– А Вадим сказал, не считается. Это профессиональное у него. – Лена засмеялась, отчего Маргарите стало неприятно.
– Спасибо, что позвонила, – холодно повторила она.
– Не за что. Слушай, Маргош, Вадим от тебя в полном восторге.
Маргарита ничего не ответила. Прижав телефон плечом к уху, она заработала скалкой.
– Он просил меня ненавязчиво выяснить, простишь ли ты его внезапное бегство со свидания?
– Конечно, – сказала Маргарита, пытаясь придать тесту форму идеального квадрата, – только это было не свидание. Лена, прости, что тебе приходится играть роль почтового голубя, но не могла бы ты не менее ненавязчиво сообщить Вадиму, что я не могу встречаться с мужчинами?
Лена в трубке тяжело вздохнула:
– Больно уж он хороший человек, Маргошенька. Ты ему очень сильно понравилась, это видно, но вечно ждать никто не станет. Ты сама поговори с ним откровенно, объясни, и я уверена, что вы найдете выход из ситуации.
– Нет, Лена, это нехорошо, – заявила Маргарита решительно, потому что слова о том, что она нравится Вадиму, оказались неприятно приятными.
– Маргоша, я все понимаю, свежая рана, скорбь, то-се… В горе твоем никто не сомневается, но, с другой стороны, ты двадцать лет угробила на этого нарцисса, мне кажется, вполне достаточно. Как говорил Дон Кихот: мертвый в могилу, а живой за стол.
– Лена, ты здорова? Как ты вообще можешь мне такое говорить?
– Нет, если хочешь, я выдавлю из себя тяжелый вздох, выжму слезу и скажу полный пакет подобающих банальностей, только легче тебе от них не станет. А я хочу тебе помочь, вот и говорю, что Костя живой тебе жизнь заедал, а ты хочешь, чтобы еще и мертвый! Остановись!
– Лена, я не могу продолжать в подобном тоне. Если хочешь общаться со мной, не смей оскорблять моего мужа.
– Да я просто тебя хочу вытряхнуть из этих цепей!
– Не надо. – Тут следовало отключиться, но руки испачканы мукой, телефон прижат к уху, так что не было никакой возможности нажать кнопку отбоя, и Маргарита произнесла вслух совсем не то, что собиралась: – Я очень рада, что судьба снова нас столкнула и что ты звонишь, не забываешь, потому что, Леночка, у меня никого не осталось. Я совершенно одна, и если бы мы с тобой возобновили дружбу, это было бы счастье для меня.
– Так ты одна, потому что твой драгоценный Костя от всех тебя отсек.
– Но дружить я могу только в том случае, – с нажимом заявила Маргарита, от волнения раскатав тесто в лист не толще папиросной бумаги, – если ты не станешь чернить память моего покойного мужа и говорить глупости, не имеющие ничего общего с реальностью.
– Маргоша, очнись!
– Я знаю, что ты пыталась соблазнить его…
– Вот уж бред!
– Ты хотела увести его от меня.
– Бред бредовый! Никогда такого не было! Это он специально тебе наврал, чтобы мы не общались!
– Прости, но я склонна верить мужу, а не женщине, с которой не виделась пятнадцать лет.
Отряхнув руки, Маргарита все-таки разъединилась, немного гордясь, как хорошо и с достоинством произнесла последнюю фразу. Пусть у нее нет никаких других доказательств Лениного предательства, кроме слов мужа, ну и что? Зачем ему было лгать?
Она скомкала испорченное тесто и выбросила в мусор. Можно реанимировать, только зачем? Безупречной слоистой структуры уже не будет.
И Лена больше никогда не позвонит. И Вадим тоже.
Тяжело вздохнув, Маргарита пошла в спальню, взяла книгу и поставила на место, с силой задвинув томик в тугой ряд Костиных книг.
Ничего у нее больше нет, кроме прошлого, и, черт возьми, она имеет право на то, чтобы оно оставалось таким, как ей хочется.
…Дороги почему-то оказались свободными, и Зиганшин позвонил в квартиру Давида Ильича ровно в половине седьмого вечера. Отметил, что дверь в парадное стоит хорошая, железная, замок надежный, и злоумышленнику преодолеть это препятствие очень сложно, если не невозможно. Интуиция подсказывала, что когда они поймут, как преступник проник в подъезд, то поймут и все остальное, но сейчас он не особо доверял своему чутью.
Заглянув в лифт, Зиганшин стал подниматься по лестнице, чтобы оценить обстановку в подъезде, но никак не мог сосредоточиться. В голову лезли грустные мысли о том, что последние дни он часто задерживается, приезжает, когда дети уже спят, а Фриде это нравится. Приятно, что не надо кормить его ужином, а можно просто оставить еду в кухне под салфеточкой, словно для приблудного кота или домового, а потом притворяться, будто спишь. Муж, конечно, скотина, но не до такой степени, чтобы растолкать уставшую жену ради утоления своей похоти.
Зиганшин прекрасно отличал, когда жена спит, а когда усиленно делает вид, но ни разу не уличил ее во лжи, а тоже делал вид, будто дико устает и, добравшись до кровати в час ночи, ничего уже не желает.
Что-то поселилось между ними, тихое, но страшное, и у обоих не хватало мужества посмотреть в глаза этому чему-то.
А может быть, так у всех. Счастье и любовь длятся миг и быстро растворяются в повседневных заботах, в недосыпе, детском крике, усталости. Нельзя же всю жизнь заглядывать друг другу в глаза и ловить каждый вздох. Он был для Фриды центром мира, но теперь появились дети и сместили его с пьедестала, и это правильно. Так и надо. Если по-честному, то он тоже спешит домой не ради жены, а чтобы поскорее взять за руку маленькую Свету и бежать с ней «смотреть щеночков».
Они с Фридой теперь родители, и надо думать о детях, а не о своих сложных взаимоотношениях, и все наладится рано или поздно.
Задумавшись, он едва не проскочил нужный этаж, только стоящая возле открытой двери унылая щуплая фигура в мешковатых брюках и вязаной кофте заставила его опомниться и остановиться.
Оказавшись в квартире, Зиганшин довольно нагло осмотрелся. Он не присутствовал при осмотре места преступления и невнимательно смотрел фототаблицы, поэтому не знал, насколько сильно пострадала квартира от взрыва, но поспешный ремонт скрыл все разрушения.
Обстановка в доме вообще была уютная и простая. Заметив интерес гостя, Давид Ильич тут же устроил ему маленькую экскурсию, показал удобный кабинет с шикарным компьютером и великолепнейшим офисным креслом, как раз таким, о котором Зиганшин тайно мечтал, гостиную-столовую, пустую после ремонта, и спальню, куда Зиганшин из деликатности не стал заходить.
Показав «удобства»: просторный санузел с гигантской угловой ванной и отдельно душевой кабиной, похожей на космическую капсулу, хозяин заметил, что в квартире прохладно, и предложил расположиться на кухне, ибо там теплее всего.
Зиганшин не возражал. Кухня оказалась особенно хороша, лаконически выдержанная в средневековом стиле, так что глаза невольно искали очаг с котлом и вертелом.
В общем, уют и простота не могли скрыть того факта, что в квартиру вложено очень много денег. Гораздо больше, чем может позволить себе профессор университета.
Зиганшин сел на деревянную скамью, оказавшуюся неожиданно удобной, и задумался, с чего бы начать. На службе он закрутился, не успел продумать стратегию допроса, а пока ехал, в голову лез всякий хлам, какие-то обидки на Фриду, злость и прочие гадости.
Дымшиц зажег плиту и немножко подержал ладони над голубым газовым огоньком.
– Чай или кофе? К сожалению, кофе могу предложить только растворимый, – улыбнулся он, – машина сломалась, а у нас в семье за технику отвечает Оксана Максимовна. Я, увы, классический филолог-недотепа, не то что Оксана… Вы знаете, что после института ее единственную пригласили инженером-испытателем?
Зиганшин отрицательно покачал головой.
– К сожалению, у нее развился пневмоторакс, и врачи запретили ей летать, а иначе она достигла бы больших высот в самолетостроении.
– А разве она не могла просто перейти в КБ?
Дымшиц развел руками:
– Могла, и товарищи уговаривали ее остаться, но в молодости некоторые вещи воспринимаются слишком остро. Или небо, или ничего, максимализм…
Дымшиц открыл холодильник, что-то достал, захлопотал, так что Зиганшину пришлось перебить:
– Это чисто деловой визит, поэтому только кофе.
– Как угодно.
Давид Ильич поставил перед ним банку с яркой этикеткой, сахарницу и пакет молока и уставился на чайник, который уже начинал робко подсвистывать.
Зиганшин положил себе одну ложку кофе и подумал, что не видел в доме ни одной антикварной или просто старой вещи. Кружка, которую подал ему Дымшиц, была красивой, дорогого фарфора, но вполне современной. Зиганшин точно это знал, потому что на заре своей супружеской жизни ходил с Фридой в магазин посуды, и она пришла в восторг от такого же сервиза, он хотел купить, но увидел ценник и притормозил. А Давид Ильич, значит, не смутился.
– Давид Ильич, прошу прощения, что побеспокоил, – сказал он, лихорадочно вспоминая правила хорошего тона. Дуть на кофе, понятно, нельзя, а помешать ложкой? Ударить лицом в грязь перед интеллигентным человеком не хотелось, и на всякий случай класть сахар Зиганшин не стал, только аккуратно подвинул к себе кружку и продолжал, – к сожалению, по горячим следам нам ничего раскрыть не удалось, поэтому теперь необходимо сосредоточиться на поисках мотива, а для этого, уж простите, надо видеть максимально полную картину вашей жизни.
Сказав это, Зиганшин поморщился. То, что он беседует с филологом, еще не повод говорить так заумно и витиевато.
Дымшиц вздохнул:
– Картина моей жизни не изобилует яркими красками, увы… Поверьте, Мстислав Юрьевич, я задумывался о причинах этого дикого взрыва не меньше вашего, но так и не понял, кого и чем смог так сильно прогневить.
– Одного человека мы нашли, – улыбнулся Зиганшин и рассказал про мамашу, ребенок которой получил незаслуженно низкий балл на ЕГЭ.
Давид Ильич развел руками и ничего не ответил. Видно, это была не та часть его биографии, которой он гордился.
– Корни преступления могут корениться в прошлом, – сказал Зиганшин и снова поморщился, удивляясь, как это он теряет лицо перед этим плюгавым мужичонкой с унылым носом-огурцом, – корни коренятся… Кажется, это называется «тавтология»?
Дымшиц улыбнулся:
– Совершенно верно. Частный случай плеоназма. Но зато я вас понял, а это главное.
– Да? А как же великий и могучий? Культурное наследие?
– Ага, Зина, подскажи мне что-нибудь по-славянски. – Дымшиц быстро улыбнулся, и Зиганшин вдруг заметил в нем то же обаяние, что и у его тетки Маргариты. – Жизнь течет, меняется, а вместе с ней меняется и язык, новые понятия требуют новых определений, и, слава богу, приживаются только те, которые передают смысл с максимальной точностью. По этой же причине борьба с матерщиной терпит полное фиаско. Эти прискорбные эпитеты никогда не исчезнут из языка, покамест дают людям возможность выразить мысль кратко, емко и филигранно точно. Нецензурщина – язык-воин, язык-солдат, он приходит на помощь в критических ситуациях, и все филологи мира не способны отнять его у человечества.
Зиганшин пожал плечами и глотнул кофе, без сахара показавшегося ему горьким и невкусным.
– Вы скажете, что пьяница у ларька, фонтанирующий матерными выражениями, вызывает омерзение, – продолжал Давид Ильич, лекторски приосанясь, – что ж, соглашусь, но замечу, что докладчик на трибуне, который запутался в наукообразных терминах, раздражает и оскорбляет слух немногим меньше, потому что в обоих случаях человек пытается словами замаскировать отсутствие мысли, а заниженная у него лексика или завышенная – это уже второй вопрос.
– Кто ясно мыслит, тот ясно излагает.
– Именно! Как говорил Пушкин: «Если все уже сказано, зачем же вы пишете? Чтобы сказать красиво то, что было сказано просто? Жалкое занятие! Нет, не будем клеветать разума человеческого – неистощимого в соображении понятий, как язык неистощим в соображении слов». Что ж, – перебил сам себя Давид Ильич, – все это очень интересно, но, насколько я понял, вы пришли ко мне не ради светской болтовни.
– Не ради.
– Тогда спрашивайте, Мстислав Юрьевич.
– Если бы я точно знал, что спросить, мне не понадобились бы ваши ответы, – вздохнул Зиганшин, – давайте по классике, что ли, начнем, с детства, с предков.
Бабушкину девичью фамилию Давид Ильич назвал без затруднений, но на этом всё. Римма Семеновна не любила рассказывать о своих молодых годах. О более далеких предках Дымшиц знал только, что у нее была мать, жившая с ней и фактически вырастившая его отца, Илью, но прабабушка умерла, когда он был совсем маленьким. Илья часто и с любовью вспоминал свою бабушку, рассказывал сыну разные интересные эпизоды своего детства, но о семейных корнях молчал. То ли не знал ничего, то ли не считал нужным рассказывать. Впрочем, Давид особенно не интересовался своим генеалогическим древом. Есть мама и папа, с которыми он живет, есть бабушка с дедушкой, у которых так здорово проводить лето, и совершенно не важно, откуда они произошли.
Зиганшин заметил, что Давид Ильич, минуту назад с воодушевлением рассуждавший о пользе мата, о бабушке заговорил скупо и неохотно. Эта перемена насторожила Зиганшина, но он решил не форсировать и, сделав вид, что принял сусальный рассказ о большом и дружном семействе, попросил показать старые фотографии.
Дымшиц нахмурился:
– Весь архив у Риточки. Да и там в основном снимки бабушки и дедушки, когда они были уже при должностях. Да, действительно, получается, что я знаю о своих корнях постыдно мало, но в семье не было культа памяти далеких предков, и я не приучился. – Дымшиц развел руками.
– Ваша бабушка пережила блокаду, наверное, рассказывала вам?
– Нет, никогда.
Зиганшин кивнул. Молчание Риммы Семеновны свидетельствовало скорее в ее пользу, чем против. Его собственная бабушка молчала о том страшном времени, и бабушки и дедушки его друзей тоже не делились воспоминаниями.
Напутал что-то старый чекист дедушка Альтман, если бы Римма Семеновна была спекулянткой, то постаралась бы потом создать себе геройский образ, а раз молчала, то ничего плохого, скорее всего, не делала.
Только почему Дымшиц говорит о ней сквозь зубы, вот вопрос!
Зиганшин перевел беседу на юношеские годы Давида Ильича, и тут не узнал ничего принципиально нового по сравнению с тем, что уже сообщила ему Маргарита.
Когда Дымшиц с матерью после смерти отца вернулись в Ленинград, дед устроил внука в лучшую английскую школу города. В военном городке, где Давид провел детство, школа была самая обычная, но благодаря тому, что отец заставлял ребенка заниматься языком самостоятельно, уровень его подготовки позволил продолжать учебу в элитном заведении. Давид бегло читал по-английски, но с произношением у него была беда. Со многим вообще была беда у этого маленького, щуплого, скромно одетого «периферийца». О том, что он внук академика, Давид умалчивал, считая, что прежде всего сын своего отца, героя, отдавшего жизнь за Родину.
Дымшиц был умный, начитанный мальчик и знал, что дети жестоки, поэтому приготовился к положению отверженного, как вдруг самый крутой парень в классе захотел с ним дружить. Костя в тот период жизни как раз, словно Печорин или Чайлд-Гарольд, разочаровался в свете и любви и искал чего-то настоящего.
Парни быстро стали неразлучны, и дружба их не поколебалась, даже когда они влюбились в одну и ту же девушку. Впрочем, совпадением это назвать нельзя, поскольку от Оксаны сходила с ума вся школа. Давид понимал, что ему ничего не светит ни при каких обстоятельствах, поэтому обожал девушку молча и на расстоянии, а Костя пытался ухаживать открыто, получил решительный отпор и, страдая, приналег на учебу, особенно на литературу.
Давид этого не понимал. Воспитанный в военном городке, он привык, что мужики занимаются серьезным, ответственным и часто опасным делом, к каковому изучение литературы отнести никак нельзя, и мечтал стать летчиком или врачом. Кем-то настоящим, одним словом. Только быстро выяснилось, что в военное училище он не годится по здоровью, а нужные врачу дисциплины, такие как химия и биология, совершенно ему не даются, равно как физика с математикой. Даже странно – он легко запоминал десять новых английских слов, а одна несчастная формула никак не хотела цепляться за извилину. Правило буравчика так и осталось тайной за семью печатями, а попытка осмыслить закон химического равновесия вызывала шок и интеллектуальный ступор.
– Да там же просто, – изумился Зиганшин, – чем больше лошадь моешь, тем больше она пачкается.
– Я знаю, что просто, просто мне не понять, – вздохнул Давид Ильич смиренно и продолжал рассказ.
Не преуспев в точных и естественных науках, юный Дымшиц не особо стремился и к гуманитарным, что весьма огорчало деда. Павел Львович и Римма Семеновна по-разному переживали смерть единственного сына. Бабушка замкнулась в себе, отстранилась, с невесткой Таней оставалась любезна, но холодна, исподволь давая понять, что я тебя, дуру неотесанную, привечала, пока ты была женой моего сына, но теперь его нет, так что катись на все четыре стороны.
Таня не сердилась, наоборот, считала, что матери, потерявшей сына, нужно простить все, и не навязывалась, но Давида отправляла к родителям мужа, считая, что юноша смягчит их горе. Она оказалась права ровно наполовину. Бабушке внук был не нужен, а дедушка радовался, оттаивал рядом с Давидом и Ритой.
Один раз Давид привел с собой Костю, помочь деду перебрать библиотеку. За работой разговорились, Павлу Львовичу пришелся по душе умный парень, так же увлеченный литературой, как и он сам, с тех пор Рогачев сделался в доме частым гостем.
Костя мечтал поступить на филфак университета, но понимал, что если не получит медаль, то мечта так и останется мечтой, а Давид, наоборот, ни к чему такому не стремился, но знал, что благодаря деду поступит.
Ситуация казалась неправильной, несправедливой, и Дымшиц, которому в глубине души вообще не хотелось поступать, упросил деда замолвить в приемной комиссии словечко не за родного внука, а за Костю Рогачева.
От Давида филфак никуда не убежит, а для лучшего друга это единственный шанс получить ту профессию, к которой у него призвание.
Про армию никто не подумал, решили, что раз хилого Даву не взяли учиться на офицера, то в солдаты он тоже не годится. Повестка из военкомата быстро развеяла эти иллюзии.
Узнав, что придется отдать два года Родине, Дымшиц не пришел в восторг. Договоренность с дедом о протекции Рогачеву хранилась в глубокой тайне, и, чтобы это не вскрылось, Давид ходил на вступительные экзамены и каким-то чудом протиснулся на вечернее отделение. Он устроился на завод, попал в новый мир взрослых отношений, а после работы бежал на лекции и неожиданно втянулся, почувствовал к будущей специальности жгучий интерес. В общем, как то всегда бывает, стоит тебе принять реальность и возрадоваться тому, что имеешь, как оно резко меняется.
Давид Ильич очутился в армии.
– ВУС какая у вас? – осторожно поинтересовался Зиганшин и засмеялся, так нелепо это прозвучало – ВУС у вас.
Дымшиц тоже фыркнул:
– ВУС у нас «радист радиостанций малой мощности специальной радиосвязи».
Зиганшин уважительно присвистнул.
Дымшиц показал на свои довольно большие уши и заметил, что абсолютный слух – это заслуга природы, а не его личное достижение.
«Главное, что не сапер, – подумал Зиганшин, – хотя мало ли каких он знаний нахватался».
– А где службу проходили?
– Успел еще побыть воином-интернационалистом, – улыбнулся Давид Ильич краешком рта, – абсурдное словосочетание, если вдуматься. Либо ты воин, либо интернационалист, но не то и другое вместе. Так же как воин-строитель.
Зиганшин промолчал. С каждой секундой Дымшиц становился ему все симпатичнее, а этого допускать нельзя.
– Ну я так, ушами в основном… не та фигура, чтобы душманы вдруг подхватились мне мстить через тридцать лет, – неловко сказал Дымшиц, видно, не расположенный говорить о своем боевом прошлом. Зиганшин тоже этого не любил, поэтому не стал выяснять подробности.
После срочной службы Давид Ильич опять поступал в военное училище, но чудесным образом снова вдруг резко ослаб здоровьем. Пришлось возвращаться на филфак. Мама к тому времени вышла замуж, тем самым сняв с Давида бремя главы семьи, можно было с чистой совестью переводиться на дневное отделение, благо теперь с армией за плечами это было несложно. Только пришлось снова идти на первый курс, потому что Давид не успел сдать первую зимнюю сессию.
Павел Львович умер незадолго до возвращения Давида, но все равно парень был внук академика, и преподаватели относились к нему доброжелательно или с показной, несерьезной строгостью. «От вас, Дымшиц, я этого не ожидала! Вы же внук такого человека! Ай-ай-ай!» – но после такой отповеди в зачетке все равно появлялась пятерка.
Это было несправедливо. Гораздо больше особого отношения заслуживал Костя Рогачев, ставший помощником и учеником Павла Львовича, и, может быть, отчасти заменивший ему покойного сына.
Костя мыл окна, таскал картошку, возил продукты на дачу, потому что в последние годы старший Дымшиц любил работать только там, записывал за Павлом Львовичем, напоминал о важных событиях – словом, помогал как только мог, но если об этом его служении и знали на факультете, то после смерти академика моментально забыли.
Павел Львович несколько раз хотел включить Костю в соавторы своих статей, но редактор безжалостно вычеркивал фамилию студента – не дорос еще красоваться рядом с академиком.
Впрочем, Костя не унывал. У него есть любимое дело, закадычный друг, Павел Львович подарил ему опыт общения отца и сына, потому что собственный Костин отец умер, когда тот был еще совсем младенцем. Все прекрасно. Надо только работать, и признание обязательно придет.
Давид опасался, что разница в два курса разрушит их дружбу, но этого не произошло. Ребята держались вместе, а когда Давид получил диплом и влился в коллектив кафедры, то стали просто как братья. Так и трудились плечом к плечу, пока неизвестный злоумышленник не оборвал жизнь Константина Ивановича.
Картинка оказалась столь приторной, что Зиганшин поскорее хлебнул остывшего кофе и покатал на языке кислую горечь.
– А почему же вы не выпустили Рогачева на защиту? – спросил он, специально без обиняков, чтобы Дымшиц не думал, что перед простофилей-ментом можно безнаказанно рисовать разные идиллические картинки.
Давид Ильич пожал плечами:
– Как говорится, дружба дружбой, а служба – службой.
– И что, Константин Иванович проявил такую же объективность? Не обиделся на вас?
– Надеюсь, что нет. Я объяснил, что работа еще сырая, он согласился со мной, взял на доработку, а потом увлекся публичной деятельностью и забыл. А я, каюсь, не напоминал, потому что, на мой взгляд, там все надо было переделать.
– И что же там было такого ужасного? – заинтересовался Зиганшин, припомнив жалобы своего друга Макса, что в большинстве диссертаций научная мысль даже не ночевала.
– Как вам сказать… Понимаете, Костя был очень одаренный человек, и талант проявился у него с детства. Все давалось ему легко, он к этому привык, и в результате не приобрел один очень важный навык, усидчивость. А ведь если хочешь достичь результатов, всегда надо преодолевать какое-то сопротивление, что в спорте, что в науке. Костя хватал все на лету, там, где я целый вечер чахнул за учебниками, ему достаточно было пробежать страницу по диагонали, и он не только все знал, но и мог сформулировать изящнее и точнее меня. Курсовая писалась за ночь и оказывалась лучшей из всех, диплом не уступал ни в чем кандидатской, а кандидатская вышла уровня докторской. Костя был блестящий ученый, но, к сожалению, на одном таланте можно ехать только до станции «как все», а чтобы вырваться вперед, необходимо запрячь в свою телегу труд и упорство. Я говорю вам это не для того, чтобы очернить или как-то унизить Костю…
«Ну, конечно», – мысленно усмехнулся Зиганшин.
– Он увлекся писательством и там проявил и труд, и упорство, но в науке сохранил, к сожалению, легкомысленный подход. Я же стою на материалистических позициях, то есть считаю, что надо изучать не творца, а его творения. Мы изучаем художественную литературу как явление человеческой культуры, а вопросы «что хотел сказать автор» давайте оставим для школьных сочинений. Что автор хотел сказать, он и сказал, и не надо искать зловещего подтекста с тайным смыслом и приводить «Пиковую даму» к общему знаменателю с «Преступлением и наказанием». Вообще легко впасть в соблазн и вместо бережного хранения литературных памятников заняться неистовой герменевтикой, но я против подобного подхода.
– Другими словами, вы не одобряли творческую деятельность вашего друга?
– Видите ли, мы с ним договорились, что я не стану читать его научно-популярных книг.
– Почему?
– Он сказал, что боится меня разочаровать. Я слишком дорожил нашей дружбой, чтобы поссориться с ним из-за культурных разногласий, но просьбу выполнил. Мне вполне хватило того разочарования, что принесла его докторская. Честно говоря, я даже заподозрил, что либо она написана не Костей, либо он серьезно заболел. Если бы подобную работу прислал мне для оппонирования незнакомый автор, я, может быть, дал бы ему хороший отзыв с замечаниями, но Костя… – Дымшиц покачал головой, – после блестящей кандидатской представлять непонятно что… Все-таки я советский ребенок, а нас учили, что настоящие друзья так не поступают. Это ложный друг утешит и поддержит, а истинный выскажет все от начала до конца и еще от себя прибавит. А главное, быть ли Косте доктором наук, решал не я, а ученый совет, члены которого были настроены к нему не слишком доброжелательно. Ничто человеческое не чуждо даже маститым профессорам, они завидовали популярности его книг, гонорарам, которые он не считал нужным скрывать, и были бы рады утереть этому выскочке нос, что очень просто сделать, имея работу такого невысокого уровня. Я все это объяснил Косте, он согласился с моими аргументами, вот и все.
– А вы знаете, кто завидовал ему особенно сильно?
– Настолько, чтобы устроить в моей квартире взрыв – никто, – покачал головой Давид. – Кроме того, сейчас есть интернет, куда можно вылить весь свой яд и на какое-то время успокоиться. Приятно, безопасно, уголовно ненаказуемо, и даже из дома выходить не надо. Утром прошел мимо новой машины ненавистного коллеги, а вечером написал в отзыве на его книгу, что она полное говно, и как-то полегчало. А попозже увидел комментарии к своему тексту, что да, говно, и даже еще говнее, чем вы думаете, тут вообще именины сердца.
– Никто не угрожал, не ненавидел, не жаловался вам на Константина Ивановича?
Дымшиц снова покачал головой:
– Те, с кем он был близко знаком, знали, какой он порядочный, добрый и отзывчивый человек. Костя всегда был готов помочь, порой даже в ущерб себе. Например, у нас одна ассистентка написала художественную биографию Рылеева, так Костя передал ее своему редактору, хотя понимал, что сам создает себе конкурента.
«Ага!» – подумал Зиганшин и на всякий случай взял данные ассистентки, хоть это уже граничило с паранойей.
– И что сказал редактор?
– Пока ничего. Это процесс небыстрый.
– А вы сами не хотели написать что-то подобное? Вас не соблазнял успех товарища?
Дымшиц развел руками:
– Видите ли, я серая библиотечная мышь, и мне претит, когда из литературоведения делают легкий жанр, оперетту, особенно когда исполняют канкан на костях великих. Вот скажите мне, в чем разница между передачей «Пусть говорят» и оравой пушкинистов, с пеной у рта выясняющих, дала Наталья Николаевна Дантесу или не дала?
Зиганшин отвел глаза.
– Вот то-то и оно! – азартно вскричал Давид Ильич. – Это личное, частная жизнь, а совать в нее нос всегда считалось недостойным занятием. Мне кажется, что предание огласке подробностей биографии великих писателей и поэтов плохо сказывается на восприятии их произведений. Мстислав Юрьевич, в детстве вы любили читать, угадал?
– В принципе да. Но стихи ненавидел, – признался Зиганшин, – я про мушкетеров читал, капитана Блада, всякое такое. А Пушкина как-то я не очень…
– Ну и вас волновало, как жил Дюма?
– Да ну что вы, я о нем вообще не думал.
– И правильно делали. Понимаете, я вижу свою цель в том, чтобы сохранить первоисточники, а не самовыражаться за счет их авторов, приписывая им собственные идеи. Все эти поиски закономерностей, общих сюжетов, философских смыслов служат только к тому, что иссушают литературу, затрудняют людям непосредственность восприятия. Например, «Дон Кихот». Даже если вы не прочли ни одной критической статьи, вы знаете, о чем роман, и, открыв его, невольно ищете подтверждения своих стереотипов. В результате теряете совершенно уникальное переживание от этой книги, чувство, которое почти невозможно выразить словами. «Дон Кихот» звучит, как музыка, но чем больше анализируют книгу, тем труднее читателю услышать эту мелодию.
– Слушайте, а я ведь не читал…
– Завидую, что вам еще предстоит это знакомство, – Дымшиц улыбнулся, и, заметив, что кофе гостя совсем остыл, включил чайник, – короче говоря, великие произведения на то и великие, что каждый человек способен их понять самостоятельно, без подсказок. В школе немножко другое дело, там уроки литературы в большой степени – уроки жизни, и задача педагога помочь ребятам нащупать верную тропку в жизненном болоте, где добро и зло так перемешаны, что трудно отличить их друг от друга. Но взрослые люди – совсем другое дело. Я заметил, что когда они в зрелые лета перечитывают что-то из школьной программы, реакция удивительно однотипная: «Да это же не о том!» Да нет, и о том тоже, просто сейчас для тебя стало важным другое, а еще через двадцать лет перечитаешь – появится что-то еще. И не нужно посредников, а то получается как в старом анекдоте: «Ой, как плохо поет Карузо! Ни слуха, ни голоса нет. – А ты разве его слышал? – Нет, но мне вчера Рабинович напел».
Зиганшин подумал, что Давид Ильич слишком уж разгорячился, обличая литературных критиков, прямо как булгаковский Мастер.
– Впрочем, я отвлекся, – сказал Дымшиц, будто прочитав мысли собеседника, – и забыл, что вас интересует информация совсем другого рода.
Он встал и, пока чайник закипал, быстро сполоснул кружки и, вытерев белоснежным полотенцем, поставил назад. Потом сдвинул короткие серенькие брови, покачал головой и, не спрашивая гостя, нарезал хлеб и сыр.
– Давайте перекусим, а то кто знает, сколько нам еще сидеть, хотя обещаю больше не предаваться пустопорожним разглагольствованиям, а нацелиться на результат.
– Если бы еще видеть цель, – вздохнул Зиганшин, – в общем, вы убеждены, что Константин Иванович стал случайной жертвой?
– Абсолютно.
– Но тогда получается, что преступление было направлено против вас. Кому вы насолили, Давид Ильич? Подумайте как следует.
Дымшиц снова сдвинул брови, сделал вид, что думает.
– Одного недовольного ученика мы нашли, возможно, были еще? – наседал Зиганшин. – Вы брали за свои уроки дорого, для большинства людей это серьезные деньги.
– Согласен. Только я уже пять лет как отошел от этого бизнеса, и, насколько мне помнится, никто не жаловался. Дети поступали, иначе мне не удавалось бы держать цену в полтора раза выше средней по городу. Попадались тупые, куда без этого, но в таком случае я сразу оговаривал с родителями, что толку не будет.
– А разве так просто понять, что ребенок тупой?
Дымшиц засмеялся:
– Если вы его родитель, то нет. Но вы правы, иногда бывает, что человек просто кажется тупым из-за низкой самооценки, а поговоришь с ним немного, и раскрывается. Но в целом нет, Мстислав Юрьевич, мои ученики не могли мне такое устроить. Возможно, у кого-то были основания для ненависти, но никто из них не знал про моего аспиранта Алешу Седова.
– Точно не знал?
– Абсолютно. Посудите сами: с Алешей я знаком около семи лет, а репетиторством не занимаюсь уже пять. Вы скажете – два года пересечение, но в тот отрезок времени Алеша был очным аспирантом, и всегда сам приносил дедовский подгон мне на кафедру, а с учениками я занимался исключительно дома, так что столкнуться они никак не могли.
– Слабовато, чтобы полностью исключить эту версию.
– Хорошо, Мстислав Юрьевич, – вздохнул Дымшиц, – только я больше ничем не смогу вам помочь. Как вы понимаете, бухгалтерию я не вел и контакты учеников не хранил. Я даже не запоминал, откровенно говоря, как их зовут, поэтому если мне звонила незнакомая мамашка и начинала рассказывать, что меня ей порекомендовала какая-нибудь Тамара Михайловна, мама Люси Ивановой, я просто верил на слово.
– А записные книжки?
– Да что вы, откуда? У меня только список контактов в айфоне, и то я его периодически чищу. Возможно, Маргарита кого-нибудь вспомнит, она иногда подхватывала моих учеников, а больше я не знаю, как их искать. Не интересовался даже, в какие вузы они поступили.
Зиганшин немного удивился подобному равнодушию. Сам он любил наставничество, с удовольствием занимался с молодыми операми, передавал им секреты мастерства и потом следил за их карьерой с почти отеческим чувством. А для Дымшица, стало быть, ничего личного, чистый бизнес.
– Только я не стал бы слишком рассчитывать на мою тетушку, – задумчиво продолжал Давид Ильич, – она помогала мне очень давно, еще когда Петенька был жив…
Зиганшин встрепенулся.
– Петенька? Кто это?
– А, вы не знаете… Действительно, мы с Оксаной поселились здесь через много лет после его смерти. А когда меняли паспорта, тоже нам его, конечно, не вписали. Да, время идет и стирает следы. Петенька был нашим сыном, Мстислав Юрьевич, но умер, когда ему еще не исполнилось пяти лет.
Зиганшин стиснул зубы. Собираясь к Давиду Ильичу, он был готов, что придется причинить боль, но не знал, что сам получит удар.
– Авария? – спросил он.
– Нет, врожденная опухоль. Мы боролись, но победить не смогли.
– Простите.
– Ничего.
Чтобы скрыть волнение, Зиганшин положил сахар в кофе и стал очень внимательно его размешивать. Странно, как схожа оказалась судьба Дымшица с его собственной судьбой. Один – профессор, другой – мент, все разное, но для обоих первая любовь оказалась сильным чувством, только Давиду Ильичу в конце концов повезло, а ему – нет. Подумав так, Зиганшин поскорее захотел вычеркнуть эту мысль, удалить из сознания все ее следы, потому что это было предательство Фриды и детей – так думать.
Оба они – участники боевых действий, только разных войн, и оба потеряли сыновей. Зиганшин получил удар сразу, наотмашь, а Давид Ильич с Оксаной Максимовной… У него закружилась голова, как подумал, через что им пришлось пройти. Пять лет борьбы, жизни между отчаянием и надеждой, смотреть, как угасает твое дитя, и быть не в силах этому помешать, знать, что даже твоя смерть его не спасет… Пришлось больно ущипнуть себя за ногу, чтобы очнуться.
– Съешьте бутербродик, – сказал Дымшиц, – вы же наверняка целый день голодный.
Зиганшин послушно положил сыр на кусок хлеба, откусил и не почувствовал вкуса.
– Скажите, а Оксана Максимовна? – спросил он осторожно. – У нее могут быть враги?
– Очень сильно в этом сомневаюсь. Жена ведет очень замкнутую жизнь, в сущности, я, Костя и Маргарита составляли все ее контакты с внешним миром.
– А раньше?
– Раньше, конечно, было иначе. Оксаночка отлично ладила с людьми. Возможно, из моего рассказа о школьных годах у вас создалось о ней впечатление как о заносчивой красавице, но это не так. Моя жена по-настоящему хороший человек.
– Если бы враги были только у плохих, то полиция не нужна.
– Тоже верно. Но Оксаночку действительно не за что было ненавидеть. Да, был в ее жизни довольно короткий период, когда отец ее стал много зарабатывать, но он так быстро прогорел, что люди и позавидовать толком не успели.
«Господи, бизнес! Какой я идиот! Зачем полез в какие-то дебри, когда всем нормальным сыщикам известно – где деньги, там и мотив. Где мотив, там и деньги. Только тридцать лет-то почему надо было ждать? Что за библейские замашки?»
Услышав это предположение, Давид Ильич надолго замолчал, а когда Зиганшин окликнул его, сказал «я думаю» таким тоном, что ничего не оставалось, кроме как доедать свой бутерброд.
– Нет, нереалистично. Тесть был человек рисковый, азартный, но в то же время порядочный. Он ни за что не подставил бы жену и дочь. Кроме того, когда случилась катастрофа с бизнесом, он, прежде чем пуститься в бега, продал все, чем владел, а даже самый закоренелый преступник знает, что нельзя взять с человека больше, чем у него есть.
– Далеко не всякий, Давид Ильич. Об обществе, в котором ненавидят исключительно негодяев, а злодеи обладают логическим мышлением и здравым смыслом, мы пока можем только мечтать.
– Убедительно.
– Кроме того, вы с супругой много лет жили скромно, элитное жилье приобрели сравнительно недавно, и ничего удивительного, если это насторожило бывших партнеров по бизнесу вашего тестя.
– Уверяю вас, деньги на покупку квартиры мы взяли совсем из другого источника.
– Но враги-то об этом откуда знают? – воскликнул Зиганшин. – Они видят, что дочь нехорошего человека вдруг, после долгих лет скромной жизни, переселяется в роскошную квартиру. Ясно дело, скрывалась, выжидала, а потом решила, что уже можно.
– Убедительно. Но тогда это какие-то совсем тупые или бескорыстные бандиты, потому что мы с Оксаночкой не получали никаких угроз, и после взрыва никто не выходил со мной на связь, что было бы разумно. «Ты видел, на что мы способны, так что отдавай заначку тестя, иначе хуже будет». Если бы хоть намек в подобном духе, я, безусловно, согласился бы с вашей версией, но… – Дымшиц театрально развел руками, – а месть ради чистой мести – занятие какое-то слишком уж литературное. Тем более что Оксаночка не имела никакого отношения к отцовскому бизнесу, ей мстить не за что.
– Вы запишите на всякий случай мой мобильный, и если вдруг заметите хоть тень угрозы или вообще подозрительной активности вокруг вас, сразу сообщайте.
Дымшиц сказал, что забил в контакты, когда договаривались о встрече.
Зиганшин знал данные отца Оксаны Максимовны, но на всякий случай уточнил, и задал еще несколько вопросов, но Давид Ильич ничего не помнил. Вроде бы фирма называлась «Вектор», а может быть, и нет. Пик папашиной бизнес-активности пришелся на те годы, когда Давид с Оксаной еще не были женаты, поэтому молодой человек не был знаком с партнерами будущего тестя, и ничего не мог о них сказать.
Что же делать? Рыть самому, нырять в смутные девяностые, когда документация велась еще хуже, чем в блокаду? Или ждать, пока поправится Оксана Максимовна?
Зиганшин вздохнул и допил свой кофе. Кажется, всё. Хорошая, достойная жизнь в достойном окружении. Немножко настораживает бизнес-зигзаг отца жены, но в те годы это считалось обычным делом. С кем-то не поделился, кому-то перешел дорожку, где-то не смог через себя переступить, и всё. Считай, что повезло, если остался жив. Дымшиц сказал, что после исчезновения главы семьи Оксана с матерью оказались буквально на улице, продав всю недвижимость, выписались в никуда, но быстро решили жилищную проблему с помощью замужества. Оксана вышла за своего давнего обожателя Давида, и некоторое время они жили в его комнате втроем, но вскоре теща тоже вступила в новый брак и переехала к мужу в Подмосковье, что оказалось как нельзя кстати, потому что Оксана ждала ребенка. Возможно, усмехнулся про себя Зиганшин, тут верна поговорка, что новое – это хорошо забытое старое, и второй супруг мамы только по документам второй, а на самом деле первый. Надо деликатненько прощупать.
Но это – единственное, к чему можно прицепиться в биографии супругов Дымшицев.
Зиганшин нахмурился. Неужели придется признать, что дело совсем не в Давиде Ильиче, или Оксане Максимовне, или супругах Рогачевых, а действует маньяк-взрывник, выбирающий жертвы на основании своей очень больной и поэтому очень стройной логики? Ему хватило ума собрать взрывное устройство, значит, про Алешу Седова он тоже мог легко узнать.
– Давид Ильич, а у вас есть аккаунты в соцсетях?
– Только «ВКонтакте». И то я там бываю раз в год по обещанию.
– Друзей много?
Дымшиц покачал головой и заметил, что сейчас преподаватели активно общаются со студентами в соцсетях, добавляются в друзья, создают общие группы, но он категорически против подобного панибратства. Чтобы знания лучше проникали в головы, фигура профессора должна быть немного загадочной. А то что это – утром он разглагольствует про духовные искания Толстого, а вечером выкладывает свои фотки в трусах на пляже или с бутылкой в кабаке.
– А Седов у вас в «ВКонтакте» друг?
– Седов – друг!
– А чача?
– Чача – не друг. Так, шапочное знакомство.
– Я имею в виду, вы в переписке с Алексеем ее упоминали?
– А-а, его деда чача, – улыбнулся Дымшиц. – Если и да, то очень лапидарно. Хотя постойте-ка…
Дымшиц взял телефон и стал его сосредоточенно листать, пока не дошел до поста, опубликованного Алексеем год назад. Парень был очень живописно сфотографирован среди виноградных гроздьев и выглядел заправским Дионисом, но внимание Зиганшина привлекла не очевидная красота снимка, а подпись к нему: «Будущая чача для моего любимого профессора Давида Ильича!»
– Мог бы просто написать «чача для Ильича», – хмыкнул Дымшиц, – коротко и в рифму, но такой уж у него пространный штиль.
Зиганшин поскучнел. Самый тупой маньяк мог видеть эту запись в открытом доступе на страничке друга своей потенциальной жертвы. Поиск не сузить даже до технически одаренных, способных взломать аккаунт и прочесть личные сообщения.
Если это все-таки маньяк, то, похоже, по первому эпизоду вычислить его не получится, слишком долго они рыли не там и не туда.
Что ж, пора прощаться с симпатичным профессором и оставить его в покое. Дымшиц хороший дядька, потерял единственного сына, едва не потерял жену из-за больного ума какого-то ублюдка и заслуживает хотя бы покоя, чтобы грубый и тупой мент не тыкал пальцем в его раны.
Зиганшин хотел на прощание сказать Давиду Ильичу что-нибудь ободряющее, но пока подбирал слова, хозяин вдруг хлопнул себя по лбу и достал из буфета вазочку с конфетами.
– Как же я забыл… Угощайтесь, пожалуйста.
Пришлось взять одну, и Дымшиц быстро приготовил новую порцию кофе, пришлось пить.
«Все-таки зашоренный у нас ум, – думал Зиганшин, – по старинке ищем мотивы, причины, а про психопатов вспоминаем в самую последнюю очередь. А надо наоборот, потому что оглянись вокруг – псих на психе. Ну что вот я, приперся, разбередил душу хорошему человеку… Будет теперь всю ночь о сыне вспоминать, наверное, поэтому мне кофеек и подливает, что не хочет наедине с грустными мыслями оставаться. Если бы я только знал, так по-другому бы построил разговор. Но в документах ребенка не было, а Рогачева мне о нем почему-то не сказала. А почему, кстати?»
Чтобы скрыть замешательство, он взял еще одну конфетку и стал тщательно разглаживать фантик. Надо просто уходить, и всё. Хватит издеваться над человеком.
– Давид Ильич, простите ради бога, но я должен спросить вот что: почему Маргарита Павловна, беседуя со мной, ничего не сказала про вашего сына?
Дымшиц пожал плечами:
– Забыла или не сочла важным. Она только что потеряла мужа, Мстислав Юрьевич, и не могла сосредоточиться на беседе с вами.
Зиганшин отвел взгляд, потому что неприятно было видеть, как врет хороший человек.
– Простите, – повторил он, как мог мягко, – но ваша тетушка произвела на меня впечатление умной, тонкой и уравновешенной женщины, и беседовала она со мной вполне доброжелательно.
– Послушайте, как я могу знать, почему она сказала то и не сказала это?
– Давид Ильич!
– Господи, ну какая разница, в конце концов? – Дымшиц так явно разволновался, что Зиганшин забыл о сострадании и решил дожимать профессора.
Он ничего не сказал, только сел поудобнее, мол, никуда не собираюсь уходить, пока не получу ответа.
Дымшиц, наоборот, вскочил, так что Зиганшину на секунду показалось, что его сейчас будут выводить силой, но обошлось. Давид Ильич подошел к окну и долго стоял, глядя на мерцание ночных огней.
– Это точно не важно, – глухо сказал он.
– Давид Ильич, вы предпочитаете, чтобы я поехал допрашивать Маргариту Павловну? Я ведь могу быть ментом в самом худшем смысле этого слова.
– Думаю, что не можете.
– Хотите проверить?
– Да ничего тут нет. Просто когда Петеньке понадобились деньги на лечение, мы просили у бабушки, она не дала, вот и всё. Вся история. А Маргарита чувствовала себя виноватой, что не смогла уговорить мать, а потом еще это дурацкое наследство… Она просто хотела уберечь нас от погружения в прошлое, поэтому и промолчала.
– Какое наследство? Послушайте, Давид Ильич, я вас очень прошу, просто расскажите мне все. Я понимаю, как вам тяжело, но соберитесь, пожалуйста, это может оказаться чрезвычайно важным.
– Очень в этом сомневаюсь.
– Позвольте мне решать.
Дымшиц сел напротив, по-лекторски сложив перед собою руки, и заговорил.
Для лечения сына нужны были не просто огромные деньги, а заоблачные суммы. Нет, врачи предлагали какое-то бесплатное лечение, но сразу предупреждали, что оно только для видимости, а если родители хотят результат, нужно раскошелиться. Между тем финансовое положение молодой семьи оставляло желать лучшего. У Давида – комната в коммуналке, у Оксаны – вообще ничего, спасибо папиной деловой жилке.
Давид рано, еще в студенческие годы, стал подрабатывать репетиторством, был нарасхват, так что семья в принципе не бедствовала, но даже если бы он бросил свою малооплачиваемую работу на кафедре и принялся натаскивать детей по двадцать четыре часа в сутки, все равно не успел бы набрать нужную сумму прежде, чем болезнь победит.
Таня, мать Давида, разрешила сыну продать комнату и уступила свою долю, а больше она ничем не могла помочь. Мать Оксаны тоже прислала какие-то деньги, так что удалось оплатить операцию и первый курс химиотерапии.
Семья переехала на съемную квартиру и стала искать средства для следующего курса. Давид решил обратиться к бабушке. Римма Семеновна вроде бы хорошо относилась к внуку и правнуку и понимала, что жизнь человеческая превыше всего, и Давид почти не сомневался, что получит у нее деньги. Но он ошибся. Бабушка сказала, что состояние рынка сейчас таково, что за любую вещь они получат дай бог если половину настоящей цены, а действовать через официальные каналы она не будет, чтобы не испортить свою репутацию искусствоведа, которую зарабатывала пятьдесят с лишним лет. Ей жаль правнука, но, увы, ничем помочь она не в силах.
Давид был человек гордый, но ради сына вставал на колени, унижался. Потом приходила Оксана и тоже слышала холодное «нет» в ответ на свои мольбы.
Но больше денег взять было негде, поэтому они не оставляли своих попыток. Маргарита просила вместе с ними, тоже ползала на коленях перед матерью, но добилась только, что произведения искусства, украшавшие раньше стены, перекочевали в большой несгораемый шкаф, шифр от которого был известен только Римме Семеновне.
– Вы не представляете, какое это чувство, – тихо сказал Дымшиц, – какая адская смесь бессилия и отчаяния, когда надежда есть, но ты не можешь до нее дотянуться. Это как будто ты тонешь, а мимо проходит большой круизный пароход, и люди на нем веселые, счастливые, они тебя прекрасно видят, машут тебе, но кинуть спасательный круг не хотят. Вот не хотят, и всё. Может, самим когда-нибудь потребуется, а вообще он так красиво висит, такая цветовая гамма, такая эстетика, что, ей-богу, пусть тонет человек.
– И бабушка вам так ничего и не дала?
Дымшиц отрицательно покачал головой:
– Был момент, когда нам показалось, что она дрогнула. Римма Семеновна никогда в жизни не болела, поэтому первый приступ стенокардии сильно ее напугал, настолько, что она позвонила мне утром на работу и сказала, что, действительно, с собой не унесешь, надо присмотреться к ситуации на рынке, и если она не совсем безнадежная, то, может, действительно пожертвовать чем-то ради ребенка. Знаете, это был самый счастливый день в моей жизни, даже счастливее дня свадьбы! Я просто обезумел, опьянился мечтами о Петенькином выздоровлении и не знаю, как не проболтался жене. Будто Бог отвел, потому что на следующий день бабушка передумала. «Ах, Давид, мы сохранили семейные реликвии в условиях страшнейшего голода, а теперь предлагаешь мне разбазарить их ради ребенка, который все равно умрет? Я понимаю, ваша чистая совесть – это очень важно, но, прости, я не собираюсь платить за нее такую цену, если вы сами не в состоянии понять, что лечение только продлит агонию вашему ребенку».
– О господи! – вздрогнул Зиганшин. – Разве можно такое говорить?
– В то время каких нам только не пришлось наслушаться речей. После этого Оксана еще раз к ней ходила умолять и вернулась ни с чем, если не считать синяков по всему лицу. Она была в таком отчаянии, что наотмашь билась головой обо все подряд, а бабушка спокойно на это смотрела. Ну, в общем, мы что-то еще наскребли, мама прислала, сыновья ее нового мужа, как ни странно, сильно помогли, хотя мы никогда в жизни не виделись. Хватило еще на один курс, а потом всё.
– Простите, что вам пришлось вспомнить…
– Это всегда со мной, так что не извиняйтесь.
Дымшиц вытащил из ящика стола пачку сигарет, достал одну, попытался прикурить, но палец соскакивал с колесика зажигалки, пламя не загоралось, и Зиганшину пришлось помочь. Давид Ильич глубоко и прерывисто затянулся.
– Я в порядке, в порядке.
– Извините.
Зиганшину вдруг самому невыносимо захотелось закурить.
– Мы потом долго не общались с бабушкой, и с Маргаритой тоже, наверное, наши пути в конце концов бы разошлись, но, к счастью, мы вместе работали, а потом она стала женой Кости, так что родственные связи не оборвались, а по прошествии лет я их и с самой бабушкой наладил. Почти получилось убедить себя, что она старый человек, и когда Петенька умирал, тоже была уже старым человеком, поэтому глупо было тогда ждать от нее адекватного поведения, и теперь сводить с ней счеты еще глупее. Оксаночка, конечно, не смогла с ней примириться, но мне разрешала видеться с Риммой Семеновной, потому что от своих корней отрекаться нельзя. Ну а я… – Дымшиц снова глубоко затянулся и, выпуская дым, вежливо помахал рукой перед носом Зиганшина, – откровенно говоря, я видеть старую каргу не мог, в точности как Раскольников. Только действовать следовало, когда Петю еще можно было спасти, а после что толку топором махать? Да, надо было, конечно, как Раскольников. Ну отсидел бы я даже и пятнадцать лет, так все равно сейчас бы уже вышел.
– Давид Ильич, вас бы тут же раскололи.
– Да ну…
– Уж поверьте мне. Если бы вдруг вас не взяли по горячим следам, то при попытке сбыть краденное – немедленно. Сесть вы, конечно, сели бы, но сыну ничем не помогли.
– Да? Слушайте, прямо камень с души. В общем, я решил, что если бабушке нужно мое прощение, то она его получит. Как бы то ни было, она мать моего отца.
Зиганшин молча кивнул.
– Время от времени я изображал почтительного внука, но не слишком часто, и отношения оставались прохладными, поэтому я очень удивился, когда после смерти Риммы Семеновны оказалось, что она завещала нам с Оксаной коллекцию картин, причем сделала это очень серьезно и основательно, как в классическом английском детективе. Я и не думал, что у нас человек может так красиво обставить свою последнюю волю. По условиям завещания нам с Оксаной переходило все содержимое несгораемого шкафа, какое обнаружится там в момент его официального открытия после смерти бабушки. Код замка хранился вместе с завещанием в запечатанном конверте, бедная дама-нотариус вынуждена была ехать со всеми нами в квартиру бабушки, открывать сейф, и составить подробную опись всего, что там нашла.
Давид Ильич нахмурился какому-то своему воспоминанию и долго тушил окурок в белом блюдечке с тусклой позолотой по краю.
– Мы с Оксаночкой так и не поняли, что это было: оливковая ветвь или плевок в лицо, – усмехнулся Дымшиц, – но так или иначе, а в руках у нас очутилась ценнейшая коллекция живописи.
– А как к этому отнеслась Маргарита Павловна? Не возмущалась таким решением своей матери, не пыталась опротестовать завещание?