоре их заметил весь клуб: они танцевали, позволяли себя лапать байкерам, дико хохотали, потом байкер по имени Женя катал Настю на мотоцикле но ночному городу и взял с нее обещание выйти за него замуж. Потом Настя с Олей поехали домой к Насте, Оля завалилась спать, а Настя всю ночь блевала и рыдала от отчаяния и метафизической тошноты.

– Огромную часть своего времени я не способна ничего делать и очень из-за этого страдаю. Мне приходится лежать в тепле и покое и ждать, пока это тягостное состояние, внутренняя слабость и тошнота, пройдет. Из-за этого мне очень трудно посещать университет, особенно каждый день и с утра. Бывало, что, приняв с утра душ, я настолько утомлялась, что весь день потом лежала недвижимо. В детстве наблюдалась у психиатра и невропатолога. Принимала сильные лекарства, – рассказывала Настя психиатру Михаилу Сергеевичу. Михаил Сергеевич молча слушал.

Оля была родом из Новосибирска. Недавно у нее был парень, с которым она жила, – он несколько раз пытался задушить ее в ванной, и она от него ушла. Оля писала песни и пела их под гитару, ее интересовало все необычное, экстремальное, девиантное. На философском факультете она также изучала девиантное поведение с точки зрения социальной философии. Настя была известным молодым поэтом, ее стихи уже выходили в виде книги и получили литературную премию; недавно она рассталась с мужчиной в два раза старше нее, взрослым поэтом, расставание было очень болезненным, хотя и принесло облегчение. Расставшись с этим мужчиной, Настя почувствовала потребность уйти в отрыв. На философском факультете она писала курсовую о философии Ницше и о карнавале у Бахтина.

Ночью, после празднования Золотой свадьбы бабушки и дедушки, Настя поехала к Вадику. Они познакомились на сайте садомазохистов и договорились о встрече. Вадик был симпатичный добрый парень, немножко тюфяк и рохля, и роль садиста, на которую он претендовал, ему мало подходила. Настя с Вадиком поиграли в дыбу и легкую порку, притом Вадик явно побаивался Настю и прикасался к ней осторожно, как к хрустальной вазе. В конечном итоге Насте пришлось взять командование на себя и выступить не в той роли, в которой она собиралась, а как раз наоборот. Впрочем, с настоящим садистом Насте все же довелось столкнуться. На том самом сайте они договорились встретиться с Александром, который работал следователем. У него даже лицо было натурально садистское, и явно это была не просто ролевая игра. Он долго и с удовольствием мучил Настю, а на ночь приковал к батарее наручниками и отказывался отпускать, как она ни просила, а сам лег спать. Утром он довез ее до перекрестка, дальше Настя добиралась по двору, сгибаясь в три погибели от боли: все тело ломило и жутко хотелось спать.

Настя беспощадно экспериментировала над своим телом и психикой. Ей казалось, что она что-то вроде воина, солдата, для которого эта ежедневная трансгрессия, своего рода непрямое самоубийство – трудная и неприятная работа, но это путь к победе над царством энтропии и смерти, в которое она была заброшена, и его законами. Она хотела телесного экстаза, неотделимого от духовного опьянения, хотела, чтобы плоть стала воплощением божественного логоса, дионисийского начала, той абсолютной невыносимостью, от которой все пути культуры стремятся увести к выносимому. Карнавальное измерение и народная смеховая культура были интересны Насте именно как инобытие Диониса в роли горохового шута со всеми смеховыми обрядами и культами, дураками, великанами, карликами и уродами, скоморохами, божбой, клятвами. Весь этот смех как будто оправдывал тело, словно заставляя осознать физиологически-телесные рамки, и именно этого оправдания так не хватало Насте.

Оля рассказала Насте, что устроилась работать в интим-салон. Для нее это был эксперимент, плюс неплохой заработок. Она была красивой девушкой и быстро стала там «ходовой». В свободное от работы время Оля по-прежнему тусовалась с Настей, они напивались, валялись на траве, знакомились с парнями, искали приключений и неприятностей, а потом блевали. По ночам Настя регулярно гуляла одна. Она затусовалась с уличными проститутками, которые всю ночь стояли у трассы прямо под Настиными окнами, они болтали, пили вместе дрянные алкогольные коктейли. Когда издалека показывалась милицейская машина, Настя уходила, чтобы ее не загребли – проститутки давали ментам деньги за право стоять в этом месте, а Настю менты не знали, и могли быть проблемы. Как-то ночью, когда Настя просто бродила по улице, к ней подъехала машина с каким-то кавказским мужчиной за рулем. – Девушка, вас подвезти? – спросил он. Настя подумала и села в машину. Они немного покатались, и Насте было вообще все равно, куда они едут. Она сидела, полуприкрыв глаза, и думала о своем. Потом вдруг спросила водителя: – Вам сделать минет? – А как насчет анального секса? – спросил водитель. – Ну давайте, – Насте было вообще все по фиг. Но анальный секс не получился – было слишком больно, и в итоге перешли к обычному. Водитель расположился к Насте: – И часто ты так? – спросил он, – мужиков, наверное, очень любишь? Ты береги себя. Настя пошла домой, у нее не было никаких эмоций, просто хотелось спать.

– Наследственность у меня по части душевного здоровья тоже плохая. У бабушкиной сестры шизофрения, да и бабушка сама всю жизнь чем-то непонятным болеет, хотя к врачам и не обращалась, у дяди и мамы тоже все непросто. Фактически меня воспитывали бабушка с дедушкой. С бабушкой отношения были очень тяжелые, по причине ее деспотического характера и постоянного психического гнета, несмотря на нашу взаимную любовь. Дома постоянно были скандалы и крик. Но, несмотря ни на что, меня все очень любили и баловали. Страдаю тягостными депрессивными расстройствами. Часто испытываю нежелание жить. Думаю о смерти, необязательно своей, но и о том, что все умрут, и от этого больно. В состоянии подавленности иногда думаю об этом днями и ночами, но иногда надолго забываю. Становится всех жалко, все вызывает слезы. Когда чувствую себя лучше, думаю об этом с улыбкой. В шестнадцать лет пыталась покончить с собой. Приняла огромную дозу лекарств, несколько дней лежала, как в коме, потом очнулась. Долго продолжалось странное состояние, в конце дня не могла вспомнить, что было в начале и середине. Родители не отправили в лечебницу из жалости. Потом еще один раз приняла большую дозу лекарств, хотя и значительно меньшую по сравнению с первым разом. Несколько дней продолжался психоз, в большой степени на сексуальной почве. Бегала голая по двору, завернувшись в полотенце, – хотела сбежать из дома. В подростковом возрасте любила чуть что резать руки. В тринадцать лет перенесла психическую травму, связанную с первой любовью. В течение длительного времени жила в состоянии предельного эмоционального и душевного напряжения. Кто-то другой на моем месте, возможно, отделался бы легче, меня же это затронуло до глубины души. У меня сформировалась своеобразная паранойя на эту тему, я снова и снова ее касаюсь, – продолжала Настя исповедоваться Михаилу Сергеевичу. Она говорила и говорила, но казалось, что ей совершенно нет дела до того, что она говорит, что она просто отбывает какую-то тягостную повинность, но старается это сделать максимально хорошо и подробно. На лице Михаила Сергеевича также не отражалось никакого сочувствия, и было непонятно, слушает ли он Настю или давно задумался о чем-то своем.

Насте казалось, что все на нее смотрят и думают про нее гадости, как будто она прокаженная, и нельзя никого касаться и ни на кого смотреть. Даже в помещения она заходила в черных очках и не снимала их почти никогда. Она чувствовала тревогу, страх, ненависть и презрение к себе. В черных очках она ходила и на работу – устным переводчиком. В то время как раз было несколько заказов от маминых знакомых. Надо было переводить для пары американцев из Чикаго, которые хотели усыновить русскую детдомовскую девочку. Настя была с ними в муниципалитете и в детском доме. Другой заказ был – переводить на бизнес-переговорах по перевозкам фундука. Встреча была в холле «Невского паласа», и все бы хорошо, но Настя не знала, как по-английски будет фундук. Hazelnut, мать его.

Оля, тем временем, рассказывала Насте про свою работу в интим-салоне. Так, однажды она позвонила и сказала, что ей самой противно на себя смотреть и что она идет из церкви. Настя сказала ей, что тогда, может быть, не стоит заниматься тем, чем она занимается. Дальше у девушек состоялся довольно резкий разговор. Оля сказала Насте, что не может этим не заниматься, сославшись на нищету и на то, что она не может забирать у матери последнее. – Ты лукавишь, – сказала Настя, – можно устроиться и на другую работу, хоть официанткой. Вскоре ситуация осложнилась тем, что Оля познакомилась на работе с парнем, клиентом, и влюбилась в него, но он был героиновым наркоманом, и теперь они вместе употребляли героин. Настя все время уговаривала ее бросить эту работу и не подсаживаться на наркотики. Оля описывала кайф под героином: «Тебе под ним нравится все, что ты делаешь, понимаешь? То, как ты куришь, то, как выбрасываешь окурок…»

– Мне не хватает радости. Мне кажется, я просто не способна испытывать ее в полной мере. Иногда периоды отсутствия радости были столь длительными, что я хотела обратиться к врачу, чтобы мне прописали специальное лекарство. По утрам я не хочу просыпаться еще и потому, что мне не хочется жить. В детстве не могла играть с одноклассниками. Часто пользовалась репутацией «странненькой». Общение с людьми часто для меня весьма затруднительно, хотя и отсутствие настоящего, близкого общения – еще затруднительней. Многие вещи, связанные с обществом и людьми, вызывают у меня ужас. Я плачу, когда на меня наорут в транспорте или в деканате. Мне бывает тяжело завязать разговор даже с тем, кто мне нужен. Если же у меня есть основания полагать, что какой-либо человек думает обо мне что-то не то, я совершенно не смогу с ним общаться. Я с чувством страха хожу в публичные места, некоторое чувство страха я испытываю, даже проверяя электронную почту. Иногда мне приходят в голову какие-то мысли, на которых меня заклинивает, и я не могу успокоиться, пока не осуществлю их. Но обыкновенно это либо какие-то пустяки, либо совсем странные вещи, и я никогда не знаю, что такого придет мне в голову. Часто испытываю душевную боль, и сама провоцирую ситуации, чтобы ее вызвать. И еще у меня сильно расстраивается психика на сексуальной почве, – продолжала свой рассказ Настя. – Мелипрамин, – наконец тихо сказал Михаил Сергеевич, – давайте попробуем мелипрамин.

Еще были вечеринки, так называемые свинг-вечеринки. Настя регулярно на них ходила. Но никакие это были не свинг-вечеринки, туда приходили и без пары, просто, чтобы потрахаться. Вечеринки, где просто занимались групповым сексом. Оплачиваешь членство и ходишь. А для девушки, если она пришла вместе с мужчиной, вообще бесплатно. Проводились эти вечеринки в саунах с вип-апартаментами. Мужчин там было больше, чем женщин, поэтому женщины были нарасхват. А красивые женщины встречались и того реже, и их обычно коллективно трахали все мужики. Было много университетской публики, были бизнесмены. Никогда Настя не слышала столько предложений руки и сердца, как на этих вечеринках. Все эти мужики, которые приходили туда трахать женщин, на самом деле мечтали о любви, о жене, о своей единственной. Они были готовы влюбиться, они пытались ухаживать, взять телефон. Но Насте этого было не надо. Она-то в отличие от них знала, зачем пришла. Был там один депутат и доктор философии, главный ебарь на всех вечеринках, который подарил Насте составленный им многотомник русских мыслителей, а потом долго трахал ее на столе.

«The path of excess leads to the tower of wisdom». Это был гнозис; это была стихийная русская тантра. Настя слышала голос – из-под корней, из озера, из-под мха, голос стихии – и узнавала его как абсолютное, изначальное желание не быть; она словно проваливалась в обморок небытия, беспамятство, бред, когда ты выходишь за грань, чтобы принадлежать – не важно кому, и растворяешься в нем, в космической стихии. Там, внутри этой бесконечной ебли, была темная утроба-плерома, полная новорожденных звезд, логово предвечной волчицы – вне пола, вне мира, над бездной. Там, вдали от реальности, Настя проваливалась в головокружение, забытье, где ее касалось что-то несотворенное, не от мира сего. Это было саморазрушение и познание. Это был бесконечный надрыв, страдание и полное неприятие реальности. Это было исследование опасных территорий психики. Насте было все равно, что она делает со своим телом. Она хотела достичь иной жизни, даже если для этого тело должно погибнуть. Это было бесконечное презрение к законам плотского царства ради того, чтобы обрести истинную свободу от мира.

Мелипрамин не помог. Настя от него начала тупо вырубаться, где бы она ни находилась. Один раз сползла по стенке в туалете философского факультета и отключилась. В другой раз поехала на студенческую вечеринку и там завалилась спать и проспала три дня, после чего все окончательно решили, что она наркоманка. Настя отменила мелипрамин и решила больше не ходить к Михаилу Сергеевичу. Вместо этого она пошла в бордель. То есть в тот самый интим-салон, где работала Оля. Настя решила отработать в интим-салоне ровно одну ночь. Было понятно, что для того, чтобы обрести глубокое и истинное видение, для того, чтобы сделать свое сердце живым, – бессмысленно трахаться с любимыми хорошими мальчиками. Нужно было отдаться таксисту, провести ночь в наручниках, отработать проституткой.

Салон был расположен в обычной большой квартире в доме на Староневском. В квартире находились администратор Ирина, мужчина-водитель для выездов и пять-шесть девушек. Настя запомнила Жасмин, Вику, Аманду – они показались простыми и немного вульгарными девушками из провинции. Имена были ненастоящие. Олю в салоне звали Софией, как Премудрость. Настю назвали Марией, как Магдалину. София и Мария сидели в борделе на огромной кровати и болтали точно так же, как за партой философского факультета. Когда приходил клиент, все девушки выходили к нему на «смотр» в нижнем белье. По этому поводу Настя надела свое самое красивое нижнее белье: черно-белое кружевное. Но когда она вышла на «смотр» в этом красивом белье, она совсем не ощущала свое щупленькое тельце сексуальным, – оно казалось ей простым, жалким, словно попавшим сюда совсем из другой оперы. Оно должно было делать что-то другое: окунаться в Иордан в белой рубашке или кататься на велосипеде, загорать под солнцем или лежать на смертном одре, – но оно точно не должно было быть здесь. Первый клиент, какой-то невзрачный дяденька, посмотрел всех девушек, никого не выбрал и ушел. Потом пришли два прыщавых подростка, и оба выбрали Олю-Софию. Оля не пошла с двумя, и они ушли.

В ту ночь любой мог выбрать Софию или Марию. В ту ночь любой мог познать их. И София говорила: Я послана Силой. И я пришла к тем, кто думает обо мне. И Мария говорила: Я первая и последняя. Я почитаемая и презираемая. Я блудница и святая. Я жена и дева. И София говорила: Я молчание, которое нельзя постичь, и мысль, которой вспомятований множество. Я знание и незнание. Я стыд и дерзость. И Мария говорила: Я бесстыдная, я скромная. Я презираемое и великое. Не будьте ко мне высокомерны, когда я брошена на землю! И София говорила: И не смотрите на меня, попранную в кучу навоза, и не уходите и не оставляйте меня, когда я брошена. И вы найдете меня в царствии. И не смотрите на меня, когда я брошена среди тех, кто презираем, и в местах скудных, и не глумитесь надо мной. И Мария говорила: В моей слабости не покидайте меня и не бойтесь моей силы. Но я та, кто во всяческих страхах, и жестокость в трепете. Я та, которая слаба, и я невредима в месте наслаждения. И София говорила: возьмите у меня знание из печали сердечной. И Мария говорила: идите к детству и не ненавидьте его. В ту ночь в том месте Мария и София, Настя и Оля, были брошены на землю, и любой мог прикоснуться к ним и взять по своему желанию – либо на час, либо на всю ночь.

В середине ночи пришел неопрятный сорокалетний чеченец. Настя засыпала и уже ничего не хотела, но, к сожалению, он выбрал ее, и надо было идти до конца. Нельзя было жалеть себя, не для этого она сюда пришла. Он взял Настю на два часа, трахнул ее один раз и быстро кончил. Дальше он хотел продолжения, хотел ебаться еще и еще, но у Насти никак не получалось сделать так, чтобы его ослабший после первого раза член вошел в нее. Было больно, мерзко и ничего не получалось. Настя старалась, как могла, не показывать своего отвращения, заменить его на сострадание к этому незнакомому и тоже несчастному человеку. Ситуация усугублялась тем, что у Насти не было с собой искусственной смазки, и было понятно, что без нее с ним точно ничего не получится. В конечном итоге Настя позвала ему на второй час Вику, и администратор поделила вознаграждение между ними двумя.

Остаток ночи Настя провалялась в другой комнате на большой кровати, где спали все девушки-проститутки, и никак не могла заснуть. «Зачем я это сделала?» – думала она и не находила ответа. Это был поиск какого-то знания, какое-то запредельное исследование, и жуткое, невероятное одиночество и потерянность. Не было никого рядом, у кого можно было бы спросить о сексе и смерти, боли и отчаянии, депрессии, взрослении, ненависти к себе, об этом одиночестве и тоске. Впереди были иные тайны, которые только предстояло постичь или вспомнить: прощения и сострадания, нежности и хрупкости всего живого, ласки и простой радости, милосердия и принятия. Нужно было научиться прощать: простить тело, которое не было ни в чем виновато, простить плотскую любовь за то, что в ней есть семя зла. Простить себя – неизвестно за что – и перестать наказывать снова и снова. Рядом неслышно плакала София: ей было стыдно и грустно, что она привела сюда свою подругу.

Утром Настя ушла из интим-салона, было двадцать седьмое мая, день города. Настя договорилась встретиться с двумя другими университетскими подругами, Таней и Наташей, на Гостином дворе, но пришла раньше. Нужно было подождать, и Настя присела на ступени Гостинки. Мимо, по Невскому, шло праздничное шествие. Это был настоящий карнавал, народное гулянье, доносились смех, музыка, летали воздушные шарики, все были ярко, красочно одеты, кто-то шел на ходулях, кто-то в маске. Эти яркие краски, пестрота, смех, музыка, общая всенародная радость словно оглушили Настю. Во всем этом было что-то чудесно плебейское, несущее веселую относительность в вечном обновлении этого мира, его разрушении и возрождении. И все эти веселые, счастливые люди вокруг тоже находились в этом становящемся мире, они тоже были незавершенны и тоже, умирая, рождались и обновлялись, словно ритуально осмеивая своей незамутненной радостью некое древнейшее божество. В этом мире, в этом городе, в этот день на Невском проспекте не было господ и слуг, бедных и богатых, девственниц и проституток – только единый дух ничем не стесняемой жизни. Настя сидела на ступеньках и долго, с улыбкой, смотрела на карнавальное шествие. Она как-то вдруг попустилась. Ей стало легко, смешно, радостно, весело. В ее сердце было знание, полное боли и любви, легкое, поющее знание. И она рассмеялась.

II. БАР «МОТОР»

Russian beauty

Пришел, значит, в бар. Днем.

Захожу такой: кухня у вас работает? – Ну да, работает. – А шашлык есть? – Вам свиной или куриный? – Свиной, – говорю.

– Ниче у вас бар такой, – говорю.

А бар этот в лесу, на холме, озеро там есть большое, и веревочный парк, и база отдыха, вообще много чего там есть: ресторан на берегу, загон с кроликами – каждый по 500 рублей, пляж, соответственно, резиденция непальского консула, площадка для крутых вечеринок в форме летающей тарелки, тим-билдинг зона, в общем, чего только нет. А в самом конце этой, так сказать, развлекательной хуеты, – холм в лесу, и на нем бар «Мотор». Туда я и пришел.

Спрашиваю: ну а как вечером – весело у вас? – Ну это смотря во сколько. – Ну там к полуночи ближе… – Ну так, весело. – Хороший, – говорю, – бар, мне нравится.

Небольшой такой бар, оформлен как бы это сказать – на Соединенные Штаты похоже, на воображаемые Соединенные Штаты, там будто в маленьком городке, в Твин Пиксе каком-нибудь, такой бар. Висят номерные знаки всех пятидесяти штатов, карта дороги 66 из Лос-Анджелеса в Чикаго, как в песне Боба Дилана, на крыше – куски корпуса автомобиля. Вокруг сосны, ели, лес дремучий, озеро.

– Зайду к вам как-нибудь, – говорю, – вечером. Кто к вам ходит-то: местные с базы или из поселка ребята? Или с города приезжают? Бабы красивые есть? Ну а бармен, мужичок такой, волосатый, бородой заросший, в футболке с волком в стиле трайбл, мне говорит: – Да разные приходят, и с базы, и из поселка, ну а кто – из самого леса приходит. И подмигнул мне. – В субботу в полночь, – говорит, – русская красавица приходит. Это что баб касается. – Какая-такая, – говорю, – русская красавица? – А вон такая. Пиво, кстати, будете? – и достает маленькую бутылочку темного крафтового пива, а на нем написано «Russian beauty».

Пиво так называется, значит. Ну я взял бутылку – смотрю, на этикетке баба нарисована, непонятно, живая или мертвая, готичная такая, лицо белое, сама в кокошнике, сердце из груди вырвано и к платью присобачено, в руках опарыши, в глазах лютая злоба. А за ней – лес, сплетенья ветвей, черепа, хищные ночные птицы, узоры, складывающиеся в лица демонов, избушка на курьих ножках, лысая голова Кощея, страшные гуси-лебеди и все в таком духе.

– Че за баба? – спросил я. – А ты сзади текст на этикетке прочитай, – говорит бармен. Ну я прочел, хоть там и по-английски было, я по-английски не очень, но что-то понял. Типа двое петербургских художников, муж и жена, эти этикетки рисуют, и написано там, что рисуют они их в мистическом трансе, во время которого они попадают на темную Родину. Есть как бы две небесные Родины: светлая и темная. Одна – как град Китеж, там белые храмы, колокола, расписные терема и прочая древняя святая Русь. Другая – темная Родина, похожая на страшную сказку, где всякая хтонь да нечисть, Баба яга, Кощей и ночной лес, где заблудились Аленушка с Иванушкой. «Темное русское коллективное бессознательное» – так написали про темную Родину художники. И они, художники эти, написали в своем манифесте, что на темную Родину они отправляются в состоянии мистического транса и рисуют всякие невоплощенные сущности, существующие на границе между миром мертвых и миром живых. Там-то они и повстречали русскую красавицу – эту бабу в кокошнике, и заодно показали ей дорогу в наш мир.

– Вот, приходит, – сказал бармен, – понимаешь, по субботам. – Это как? – не понял я. – Ну так, сидят мужики, пьют, в полночь заходит в бар, прямо вся такая, в кокошнике, с сердцем, с опарышами, и проходит от стены до стены. Осматривает всех глазами своими жуткими – а такая ненависть у нее в глазах, что это слов никаких не хватит, чтобы описать. Потом остановит взгляд на ком-то одном, пальцем на него укажет и исчезает. – Да что-то ты пиздишь мне, братан, по ходу! – Да ты с кем угодно поговори, многие ее видели, вот Виталик, что на прокате лодок работает… Ты приходи в субботу – увидишь! – Врешь ты все, хорошая байка, но больно уж глупая. В общем, вот тебе за шашлыки, а мне уж пора. Спасибо, что развлек, хотя юмор у тебя какой-то черный, повеселее бы что-нибудь придумал лучше. – Ну дело твое. Захочешь – так приходи.

Ну я встал, иду к выходу. У самой двери уже обернулся: – Слушай, ну а что с теми бывает, на кого она пальцем указала? Что-то ужасное? – Да не знаю я. Вроде живут, как и жили. Может, что-то и меняется, но как-то трудно говорить об этом… На меня вот как-то раз указала. Когда я только начинал здесь работать. Вроде живу, как и прежде, но что-то есть такое… что-то странное… как будто я и здесь живу, и там, на темной Родине. Как будто вижу что-то такое и не вижу, сам не знаю. Как будто лес дремучий ночной где-то во мне растет. Как будто принадлежу я на самом деле ему, а не этому миру. Как будто и нет никакого мира – только лес, этот бар и Она. Как будто…

Я не стал слушать дальше, открыл дверь и тут заметил в углу у двери маленькую кучку опарышей.

Я вышел из бара – в темный дремучий лес.

Тот самый день

Сегодня прекрасный августовский день, тот единственный день в году, когда копия Насти становится прежней. На этот единственный день ей возвращается ее детство, ее прошлое и ее будущее, какими они были до того, как она попала в лес. Это долгий день, и, как и все такие дни, он начинается с рассвета, с тумана над озером, с легкой прохлады, которая переходит в чуть усталое августовское тепло. На рассвете копия Насти вышла из бара «Мотор» на территорию базы – этот день ей было дозволено провести не в лесу, но дальше базы уходить было нельзя. Никто ее не держал, она могла попробовать уйти с базы, в поселок, к дому, где жила девятнадцать лет назад, она и пробовала, много раз пробовала за эти девятнадцать лет. Она просто начинала исчезать. Шаг, еще шаг, дальше от леса, от бара «Мотор», за пределы базы, за красно-белый шлагбаум на входе – и она растает. В конце концов, она же просто копия. А копии не живут вне леса.

Так что этот день копия Насти предпочла провести, прогуливаясь вдоль озера, разглядывая автомобили на парковке базы, улыбаясь смешным табличкам, прикрепленным к соснам, например, «Antelope next 10 miles», изучая номер телефона лесничего на щите, предупреждающем об угрозе лесных пожаров, на котором изображен голубой шар, внутри которого полыхает огонь; посидела она и в шатре у озера, и в деревянном банкетном зале ресторана, расположенном на мостках на воде, покачалась на качелях на детской площадке, вспоминая (конечно, это не ее воспоминания, она ведь копия, но изнутри-то кажется, что ее), что в ее время, то есть девятнадцать лет назад, ничего этого не было, ни базы, ни ресторана, ни норвежского веревочного парка, ни бара «Мотор», а только лес на берегу озера и разрушенный пионерлагерь. Девятнадцать лет назад – это 1999 год. Тогда все и началось. Но об этом позже. Сейчас же копия Насти любуется кроликами за забором, каждого из которых можно купить за 500 рублей, а за 50 рублей можно купить в специальном автомате морковку и покормить их. Но у копии Насти совсем нет денег: из леса она вышла с пустыми карманами, так что ей остается только жалобно смотреть на отдыхающих, которым ничего не стоило бы подарить ей эти 50 рублей, но попросить она не решается. А ведь какое счастье было бы покормить кроликов! Копия Насти ведь еще – просто ребенок. Ей навсегда тринадцать лет, а настоящей Насте уже тридцать два. Вам, наверное, может показаться, что ходить по базе отдыха целый день – очень скучно, но копии Насти совсем не скучно. Ведь это не просто день. Это день, когда она становится прежней. Когда ей возвращается ее детство. Когда – на один день – она становится почти реальной, и ей возвращается ее, девочки Насти, реальная жизнь. Это счастливый день. Самый счастливый день в году. Это долгий день, и, как и все такие дни, он кончается закатом, туманом над озером, легкой прохладой, которая переходит в ночное похолодание и августовские сумерки, а завтра такого дня уже не будет, обещают грозы.

Копия Насти сидит на мостках у лодочного причала. Она одета, как одевались подростки тогда, девятнадцать лет назад. На ней брюки клеш и ботинки на платформах, а еще мамин голубой свитер. В лесу нет мамы, а вот свитер на ней всегда. В нем она когда-то попала в лес. В этот день копия Насти чувствует себя так, будто можно вернуться домой, будто все еще тянется лето 1999 года. В такие прекрасные августовские дни дома у них ели чернику и землянику. Сегодня суббота, и, значит, бабушка утром ходила на рынок и купила молока из бочки, отстояв долгую очередь. Там, на рынке, продают ягоды, кабачки, арбузы. Дедушка наверняка занят какими-то работами по хозяйству. Вечером все вместе будут есть арбуз. Мама тоже на даче, она всегда приезжала на выходные. В лесу нет мамы, копия Насти не знает почему, но маму в лесу она никогда не видела, а вот бабушка и дедушка в лесу есть. Но они – другие. Их дом тоже есть, но и он – другой. Он все время перемещается с места на место. Все время меняется. Этот дом похож на настоящую дачу, где прошло детство Насти, но лес вокруг очень страшный, черный. И сарай – как настоящий, но повернут по-другому, от предбанника не направо, а назад. Тот дедушка, что в лесу, всегда говорит, что здесь лес гораздо хуже. Он много ходит по лесу, а небо все время темное, льют грозы. Когда дедушка возвращается, он сидит в кресле на веранде и молчит. С бабушкой они почти не разговаривают. По ночам дедушки и бабушки нет в их постелях, и копия Насти не знает, где они. Иногда дедушка с бабушкой ходят вокруг их дачного домика и у них совсем мертвые, страшные лица и глаза, копия Насти один раз нашла щель в стене и выглянула наружу: бабушка с дедушкой ходили кругами с какими-то тюками, тележками, в которые были собраны вещи, как будто они хотели куда-то уйти или думали, что уходят. Оба они были всегда какие-то не такие, в них был какой-то изъян, как будто они потеряли душу, а от прежних бабушки с дедушкой остались только механические привычки, за которыми больше не было ничего живого. Копия Насти однажды спросила этого дедушку из леса, когда вернется ее любимый, хороший дедушка, и тот ответил, что никогда. Еще дедушка с бабушкой часто говорят какую-то чушь, бессвязную речь, как будто они спят наяву.

Девятнадцать лет назад – это 1999 год. Тогда все и началось. Вернее, тогда все и кончилось. В такой же прекрасный долгий августовский день, когда было тепло, ласково, бессмертно и цвели цветы. А вот что именно произошло – копия Насти не помнит. У нее есть несколько снов об этом, разных снов с разными версиями событий, и она не помнит, какая правильная. Один из этих снов – об изнасиловании. В этом сне копия Насти вспоминает, что, кажется, в тот прекрасный августовский день Настя направлялась на рынок, где в то время тусовались местные малолетки. По дороге к ней подъехал ниссан, оттуда высунулась рожа какого-то тридцатилетнего борова с золотой цепью на шее и произнесла: «Любимая, поехали кататься!» «Я вам не любимая», – ответила Настя, задрала нос и пошла дальше. «Хамить-то не надо», – сказал боров, вышел из машины, подошел к Насте и обнял так, что хрустнули ребра. Настя вырвалась и побежала в сторону рынка. Машина развернулась и поехала за ней. В машине было пять братков – мелких мафиози из ближайшего поселка городского типа – и пушка. Братки вылезли из машины и прижали Настю к стенке ларька тети Любы. Один полез ее лапать, главный – бык с золотой цепью – в это время брал в ларьке несколько пачек презервативов. Насте объяснили, что они сейчас отвезут ее на озеро, в лес, и там все вместе выебут. На рынке не было ни одного человека, который мог бы вступиться за нее. Убежать было невозможно. Братки, тем временем, стали что-то обсуждать между собой и на несколько секунд оставили Настю в покое. В эти несколько секунд она нырнула в ларек к тете Любе, и они заперли дверь изнутри на крючок. Настю трясло от страха. «Не бойся, бедненькая, – утешала ее тетя Люба, – ты мне как дочь. Мою дочь три раза насиловали. Все три раза групповое. И в рот заставляли брать. Дочка у меня красивая была». Тем временем братки обнаружили пропажу. Они сразу не догадались, что Настя спряталась в ларьке, сели в машину и объехали весь рынок. Через минуту вернулись. Поняли, что Настя в ларьке, и главный стал ломиться в дверь. Ларек трясся, пивные бутылки стали падать со своих мест. Тетя Люба была вынуждена ему открыть, пока он не разгромил ларек. Он вытащил Настю, запихал ее к себе в машину, и они поехали на озеро. На то самое озеро, где сейчас стоит база отдыха. Что происходило на озере – копия Насти не может точно вспомнить даже во сне. Кажется, она вырвалась и побежала в лес, бежала, бежала – и так и осталась в лесу. Или они ее изнасиловали, убили и оставили тело в лесу. Настоящая Настя умерла или вернулась домой. А может быть, ничего этого и не было вовсе. Это первый сон копии Насти о возможном прошлом.

Но глубже него лежит второй сон копии Насти – о зеркале. В то лето был один парень, уже взрослый, девятнадцатилетний, он занимался магией, и местные ребята про него говорили, что он вообще без головы, и еще – что он вылечил свою мать от рака, и что он совершенно сдвинут на теме ебли и малолетних девственниц. В своем сне копия Насти видела его образ совершенно отчетливо и ясно помнила, как они познакомились. Это было во второй половине июля. Он был очень маленького роста, гораздо ниже Насти, бледный, светло-русый, с рубиновой серьгой в ухе, в рабочих штанах и черном ватнике на голое тело с нашитой на локоть перевернутой пентаграммой, и зрачок левого глаза у него был в форме восьмерки. Он работал в поселке водопроводчиком, а встретились они у пожарного пруда, прилегающая к которому каменная плита была одним из мест тусовки молодежи. Этот парень, Саня, пел под гитару песни и при этом не сводил глаз с Насти, а пел он «Фантом», и еще песню про дождь, и «Афганистан», и песню про водку, и много чего еще. А потом он сказал, что хочет есть, потому что три дня ничего не ел, бухая в лесах и на болотах, и Настя пошла домой и принесла ему сливы со стола. Потом Настя заболела, ее знобило и ей виделся лес, а когда она выздоровела, Саня сказал, что хотел прийти ее вылечить, но не хотел пугать ее родителей, и сказал, что он ее искал. А потом они еще встретились дома у генеральской внучки Женьки, которая была влюблена в Курта Кобейна, на которого, кстати, был удивительно похож Саня, и там была игра в какую-то фиговину, которую все бросали друг в друга, и Саня сидел рядом с Настей и ловил эту фиговину, когда она летела в сторону Насти, чтобы она в нее не попала. В один из тех дней, когда они шли к дому Насти, чтобы пообрывать с кустов малину и посидеть в сарае, Саня спросил, не нужен ли Насте парень. Настя ответила, что нет. Когда они обрывали малину, Саня сказал Насте, что он ее любит, а потом стал говорить это все время. Настя еще некоторое время не отвечала Сане согласием на предложение стать его девушкой, но проводила все время вместе с ним, и уже потом согласилась, и тогда Саня обещал на ней жениться, как только она достигнет соответствующего возраста, что, впрочем, должно было произойти еще очень нескоро. Когда Саня гулял с Настей в лесу, или они сидели где-нибудь под деревом и он клал голову к Насте на колени, он часто рассказывал всякие странные вещи. Иногда Саня хватался за голову и говорил, что к нему в башку стучится Иегова, то есть тот бог, кому все поклоняются, но на самом деле богов много, и Иегова тот еще мерзкий тип, а планету нашу изначально подарили тому, кого все считают дьяволом. Саня называл его Асмодеем и считал кем-то вроде своего младшего брата, а что касается всевышнего и абсолютного Бога, Саня говорил, что про него ничего не известно, одни считают, что он есть, другие, что его нет, из тех же богов, что лично известны Сане, самый высший – Дракон, бог Радуги, хранитель Закона Миров. Вселенная – живая, и нужно следовать своей природе и всегда слушать свое сердце, – говорил Саня.

Насте стал все время сниться лес. Даже когда она не видела во сне стволов елей и сосен – она все равно ощущала присутствие леса, который внимательно за ней наблюдал. Один раз во сне Настя видела свою собственную свадьбу с Саней в лесу: она была одета во все черное, у Сани как-то странно, непривычно горели глаза, и они шли между высоченных седых деревьев. Вокруг были птицы и звери, которые были гостями на их свадьбе, а также какие-то существа, чудовища, химеры. Обыкновенно же Настя с Саней тем августом гуляли, пили пиво и вино, сидели у Насти или у Сани в сарае, а оба этих сарая были весьма примечательными местами. Сарай Сани требовал подъема по приставной лестнице; в нем всегда пахло бензином, табаком и пивом. Большую часть пространства занимал набитый сеном траходром, как Саня его называл, рассказывая, например, о том, как ему раньше было нужно по десять в день, и желательно разных, и про то, как он лишился девственности в восемь лет, и про всех своих бесконечных девушек и любовниц. Его друзья рассказывали, что раньше, стоило ему завидеть девственницу, он сразу подходил к ней с мыслью любым путем лишить ее невинности. Впрочем, и юношами он тоже вроде бы не гнушался, и однажды Настя застала его целующимся взасос с каким-то парнем. Да и на возраст Саня тоже не смотрел и в первый же вечер знакомства на удивление спокойно для Насти отнесся к тому, что ей еще только тринадцать, сказав «ну и нормально, мне годятся от десяти до сорока». Что касается сарая Насти, то там среди полуразвалившихся велосипедов и старых дедушкиных инструментов царственно располагалось огромное туалетное зеркало еще девятнадцатого века, с темной резьбой по краям и выдвижными ящичками с позолоченными ручками, по словам Сани, идеально подходящее для ясновидения и путешествий по измерениям. Саня взялся обучать Настю магии и сказал, что обучение на первых порах будет происходить через сны. Однажды, в сарае у Насти, Саня попросил свечу, зажег ее перед старинным зеркалом с резьбой, стал смотреть в него странным взглядом и поставил ладони рядом с язычком свечи, затем он стал поднимать ладони, и огонь свечи поднимался вместе с ними и поднялся почти до потолка, превратившись в очень тонкий светящийся луч. Настя это запомнила и стала подолгу сидеть со свечой у этого зеркала. Как-то раз она смотрела в зеркало очень долго, отражение ее преображалось, иногда гасло и вместо него образовывалась пустота, а потом Настя увидела Саню, за спиной его был лес. Саня поманил ее к себе рукой, и Настя вошла в зеркало, в лес, и осталась там навсегда. Зеркало отзеркалило, скопировало ее. Настоящая Настя осталась в сарае, у себя на даче, а ее копия навечно заблудилась в лесу. А может быть, ничего этого и не было вовсе. Это второй сон копии Насти о возможном прошлом. Здесь, в лесу, она мельком иногда видела Саню, но он вел себя так, будто они незнакомы. Возможно, это был не Саня, а его зазеркальная копия, или она для него была всего лишь копией, тенью девушки, которую он когда-то любил, – узнать это невозможно. За вторым сном копии Насти следует третий, четвертый, пятый, шестой, седьмой – и так до бесконечности, и каждый из них рассказывает свою историю о том, как она попала в лес. Иногда копия Насти думает, что никакого объяснения на самом деле и нет, что все они не более чем ложные, обманные сны, навеянные лесом.

В этот долгий, бессмертный, цветущий августовский день настоящая Настя хлопочет по дому. С утра нужно накормить ребенка и мужа, потом пойти на рынок за фермерским цыпленком, которого ребенок обожает, потом одновременно готовить цыпленка, варить тыкву, жарить свинину, делать салат, мыть посуду, разводить лекарство для ребенка, отвечать на письма в айпэде. Ей тридцать два года, на ней черно-белое летнее платье и гранатовые бусы. Настина мама сегодня решила прополоть всю траву на участке. Дедушка и бабушка несколько лет как мертвы. Построен новый дом. Ближе к вечеру Настя оставила ребенка на мужа и села на велосипед – немного покататься по поселку. Она доехала до базы отдыха, оставила велосипед на берегу озера и присела на мостки у лодочного причала – посмотреть на воду и немного отдохнуть. Как раз там, где совсем недавно сидела копия Насти. Копия Насти уже ушла – она бродит за баром «Мотор» по небольшому болотцу, по мягким хвощам и жидкой холодной земле, глядя издалека на отдыхающих, слушая шум их голосов – еще как бы с ними, доживая крупицы этого дня, но уже все ближе обратно к лесу, и все темнее становится на сердце, которое покидает детство и будущее, в которое входит лес, занимающий собой всю вечность. Обрывки ее снов остались на мостках, и настоящая Настя услышала их как призрачный шелест из леса ее собственных снов. Она стала вспоминать эти истории, как она их помнила. По-другому.

Когда те пятеро братков хотели затащить ее в машину и увезти на озеро, откуда ни возьмись появился знакомый мужик, Иван, и еще один знакомый мужик, Рикша, подъехал к рынку на своей «копейке». Иван шепнул ему пару слов, потом отвел братков в сторону, якобы поговорить, а на самом деле чтобы дать Насте возможность сесть в машину к Рикше. Как только братки подошли к Ивану и отвернулись от Насти, Рикша сделал ей знак, и она кинулась к нему в машину. Только она села в машину и закрыла дверцу, главный заметил это, вальяжно подошел к машине, засунул свою морду в окно и сказал Рикше: «Подожди, папаша». Рикша в это время пытался завести машину, и – ужас! – она не заводилась. Раз, два, три, четыре… Несколько мучительных секунд, и машина все-таки завелась. Поехали. Вместе с Рикшей в машине сидел еще один знакомый мужик, Букаха. Все трое думали, что будет погоня. Но погони, к счастью, не было. «Эта шлюха все равно сюда вернется», – сказал главный, и они с братками сели бухать на лотках и дожидаться Насти. Как только стало понятно, что погони нет, Рикша с Букахой накинулись на Настю: «Ты, шлюха, что ты наделала, нас всех из-за тебя убить могли?!» Настя говорила, что ничего не делала, они сами полезли, но ей отвечали: «Просто так никто на людей не лезет!» Когда Настю увезли с рынка, подошла ее подруга Надя с компанией ребят, среди которых был, между прочим, Настин Саня. Тетя Люба и Иван тут же им рассказали, что Настю чуть не изнасиловали. Братки тем временем собрались уезжать и садились в ниссан. Надя вознегодовала на них и пнула ногой их машину. Братки тут же вылезли и накинулись на нее: «Ты что, коза, совсем охренела?!» «Вы мою подругу чуть не изнасиловали», – ответила Надя. «Это ту шлюху-то? Ну теперь тебе пиздец». Надя им что-то отвечала, они ей угрожали, матерились, обещали тоже отвезти на озеро и выебать. Потом один из них, мелкий, подошел к Наде и ударил ее по лицу так, что ее черные очки улетели в кусты. Но Надя не растерялась и ударила его ногой по яйцам так, что он даже присел. Все это время ребята, пришедшие с Надей, скромно стояли в сторонке: они увидели в машине пушку и предпочли не вмешиваться. И вся Санина магия ему не помогла. «Мы сейчас тебя повезем на озеро вместо той шлюхи!» – говорили братки Наде. «Шлюхи? Да вы хоть знаете, сколько ей лет?» «Сколько?» «Тринадцать». От этого братки несколько опешили. «А тебе сколько?» «А мне четырнадцать». Братки посовещались и уехали.

Настя прекрасно помнила, как увидела Саню в зеркале. Она не пошла навстречу ему и ужасно испугалась. Сразу после этого она побежала к нему домой, лил дождь, по ногам шлепала мокрая полиэтиленовая накидка, Саня был отчего-то с ней холоден, и она ушла гулять по поселку под дождем и рвать ранние яблоки на чужих участках, а потом зашла к подругам. Ну а потом началась осень, и Насте надо было в школу, и было очень тоскливо уезжать, с соседних участков звучали какие-то попсовые песни про разлуку. Дважды в сентябре Настя приезжала на выходные и виделась с Саней, который в связи со своей работой водопроводчика должен был оставаться в поселке и заниматься кранами до октября, но Саня почему-то выглядел так, будто он был не особенно рад ее видеть. Настя не понимала, в чем дело: он обещал, что зайдет после обеда, и не заходил, и она шла сама, а он пел ей под гитару унылые песни про парней, разлюбивших своих девушек, и про этих несчастных, лишенных девственности и брошенных девушек. А один раз, когда Настя пришла к нему тогда, в сентябре, у него в сарае была Ксюша, очень красивая девочка, с которой Настя когда-то в детстве дружила, а потом рассорилась, и Саня совсем не обращал внимания на Настю и разговаривал только с Ксюшей. Потом Настя уехала в город уже до весны, потому что дедушка сказал, что становится холодно и он закрывает дачу, а Саня обещал, что приедет к октябрю и позвонит ей. В октябре Саня так и не появлялся, и когда Настя иногда пыталась ему звонить, ей отвечали, что он еще не приехал. Парки и дворы лысели, по ночам на улице начали замешивать слякоть, и скоро Насте должно было исполниться четырнадцать, а Саня все не появлялся. Потом выяснилось, что у него другая девушка, даже две, и это ближайшие Настины подруги, и он давно уже приехал и видится с ними, а от Насти скрывается. Выяснилось также, что он все лето приставал к ее подругам со словами: «Отдай мне девственность, лучше пусть это буду я, чем потом тебя кто-нибудь изнасилует», и что Настины подруги еще тогда целовались с ним тайком за спиной у Насти, и что с той Ксюшей его тоже кто-то видел целующимся. Настя звонила ему, но он попросил свою мать всегда отвечать ей, что его нет дома. Но Настя звонила упорно, и он, наконец, ответил и сказал: «Прости меня, если сможешь». Весной компания Сани и Настиных подруг распалась, все расстались друг с другом и перестали общаться. Потом Саня и вовсе пропал с горизонта. Известно, что он был дважды женат и работает продавцом-консультантом в магазине строительных товаров. Так все это помнит Настя, но кто знает, что там было на самом деле. Иногда Настя думает, что ничего этого на самом деле и не было – что это все ложные, обманные сны, навеянные жизнью.

Сегодня прекрасный августовский день. На участках цветут и нежно пахнут гортензии, в лесу на хвойных подстилках в тенистых местах рыжеют лисички. Время ягод и медленного приближения осени. Утром был короткий, небольшой дождик. Был – и прошел. Это счастливый день. Самый счастливый день в году. Это долгий день, и, как и все такие дни, он кончается закатом, туманом над озером, легкой прохладой, которая переходит в ночное похолодание и августовские сумерки. Про этот день в жизни Насти и копии Насти существуют две истории. И первая история рассказывает о том, что вечером этого дня Настя вернулась домой, к семье, а копия Насти вернулась в лес, и они так и не встретились. Копия Насти навечно осталась бродить в лесу, а Настя так никогда о ней и не узнала. Но есть и вторая история, похожая на сон, который они увидели вместе. И в этой второй истории копия Насти перед тем, как вернуться в лес, зашла в бар «Мотор», и туда же зашла настоящая Настя, после того, как посидела на мостках, вспоминая свое подростковое прошлое. Там, в баре «Мотор», копия Насти и взрослая Настя из реальности посмотрели друг другу в глаза. Они узнали друг друга. Они рассказали друг другу свои истории и свои сны. Они вместе выпили, и Настя рассказала копии Насти о последних словах дедушки, о смерти бабушки, о том, как растет ее сын, о том, сколько всего с ней произошло за последние девятнадцать лет, а копия Насти рассказала ей о вечном лесе, о первой любви, у которой нет конца, о том, сколько раз в сотне историй и снов она умирала и навсегда оказывалась в лесу, а Настя этого даже не замечала. После этой встречи что-то произошло. Копия Насти исчезла. И взрослая Настя исчезла. И при этом они обе остались живыми. Они стали навсегда одним целым – в этот незабываемый августовский день, который, несомненно, уже был. Однажды, множество раз. Столько же раз, сколько их разделял лес, и одна из них навеки оказывалась в нем, а другая ничего не замечала. Настя стала прежней – к ней навсегда возвратилось ее детство, ее прошлое и ее будущее, какими они были до того, как она попала в лес, но и лес тоже остался с ней и порой бывает виден тем немногим, кто знает, что такое лес, где-то на самом дне ее взгляда. Настя вышла из бара и пошла по лесной дороге домой, в стареньком мамином голубом свитере из девяностых, надетом поверх черно-белого летнего платья – стало холодать.

Фея на шоссе

Дачный сезон закончился: поселок пребывал в запустении, в заброшенности. На шоссе не было ни машин, ни прохожих. Рынок тоже вымер. На земле в изобилии лежали палые листья, иголки, прелые яблоки; на участках росли поганки и белые грибы. Топить нужно было каждый день, и все равно приходилось дополнительно включать обогревающие панели. Солнце было прохладно-ласковым, небо ясным и усталым, подобранные яблоки вкусными; на рынке на площади между лотков валялись собаки, вся стая, – лежали, подставив тощие бока солнцу, как будто издохли. На пляже Малого Борковского никого не было; детские игрушки, которые были летом рассыпаны по песку, кто-то собрал и унес. Интересно, подумал Вилли, одиноко прогуливаясь по пляжу, кто приносит их и уносит? Кому они принадлежат и где проводят зиму? Черноплодка у дорог была сочная и холодная. Стояла тишина, безветрие, только издали доносился стук инструментов – строили дом. На Северной тоже строили дом, выкопали на участке огромную яму, а всю землю из нее высыпали на площадку, где летом играют дети. Центральную улицу, там, где она пересекается с Приозерской, перекопали, и больше там нельзя было пройти. В переулке, где жил Вилли, все дома, кроме его дома, стояли пустыми; на соседней улице еще жили пара стариков. Вечером под дождем Вилли видел, как двое знакомых мужиков распивают водку, укрывшись под навесом у лотков. Одной из ночей в темноте была слышна стрельба и женские крики. В воздухе пахло печным дымом. Темнело все раньше и раньше, и фонарей почти нигде не было. На дорогах лежали огромные желуди, в кронах лиственных деревьев пестрело все больше желтого и красного. Начали отключать воду, и скоро должны были отключить ее совсем.

Вилли шел вечером из бара «Мотор». Он не пил совсем, уже много лет как завязал с этим делом, и зашел туда просто поужинать, развеяться, увидеть людей, услышать человеческую речь. Но из других людей в баре была только работающая за стойкой Лена. Они поболтали немного, и, когда на поселок упала ранняя тьма, Вилли отправился домой, вышел на шоссе. Со стороны железной дороги гудели проносящиеся товарняки, чернота стояла густая, но Вилли хорошо, как ночное животное, видел в темноте. Он напевал песню одного своего старинного, давно сторчавшегося друга: «Ты со мной вольный ветер // я скажу – ты ответь // все, что было давно // ла-ла-ла-ла-ла-ла». В этой песне еще была строчка: «Я здесь осенью жил и мечтал», – и Вилли подумал, что он тоже живет здесь осенью и мечтает, работает сам на себя электриком, но заказов сейчас становится все меньше и меньше, кроме того, он играет на бирже и все ждет, когда начнет выигрывать, но пока набрал кредитов в разных банках и скрывается от коллекторов. И еще у него скоро день рождения. Сорок шесть. Кажется, будто он прожил тысячу жизней за эти годы.

Вилли шел по пустынному шоссе и насвистывал песенку, когда вдруг со стороны Калининской улицы на дорогу выбежала полуголая женщина, она плакала и кричала: «Помогите! Помогите! Суки! Бросили меня! Помогите!» Вилли остановился и позволил женщине подойти к нему. Она была босая, с голыми ногами, сверху на нее была надета короткая рубашка на голое тело, которая едва прикрывала промежность, и Вилли с интересом подумал, есть ли на ней трусы. На улице было холодно, еще немного – и ударят первые заморозки, Вилли был одет в утепленный маскхалат и все равно чувствовал, какой сырой и холодный воздух вокруг. Лицо женщины было плохо видно в темноте, но оно казалось опухшим, как у пьющих людей, возраст был непонятен – что угодно от двадцати пяти до сорока пяти, она пахла спиртным, мужским потом и собственным страхом. Плача и ругаясь, она начала просить Вилли о помощи. По ее путаному рассказу трудно было понять, что с ней произошло: она говорила про каких-то «друзей», которые привезли ее сюда и бросили, заперли в доме и уехали, а она спала – видимо, была в пьяной отключке после того, как ее попользовали, – подумал Вилли, – а когда пришла в себя, никого уже не было, дом был заперт, она выбралась через разбитое окно, и у нее не было ни одежды, ни денег, ни мобильника, и она не знала, где находится. Вилли посмотрел в своем китайском смартфоне с суперкрутой камерой – ради нее и брал – расписание поездов и увидел, что в сторону города до утра поездов больше не было. – Хочешь, пошли со мной, – предложил он ей, – переночуешь у меня, согреешься, а то пропадешь тут. А утром я тебе дам денег – уедешь на первой электричке. – А далеко до тебя? – Порядочно. Но разве у тебя есть другие варианты? Женщина и Вилли пошли по шоссе, надо было дойти до баков, повернуть налево на аллею, дойти до песчаной горы и там свернуть в первый переулок. – Как тебя зовут? – только и спросил Вилли по дороге. – Дарьяна, а тебя? – Можешь называть меня Влад. Или Вилл. Как хочешь.

Вилли жил в половине большого старого дома; в другой половине жили его мать и дядя. На половине Вилли был бардак, валялись разбросанные инструменты и всевозможная рухлядь, и видно было, что рука человека не касалась тут ничего очень давно. Кроме одной комнаты, в которой жил непосредственно Вилли. Там все было чисто, аккуратно, свежий ремонт, стены обиты вагонкой, кровать заправлена, а перед окном было рабочее место с новеньким макбуком. Вилли включил свет и тепловые панели и пошел в половину матери – найти для гостьи какую-нибудь старую, давно не надевавшуюся матерью одежду, благо такого хлама было у нее в изобилии. Он принес Дарьяне свитер, рейтузы, теплые носки и обувь, все не в лучшем состоянии, но выбирать не приходилось, и наконец рассмотрел ее получше. Вид у нее был потасканный, прямо сказать, но что-то было в ней симпатичное, может, чуть вздернутый носик, большие глаза, и ноги у нее – он обратил внимание, пока она надевала рейтузы, – тоже были ничего, чуть дряблые, но прямые и длинные. Да, и глядя, как она надевает рейтузы, он понял: трусов не было. Вилли сделал им с Дарьяной горячего чаю и попросил девушку рассказать подробнее про ее сегодняшние приключения. Если она, конечно, не возражает. Вначале Дарьяна пыталась что-то мутное рассказать про каких-то друзей и вечеринку, но ей самой довольно быстро надоело называть этих гадов друзьями, и она призналась, что работала, поехала с этими «друзьями» трахаться, а они ее поимели и кинули. И это не первая такая история в ее жизни. Вилли спросил, не надо ли позвонить кому-то – может, родные ее ищут, но Дарьяна сказала, что у нее нет близких в городе, что она родом из других мест, и никто ее этой ночью не ищет. – А ты кто? – спросила она Вилли. – Я? Бывший убийца. Дарьяна не поняла, шутит он или нет. Вилли рассмеялся: Я – человек, скрывающийся от нескольких банков. Авантюрист. Простой парень. Со мной ты в безопасности. – Что у вас за поселок, мать его? Какое-то дьявольское место! – Завтра ты станешь одной из местных легенд, – улыбнулся Вилли, – ты, кстати, не первая странная женщина, которую я здесь встретил на ночной дороге. Много лет назад, когда я нелегально торговал водкой, я ехал на машине по ночному шоссе и увидел впереди голую девушку с распущенными волосами. Она была прямо перед моей машиной и смотрела на меня, не двигаясь, я не успел затормозить и проехал прямо сквозь нее. В ужасе остановился – но на шоссе никого не было. Глюк? Быть может, но вот такие у нас места. Кровать была одна, и Вилли с Дарьяной, у которой уже закрывались глаза от усталости, легли спать рядом. Дарьяна сразу заснула сном младенца, а под утро Вилли потянулся к ней, и она не оттолкнула его.

После Вилли проводил Дарьяну до шоссе, снабдил ее деньгами на билет, а дальше она пошла сама – до станции идти надо было прямо, никуда не сворачивая. Они обнялись на прощание. – Удачи тебе, бывший убийца! Пусть тебя не найдут твои коллекторы! – Береги себя, ночная фея! Она удалялась все дальше в смешных рейтузах его мамы и ее старой куртке, а Вилли все больше казалось, что он где-то видел ее прежде – на ночном шоссе, когда он был юношей в ковбойской шляпе, мнил о себе бог знает что и возил водку во времена антиалкогольной кампании. Именно ее голое тело, распущенные волосы, огромные глаза он видел тогда на шоссе. Только тогда она была моложе и прекраснее. Этим утром, когда у них был короткий и как будто немного неловкий секс, он узнал ее. Она действительно была фея. Фея ночи. Он подумал, что, сложись все иначе, он мог бы полюбить ее.

– Сегодня я трахал фею, – сказал он, войдя в бар «Мотор» вечером, после того, как выполнил заказ по электрике, о котором у него была договоренность, и захотел поужинать. В этот день за барной стойкой работал Макс, старый Макс, который уж всякого-то перевидал. Он приподнял бровь вверх: – Фею? Ну, здесь этих фей пруд пруди. Иногда они выходят из леса, а потом возвращаются в лес. – Она уехала на утреннем поезде, – сказал Вилли. – Это ты так думаешь, – засмеялся в ответ Макс, – не забывай, что этот бар находится на границе с лесом, и за годы, что я здесь работаю, если я в чем и стал разбираться – так это в феях. Все феи – проститутки, это я точно усвоил. Возможно, верно и обратное: все проститутки – феи. Им ничего от тебя не надо, кроме как переспать с тобой и забрать у тебя кое-что – вот здесь, – и Макс показал себе на грудь. – Вот скажи: забрала твоя фея кусочек твоего сердца? – Может быть, – Вилли и сам не знал ответа на этот вопрос. Он возвращался домой по темному шоссе, и ему как будто даже хотелось увидеть во тьме женский силуэт, голую девушку с распущенными волосами, которую, казалось ему, он всегда любил. – Не убили бы ее, при такой-то жизни, – с грустью подумал он о Дарьяне. «Я здесь осенью жил и мечтал // я полжизни отдал за мечту» – пелось в той песне его рано сторчавшегося друга, и Вилли подумал, что он и есть тот человек, который отдал полжизни за мечту. И теперь ему ничего не остается, кроме как жить здесь одному и мечтать. Лучшего он и не знал, одинокий мужчина с татуировкой волка на плече. Он знал, что иногда по ночам над озером кружат летучие мыши, а лесную дорогу перебегают лисы. Со стороны железнодорожных путей раздался шум товарняка, и Вилли подумал: «Поезда никуда не идут. Нет никакого города. И никакого мира. Только это место, и Дарьяна тоже принадлежит ему. Она здесь», – и улыбнулся этой своей мысли. Впереди была долгая осень.

Вечеринка сгоревшей юности

В хостеле сгоревшей юности я провожу каникулы Альфонсо Мария Петрозино
Все они получили приглашение на вечеринку. Анонимное приглашение, пришедшее по имейлу с какого-то странного адреса vecherinka@sgorevsheyunosti.ru. В письме было написано: «Уважаемый/ая N, Ваша юность сгорела, и мы приглашаем Вас отпраздновать это событие на ультра-мега-гипер-вечеринку сгоревшей юности! Ура! Во вложении входной билет. Ровно в полдень у площади Восстания в последнее воскресенье июня Вас встретит человек с табличкой и будет ждать автобус».

Скольким людям было отправлено это приглашение – да хрен его знает. Наверное, многим. Может, сотням, может, тысячам, может, миллионам. Пришли двенадцать человек. Объединяли их три вещи: у всех у них не было спам-фильтров в почте, все они были еще молодые достаточно люди, в основном в районе тридцати лет, и у всех у них в юности что-то пошло непоправимо не так. Подумайте сами: что бы вы сделали, получив такое приглашение, независимо от того, сгорела ваша юность или нет? Неужели подняли бы свой зад и поехали куда-то? То-то и оно. Так что кроме всего вышеперечисленного этих двенадцать человек объединяло еще нечто – что-то, что позволило им принять приглашение, оторвать свой зад от дивана и приехать на площадь Восстания, – может, какая-то сохранившаяся юношеская открытость, или дурной авантюризм и любопытство, или отчаяние, когда хватаешься за последнюю соломинку, а может быть, наивность, глупость, храбрость или им просто наскучило все на свете. Итак, пришли: алкоголик Алексей, наркоман Антон, душевнобольной Никита, душевнобольная Анна, Дина, которую тиранили родители, Вика, которая была влюблена в женатого, Марта, которая была сиделкой при муже-алкоголике, мент Кирилл, бывшая сектантка Татьяна, скрывающий свою гомосексуальность Евгений, лентяй Платон и поэт Арсений.

Их встретил человек с табличкой, и экскурсионный автобус повез на базу отдыха «Сосны», к бару «Мотор», где были накрыты столы и ведущий приготовил для них специальную программу. Это был обычный ведущий, смазливый и глуповатый, с галстуком-бабочкой, вроде ведущих свадеб и всяких праздников; лица, которые предпочли остаться неизвестными, наняли его и скинули ему на почту подробную инструкцию, что нужно делать и что говорить, и перечислили за это приличную сумму.

Выйдя из автобуса после пары часов дороги, молодые люди оказались на холме, расположенном на границе леса, перед небольшим уютным баром. Ребята заглянули в бар: стулья были сделаны из мотоциклетных сидений, а в интерьере можно было увидеть моторы гоночных болидов, автомобильные номера и фотографии с гонок. Бармен сразу предложил им напитки, особенно посоветовав их фирменный коктейль «Мотор OIL» или освежающий сидр с Алтая, также можно было заказать эксклюзивное пиво с горчинкой из частной пивоварни или сухое вино, виски или ром. Ведущий, который назвал себя Иваном, поздравил гостей со сгоревшей юностью и сразу же попросил у них именные пропуска. Он сказал, что они расположатся на улице, в панорамной крытой беседке у бара с видом на сосновый лес, где на столах уже выставлены закуски, а дальше гости себе закажут шашлыки или сочные бургеры с говяжьей котлетой, ну или супы, хот-доги или что они пожелают – все оплачено.

Посреди беседки стоял микрофон, рядом с которым кружился ведущий в галстуке-бабочке, и, пожелав гостям приятного аппетита, он сообщил, что единственное, что от гостей потребуется, – это выйти к этому микрофону и рассказать о своей жизни и о том, как именно их юность сгорела, после этого пусть они пьют, гуляют, веселятся, танцуют, и дальше для них предусмотрены еще развлечения, вечеринка будет длиться всю ночь, а утром их отвезут на автобусе обратно в город, но если кто-то захочет лечь спать – для каждого из них зарезервирован номер в гостинице на базе.

Первым говорил алкоголик Алексей. Он вышел и, как на собрании анонимных алкоголиков, сказал: Меня зовут Алексей. Я алкоголик. Я пью потому, что пил мой отец. А может, не потому. Может, я пью от высокомерия, от презрения ко всему, а может, от любви. Я родился в маленьком городке в Карелии, приехал в Питер учиться и начал пить, бросил учебу и пил, жил у одной девушки, потом она меня выгнала, потом я работал и не пил, потом снова пил, подшивался, работал, снова пил, был в специальном трудовом лагере для алкоголиков – матушка отправила, сбежал оттуда и пил, и сегодня тоже напьюсь, а матушка моя помрет – и я пропаду. Алкоголик Алексей стоял, уже чуть-чуть пьяный, у него было красное лицо, но видно было, что когда-то он был надменен и красив. Он умолчал о том, что хотел стать писателем и написал уже рассказов на целую книгу, но ее было некому дать прочесть, и ни одно издательство ее не принимало.

– Я употребляю всякие вещества, – сказал Антон, – и почти всегда хожу чем-то обдолбанный. У Антона были волосы по плечи, бородка, недоброе лицо и тощие локти. – Без веществ я жил, – сказал Антон, – и работал в сфере IT, и музыку писал для себя, но это все на самом деле была не жизнь. Жизнь – в веществах. Я вначале боялся, а потом решился, меня вначале не брало, взяло с четвертого раза. Остальных взяло раньше, они казались мне упоротыми придурками. А потом – началось. Кайф. Все нравится, что ты делаешь. По телу разливается блаженство. Не описать. Психодел тоже был. Я видел Красоту, цветы… Многих напрягает, что все остальные сферы жизни, кроме веществ, просто перестали мне быть интересны. Ну так это их проблемы. Я и сюда пришел в поисках кайфа, у меня с собой кое-что есть, – и Антон вернулся на свое место.

Душевнобольной Никита был очень высоким и одутловатым, видимо, от препаратов, мужчиной, с лицом ботаника-очкарика. Он стоял у микрофона с таким видом, будто отвечает экзамен, но не может припомнить билет и с трудом складывает слова: Я… э-э… изучал философию математики, писал диссертацию. Тут он замолк и явно забыл, о чем говорил. Писал диссертацию, – услужливо подсказал ему ведущий. – Электрошоковая терапия, не могу вернуться к диссертации… хочу быть ученым, но работаю гардеробщиком в театре, мама устроила, собираюсь вернуться в науку, мне уже лучше.

У Анны были короткие – ежиком – волосы на голове, она была похожа на красивую птицу с огромными рыже-карими глазами и в каком-то огромном, не по размеру, балахоне. – Недавно я прочитала историю двадцатидевятилетней девушки из Голландии, которая получила разрешение на эвтаназию из-за психического заболевания. Эта история никак не выходит у меня из головы, – начала Анна, – и вот я думаю, хотела бы я эвтаназию, если бы у меня была такая возможность? Наверное, нет, хотя умереть я бы не возражала. После смерти я стану травой и камнем, лесом и болотом, перегноем и мхом. Я буду там, где земля и вода. Я стану частью Весны. Однажды летом на даче, когда мне было четыре года, я сошла с ума. Я смотрела на занавески и потолок и увидела странные образы. Танцевала зеленая балеринка на одной ноге, а за ней шли какие-то животные. Потом я очень испугалась, что моя мама умерла. Она спала в кровати рядом, и я стала ее будить и спрашивать каждую секунду, жива ли она. В студенческие годы я обращалась к психиатру с жалобами на плохое самочувствие, постоянную «тошноту и желтую вату» в голове, жаловалась на то, что большую часть своего времени я не способна ничего делать и мне очень трудно посещать университет. Бывало, что, приняв с утра душ, я настолько утомлялась, что весь день потом лежала недвижимо. В холодное время года мне было хуже, чем в теплое. Спала обычно очень долго, ложилась под утро, а просыпалась под вечер. Меня пытались исключить из университета за прогулы. В шестнадцать лет пыталась покончить с собой. Приняла огромную дозу лекарств, несколько дней лежала, как в коме, потом очнулась. Потом еще один раз приняла большую дозу лекарств. Бегала голая по двору, завернувшись в полотенце, – хотела сбежать из дому. В подростковом возрасте любила чуть что резать руки. Летом после окончания университета из-за совершенно незначительной истории на любовном фронте, которая омрачила мои отношения с любимым человеком, я впала постепенно в несовместимое с жизнью состояние. Я болела более полугода, мне казалось, что я разлагаюсь заживо от СПИДа, у меня немели и отнимались руки и ноги, в них возникали странные покалывания – парестезии, а в теле и голове – странные пугающие ощущения, сенестопатии, открывались язвы на коже, начался неврит на глазу, мышцы на ногах болели так, что хотелось орать, постоянно держалась температура, не сбиваемая даже аминазином. Мне назначали то одни лекарства, то другие. От них все плыло в глазах, была акатизия, полностью пропадал аппетит и любой интерес к жизни; время подбора схемы осталось в моей памяти как самое ужасное и тяжелое. В конце концов я впала в состояние, всем похожее на паническую атаку и абсолютно невыносимое, но отличающееся тем, что оно, в отличие от панической атаки, не заканчивалось. Может быть, это можно назвать дичайшей генерализованной тревогой, но больше этому состоянию подходит эпитет «адские муки, испытываемые при жизни». Это состояние непоправимой биологической поломки, и жить в нем невозможно. Если бы меня из него медикаментозно не вывели, я была бы мертва. Через полгода с лишним мне подобрали лекарство, на котором я вернулась к жизни, и сказали, что, скорее всего, я должна буду принимать лекарства пожизненно. Прошло десять лет, как я принимаю нейролептики и антидепрессанты. На жизнь в общем не жалуюсь, все сносно, не как у здоровых, но сносно. Никакой эвтаназии. Пока.

Дина, которую тиранили родители, была чернобровой красавицей, мечтающей о разделенной любви и семье, но это пока не получалось, потому что надо было всегда быть с мамой и папой, и все ее кавалеры им не нравились. – Они меня недостойны, они про всех так говорят, – Дина чуть не плакала. Один мне очень понравился, мне с ним было хорошо, смешно, какой-то родной он был, что ли. Гуляли весь день, мороженое ели, а как вечер – мне стала мама на телефон каждые десять минут звонить, а не брать я не могу – а то у нее инфаркт будет. А когда к дому подошли – мама у парадной стояла, руки в боки, сама вся белая и в ночной рубашке, и как начала на меня орать, будто я дите малое, даже попрощаться толком не дала с тем парнем. Не позвонил он мне больше. А мне так, как он, никто больше не нравился никогда, все думаю – вдруг он судьбой моей был?

– Я не знаю, почему мне прислали это приглашение, – сказала Вика – девушка с лицом какой-то экзотической рыбки: губами бантиком, большими, чуть выпученными глазами, под которыми пролегли глубокие синяки, и ярким макияжем, – у меня все хорошо, и юность моя пока еще продолжается, да, мне тридцать три года, но я себя чувствую совершенно юной, сейчас можно и до шестидесяти быть юным, и сколько угодно, моя мама вот тоже юная. Мои друзья, правда, считают, что я в полной жопе, но я так не считаю. Я просто жду. Уже одиннадцать лет. Тогда я влюбилась в него, и он обещал развестись. Но у него больная жена, он не может так просто ее оставить, ей все время плохо, он ждет, когда ей станет лучше, и тогда уйдет от нее, за это время она еще и двоих детей ему родила, ну а я все жду, никого другого у меня не было никогда, я тоже хочу детей.

Марта выглядела совсем усталой и замученной. Когда-то она училась на историческом факультете, но сейчас работала кассиршей в магазине, а на свою скудную зарплату содержала мужа-алкоголика, бывшего актера, который то переставал пить, то снова начинал, то лечился, то впадал в белую горячку, а Марта следила за ним, вытаскивала из неприятностей, обзванивала по ночам больницы и морги, тратила на него все деньги и все нерабочее время, занималась его спасением, за руку водила по врачам и психологам, у мужа уже были необратимые изменения психики, иначе как сукой и тварью он Марту не называл, иногда бил, а она смертельно от него устала, но как жить по-другому, не знала. – Не могу же я его бросить, – сказала она, – он же без меня погибнет. А я его все-таки люблю. Я еще ребенка от него рожу.

– Я работаю в полиции, – сказал атлетически сложенный, коротко стриженный Кирилл с оловянными, в никуда смотрящими глазами, – и, кажется, у меня наступило профессиональное выгорание. Кажется, что-то не то происходит, я не понимаю вообще. Я хотел помогать людям, бороться с преступностью, хотел быть хорошим, понимаете, а все время происходит что-то не то, и все вокруг как-то не так, в общем, я не понимаю. Вот, например, дали задачу: найти тех, кто наркотой занимается, для отчета надо, и мы с напарником стали людей останавливать, молодых, мы их останавливали, отводили в подвал здания полиции и там допрашивали, очень жестко допрашивали, нам сказали так делать, изучали содержимое их телефонов, планшетов, угрожали им, раздевали их, но мы не подкидывали ничего, мне вообще тяжело поначалу было бить людей, я хотел быть хорошим, а теперь ничего не хочу, теперь я робот, а вообще я нормальный человек, я смотрю «Игру престолов».

Татьяна была крепкой коренастой женщиной с суровым лицом родины-матери, видимо, постарше большинства здесь присутствующих. – Бога нет, – начала она свой рассказ. Замолкла, обвела всех глазами, – Бога нет, а я всю юность его искала. Была в разных сектах, с баптистами, с харизматами-неопятидесятниками, со свидетелями Иеговы, продала квартиру, ездила по всяким местам, чувствовала Бога, молилась, и было у меня счастье, когда мы с братьями и сестрами молились в лесу, взявшись за руки, и мистические переживания, все было. Я начала путешествовать по сектам в тринадцать лет. Страна лежала в руинах, люди скурвились, этому надо было противопоставить хоть что-то. Только ложь была кругом. Я могла бы убивать. Подумывала стать киллершей, но вместо этого пошла в секту. Мы хотели спасти весь мир, мы говорили с Богом. Я видела Бога в своем сердце так же ясно, как вижу вас сейчас в этой беседке. А потом однажды утром я встала и поняла: Бога нет. Ничто этому не предшествовало, а просто как-то вдруг стало понятно. Поняла, зачем люди ходят в эти секты. По психологическим причинам. А у меня психика умерла, и все психологические причины отпали. Я поняла, зачем мне Бог, и он стал мне больше не нужен. А нужен он мне был потому, что хотелось быть частью сообщества, семьи, хотелось какой-то альтернативы, и еще я очень боялась, что после смерти ничего нет, и еще мне хотелось, чтобы над всеми этими преступниками, которые нами управляют, был кто-то самый главный, сильнее их всех и лучше, и всех их на место поставил, и хотелось, чтобы была книга, в которой все ответы написаны, чтобы по ней жить и не мучиться. И вдруг мне это все стало не надо. И я спросила себя: желаю ли я Бога самого по себе, без всего вот этого? И ясно поняла, что все вот это мне было нужно, а Бог сам по себе совершенно ни к чему. Что с ним делать-то, с Богом. А раз он мне не нужен, то, значит, его и нет.

Накачанный, гипермускулинный Евгений вышел и негромко рассказал, что всю жизнь скрывает свою гомосексуальность и из-за этого живет как будто не своей, чужой жизнью и несчастлив. Он долго и сам себе не мог признаться, и родители у него были люди очень строгие, старой закалки, они бы не пережили. А теперь их уже и нет на свете, но Евгений женат, у него дети, друзья его считают мачо и бабником. Втайне от жены и детей он встречается по углам и притонам с другими мужчинами, в общем, ведет двойную жизнь. – И, похоже, это навсегда, – подытожил Евгений.

– Я ничего не добился, – сказал краснощекий пухлый Платон, – потому что я лентяй. Безвольный человек. Больше тут ничего не скажешь. Лежу на печи, ем калачи. Мама кормит. Жизни боюсь.

Вышел кудрявый Арсений в порванном на плече пиджаке и глубоким низким голосом произнес: Я поэт. Этим все сказано. Как сказала Марина Цветаева, поэт неизбежно терпит крах на всех других путях осуществления. Я терплю крах. Но я поэт. А поэт в России больше, чем поэт.

Когда все присутствующие произнесли свои краткие речи, после каждой из которых следовали инициированные ведущим аплодисменты, ведущий сказал: Внимание! Гип-гип-ура! За то, что вы пришли сюда, и за вашу откровенность вы все получаете второй шанс! Это дар от неизвестного благодетеля! Берите же его и наслаждайтесь им! Пусть мертвые хоронят своих мертвецов! Начинайте свою жизнь с чистого листа, и пусть все ваши мечты исполнятся!

– Второй шанс? Мне не нужен никакой второй шанс, – сразу возмутился Антон, – это чтобы я бросил употреблять вещества и вернулся к так называемой нормальной жизни? Нет уж, спасибо. Знаем мы эту вашу нормальную жизнь. Мы лучше с веществами.

– И мне не нужен второй шанс, – подхватила Вика, – если я начну жизнь как бы заново, на мне никогда не женится мой любимый мужчина, а я должна его дождаться.

– И я не могу бросить мужа, на что мне тогда второй шанс, – устало сказала Марта.

Поэт Арсений сказал: Ваше предложение абсурдно. Я же великий поэт, а лучше этого ничего нет и не бывает.

– Нет никакого второго шанса, – сказала Татьяна, – мне он не нужен, значит, его нет.

Алексей сказал: – У меня этих вторых шансов было, как говна нерезаного, и каждый из них я проебывал, и этот проебу, задолбали уже вашими вторыми шансами, дайте спокойно пожить человеку в безнадеге.

Чернобровая Дина задумалась, а потом как-то виновато сказала: – Извините, пожалуйста, но думаю, что моим маме с папой не понравилось бы, если бы я воспользовалась вторым шансом.

Душевнобольной Никита промямлил: Э-э… нет, спасибо, не нужно, мне уже лучше, не зря же мне столько раз электрошоковую терапию делали, не зря же это все, я как-то боюсь что-то менять, у меня и так все получится … э-э … скоро … стану большим ученым…

Лентяй Платон был с ним солидарен: Вот-вот, и я боюсь что-то менять. Не хочу напрягаться. Все равно не получится. Все равно все умрем.