Василий Семенович Лановой
Летят за днями дни…
Искренне и честно
Нередко книги об искусстве грешат, на мой взгляд, двумя недостатками. Одни слишком академичны, и ты никак не можешь пробраться сквозь теоретические дебри. Такую книгу сразу откладываешь в сторону. Другие написаны изящным слогом, в них много красивых, изысканных фраз, но за этим нет главного содержания, и с ней тоже расстаешься без особого сожаления.
Книга артиста Василия Ланового о своей жизни в искусстве не страдает этими изъянами, она затрагивает душу. Чувствуется, что писалась искренне и честно. Простым, невычурным языком. В ней есть такие пронзительные картины, которые читать без волнения невозможно.
Думаю, что особенно интересна эта книга будет молодым людям, которые ищут свое призвание и место в жизни. Трудный путь Василия Ланового в искусство может послужить примером настойчивости, которая в конце концов увенчалась успехом. А ведь обстоятельства его жизни были неблагоприятными и даже жестокими.
Очень трогает его рассказ о создании образа Павки Корчагина. Он привлекает размышлениями о судьбе поколений, о связи времен, которая так необычно прошла через его жизнь. Мальчишкой в оккупированном фашистами селе, в холодном классе, он впервые знакомится с романом Н. Островского «Как закалялась сталь». Учителя, который им его читал, могли за это расстрелять. Но он пошел на риск.
А затем, став уже ровесником Павки Корчагина, Василий будет его играть в фильме.
Жизнь и творчество неотделимы. Он тысячу раз прав, когда говорит о том, как много значит при создании любого образа жизненный опыт. Его без преувеличения можно сравнить с фундаментом, с подводной частью айсберга.
«Если обращаться к жизни художника, — пишет автор, — то, я думаю, есть смысл заглянуть в нее лишь с точки зрения того, как она переплавлялась затем в его творчестве: в роли, если это актер, в музыке, если композитор или исполнитель, в гипсе или граните, если скульптор… Много значит при этом, как начиналось все в его биографии, где те истоки, которые питали позднее его в работе, какие кульминационные моменты, потрясения выпали ему в жизни, которые сделали глубокие засечки в сердце, в памяти».
Его книга, это определенный творческий итог, это возможность ответить на вопросы зрителей, поделиться своими мыслями о работе актера в театре, кино, на телевидении, радио, эстраде, рассказать о том, что формирует художника.
Особое место автор отводит «Принцессе Турандот», легендарной «Принцессе», составляющей славу Вахтанговского театра, десятилетиями идущей на его сцене, через которую «прошли» почти все актеры театра.
Читая книгу, я радовался тому, что во многом, в главном, наши мысли совпадают. Да, актер — это прежде всего личность. Если ты как человек мелок, себялюбив, зол, то что доброго и значительного можешь создать в искусстве? Да и во всяком другом деле.
При нашей совместной работе в «Войне и мире», где он играл Анатоля Курагина, и теперь, после прочтения его книги, я снова убеждаюсь, что встретился с незаурядным человеком и артистом.
Сергей Бондарчук
Это предисловие к книге Сергей Федорович написал в 1983 году к первому ее изданию. Оно мне дорого, как и прежде, поэтому, не изменив в нем ни одного слова, с благодарностью сохраняю его и в новом, дополненном ее виде.
В. Лановой
Опять на перепутье
И многое переменилось в жизни для меня, И сам, покорный общему закону жизни, переменился я.
А. С. Пушкин
Перелистывая страницы своей первой книги, я как-то вдруг неожиданно для себя самого обнаружил, что прошло двадцать пять лет после ее выхода. Тогда я отмечал пятидесятилетний юбилей, и это казалось много. Сейчас страшно подумать — семьдесят пять. Два с половиной десятилетия, а — другое время, другая жизнь, иные духовные ценности исповедуют идеологи нового устройства общества, — другая страна.
Что такое двадцать пять лет в масштабах истории — миг. А для жизни моего поколения — это уже другая эпоха. То, что при нормальном течении событий может совершаться столетиями, у нас произошло в несоизмеримо короткое время. На наших глазах и в какой-то степени при нашем участии.
Думаю, что это уже само по себе снимает вопрос о том, что побудило меня вновь через столько времени взяться за перо. Конечно же, не неудовлетворенное тщеславие. Оно у меня давно удовлетворено. И не соблазнительные гонорары — на них сегодня не только дачу, забор не поставишь. И не потому, что стало модно писать: «Все пишут, чем я хуже?» — Я слишком ленив, чтобы усадить себя за письменный стол только из желания не отставать от других. И наконец, не потому, что я что-то в прошлой жизни пересмотрел, за что-то мне сегодня неловко, в чем-то, по примеру лихих перевертышей, перестроился, перековался, перекрасился. Сразу хочу предупредить моих читателей, что ни за одну написанную ранее строку мне не стыдно. Так же, как и многие свои поступки, я повторил бы и сегодня, только, может быть, более осознанно и убежденно. Поэтому не желание что-то пересмотреть, что-то исправить в прошлом побуждает меня вернуться к книге, а внутренняя потребность отозваться на все, что на нас обрушилось с такой сокрушительной силой в последние годы. Тем более что, как показали события, наше молчание, пассивность, чрезмерная доверчивость к средствам массовой пропаганды позволяют манипулировать нашим мнением, нашими голосами в выборных кампаниях и в итоге нашим будущим.
И все же основу книги составят, конечно же, не эти замечания, что называется, на злобу дня. За плечами долгая (правда, промелькнувшая до обидного стремительно), наполненная событиями жизнь. Она подает столько и такого материала по драматичности, по эмоциональному накалу, которого хватило бы не на одну книгу. К тому же меня судьба одарила встречами, общением и дружбой с интереснейшими, уникальными людьми, да и сама биография, как она сложилась, мне кажется, может быть любопытна и поучительна многим. Охватывает период жизни от первых военных лет и до наших «окаянных дней», за которыми, надеюсь, грядет возрождение.
Что ж, давайте с них и начнем. Они ближе, больнее, нестерпимее. Эта боль, видимо, помешает мне спокойно говорить с читателем о сегодняшнем дне. Но что делать, она, как нависший над головой тяжелый атмосферный столб, постоянно давит на сознание, самочувствие вот уже на протяжении нескольких лет. Может, эта книга, возможность выговориться, наконец, поможет мне разгрузить этот столб, эту физически ощущаемую его тяжесть.
Да, при нашем участии или же молчаливом согласии в моей стране произошел еще один переворот. И, к великому сожалению, опять с кровью, насилием, разбитыми человеческими судьбами, разгулом коррупции, воровства в масштабах, каких не знала страна, да, пожалуй, и мир, обнищанием подавляющей части населения, искусственным разъединением целых народов. Я сам по национальности украинец, родился и живу в Москве. Корни и здесь и там, как и родные в России и на Украине. Как прикажете себя ощущать в этой жизни сегодня при этом искусственном возведении границ и между кем? Братьями по крови, испокон веков жившими рядом, перемешавшимися родственными связями, кровными отношениями.
То же самое могу сказать и о моей жене Ирине Петровне Купченко. В самом начале перестройки у нас с ней бывали целые политические баталии.
Тогда я очень скоро понял, куда клонят новоиспеченные демократы, решившие поделить огромную страну на отдельные «княжества», а она думала, что красивые лозунги о капиталистическом процветании — это правда. Только когда Ирина, как и я, лишилась своей родины и превратилась на Украине в иностранку, тут-то и поняла, что ее жестоко обманули, как обманули весь народ, не спросив у него, как он желает жить, в какой стране — вместе или раздельно.
Я ненавижу любой национализм, как российский, так и украинский. Поэтому, когда почувствовал на съемках фильма «Богдан Хмельницкий» в Киеве, куда меня приглашали на главную роль, что могу стать проводником украинского национализма, — тут же немедленно отказался от съемок. Как же я мог после этого фильма, где русские выглядят варварами, завоевателями, людям в глаза смотреть? Ведь с художника многое спросится. И об этом нам, артистам, забывать нельзя. Как, впрочем, политикам — тоже. С них тоже спросится. Им бы тоже об этом не мешало подумать.
Сегодня мы должны признать, что в последние десятилетия произошла смена приоритетов и каждый думающий человек пытается понять, осмыслить, что же с нами произошло. Ведь еще совсем недавно наша жизнь была совсем иной. Сопоставление — великая вещь, и уверен, каждый, если он не поглощен процветающим ныне рвачеством, услышит, что в недалеком прошлом мы строили и ярко жили, черпая уверенность в великих делах и свершениях нашего народа, с надеждой и верой смотревшего в будущее. С этой верой мы выиграли жесточайшую и несравнимую ни с чем прежде войну, в короткие сроки восстановили разрушенное хозяйство и вышли на уровень сверхдержавы, запустили в космос Гагарина! Были у нас и великие грехи, но какое государство, становясь на ноги, не имело их, покажите мне таких праведников?!.
Мне смешно бывает слышать, как приверженцы новых приоритетов твердят, что у них нет идеологии, а в средствах массовой информации царствует свобода. Это беспардонная ложь, их газеты, радио- и телеканалы (возьмите хотя бы ОРТ или НТВ) куда более направленны, чем в прошлые времена. И это особенно заметно бывает в дни, предшествующие выборам — в Думу или президентские.
Скажу по опыту работы в театре: раньше невозможны были никакие подвижки в карьере, связанные с получением звания, повышением зарплаты, без оценки твоей деятельности общественностью. Да-да, теми самыми комитетом комсомола, месткомом, парткомом, худсоветом. Сегодня всей этой «бюрократии» нет, многие теперь только поняли, что значит, когда твоя судьба в руках одного человека — директора. Это называется «демократией».
В прошлые, доперестроечные, времена мы жили словно в заказнике, в условиях постоянной и всеобъемлющей опеки, когда все казалось ясно и понятно, до примитива просто. Как в армии: утром тебя поднимут и накормят, строем отведут на учения и строем же возвратят к обеду, отправят в баню и под окрик старшины уложат в постель. Хоть и не избалован деликатесами, но сыт и обут, хоть и не на мягкой перине, но под крышей и в тепле (я не говорю о военно-полевых условиях). За нас думали, за нас решали, нами руководили. Далеко не все нравилось, но мирились или терпели. Если возмущались, то тихо, в узком доверительном кругу. Правда, уж если, случалось, критика прорывалась на страницы печати или экраны телевизоров — от санкций и принятых мер укрыться было почти невозможно.
Казалось, все в том мире было стабильно, твердо, незыблемо до кондовости, как вдруг все переменилось. Кончилась навязчивая опека. Люди облегченно вздохнули, возрадовались, поверили в добрые перемены, но, как оказалось, преждевременно. Восторг слишком скоро угас, перешел в унылое прозрение. Те же люди утром проснулись и вдруг обнаружили, уже никому до них нет никакого дела: голодаешь ты или негде жить, обманут или избит, нечем заплатить за лечение или не на что учиться. Видишь беззаконие — и не с кого спросить. Вокруг словно заговор молчания, глухая стена неслышания, непонимания, равнодушия. Сами того не заметили, как оказались во власти совсем других — волчьих законов. Из заказника нас словно перенесли в дикую природу, где совсем другие условия существования и способы выжить — крепкие зубы, сила и закон стаи.
Не слишком ли дорогая цена за «глоток свободы», за возможность открыто говорить, что думаешь?.. Тем более что «глоток» оказался, пожалуй, горше, удушливее того, чем дышали прежде, отравлен беззастенчивым враньем, подменой ценностей, откровенным цинизмом. А право говорить лишь тем и ограничивается — все говорят, но никто не внемлет, никто не хочет слушать. Такое впечатление, что живем в стране глухих. Из всех средств информации льется поток разоблачительных обвинений, подтверждаемых документами, фактами, называются конкретные лица с именами, фамилиями, указываются суммы, похищенные у государства и обворованного народа, называются счета в банках, демонстрируются чемоданчики, наполненные долларами, особняки и замки, построенные на скромную зарплату чиновника, — не слышат. В ответ все то же безмолвие. В частную собственность переходят заводы (некогда всенародные стройки), стратегические ресурсы, целые отрасли производства и опять же — с кого спросить? Нас словно пересадили на других лошадей и помчали без оглядки и определенной цели. Никто не знает куда. А может, надо было совсем в другую сторону или даже в противоположную?.. Но мы уже мчим, галопируем во весь опор, не разбирая дороги, и не можем остановиться, оглянуться, понять — куда и зачем? Где эта желанная цель? Уже невдомек, что никто не просчитал и на два шага вперед тот путь, а уже мчим. Теряем в пути людей, терпим страшные лишения, а остановиться не можем, чтобы спросить, куда нас влекут и что впереди. Спросить о результатах пройденного пути. Хотя и сами уже понимаем, что вразумительного ответа не получим, потому что результата нет. Точнее, он отрицательный. Но остановиться не можем, потому что цена уже заплачена, чудовищная цена. Так кто же признается в содеянном? Отсюда ложь — наглая, беспардонная, всеобъемлющая. Ложь, чтобы сокрыть преступления перед своим народом, ложь ради власти, ради ненасытной наживы. Сегодня уже ничего не поймешь, где истина, где откровенное вранье, где действительные намерения сделать лучше, а где умысел, хитроумная сеть политических интриг и личных амбиций. Раньше трудно было услышать «живое» слово, сегодня — правдивое. И уже не знаешь, что хуже. Ложь стала характерной приметой времени — с ведущих телепрограмм и из уст наделенных государственной властью чиновников, банкиров и нечистых на руку предпринимателей. И это тоже закономерно — там, где совершаются неправедные дела, возникает необходимость скрывать их, изворачиваться, лгать, навязывать обществу иные идеалы. Иначе чего бы ради возводить на пьедестал самые низменные человеческие соблазны и низвергать все, что было свято, считалось нравственным, добропорядочным?!
В короткое время все встало с ног на голову. В сознание людей, в нашу жизнь внедряют понятия, а затем и дела, которые мы даже не предполагали, что возможны в цивилизованном обществе. В попытках замести следы, в стремлении к обогащению все средства оказались подходящими: насилие, жестокость, покушения на мораль и в итоге на саму жизнь. Как скоро мы привыкли к смерти, к убийствам, уже не испытываем потрясений оттого, что свершаются столь чудовищные насилия над человеком. Привыкли. Нас приучили. Сообщения о покушениях, о гибели людей стали обычными, рядовыми, как будто в порядке вещей, как очередная сводка погоды.
Разрушено все, что возможно: промышленность, наука, ослаблена до унизительного состояния армия. Тяжелым катком прокатились преобразования и по культуре, искусству: где сегодня «самое массовое из искусств»?.. Взамен экраны телевизоров забиты бразильско-мексиканскими мыльными примитивами или американскими боевиками-ужастиками, приучающими зрителей к жестокости, насилию, сдобренными эротикой. На производство своих фильмов денег не находится. Нас настойчиво и планомерно задвигают на задворки цивилизации.
Средства массовой пропаганды — телевидение, газеты — раскуплены нечистыми на руку частными лицами и, естественно, обслуживают их владельцев и политические силы, которые за ними стоят. Служат не истине, а интересам кланов. О какой объективности здесь можно говорить? Истинные же патриоты, совесть нации, честные художники лишены возможности напрямую общаться со своим народом. А сколько полезного, важного, утешительного могли бы поведать людям в этот тяжелый период жизни страны Александр Солженицын, Виктор Розов, Василий Белов, Валентин Распутин — действительно идеалы честности, разума, мужества, истинные патриоты России. Но они сегодня не ко двору. Сегодня в ходу другие идеалы и идеологи.
Вот ведь как можно дискредитировать, извратить прекрасное слово, как и само понятие, — демократия. Уверен, самое страшное, самое разрушительное, что произошло в истекшие десятилетия, — даже не разрушенное хозяйство и экономика (хотя это само по себе ужасно), а падение веры, особенно юных, только входящих в жизнь молодых людей, переворот в их сознании с нравственных основ на меркантильные интересы. На наших глазах выросло поколение, которое стопроцентно отвечает идеологии потребительства. Оно уже сформировалось, это молодое поколение, вкусившее прелести перестройки. Они поняли, что честным трудом много не заработаешь, не достигнешь желаемого благополучия. Обогащение осуществляется иными путями, и наглядно видно какими. Разве могли мы раньше услышать с экрана телевизора признания ребенка, едва научившегося говорить: «Я буду миллионером»? Раньше мальчишки хотели быть летчиками, моряками, потом космонавтами. Теперь миллионерами, бизнесменами, на худой конец — киллерами.
Вот результат поставленной на поток идеологии, вернее, первые ее плоды. Сколько времени теперь потребуется, чтобы вернуть слову «демократия» его истинное значение?! Сколько усилий потребуется, чтобы в сознание юного «вундеркинда» вложить настоящие ценности?!
Да, говоря словами А. Блока, «не эти дни мы звали», не о таких преобразованиях думали, с безоглядным восторгом вступая в перестроечное время.
Самый последний плотник, начиная рубить баню и уж тем более дом, представляет себе план будущего сооружения и привязку к тому месту, где оно будет установлено. А тут государство!.. Миллионы судеб людей!.. Как же можно было так по-топорному обращаться со своим народом? Какая должна быть одержимость властью, если без тени сомнения, без четкого представления, без плана переустройства общества ввергать людей в кровавую бойню, в нищету, в разорение. Как надо не любить свой народ, поверивший тебе и устремившийся за тобой в никуда. Разочарования всегда мучительны, разочарование целого народа — это уже трагедия, трагедия народа, обманувшегося в своих ожиданиях.
Разумеется, жизнь не стоит на месте, времена меняются, должны меняться. Тем более те, застойные, партийно-командные. Это закономерно, это в порядке вещей. Но не столь же бездумно и жестоко. Когда лидеры доморощенных демократов, думая только о том, как удержаться у власти, забыли о сохранении исконно русских земель, о брошенных на произвол судьбы миллионах соотечественников в бывших союзных республиках, о спешно выведенных воинских частях и оставленных без дома и средств к существованию военных, о ставших беспризорниками детей числом более, чем это было после революции. Я вообще считаю, что беды, которые обрушились на нашу страну, могли быть предсказаны еще в начале так называемых реформ. Китай в эти же годы совершил чудеса реформирования, ничего не ломая, разумно, продуманно, последовательно. Почему там смогли составить даже график внедрения реформ, не говоря уже о том, что решительно отказались от того, что не соответствовало их национальным традициям? Мы же ничего вразумительнее, чем «Берите свободы, сколько можете унести», не услышали. И вот последний сдерживающий клапан был открыт, остальное стремительно довершили ловкие, наглые, без чести и совести проходимцы-перестройщики. Эти напутственные слова из уст первого лица в государстве прозвучали как сигнал к окончательному и полному растаскиванию того, что еще оставалось. Желание свободы обернулось вседозволенностью. Точно заметил в одном из своих выступлений Виктор Сергеевич Розов о том, что государство болеет, как человек: у одного сердце болит, у другого почки. У нас болезнь головы, больной разум.
Нет, «не эти дни мы звали…». И не такого вершителя судеб людей ожидали увидеть на троне, о котором вслед за Александром Сергеевичем хочется воскликнуть:
«Зачем ты послан был и кто тебя послал?..»
Я много езжу по стране и знаю умонастроение людей в провинции. Должен сказать, что оно существенно отличается от московского и питерского. И чем дальше от столиц, тем более здоровую нацию видишь. Довелось как-то быть на шестидесятилетии Северодвинска. Живут там во много раз хуже, но какая первозданная вера в свою Державу! Убежден, что здоровье нации будет прирастать провинцией, потому что здесь, в столицах, все мы издергались, изругались, стали чудовищными циниками.
Кроме Севера бываю на Дальнем Востоке, в Сибири, на Урале. Люди воспринимают Москву как какое-то чумное место — в абсолютном отрыве от России. «Долго ли будем терпеть, что творится у вас? — спрашивают они. — Долго ли терпеть нам?!» — «А может, терпеть не надо?» — задаю вопрос теперь уже я, и в ответ слышу аплодисменты одобрения. Терпение и в самом деле иссякает, мне кажется, мы живем на вулкане, который может в любой момент прорваться.
Разумеется, свои поездки по стране я не связываю с политическими событиями, но куда от них денешься, когда они так больно касаются каждого из нас.
И все же… И все же давайте не терять оптимизма и надежды на то, что не все потеряно, не все необратимо, тем более что сдвиги уже намечены и они все более определяются, становятся обнадеживающими. Сегодня мы можем сказать, что Россия оправилась от шока первых перестроечных лет. Остановился процесс распада государства и что угроза глобальных разрушительных процессов, будем надеяться, миновала. Страна возрождается, накапливаются силы для нового качественного уровня жизни народа и мощи государства, в чем несомненная, неоценимая заслуга нашего второго президента России Владимира Владимировича Путина. Вот поэтому не будем терять надежды на будущее, а пока воспользуемся хотя бы этой представившейся возможностью говорить без оглядки на идеологические ограничения и самоцензуру. Тем более что книга-то вовсе не о том, не о неразберихе жизни, не о политике и политиканах, не о мошенниках и ворах (о них, вероятно, еще напишут если не книги, то досье и следственные протоколы). Правда, самоустраниться совсем от того, что происходит в моем Отечестве, как вы, надеюсь, уже почувствовали, тоже не могу. Иначе зачем тогда было вновь браться за перо? Новая книга не может быть повторением прежней, хотя многое войдет в нее с дополнениями или сокращениями, а что-то и в неизменном виде. Ведь жизнь не перепишешь, как и не проживешь заново. Что было, то было: и военное детство, и «мои университеты», и сыгранные роли, и учителя, и теперь уже ученики, друзья и великие современники, к сожалению, многих уже нет. Не стало Николая Сергеевича Плотникова, Николая Олимпиевича Гриценко, Цецилии Львовны Мансуровой, Михаила Федоровича Астангова — моих партнеров, с которыми я играл с самого первого вступления на театральную сцену.
Нет моих родителей — Галины Ивановны и Семена Петровича. Нет уже и младшей сестры Валюши.
Нет моего учителя и друга по театральному училищу и по жизни Ады Владимировны Брискиндовой, также учителя и друга Юрия Васильевича Катина-Ярцева, Григория Абрикосова и много лет руководившего театром Евгения Рубеновича Симонова. Не стало Георгия Александровича Юматова и Сергея Федоровича Бондарчука.
О Юматове еще речь впереди, а о Сергее Федоровиче хочу сказать, что с ним меня свела судьба на съемках фильма «Война и мир». Хотя встретились с ним впервые много раньше в Киеве, где мы снимались одновременно в разных павильонах, рядышком, — я в «Павке Корчагине», а он — в «Иване Франко». Выходили отдохнуть, покурить, и я помню, как он сказал однажды, видимо, под впечатлением от съемок, очень запомнившуюся мне фразу: «Не все в жизни может быть предметом искусства». Это было для меня, тогда еще студента, начинающего актера, настоящим открытием — врезавшаяся в память фраза. И теперь уже, когда прошло столько времени, когда мы видим с утра и допоздна бесконечные дурацкие сериалы, пустые, пошлые, без мысли, без настоящих страстей, с бесконечными выяснениями отношений, убийствами, насилием, разборками, я всегда вспоминаю эту брошенную как бы мимоходом, но глубоко продуманную уже тогда и прочувствованную фразу Сергея Федоровича: «Не все в жизни имеет право быть предметом искусства». Все-таки какие-то приоритеты в искусстве должны быть — для доброты, красоты, для всего, что помогает человеку жить, а не отравляет его существование. Не все мерзости жизни надо нести на сцену, на экран, на художественные полотна. И сегодня, включая телевизор, мы, к великому нашему сожалению, почти постоянно находим подтверждение этой высказанной много лет назад мысли человека, которого мы так рано потеряли, незаслуженно униженного в последние годы его жизни, затравленного сворой критиков, так называемых новых идеологов масскультуры, и, что печальнее всего, некоторыми коллегами по кинематографическому цеху.
Ну а что такое и кто такой Сергей Федорович Бондарчук, мы сегодня вновь начинаем только осознавать, его значимость для киноискусства и культуры в целом. Вновь вспоминаем его фильмы, ставшие классикой российской и советской кинематографии. Вот уж действительно — «большое видится на расстоянии». Нам стыдно должно быть за то, что настоящее признание и оценку некоторые из его фильмов получили не у нас в стране, а за рубежом. Мне вспоминается в этой связи наша поездка от Комитета защиты мира в Соединенные Штаты — огромная делегация деятелей культуры от России, человек, наверное около ста. И среди прочих были те, кто устроили несколько ранее то отвратительное судилище на Пятом съезде кинематографистов, когда почти все беды советского кинематографа попытались списать на Бондарчука. Было такое впечатление, что люди сошли с ума, многие сидели в зале и не понимали, что происходит. Но зато какое же я получил удовольствие в аэропорту Нью-Йорка. Нас встречала огромная толпа журналистов, представителей кинокомпаний, актеров. И я видел, как вся эта масса двинулась, обтекая всех этих ниспровергателей авторитетов, навстречу к Сергею Федоровичу. Они четко и без малейших сомнений расставили всех по своим местам — кто есть кто. Вот уж действительно, нет пророка в своем отечестве.
По своей сути, по масштабности, по выявлению русского характера Бондарчук в кинорежиссуре и актерском исполнении — художник глубокого, основательного, натурального, я бы сказал, толстовского звучания, погружавшийся всецело в стихию творчества и отдававший немерено своей крови, пота и нервов. К киноискусству он относился всегда с высокой меркой ответственности, достоинства, требовательности и осознанием его значимости. Когда его однажды спросили: «Для чего вы делаете картины?» — он, не задумываясь, ответил: «Поднять достоинство нации». И действительно, возьмем любой его фильм, независимо от того, постановщик он в нем или исполнитель. Эта сквозная задача неизменно присутствует в его работах: и в «Судьбе человека», и в чеховской «Степи», и в «Борисе Годунове», и в «Войне и мире» — поднять достоинство нации, достоинство человека. Мы все ищем и никак не можем найти идею объединения нации, которая бы как-то сплотила народ, открыла перспективу движения к возрождению России. А вот она, эта идея — поднять достоинство нации, — разве не заслуживает того, чтобы быть воплощенной в жизнь. И воплощенной страстно, полновесно, на высочайшем художественном уровне. Не зря, я думаю, на одном из своих юбилеев в Доме кино после долгих и утомительных поздравлений, приветствий он прочитал в заключение «Пророка» Александра Сергеевича Пушкина, закончив стихотворение призывным четверостишием:
Восстань, пророк, и виждь, и внемли,
Исполнись волею моей,
И, обходя моря и земли,
Глаголом жги сердца людей.
Вот он действительно глаголом жег сердца людей, утверждая достоинство человека, нравственные начала в нем, утверждая художественность.
Вот ведь как случилось, что в начале книги приходится с грустью вспомнить о дорогих мне людях, которых, к великому сожалению, уже нет среди нас.
Не стало Михаила Александровича Ульянова — большого русского актера, могучей силы неповторимого таланта, многолетнего моего партнера по сцене и кинематографу. И какого партнера!.. Это было настоящее счастье играть с ним в спектаклях. Он буквально заражал энергией, темпераментом, сверлил тебя своим взглядом, вызывал, как на дуэли, на поединок. Во всей мощи я испытал это великое партнерство в спектаклях «Антоний и Клеопатра», «Фронт», конечно же, в легендарной «Принцессе Турандот» и многих других. Счастье и необычайная ответственность было играть с ним в одних спектаклях. К сожалению, в продолжении последних почти двух десятилетий ему пришлось делить актерскую стезю с обязанностями художественного руководителя театра. Говорю, к сожалению, потому что он плоть от плоти — актер, великий актер, неповторимый. И все, что было связано с актерской профессией, в исполнении Ульянова неоценимо. А все, что отвлекало его от главного предназначения в жизни, при всей необходимости или вынужденности это делать, естественно, отнимало немало времени, сил, нервов, наконец, здоровья. Но так сложилось, что после Евгения Рубеновича Симонова театр остался без главного режиссера и Михаил Александрович, можно сказать, как амбразуру закрыл собою в эту довольно продолжительную пору безвремения. Что, вероятно, и ускорило его уход от нас. Далее в книге я еще не раз назову это легендарное имя актера, все-таки более пятидесяти лет нас связывали в творчестве и по жизни.
Не могу не сказать еще об одном светлом человеке, немало сделавшем для театра, — его директоре театра Исидоре Михайловиче Тартаковском, возглавлявшем коллектив в самые тяжелые перестроечные годы — годы борьбы буквально за выживание и сохранение при этом творческого лица театра. Человек, который всю жизнь занимался экономикой театра, он и в творчестве вел очень мудрую политику, не допуская компромиссов, отступлений от художественности, не допускал халтуры, безвкусицы, в какие бы модные новации они ни рядились. Сам принимал участие в обсуждении предлагаемых к постановке пьес и затем спектаклей, внимательно относился к молодым актерам. Благодаря Исидору Михайловичу театр пережил годы лихолетья и мог строить планы на будущее. Ну а каким оно будет — зависит теперь уже от нас и от тех, кто придет в него завтра.
Да, все уносит могучий ураган — многих уже нет и сплошные бреши в моих старых картинах, пустующих глазницах рам. Это наводит на не совсем радостные мысли о бренности жизни. Думая об этом, тем более приходишь к мысли о том, что нельзя лгать, нельзя в угоду сиюминутной выгоде приспосабливаться, лукавить. Уж если судьбой было предначертано нам явиться в этот мир, то надо постараться жить по-крупному, во всяком случае, честно, чтобы ни о чем потом не пришлось ни сожалеть, ни раскаиваться. Они, кого с большой грустью пришлось только что назвать, не дадут мне ни солгать, ни смалодушничать. Память о них не позволит этого сделать. За что могу поручиться — всё, что было написано прежде и теперь, — искренне и честно. Вот почему мне так дороги слова Сергея Федоровича Бондарчука, озаглавившего вступление к моей первой книге. Их я хотел бы оставить и в продолжение ее: как обязательство, как клятву, говорить так же искренне и честно и сегодня, когда многое еще в нашей жизни не устоялось, вызывает несогласие и даже протест, требует времени на осмысление.
Осмысление не только того, что происходит вокруг нас, но и в нас самих.
Вполне закономерно, что откровенный цинизм и продажность в политике плавно переходят в другие сферы деятельности, в том числе и в искусство. События, свершаемые вокруг, не могли не затронуть и нас самих, впрямую вроде бы не участвующих в них. Интересно, а часто и больно наблюдать, как по-разному реагируем мы на происходящее, как проявляемся, особенно в такие кризисные, обостренные моменты жизни. Одни напрягают все силы для того, чтобы сохранить тот художественный потенциал, который накоплен до нас и не нами, сохранить преемственность, школу, создававшуюся десятилетиями и веками. Другие, наоборот, едва почувствовали разрушительные тенденции в обществе, используют открывшиеся шлюзы для такого же рода деятельности в искусстве. Третьи неплохо себя чувствуют при любых режимах, сладко подпевая и угодничая всем, кто ни окажется у руля.
При всей губительности перестроечных десятилетий, оно имеет одно несомненное достоинство: дает возможность рассмотреть истинные лица и намерения и первых, и вторых, и третьих, наглядно увидеть действительно — кто есть кто. Думаю, все мы под каждым из этих номеров поставим знакомые нам имена: и режиссеров-разрушителей с их «шоковой терапией», в актерах видящих лишь марионеток, и приспособленцев-угодников с их акробатическими вертуханиями перед власть имущими, и авторов интимных откровений, бессовестно обнародовавших весь список попавших в поле их внимания женщин, тружеников на ниве откровенной порнухи. Вот ведь как меняются нравы и понятия чести: им даже невдомек, что в другие времена за такие поступки вызывали на дуэль, руки не подавали.
События последних лет не могли не оставить царапин в душе, отметин в сознании. Чувствую, что и сам я уже в чем-то не тот, не прежний. Во мне тоже, как, наверное, в каждом человеке, что-то переменилось, не могло не перемениться. Как у Пушкина: «…и сам, покорный общему закону жизни, переменился я».
Ну что ж, тогда в путь — длиною в жизнь, хотя еще надеюсь на некоторое ее продолжение. Ведь и семьдесят пять — не рубеж. Не так ли?..
Но прежде чем начать последовательное, день за днем, год за годом, жизнеописание, если оно получится, еще два слова о том, что люблю, с чем связал всю свою сознательную жизнь, без чего не мыслю своего существования и, наконец, в чем, надеюсь, кое-что понимаю — о профессии…
* * *
Однажды, это произошло еще в доперестроечные времена, в дни проведения очередного Всесоюзного съезда молодых учителей, мне довелось встретиться с его участниками, молодыми педагогами. В один из вечеров мне предложили на нем выступить, и я с удовольствием принял это приглашение.
И вот, когда увидел перед собой лица действительно молодых, двадцати, двадцатидвухлетних учителей, я вдруг что-то разволновался, кровь прилила к лицу. Так что не сразу смог начать разговор. Неожиданно пронзила мысль о том, какую же ответственность вот эти молодые люди берут на себя перед обществом, перед будущим, перед родителями. Ведь они принимают в свои руки маленький кусочек души. Еще оголенной, совершенно не защищенной от жизни, от всей ее сложности, противоречивости, порою грубости и отвратительности. Им, пока еще незнакомым, чужим людям, вручают родители самое дорогое, что у них есть, — свои чада. Какая же это должна быть рука, принимающая младенца из родительских рук! Какая должна у них быть кристальная душа, отзывчивое сердце!
Тогда же подумалось и о том, какая это все же прекрасная профессия — педагог и в каком мы все долгу перед нашими учителями. Как необходимо нам оберегать их самих от всего мелкого, суетного, лишающего их душевного покоя, оберегать от грубостей, невежества, материальной недостаточности, чтобы всю теплоту души они могли донести детям, не расплескали по пути к школе, не утопили в собственных житейских заботах, а то и нужде.
Оттого, что я сам разволновался, это волнение, видимо, передалось и слушателям. В зале воцарилась тишина, чувствовал, что разговор получается, что слова находят отзвук в зале. В этот вечер я и сам многое открыл для себя заново, проникся еще большим уважением к этим молодым людям, сознательно выбравшим эту нелегкую стезю, требующую немалых духовных, физических, нервных затрат. Но они сознательно идут на это, понимая, что все то, что закладывает учитель в своих учеников, никуда не уходит, не исчезает бесследно, не умирает, а переселяется в десятки, сотни юных сердец и продолжает свою жизнь уже в них.
Вот на такие мысли навела та встреча. Неслучайно же, как говорят, состояние общества определяется положением педагога в нем, тем, как относится государство к учителю, кому оно вручает своих юных граждан. К сожалению, приходится признать, что сегодня, пожалуй, как никогда прежде, положение учителя у нас в стране самое жалкое, унизительное, незащищенное. И это уже отзывается тяжелыми последствиями, а в будущем, если не будет исправлено, может и вовсе обернуться катастрофой.
После этих размышлений я с еще большей ответственностью стал подходить и к своей профессии, которая, как мне кажется, сродни профессии учителя. Она тоже уникальная, редкая по своему влиянию на душу человеческую, на формирование личности и также мало ценится государством. Мы имеем в руках столь же сильное оружие влияния на сознание человека, как учителя на школьников, и подчас сильнее, потому что мы воздействуем на сознание зрителей системой образов, через сопереживание, а если поднимаемся до высот искусства, то и через душевные потрясения. Через такие потрясения можно достигнуть того, что не подвластно бывает логике, убеждениям, самым добрым наставлениям.
Так, как актер может влиять на человека, редко кто еще может, если, разумеется, он делает это по-настоящему, если в нем, как мы говорим, «сидит бог», есть искра таланта (потому что когда его нет, то ничто тебя не спасет, и ты никогда не поднимешься к этим высотам). Тем и близки наши профессии, что там и здесь должно быть призвание и талант. Без этого нет учителя, как нет и актера. Иначе будем иметь не возрожденные к знаниям, к чистым порывам сердца, а наоборот, загубленные души, несостоявшиеся судьбы.
Какая могучая профессия в наших руках, особенно остро понимаешь, когда видишь, как устанавливается контакт со зрителями, как они начинают жить жизнью твоего героя, его мыслями, волнениями. Чувствуешь это всем своим нутром, нервами, душой, каждой своей живой клеткой,
…дыханием моим,
сердцебиением,
голосом,
каждым острием издыбленного
в ужас волоса,
дырами ноздрей,
гвоздями глаз,
зубом, исскрежещенным в звериный лязг,
ежью кожи,
гнева брови сборами,
триллионом пор,
дословно —
всеми порами.
Вот уж действительно, лучше Маяковского не скажешь об обостренном чувстве актера на реакцию зрителей, их дыхание, настроение, внутренний отзыв в душе.
Актерской профессии более двух с половиной тысяч лет… Этот возраст говорит не только о древности, но и в равной степени об изначальной необходимости ее для человека, который стал нуждаться в искусстве сразу, как только начал осознавать себя в этом мире. Человек еще ходил у природы на очень коротком «поводке», но уже жгла его потребность выразить свои чувства в песне, движении, рисунке, игре, словом, в творчестве. Уже была в нем эта потребность выразить свое отношение к окружающему его миру в художественной, образной форме.
В ряду других актерская профессия выглядит по-особому, опять же, пожалуй, кроме профессии учителя. Кому и когда пришло бы в голову налагать запрет на искусство гончара или ткача, пекаря или хлебороба? Актерская же профессия прошла через многие тернии, знала пору презрения, времена гонений, запрета. Стоит вспомнить хотя бы русских скоморохов. Сколькие из них поплатились за свою страсть отнятым языком, прочими увечьями, а то и жизнью. Скоморохи платили дорогую цену, как мы сегодня сказали бы, за смелость говорить правду, выражать мнение народа. И все-таки они говорили и пели, высмеивали и обличали. А зрители, невзирая на суровые запреты, внимали им, отзывались на их наивное, незатейливое, но далеко не безобидное искусство. Актер всегда был глашатаем времени, а его искусство — выражением сути этого времени. Потому-то горьковский спектакль «Дети солнца», поставленный Художественным Общедоступным театром в 1905 году, смог стать общественно-политическим явлением и накалял обстановку в зрительном зале посильнее политических прокламаций. Потому, казалось бы, очень далекий от революционных идей спектакль этого же театра «Доктор Штокман» Г. Ибсена побуждал молодежь к политическим выступлениям, к открытым демонстрациям студентов в Петербурге во время гастролей там театра еще задолго до революционных событий 1905 года. А сколько таких примеров из истории отечественного и зарубежного театра можно привести еще! И всё это — его величество Актер.
Все, что носится в воздухе, от чего закипает кровь в людских сердцах, выражает актерское искусство. Вот поэтому, понимая, какая грандиозная профессия в твоих руках, думаешь, как важно нести людям все лучшее, что в тебе есть, подниматься к вершинам искусства, а не размениваться по мелочам на дела, отвлекающие, уводящие от главного.
Об этом нам надо помнить всегда и в особенности сегодня, когда в суету политических интриг, в борьбу всевозможных групп, объединений, кланов втягиваются и популярные артисты, известные писатели, деятели искусств. Расчет здесь прост — использовать их авторитет, популярность для привлечения голосов в избирательных кампаниях, для повышения авторитета партий, политических объединений. К сожалению, некоторые из моих коллег попадают на эту приманку, позволяют себя использовать в этих меркантильных целях, не очень задумываясь о последствиях.
Или как можно относиться к известному и любимому многими по прежним фильмам и работам в театре артисту, скатившемуся в своей нетребовательности до скандальных свар в парламенте, до участия в сомнительной кампании в поддержку скомпрометировавшей себя власти, до съемок в пошлой рекламе? Читатели без труда и подсказки назовут имя этого актера.
Не скрою, ко мне тоже не раз обращались с подобными предложениями — пойти на компромисс со своей совестью или заниматься не своим делом. Ну а о том, правильно я в свое время поступил или нет, сегодня судят мои дети. Насмотревшись по телевидению политических дебатов в парламенте — до взаимных оскорблений, до грызни, до рукоприкладства, — они как-то признались: «Папа, как хорошо, что тебя нет среди них, а то нам было бы стыдно за тебя».
Я был твердо убежден в том, что главной трибуной для актера всегда остается театральный подиум. Там он должен выражать свою жизненную позицию, а не в парламенте или еще где-то. Актер должен оставаться актером, художник художником. Как только он становится функционером, неважно какого уровня, это сразу сказывается на его творчестве, это смерть для истинного художника. Слова Вл. Маяковского: «Я поэт — и тем могу быть интересен» — сегодня так же актуальны, как в то время, когда они были произнесены.
Мне однажды самому пришлось быть свидетелем того, как уговаривали Олега Борисова, талантливейшего, в этом я убежден, артиста, возглавить Союз театральных деятелей Ленинграда, и хорошо помню его отказ: «Нет, мальчики, — отвечал он, — не буду, умру и останусь хорошим актером, а кем вы умрете?..» И умер великим артистом, ничем не запятнав себя. Не разменявшись на чины, власть, деньги.
Сегодня, пожалуй, уже никто не представляет себе актерский труд легким, чередой лишь радостных успехов, потому что публичным стал не только результат — его фильм или спектакль, но и сам процесс. Об этом позаботилась, в частности, вездесущая телекамера, да и мы, сами актеры, не скупимся на раскрытие «кухни» нашей работы, ее будней. И все же радость конечного результата, радость удачи, далеко не частой и не обязательной, если ты не поддался на соблазны легкого успеха, легких денег, дарит чувство ни с чем не сравнимое.
Когда после спектакля к тебе подходит человек из зрительного зала и говорит: «Это про меня. Это со мной так было», или признается в том, что спектакль или фильм помог ему выстоять в трудную минуту жизни, уберег от неверного шага, от необдуманного поступка, тогда забываешь все мучения, в которых рождался спектакль и твой в нем образ, все наши «недоотдыхи» и «недосыпы», перегрузки и волнения. Такие встречи со зрителями необходимы и в больших аудиториях, и за кулисами после спектаклей, и в перерывах между съемками. Каждая такая встреча, каждое письмо зрителя что-то дает актеру, наталкивает на новые, более глубокие осмысления того, что есть наша профессия, какой она должна быть, наталкивает на осмысление собственного опыта работы в театре, в кино, на радио, телевидении и, конечно же, опыта великих актеров, с кем посчастливилось общаться в работе, видеть на сцене, встречаться в жизни. А встречи эти незабываемы, неповторимы…
Сегодня, часто оглядываясь на свое прошлое, на детство, на увиденное мальчишкой и пережитое в годы войны и в послевоенное время, опираясь на воспоминания, встречи и общение с интереснейшими людьми у нас в стране и за рубежом, прихожу к мысли, что о многом мог бы рассказать. Мысль об этом все более и более крепнет. Так что попытаюсь хоть таким образом частично оправдать свое поступление когда-то на факультет журналистики Московского государственного университета им. М. В. Ломоносова.
Эту книгу я рассматриваю также как возможность ответить на многочисленные вопросы и письма зрителей, которые приходят отовсюду вот уже около полувека. А спрашивают обо всем: о том, как стал актером и как стать актером, о работе в театре, о ролях в кино и на телевидении, о поэзии, о том, что привлекает меня в чтении стихов, что такое вахтанговская школа и еще много-много самых различных, порою очень неожиданных вопросов.
Обо всем. Что волнует меня и зрителей, что осталось не высказанным в ролях, в моей первой книге, о чем не могу не рассказать, — и постараюсь написать…
«Все волновало нежный ум…»
Здесь каждый шаг в душе рождает Воспоминанья прежних лет.
А. С. Пушкин
Родом из детства
Если обращаться к жизни художника, то, я думаю, есть смысл заглянуть в нее лишь с точки зрения того, как она переплавлялась затем в его творчестве: в роли — если это актер, в музыке — если композитор или исполнитель, в гипсе или граните — если скульптор… Много значит при этом, как начиналось все в его биографии, где те истоки, которые питали позднее его в работе, какие кульминационные моменты, потрясения выпали ему в жизни, что сделали глубокие засечки в сердце, в памяти.
Все мы «родом из детства», а мое поколение родом из войны… Это глубокий след на все оставшиеся годы. Это всегда учащенное биение пульса при одном только воспоминании о ней. Это память сердца, память первого восприятия добра и зла, отваги и подлости, которые откладываются в сознании, а точнее, в душе.
Война… Она мало кого обошла стороной, мало кого не обожгла своими кровавыми всполохами огня.
Поэтому, надо думать, и в искусстве, и в литературе занимает особое место. А в мою творческую жизнь тема войны вошла как-то само собой, закономерно и органично. Предрасположенность к военной теме была заложена уже самой биографией моей и моего поколения.
Внешне у меня сложилась вроде бы типичная для советского, а теперь российского актера судьба и в то же время полная своих сложностей, но опять же в русле катаклизмов всей страны. И так случилось, что самое сильное потрясение пришлось на совсем еще ранние детские годы.
Тяжелыми, лязгающими гусеницами война, можно сказать, переехала через детство моего поколения. От воспоминаний о ней никуда не уйти, никуда не деться. Они часто, даже, может быть, слишком часто нагоняют в сегодняшней стремительной, быстротекущей жизни, подавая во всей ясности и отчетливости эпизоды далекого военного детства.
Они всплывают часто неожиданно во время работы, особенно если это спектакль или фильм о войне, помогая найти верную тональность, краску, штрих, эмоциональный настрой в исполнении.
Войну я встретил семилетним мальчишкой. Она буквально тяжелым катком прошла по трем годам моей жизни. Случилось это на Украине, куда я был отправлен на лето к родителям отца вместе с двумя сестрами за несколько дней до начала войны. На станцию Абамеликово, что в трех-четырех километрах от деревни Стрымба Одесской области, мы приехали рано утром 23 июня…
Встречал нас дедушка. И едва мы сошли с поезда, он первый нам сказал о том, что началась война.
Я, естественно, не очень-то представлял себе, что это такое, но по общей тревоге, волнению понял, что произошло что-то ужасное, непоправимое. А дедушка часто не без опаски поглядывал в небо на запад, — первые самолеты уже пролетали над станцией: «Гудилы, гудилы и на Одессу полетилы». Вдалеке слышались уже глухие разрывы бомб.
Мать с отцом должны были приехать к нам через неделю, но судьбе было угодно распорядиться по-иному. Война разлучила нас почти на три года, страшных лет оккупации, когда ни родители, ни мы не знали ничего друг о друге, не знали и того, остался кто в живых или нет. Нам было нелегко без родителей, но сейчас, сам имея двух сыновей, понимаю, какое это было испытание для них, разлученных с детьми, оказавшимися в оккупации.
В Москву мои родители переехали в 1931 году — в голодный неурожайный год на Украине. Тогда-то отец и решил податься в столицу, устроился на химический завод, а позже переехала и мама. Здесь родилась старшая сестра, а в 1934 году появилось его высочество — Василий Семенович Лановой.
И вот мы на родине родителей… Сначала было отступление наших: шли плотной колонной на восток, потом движение начало убыстряться, шли уже не колонной, а отдельными группами. Расстояние между группами становилось все больше и больше, а скоро мы увидели и первых раненых, окровавленных солдат. Шли кто сам, кого везли или тащили на себе солдаты, двигались уже не только по дороге, не только по шляху, как говорят на Украине, а больше напрямки, срезая углы, маленькими группами, поодиночке, по двое. И наконец образовалась пауза, томительная, гнетущая тишина. Крестьяне с тревогой ждали, что же будет дальше…
А дальше появились первые мотоциклисты, точно так, как показывают в кино. Сначала вдали увидели столб пыли, который поднимался над дорогой. Люди стояли у околицы и молча смотрели на приближающихся автоматчиков на мотоциклах. Немцы ехали, не опасаясь встретить здесь сопротивление, нагло, в открытую, с губными гармошками, в касках, несмотря на летнюю жару, пели, что-то кричали, ели яблоки, молочные початки кукурузы, показывали в нашу сторону и хохотали. Доехали до центра села, развернулись, постреляли вверх, им никто не ответил, и тогда дали ракету своим, что, мол, путь свободен, открыт и можно двигаться дальше. А сами подъехали к колодцу и по-наглому, беспардонно разделись догола на виду у всего села, начали обливаться водой, вскрякивая и изредка поглядывая по сторонам с видом завоевателей.
А скоро оттуда же, откуда появились мотоциклисты, показались колонны машин, солдат, повозок, велосипедистов, зениток — это была лавина, этакая орда, чингисханщина, захватившая все пространство. Дороги не хватало, шли по посевам, обтекая деревню со всех сторон. Останавливались на несколько секунд у колодца, пили воду, обливались и шли дальше. Затем, осушив колодец, у него перестали останавливаться. На ходу ловили кур, заходили в хаты, спрашивали «матка, яйка» — это были первые слова, которые я от них услышал. Первой жертвой на селе, не считая кур, стал Тузик, который выбежал на улицу, облаивая непрошеных гостей. Его лай оборвала длинная автоматная очередь.
Двигалась эта лавина через село непрерывно около двух недель, и казалось, конца не будет. А когда прошла, один отряд остановился в деревне. Немцы расселились по хатам, ели только яйца, кур живых уже не оставалось, воду заставляли пить сначала местных жителей — боялись, что их отравят. Некоторые немцы даже угощали нас, малышей, шоколадом, показывали фотографии своих детей и умиленно плакали. Пока это была для них всего лишь несколько затянувшаяся прогулка. А один немец, который у нас остановился в доме, подарил мне свой ремень. Я надел его и пошел гулять.
Случилось это на току… Подъехал немец, увидел меня с этим ремнем и кричит: «Ком хер, ком хер!» Я подошел. Тогда он показал, чтобы я отдал ему ремень. А я говорю: «Не дам, мой ремень». Тогда этот детина снял с плеча автомат и при всех над самой головой дал очередь, описав дугу… До сих пор слышу свист пуль у самого уха. Бабушка моя сразу упала в обморок, а дед застыл в оцепенении, как он потом говорил: «Остолбенел и слова сказать не мог». После этого я молча снял ремень и протянул его немцу. Внешне все это я перенес спокойно, но долго еще и после войны, занимаясь уже в самодеятельности, продолжал заикаться и с большим трудом избавился от этого недуга.
А дальше началось еще серьезнее. В округе действовали партизанские отряды, организованные Винницким обкомом партии: пускали под откос поезда, совершали нападения на немецкие опорные пункты, уничтожали военную технику, распространяли листовки, словом, борьба с фашистами велась активная. Естественно, усилились и карательные операции: немцы сжигали целые деревни, расстреливали мирных жителей, публично казнили пойманных партизан.
Узнали мы и о том, что возле железнодорожной станции несколько десятков пленных красноармейцев поднялись против вооруженных до зубов фашистов. Люди погибли, предпочтя смерть позору. Это запало в душу навсегда и всплывало потом, когда приходилось играть роли советских воинов.
Немцы, опасаясь партизан, минировали поля, на которых подрывались люди, скот. Гибли и дети. Немцы изготовляли такие разноцветные, яркие, красивые мины, чем привлекали наше внимание. Любопытство порою брало верх, на что фашисты и делали расчет: эти смертоносные игрушки попадали в руки детей и… взрывались.
На моих глазах от снаряда погибли двое мальчишек, пасших скот. И сам я чудом спасся… Меня, как младшего, они послали завернуть отбившуюся от стада корову, а сами занялись с найденным тут же немецким снарядом. Развязка наступила скоро. Я уже возвращался к ним, гоня впереди себя корову, когда услышал страшный взрыв. Волной меня бросило на землю, а когда поднялся, то увидел только издыхающую от ран корову, принявшую на себя осколки снаряда. Помню, какой страх охватил меня тогда. Дед после этого случая строго-настрого наказал — никакие игрушки в руки не брать, и тем более снаряды, патроны, оружие.
В военное время дети взрослеют быстро. Раньше начинают понимать цену жизни, раньше осознают чувство патриотизма, быстрее учатся любви и ненависти. И если в мирное время, сегодня, ученики приходят в школе роман «Как закалялась сталь» в десятом классе, то я познакомился с ним в семь лет, еще не научившись читать. И тогда это знакомство с романом Н. Островского было в самый раз. Его нам читал учитель украинского языка Николай Иванович, фамилии я его, к сожалению, не запомнил. Причем услышал впервые роман на украинском языке — «Як гартувалась сталь» Мыколы Островского.
Парт в школе не было, сидели ученики друг за другом, писали на спинах впереди сидящих, а вот однажды, это был еще 1941 год, Николай Иванович вошел в класс, закрыл ножкой стула дверь, вынул из-под рубахи книгу и скомандовал всем: «Хлопци, хутко до мене». Мы расселись вокруг него, и, когда стало тихо, он сказал, что будет читать нам принесенную им в класс книгу, но при этом предупредил, что если хоть кто-нибудь узнает об этом, то его немцы повесят. Мы к тому времени уже видели, как фашисты зверствовали на нашей земле, и, конечно же, никто не узнал о том, что читал он нам в школе.
Чтение романа настолько захватило учеников, что все сидели, затаив дыхание, забывали о времени, о чувстве голода, и когда учитель прекращал чтение, перенося его на следующий день, то никому не хотелось расходиться и уговаривали «читать дальше». Ну а к приходу учителя на следующий день мы все уже сидели на своих местах в ожидании продолжения. Так за несколько дней роман Мыколы Островского был прочитан.
Необычайно сильное впечатление произвел он на всех нас, глубоко запав в память, в сознание каждого. Особенно покоряла мальчишек душевная стойкость Павки Корчагина, всем хотелось походить на него.
А как это было необходимо и важно тогда, в суровые военные годы. Ведь все мы воспринимали Павку не как литературного героя, для нас он был живым, вполне конкретным человеком, знакомым парнем, с которым мы за время чтения книги успели подружиться полюбить его. Таким он и остался в моем сознании до сих пор — реальным человеком, знакомым парнем из жизни и никак не литературным персонажем. Таким я его через много лет играл в театре и кино — как давнего моего хорошего знакомого, в котором видел для себя образец мужества, веры и решимости ее отстаивать.
Позднее, когда репрессии немцев против мирных жителей оккупированных районов усилились, ужесточились, Николаю Ивановичу пришлось уйти в подполье. Никто не знал, где он и что с ним случилось. Только позднее; ртало известно, что он работал в тылу врага по поручению Винницкого обкома партии, а затем ушел в один из партизанских отрядов, боровшихся против немцев на Украине.
На мое детство выпало и другое — испытать радость общения с природой, почувствовать ее красоту во всем богатстве и неповторимости, жить настоящей деревенской жизнью, получать хорошую физическую закалку на все последующие годы. Все это также не могло не пригодиться позднее в творчестве, в жизни.
Шло время, и, несмотря на то, что продолжалась война, с наступлением весны надо было думать о новом урожае, о том, чем прокормиться в следующую зиму. К сельскому труду приобщали и нас, детей. Первое время нам, мальчишкам, доверяли пасти коров, а позднее разрешили смотреть за лошадьми, ездить верхом, купать их, отчего радость получали огромную. Мы брали с собой кусок черного ржаного хлеба, а когда с хлебом становилось трудно, несли с собой в поле малай — лепешки наполовину с кукурузой, бутылку молока. Сгоняли коров в стадо и босые, в холщовых домотканых, порою не по возрасту штанах и рубахах уходили по утренней росе за деревню. Рано утром вставать обычно не хотелось, но стоило выйти из хаты, как утренняя свежесть и первые ласкающие лучи солнца снимали сон мгновенно.
Пробуждалась вокруг вся природа: на глазах взмывали в небо с радостными переливами жаворонки, радуясь новому дню, по полям и лугам разливались ароматы полыни, клевера, гречихи, смешанные с запахами стада медленно двигающихся коров и коз. Все это создавало неповторимую картину деревенской жизни, запавшую в память со всеми цветами, звуками, запахами на всю жизнь. Это неверно, когда говорят, что цвета, звуки, запахи нематериальны. Материальны, это могу сказать со всей определенностью и достоверностью. Я сам их ощущал почти физически — всеми нервами, всеми клетками своего тела.
Запах коров, коровьих кизяков, конюшни, лошадиного пота, сена с тех пор стал моим любимым запахом, лучшим из всех духов и одеколонов. Никогда не забыть, как однажды я хотел удержать теленка, а он начал брыкаться, вырываться. Будучи сильнее меня, он буквально понес меня по кочкам, по всем кизякам, какие попадались на пути. Но я тоже был упрямым (не зря же в жилах течет украинская кровь) и никак не хотел отпускать веревку, так и держался, пока теленок сам не остановился, выбившись из сил… Можно представить, в каком виде явился я домой, и трепки, конечно же, не миновал. Но с тех пор запах тот запал в меня на всю жизнь и ассоциируется с детством, с природой, с деревней!..
А сколько радости и детского восторга доставляли поездки на возах свежего, душистого сена, дальние походы в лес за ягодами, за грибами!..
Вот они, жизненные контрасты: ужасы войны, смерти, увечья, бесчинства фашистов, всеобщее горе народа и каждого в отдельности, потому что война коснулась практически всех, и тут же гармония природы во всем ее богатстве, многообразии, красоте, как бы противостоящей, спорящей с той дисгармонией жизни, что пришла на нашу землю. Вот оно — прекрасное, возвышенное, жизнеутверждающее и уродливое, безобразное, античеловечное — рядом, в крайнем своем проявлении. Да, все впитывало нежное детское сердце, все волновало нежный ум»: и величественные картины природы, выверенной веками, устоявшейся деревенской жизни и ужасающие картины войны.
Одна картина деревенской жизни сменяет другую… Полдень — это уже совсем другой пейзаж, другие цвета, другой ритм жизни. Жаркое полуденное марево. Коровы, насытившись утренней сочной травой, лежат, лениво пережевывая пищу, отмахиваясь от надоедливых мух и слепней. На зеленом фоне травы они, гнедые, пестрые, разных оттенков и узоров, создают неповторимую гамму красок. Это благодаря тем далеким картинам детства одной из любимых строк стала крыловская фраза: «И прилегли стада…» Для меня это не просто фраза, а воспоминание детства, воспоминание, вошедшее в меня как одно из составляющих понятие — Родина.
Ведь это слово — не абстрактное понятие. Помимо того общего, что вкладываем мы в него, у каждого из нас устанавливаются и свои индивидуальные, сугубо личные и даже интимные связи с родным домом, знакомой с детства до каждого ее изгиба тропинкой, с речкой, где плескались в детстве, со своим двором, с первой любовью, с теми картинами детства и юности, которые живыми стоят перед глазами и десять, и двадцать пять, и пятьдесят лет. Все это в итоге и создает тот полный, всеобъемлющий, живой образ Родины. Без этих личных связей, без чего-то конкретного, может быть, бытового, он будет абстрактным, малопонятным, неполным.
«Ты ответь: что для тебя Родина?» — спрашивает самого себя Рощин в «Хождении по мукам» А. Толстого и сам же отвечает: «Июньский день в детстве, пчелы гудят на липе, и ты чувствуешь, как счастье медовым потоком вливается в тебя… Русское небо над русской землей».
А вот какие слова, узбека по национальности, защищавшего блокадный Ленинград от врага, довелось мне однажды прочитать: «Жизнь — это Родина. Родина — моя семья, мое село, вся моя Советская страна. Когда враг забирает пядь моей земли, он отрезает кусочек моего тела… Я приехал из края, где много солнца, много богатой земли, много руды, хлопка, винограда, большие стада, где счастливая жизнь. Когда фашисты ворвались в Советскую страну, я почувствовал, как задрожала Ферганская долина… И каждый… сказал себе: «Иди вперед, останови врага, защити свои дома, свою семью!» И я приехал в Ленинград. Без Москвы, без Ленинграда, без Советской России нет свободного Узбекистана… Я не пожалею жизни для того, чтобы отстоять то, что мы, узбеки, получили от Советской власти». И он отдал жизнь, защищая Ленинград, страну, свой родной дом.
Вот как удивительно органично и неразрывно все связано одним словом «Родина», все объединено этим понятием — семья, родное село, родная земля… Становление художника тоже не происходит в отрыве от всего того, что тебя окружает. Не представляю себе художника, который бы не любил природу, животных и, конечно же, людей, не видел бы и не чувствовал всего многообразия и красоты его окружения. Иначе каким же будет его искусство?..
Сначала, в детстве, слияние с природой происходит как бы само собой, в игре, в созерцании, в незамысловатом детском труде. Пока все, что нас окружает, воспринимаем и любим неосознанно, принимаем как должности лишь потом по-настоящему начинаем понимать, осознавать, что значат для нас на самом деле те далекие ощущения детства. Оно приходит к нам много позднее, когда до боли сердечной нам начинает этого не хватать, когда ностальгически тянет в места детства и юности, где и начало формироваться наше сознание. В детстве все это входит в нас как воздух, как хлеб, как родниковая вода. И лишь со временем вспоминаешь обо всем этом как о чем-то действительно великом, магическом, важном.
И еще одну картину детства не удержусь, чтобы не нарисовать, — возвращение с пастбища.
Солнце склоняется уже к закату, оно в степи совсем другое, чем в средней полосе, — на закате огромное, погруженное в пыльную дымку, — необыкновенно, зловеще, таинственно. Из домов выходят хозяйки с ведрами и стоят в ожидании у своих палисадников.
Коровы сами заворачивают к своим дворам. Кончается день. Едва солнце скрывается за горизонтом, все быстро погружается в полумрак. На небе появляются новые светила — луна, звезды.
Не блещут уж в огнях брега и светлы рощи:
Все мертво, все молчит…
И тихая луна, как лебедь величавый,
Плывет в сребристых облаках.
Мне очень близки пушкинские стихи о природе, и близки они, вероятно, больше всего благодаря тем далеким детским впечатлениям жизни на природе. Любовь к природе осталась на всю жизнь. И теперь при первой же возможности стараюсь выехать на природу, в лес, чтобы отрешиться на время от городской суеты, снять напряжение, нервное и физическое, оправиться от перегрузок последних дней или недель. А перегрузки у актера, если он востребован, в форме — активно работает в театре, снимается в кино, на телевидении, записывается на радио, участвует в концертных программах, — огромные, дикие перегрузки. Это только со стороны кажется актерская профессия легкой, праздничной, увлекательной. На самом же деле требует порою таких нервных и физических затрат, такого напряжения, отрицательных эмоций, что диву даешься, как человек все это выдерживает.
Зрители, придя в театр или киноконцертный зал, видят уже результат труда актера, режиссера, художника, видят ту легкость, с какой двигается, говорит, живет на сцене исполнитель той или иной роли. А что стоит за этой видимой легкостью?.. Как мучительно долго и трудно порою рождается спектакль, как нелегко подчас создать в нем необходимую сценическую атмосферу подлинной жизни на сцене, найти ключ к нему, к каждой в нем роли!.. Скольких бессонных ночей стоит все это его участникам: репетиции порою до изнеможения, до нервных расстройств, до физической немощи, до отчаяния. И вот в такие моменты я черпаю силы на природе, в уединении, в лесу. Нет, совсем не миф и не легенду сочинил древний человек о непобедимом Антее, силу которому давала земля-матушка, оторвавшись от которой он теряет свое могущество.
Земля — родоначальница всего живого на ней, она вливает в нас силы, жизненную энергию. Чем чаще мы будем погружаться в первозданность природы, оставаться наедине с нею, чувствовать ее, тем самым сильнее и духовно бопаче будем сами. Современному человеку, особенно городскому, вечно торопящемуся куда-то, движущемуся часто не столько по необходимости, сколько по инерции, мчащемуся, галопирующему, неспособному уже и остановиться; на минуту задуматься над своим бытием, над тем, куда и зачем летит, природа — очистительная сила, благотворнее всего другого воздействует на него. Прикоснувшись ладонью к земле, как будто физически чувствуешь, как из тебя выходят все накопившиеся сотни-тысячи вольт напряжения, как разряжаются тело, мозг, душа. На природе — в поле или на берегу речушки, у костра или во время прогулок по лесу — и мысли приходят другие, не засоренные мелочностью, корыстием, у костра и песни поются по-иному, и совесть здесь напоминает о себе чаще, и чувство стыдливости за свои поступки испытываешь острее, и раздумья о том, как ты живешь, не растрачиваешь ли себя по пустякам, тоже приходят чаще в часы уединения, в общении с природой. Если бы депутаты и нынешние политики почаще вспоминали об этом, «советовались» с природой, поверяли ей свои мысли и чувства, исповедовались перед ней!
Ну а когда нет такой возможности — уединиться, уйти «в леса, в луга», а работа требует огромного напряжения сил, обнажения всех твоих нервов, когда нужно собраться перед выходом на сцену и особенно перед съемками в кино, где ты один на один с кинокамерой и нужно сыграть подчас в одном эпизоде целый кусок жизни, — я обычно прошу, чтобы не трогали меня какое-то время, пока сам не выйду на съемочную площадку. И тогда ухожу куда-нибудь в безлюдное место — за декорации, установки и молю небо только об одном, чтобы оно дало мне услышать те далекие звуки, вдохнуть запахи, чтобы оно мне вернуло хоть на мгновение те счастливые ощущения детства. В киносъемочных группах обычно уже знают об этом и не трогают, пока сам не выйду к камере. И когда выхожу на съемочную площадку, во мне уже тот груз детства, который я не сравню ни с чем, груз тех далеких и в то же время близких сердцу ощущений. И это обязательно, обязательно скажется затем в работе на экране или на сцене. Я сам чувствую, что глаз становится теплее, самочувствие — другим, вся суета повседневной жизни куда-то уходит, душа становится открытой к восприятию добра, света, настоящих человеческих чувств. А без этого творчество невозможно. Этими ощущениями я особенно дорожу, они для меня жизненно необходимы.
Правда, с годами все труднее «воспоминания безмолвно предо мной свой длинный развивают свиток», все реже и реже приходят они на память во всей своей первозданности, все труднее и труднее удается умолить их вернуться, умолить дать мне эти запахи, звуки, голоса, видения. А чем реже посещают нас детские воспоминания, тем быстрее черствеет душа, и ты теряешь ту остроту восприятия, что питает нас в детстве. Но пока они есть (и дай бог, оставались бы в нас до последнего дня, до последнего нашего часа) — ты открыт добру, радости, вере в будущее. А как они нам нужны сегодня, да и всегда! Не будь у меня в детстве утренних рос, ночных, посильного деревенского труда, простой здоровой деревенской пищи, наверное, и далее наверняка я не располагал бы тем запасом физических сил, какие имею, которыми живу и пользуюсь вот уже столько лет, неэкономно и порою безжалостно расходую ежедневно, ежечасно.
Думаю, что у каждого человека должна быть в детстве своя деревня, свои ночные, свои стога сена, свои росы, свои солнечные восходы и закаты. В этом смысле с сожалением смотрю на своих сыновей, детей своих друзей. Они не знают той деревни или другой такой же, в какой я рос, не знают того особого чувства общения с природой, с животными и растительным миром, не бегают босиком по стерне, не знают вкуса парного молока. Пионерские лагеря или дачи — это, конечно, хорошо, но они не восполнят всего того, что дает деревня с ее особым укладом жизни, приобщением к сельскому труду всех — от малого до старого.
Конечно, есть своя гармония и в городской жизни. Создание рук человеческих тоже поражает нас красотой: стройностью улиц, формой зданий, историческими и культурными памятниками, красотой парков и скверов. Но здесь же рядом нередка и дисгармония, то, что не выверено жизнью, опытом, создано лишь с утилитарной целью, без учета соразмерности, пропорций, сочетания объемов, форм, цвета, ландшафта и т. д. В отличие от природы, где все отлажено веками, сбалансировано самой природой и поэтому более гармонично, оправданно, целесообразно, здесь создание рук человеческих далеко не всегда выдерживает испытание временем.
Почему я такое место отвожу своим воспоминаниям детства? Да потому, что именно в детстве и юности закладывается в человеке все то, что потом сформирует в нем ту или иную личность, что разовьется в нем вглубь и вширь. Дальше развитие его пойдет уже осознанно, но бессознательная основа, фундамент его дальнейшего совершенствования в его детстве и юности. И от того, насколько он, этот фундамент, будет крепок, прочен, зависят прочность и красота будущего здания. Все пережитое в детстве, конечно же, не может пройти бесследно, не заложить свои зерна в детскую впечатлительную и восприимчивую душу, чтобы затем через много лет откликнуться эхом в уже взрослом человеке и, конечно, актере, живущем судьбами своих героев. Я иногда сам удивляюсь, как память порою подает такие детали из воспоминаний, которые своими корнями уходят в детство. И уже потом только, когда начинаешь анализировать, то понимаешь, что все не случайно. Они оказываются в конечном счете в тебе и рано или поздно обязательно переплавятся в творчество, если, конечно, затронуло в свое время за живое, осталось глубоко в памяти, в сознании сегодня по аналогии ситуации или сходности переживаний напомнило о пережитом. Это такие воспоминания, к которым достаточно самого легкого прикосновения, чтобы они зазвенели в твоей памяти, отозвались в сердце.
Особенно те детские впечатления помогли мне затем в работе над фильмом о Великой Отечественной войне. Я своими глазами видел, как пришел враг на нашу землю, сытый, наглый, самодовольный, и как потом бежал — жалкий, трусливый, озлобленный. В тылу по поведению немцев очень точно чувствовалось действительное положение на фронте. Эту «качку» я хорошо помню: сначала они кричали: «Москва капут! Москва капут!»; потом как-то притихли, приуныли, встревожились. Куда делись их прежнее самодовольство, внешний лоск? Теперь от них уже не пахло одеколоном, не слышно стало губной гармошки. И вот наконец по той же дороге, только уже в ином, обратном, направлении, вся эта армада, изрядно потрепанная, откатывалась назад на запад — сначала огромной лавиной, потом отдельными группками, со все более удлиняющимися перерывами, потом напрямки, срезая углы, через овраги бежали туда, откуда пришли. Дед мой стоял у калитки, смотрел на все это и дивился, приговаривая: «Тю, дывинося!..» Что означало: «Смотрите, пожалуйста!..»
Немецкие машины, груженные техникой, снарядами, награбленным добром, вязли в грязи, и они их уже не вытаскивали, поджигали и бросали, сами унося ноги подальше от надвигающейся на них опасности, от возмездия. Изредка раздавались взрывы, рвались снаряды, разнося машины и все, что находилось рядом, по кусочкам. Так в темной апрельской ночи 1944 года вдоль дороги, насколько можно было видеть, полыхали огни, словно расставленные кем-то специально факелы, указывающие дорогу восвояси. Вместе с ними в нашем крае догорала война…
Мне все было интересно наблюдать, но дед на всякий случай упрятал меня в погреб и строго-настрого приказал сидеть тихо. Так там я просидел несколько дней. А потом наступила тишина, — долгая, томительная тишина ожидания. И вот как-то вечером мы услышали, как в дверь кто-то робко постучал. Открылась дверь, и на пороге мы увидели совсем еще мальчика в немецкой форме. Грязный, весь в слезах, он протягивал руку и жалобно просил: «Матка, яйка матка, яйка». У него был такой жалкий вид, что бабушка отломила краюху хлеба и молча протянула ему. Он буквально вцепился своими пальцами в хлеб и, приговаривая: «Данке шён, данке шён», жадно начал есть. Вот таких вояк вынужден был фюрер посылать на фронт в конце войны.
А на следующий день я пошел за водой до копанки, как вдруг услышал — из оврага доносились короткие сигналы морзянки. Осторожно подошел ближе и увидел, как двое склонились над переносной радиостанцией и передавали сигналы. И только тогда разглядел на ушанке одного из них красную звезду.
…Много лет прошло с той поры, а воспоминания о войне, о партизане в ушанке со звездочкой, взрыв радости и счастья навсегда остались для меня самыми яркими, самыми сильными. Я сообразил, что это наши, и с криком: «Наши-и-и!» — бросился что было сил в деревню. Правда, через минуту уже снова сидел в погребе — дед не сразу поверил и на всякий случай решил все же упрятать меня в уже обжитое место.
А партизаны, видимо, передавали своим о том, что в деревне никого нет, путь открыт, и уже примерно через полчаса от соседнего села Березовка двинулась лавина вооруженных людей. По тому, как они были одеты, все сразу поняли — партизаны. Они первыми вошли в село. Шли кто в военной форме, кто в телогрейках, кителях, в пальто. Одни в сапогах, другие в ботинках, а кто и вовсе в постолах — обувь, сделанная из телячьей кожи. Несли на себе и везли на лошадях пулеметы, ящики с боеприпасами, противотанковые орудия. Прошли через все село без единого выстрела вслед за немцами в направлении к железнодорожной станции. Там были еще немцы, слышались выстрелы. При приближении партизан завязался бой. Говорили, там много полегло наших, но и немцев тоже. После освобождения станции жители хоронили погибших. Позже мы узнали, что это был один из отрядов дважды Героя Советского Союза Сидора Артемьевича Ковпака.
Родители мои еще до войны работали на химическом заводе. В первые дни войны, пока не была налажена автоматическая линия, им приходилось вручную разливать жидкость, используемую для противотанковых гранат, — производство, вредное для здоровья, так что оба стали инвалидами: отец — третьей группы, а мать — второй. К концу войны они с трудом передвигались, кружку с водой едва могли держать в руках. Но только услышали по радио о том, что наши освободили Попелюхи, Котовск, Кодиму — крупные населенные пункты близ нашего села, — как мама, не раздумывая, садится в поезд, вернее, ее сажают, сама она не могла ходить, и в таком состоянии отправляется в дальнюю дорогу. И это еще в военное время, когда транспорт был переполнен, ходил с перебоями, в основном товарняки. Но ничто ее уже не могло удержать. Несмотря на уговоры соседей, знакомых не ездить, подождать (отец не отговаривал, знал, что это бесполезно делать, что она все равно поедет), она отправилась за детьми. Состояние ее можно было понять: все-таки около трех лет не видела своих детей, не знала, что с нами, и не было такой силы, которая могла бы ее удержать.
До станции Абамеликово ехала много дней, сейчас мы проезжаем это расстояние меньше чем за сутки. Добиралась на товарняках, с многочисленными пересадками. Поскольку сама ходить не могла, она только говорила, куда нужно, и ее солдаты переносили из состава в состав, передавали из рук в руки, как ребенка. Было в ней тогда немногим больше сорока килограммов — худая, длинная, одни огромные черные глаза неподвижно Смотрели в томительном ожидании скорее увидеть своих детей. Сведений от нас родители никаких не получали и сами о себе не могли нам ничего сообщить. Нас разделял фронт, разделяла война. Письмо, которое мы послали сразу после освобождения, конечно же, не могло так скоро дойти. Так что она ехала и не знала, найдет нас в живых или нет, а о зверствах фашистов и об их издевательствах над мирными жителями оккупированных районов было известно всем.
Время было весеннее. Хорошо это помню, потому что с утра дед посылал меня в поле отгонять воробьев, чтобы они не склевывали посеянные в землю зерна. В тяжелом брезентовом армяке я на рассвете выходил в огород. По утрам было еще холодно, а иногда случались еще легкие заморозки. И вот как-то, время близилось к полудню, слышу издалека через все поле мне кричит двоюродная сестра Нила:
— Василь!.. Василь!..
А я ей в ответ:
— Чого!
— Мамка приихала!
— Шо брешешь!
Но Нила не стала меня уверять в достоверности этого известия, а побежала в сторону станции. Тут я понял, что она не шутит, поднялся, подобрал под себя полы армяка и, не разбирая дороги, тоже припустился вслед. Я бежал, а по селу уже разнеслась весть о том, что приехала мама, и те, кто сами не шли встречать, выходили из домов и молча провожали нас взглядами. Для всех приезд ее был событием.
Я бежал, как, наверное, никогда в жизни не бегал, обгоняя других, раньше меня устремившихся к станции. Я когда кого-то обгонял, то слышал одни и те же слова: «Приихала!.. Мамка твоя приихала!..» И эти слова как будто подхлестывали меня, придавая силы. Обогнал сестру и бежал уже первым. Пробегая мимо тока, увидел, как все, кто там работал, остановились и, не скрывал слез, провожали меня своими сочувствующими взглядами. Пробежав уже больше полпути, увидел, как навстречу движется лошадь, запряженная в телегу, а на ней сидит какая-то совсем незнакомая мне, худющая женщина, только два глаза застыли в неподвижности и смотрят на меня. Я ее, конечно, не узнал и пробежал мимо, как вдруг слышу, как дед, который вез ее, окликнул меня: «Василь, да то ж твоя мамка, куда ж ты…»
Я тихо подошел, не отрываясь, глядя на незнакомую мне женщину. А она впилась в меня своими огромными, жутко серьезными и даже какими-то мрачными глазами, не в силах двинуться с места. Сойти не может, подняться тоже не может, смотрит на меня сверху своим долгим, неподвижным взглядом и оторваться не может. Наконец не выдержала: «Да подсади ж мне его», — обратилась она в отчаянии от своей беспомощности к деду. Он взял меня и посадил к ней на телегу. А я тоже смотрел на нее и не знал, что делать, но тут подбежала сестра, кто-то из родственников, крестьяне. Все окружили нас. Слезы, рыдания, крики — все слилось воедино. Рев стоял многоголосый, открытый, никто не стеснялся в проявлении своих чувств. В часы суровых испытаний люди как-то сближаются, чувствуют острее чужую боль, всем сердцем отзываются на нее.
Мама, увидев нас живыми и здоровыми, успокоилась, пришла в себя. Побыла в деревне около месяца, поправилась, ожила — и физически, и духовно. Отца мы увидели уже спустя более месяца по приезде в Москву. Провожало нас также все село. Станция наша была небольшая, и многие поезда не останавливались. Тогда, завидев вдалеке паровоз, все, кто провожали нас, встали на пути, кричали, махали руками и таким образом вынудили машиниста остановить поезд. Это был товарняк, вагоны, переполненные людьми, но нас втиснули в один из них, и так мы отправились в Москву.
Ехали пять суток. Остановки случались неожиданные, порою прямо в чистом поле. И тогда все моментально высыпали из вагонов вдохнуть свежего воздуха, перекусить, набрать свежей воды или кипятку. И потом, стоило прозвучать паровозному гудку, как все также мигом снова заполняли свои вагоны и ехали дальше, до новой остановки. Помню, с нами в вагоне ехал офицер, возвращавшийся с фронта, видимо, после ранения. Во время остановки его не добривали, и после гудка он тоже был вынужден торопиться в вагон, ругаясь на ходу, что опять не добрился. Так и ехал до следующей остановки с одной чисто выбритой стороной лица и густой черной щетиной на другой. Все невзгоды пути и быта той поры воспринимались весело, даже радостно, потому что война шла к концу, многие возвращались в родные места. Люди после таких страданий, какие выпали на их долю, получали радость от самого малого, улыбались, переполненные счастьем оттого, что невзгоды, связанные с войной, кончаются, что близок долгожданный мир. Это было кочующее, переполненное радостью племя.
Теперь, когда у меня случаются какие-то неприятности или просто бывает плохое настроение, когда слышу, как кто-то жалуется на обычные житейские невзгоды, я вспоминаю то время, тех людей, вспоминаю их умение радоваться малому, и на душе становится легче. Стоит ли придавать значение каким-то мелочам жизни, когда вокруг столько хорошего, ты здоров и вокруг тебя близкие, родные тебе люди, когда нет страха за их жизнь, страха, не покидавшего нас все годы войны.
В Москву въезжали с каким-то особым чувством, у всех было приподнятое настроение, праздник души, всеобщее ликование. Это была возвращающаяся, побеждающая, счастливая Россия. На трамвае ехали от Киевского вокзала до дому около трех часов, но никто не сетовал на то, что долго едем, что тесно в вагоне. Висели на подножках, сзади вагона свисали гроздями те, кто успел хоть за что-нибудь зацепиться, — ни тени неудовольствия или обиды не было на лицах людей.
Ну и самое радостное — День Победы. Я никогда не забуду эти салюты. Как ждали мы их, ждали последние сводки Информбюро. И разве можно забыть, как после позывных на мотив песни «Широка страна моя родная» было сообщение о взятии Берлина. До сих пор слышу истошное, по всему дому раскатистое: «Взяли!.. Берлин взяли!..» Несмотря на позднее ночное время, все высыпали из своих комнат в коридоры, а потом на улицы, и началось шествие людей — народа-победителя. Люди целовались, пели, танцевали, плакали. На фоне всеобщей безграничной радости раздавались и вскрики рыданий тех, кому не суждено было дождаться своих мужей, сыновей, братьев, отцов. Это была невероятная симфония ликования и слез, радости и скорби. Вот уж действительно «радость со слезами на глазах». Какое это было единение народа! Какое это чувство — ни с чем не сравнимое чувство Победы!
Нечто похожее испытали мы, когда в космос полетел Юрий Гагарин. Это событие уже ближе к нам сегодня, и я потому вспоминаю его, чтобы молодые, кому не выпало в жизни испытать того, что испытали люди старшего поколения, пережившего войну, могли ближе себе представить то ликование, те звездные мгновения в жизни нашего народа.
Позднее и до настоящего дня каждый раз, прикасаясь к военной теме в фильме или спектакле, я очень скоро настраиваюсь на эту волну, и «замыкание» наступает мгновенно. Как только возникает какой-то эпизод войны, ассоциативно я тут же нахожу точки соприкосновения с пережитым, виденным, и это сразу же во многом определяет мое самочувствие в той или иной военной роли. Иные образы подаются, можно сказать, в готовом виде — я сразу схватываю целое, а затем уже идет работа по уточнению, углублению деталей, отдельных моментов роли. Определив для себя сначала общее направление поисков, главную суть образа, ищу затем внешнюю форму поведения своего героя. Ее не всегда сразу возможно увидеть, она открывается, как правило, постепенно, в процессе репетиций, по крупице, по черточке, по шажочку, то есть сначала постигаешь, что играть, а потом, как это делать. Причем поиск внешнего рисунка роли бывает долгим и нередко мучительным. Ведь важно не только знать, что сказать, но многое зависит и от того, как ты это скажешь, как произнесешь ту или иную реплику.
Но бывают счастливые моменты в жизни актера, когда вдруг сразу видишь «что» и «как», видишь героя и в его общих очертаниях, в том, какую смысловую нагрузку он на себе несет, и в деталях — какой он, как двигается, как говорит, как общается с партнерами, как выглядит, вплоть до того, что одежду на нем видишь, словом, схватываешь его целиком. Это бывает редкая удача для актера, когда все это к нему приходит сразу, при первом ознакомлении с текстом роли. Происходит это, разумеется, если роль хорошо выписана драматургом и тебе самому есть чем дополнить ее, если твой жизненный опыт и талант множится на опыт и талант драматурга.
Ну а когда нет?.. Когда драматург не дает актеру такого материала, чтобы он мог сразу увидеть того человека, которого предстоит сыграть, и жизненные наблюдения не помогают ему в создании образа, как быть тогда? В этом случае актеру ничего не остается другого, как только восполнять недописанное драматургом и собственные пробелы в накоплении жизненного материала конструированием роли, поисками характерности персонажа уже в процессе работы над ним, логическими обоснованиями того, как бы повел он себя в той или иной ситуации, как бы внешне проявил себя. Процесс создания образа в этом случае значительно удлиняется, осложняется и стоит актеру порою много сил, крови, нервов, а результат, как правило, не оправдывает тех затрат, которые сделаны актером в процессе подобной работы над ролью.
К чему я веду весь этот разговор? Да к тому, что в моей работе над так называемыми военными ролями благодаря воспоминаниям детства я очень часто, едва прочитав литературный сценарий или пьесу, сразу же схватываю эти «что» и «как» — что играть и как играть. В военных ролях в особенности это счастливое соединение двух совершенно необходимых условий в создании образа у меня было почти всегда.
Так, к огромной радости, произошло у меня уже в первой роли, которую довелось играть в театре, — в роли политрука Бакланова по пьесе Б. Рымаря «Вечная слава». Уже при чтении пьесы я увидел его длинную, вытянутую «удивленную» шею — молодого политрука, по сути дела, еще почти мальчишки. Едва окончив ускоренные курсы политработников, он, еще не расставшись по-настоящему с детством, оказывается в действующей армии на фронте, в самом пекле войны, видит эту жестокую, страшную мясорубку, потрясен увиденным и поначалу растерян.
Как будто наяву я увидел его удивленные, широко раскрытые глаза на все происходящее вокруг, этого юноши с еще не сложившейся мужской фигурой, впечатлительного, категоричного, предельно искреннего, каким с самого начала увидел его, реально представил себе, таким потом и играл в спектакле. Дорог мне был этот образ тем, что он был почти мой сверстник, во многом чувствовал и мыслил так же, теми же категориями, вместе с ним я взрослел, мужал, проходил короткий и в то же время длинный по насыщенности событиями, переживаниями путь к гибели героя. Это была одна из моих любимых ролей в театре в интересном, волнующем спектакле, поставленном Евгением Рубеновичем Симоновым.
Примерно также было и во «Фронте» А. Корнейчука, где я играл роль Огнева уже спустя более двадцати лет после Бакланова.
Летом 1942 года в газете «Правда» была напечатана пьеса Александра Корнейчука «Фронт» — факт сам по себе примечательный. Потом в Омске, в дни эвакуации театра, ее поставил Рубен Николаевич Симонов. Генерала Горлова играл Алексей Дикий. Роль Огнева исполняли Андрей Абрикосов и Борис Бабочкин. Эта пьеса тоже была ударом по врагу. Воспевая героизм нашей армии, она мужественно говорила о том, что мешает еще нам бить врага, была пронизана верой в Победу.
Генерал Огнев — передовой военачальник, обладающий способностью видеть дальше и больше других, — противостоял человеку консервативных взглядов на методы ведения войны, хотя и мужественному, волевому генералу Горлову.
Когда мы снова обратились к этой пьесе, готовя спектакль к 30-летию победы в Великой Отечественной войне, то воспоминания детства тут же властно вступили в работу, подавая знакомые картины тех лет. Вероятно, поэтому я увидел своего героя сразу, при первой же читке пьесы: всегда нацеленного на Горлова как своего антипода, пружинистого, готового в любой момент схватиться с ним в непримиримом споре.
Особенно мне дорог был в этой роли монолог генерала Огнева, который он произносит после того, как увидел зверства фашистов, совершенные над жителями его родной деревни, все то, что оставили они после себя. Обращаясь к своему другу, он говорит, только что пережив страшное потрясение: «Григорий, Григорий… Не узнал, не узнал родного отца. Всех искалечили, звери! Искалечили так… страшно смотреть. Прострелены, посечены, глаза повырваны. Лежат старики… а шли и пели — «Смело, товарищи, в ногу»… пели… За это их зверье…» И, вспоминая старого учителя, с болью в сердце говорит: «У этого окна всегда до поздней ночи сидел он, старенький, в очках; покашливая, проверял тетрадки учеников… Сорок лет учил детей географии…» Как он напоминал мне моего учителя литературы, который читал нам «Как закалялась сталь».
В детстве я видел, может быть, и не совсем такие картины войны, но очень похожие на те, что описаны в пьесе.
Даже воспоминания (удивительное совпадение) об учителе были биографичны. Вот почему, когда эти слова говорил об отце своем, об учителе, который «сорок лет учил детей географии», то невольно вспоминал те сцены из детства, они стоят перед глазами, и невозможно уже произносить их без волнения, без особой боли, уже моей личной, человеческой.
Огнев — в эту роль хотел вложить все лучшее, что видел в наших военных-современниках: и конкретные черты воинского таланта, такого, скажем, какой был у наших лучших военачальников, и личное обаяние, духовную цельность и определенные философские обобщения. Огнев — это не просто персонаж, не просто отдельное лицо, а диалектическое явление, движущее жизнь вперед. Это самоотверженность и принципиальность, сила разума и прогрессивность взглядов, мужество и человечность. Он стал для меня своего рода связующим звеном между поколениями Николая Островского и Юрия Гагарина. Всех их роднит сыновнее служение Отечеству — без позы, без ожидания наград, без малейшего намека на корысть.
Хочу сказать в этой связи, что профессия человека, которого играю, его звание для меня никогда не были главными. Всегда интереснее знать, какой это человек, его характер, темперамент, интеллект. А профессия, хоть это бывает и важно в создании образа, но, как мне кажется, не основное. Главное все-таки во внутренней сути человека, которого играю, в его мировосприятии, жизненной позиции, в том, как он общается с другими людьми, как чувствует, как любит и ненавидит.
Хотя и о внешних признаках профессии мы, несомненно, должны помнить, они накладывают какой-то отпечаток на характер героя, на манеру его поведения. Особенно это важно в «военных» ролях.
Военный зритель не примет неточного применения военных терминов, каких-то отступлений от правил ношения формы одежды, неестественной для офицера прически и т. д. Поэтому считаю себя обязанным и в деталях быть точным. Наградой тому после сыгранного спектакля «Фронт» мне были слова немолодого уже человека с несколькими рядами орденских планок на груди фронтовика: «Знаете, вашего Огнева фронтовики принимают». После этого он вручил мне приглашение на встречу его однополчан. С тех пор каждый год в День Победы в течение довольно продолжительного времени я приходил к месту сбора ветеранов войны, в свой быстро редеющий, к сожалению, полк. Приходил с сыновьями. И мне не нужно было долго объяснять мальчишкам, почему у суровых, мужественных людей, встречавшихся здесь, на глазах были слезы. Хочу одного: чтобы запомнили они эти минуты, пронесли их в сердце через всю жизнь. Для меня они святы.
Очень скоро, уже в процессе чтения сценария будущего фильма «Офицеры» (режиссер В. Роговой), увидел я и своего героя — Ивана Варавву. Увидел пластику его движений, этого подвижного, ни на секунду не останавливающегося человека, светлого, радостного, романтичного, удивляющегося многому в жизни и подчас тому, мимо чего многие проходят, даже не замечая. Сразу он мне таким открылся, и его легко и радостно было играть. Привлекала в нем помимо других черт характера одна, главная черта — верность. Верность в любви и дружбе, верность долгу — человеческому, воинскому, верность отечеству. Это качество его испытывается в фильме в самых различных жизненных ситуациях — в боевой обстановке, в быту, в отношениях с любимой женщиной, с другом — и везде выдерживается по самому высокому счету.
Работа над фильмом запомнилась легкостью, увлеченностью, радостью от того, что в ней было много экспромта, импровизации. Главные роли в фильме исполняли профессиональные, уже опытные актеры, режиссер понимал это, доверял нам и позволял какие-то игровые сцены решать самим, оставляя за собой право только кое-где нас корректировать, поправлять. За это мы ему были очень благодарны.
Мы с Юматовым в фильме были очень разные: один, что называется, от жизни, реально осознававший себя в этом мире, другой романтик, не от мира сего. Эта полюсность, как в физике разнозаряженные частицы, притягивала, создавала драматическое напряжение коллизий, в которых мы оказывались по сценарию. Сыграл свою роль и выбор актеров на главные роли: разного темперамента, склада характеров.
Работа над фильмом нас сблизила по-человечески. Давняя и не самая приятная история нашего знакомства на съемочной площадке в Киеве не помешала нам подружиться на всю оставшуюся жизнь. Он был старше меня и частенько подтрунивал надо мной: по-доброму. Георгий был «чисто» киноактер, театр не привлекал его, и даже на мои приглашения прийти на спектакль отвечал отказом. Так и говорил: «Я не люблю театр. Люблю только кино, а эти ваши театральные условности не для меня».
Юматов и в жизни всегда был прямой и открытый, говорил, что думал. Особенно нетерпим был к несправедливости, непорядочности, что становилось причиной неприятностей, а порою и серьезных.
Случилось это после того, как он похоронил свою любимую собаку Фросю. Как полагается, выпили с соседом, помогавшим ему предать ее земле. И, как это у нас часто бывает, скоро разговор вышел на политическую тему. И тут Георгий, бывший фронтовик (юнгой плавал на военном корабле, участвовал в битве за Малую землю, был награжден боевыми орденами), патриот России, вдруг услышал от собеседника совершенно непереносимые для него слова о том, что не на той, оказывается, стороне он воевал, что надо было на противоположной. Сейчас пил бы холодное баварское пиво и жил не так, как приходится фронтовику, ветерану. Этого Георгий, конечно, вынести уже не мог. Его подбросило, как динамитом, и они сцепились в драке. Сосед пошел на Георгия с ножом, порезал его. Но Юматов успел сорвать со стены охотничье ружье (он был заядлый охотник) и выстрелил.
Долго тянулось следствие. Его здоровье, и до того не блестящее, серьезно ухудшилось. Мы, его друзья и близкие, как могли, старались помочь ему пережить эти неприятности. Я к двадцатипятилетию «Офицеров» организовал показ его в Доме Советской Армии с присутствием большого числа видных военных, общественности, прессы. Георгий был доволен, что картина живет, доступна зрителям. Это поддерживало его морально. Хотя и так было ясно, что со стороны Юматова в конфликте с соседом была самозащита, но все же наше участие помогло ускорить завершение этого тяжелого для него судебного процесса. Однако здоровье было подорвано, и скоро его не стало — яркого, талантливого, цельного человека, не до конца оцененного критикой и официальной властью, но оцененного зрителями — и это главное, стоит всех наград.
Я несколько отвлекся. Но Юматов слишком много значит в моей жизни, чтобы не пожертвовать плавностью повествования.
Да, это бывают «чудные мгновенья», когда очень скоро находишь в роли те желанные «что» и «как» играть. Военные роли в фильмах и спектаклях — еще одно подтверждение тому, что, если жизнь что-то в тебе отложила, это обязательно найдет затем свою форму выражения в творчестве, обязательно отзовется в том, что ты будешь потом создавать. Нет семьи, которой бы война не коснулась каким-то краем, сколько жизней унесла, сколько сирот и вдов оставила после себя, инвалидов. Разве же все это не отзовется болью в работе художника на военную тему и, естественно, в восприятии зрителем.
Но в наибольшей степени жизненный материал, связанный с войной, вылился у меня не в военных ролях, а в озвучивании многосерийного документального фильма «Великая Отечественная», созданного многими кинематографистами под руководством Романа Кармена.
Признаюсь, я никогда до этого не озвучивал роли в фильмах и, более того, считал такую работу не совсем творческой и малоинтересной. Поэтому, когда получил предложение попробоваться на озвучивание этого фильма, то поначалу отказался. К тому же я не считал себя достаточно готовым к такой работе. Меня не уговаривали, но посоветовали, прежде чем отказаться, все же прийти и посмотреть несколько серий сделанного уже фильма, но пока «немого». Я согласился, хотя и не верил, что из этого что-то получится. От меня не скрывали, что уже много актеров пробовались на озвучивание фильма и «не прошли». Это в какой-то степени меня озадачило и подстегнуло чувство самолюбия. Но обо всем — и чувстве самолюбия, и сомнениях, и своем предубеждении — тут же забыл, как только увидел первые документальные кинокадры фильма. Фактически я оказался одним из первых зрителей его. А просмотрев подряд несколько серий, был буквально ошеломлен, потрясен до самой глубины души увиденным. Поразили неподдельность, документальная доподлинность всего запечатленного на экране, суровая, беспощадная правда о войне. Документ сам говорил за себя, беспристрастно, на такой силе эмоционального накала, какой, тут я понял, не достигнуть никакими другими способами, никакими игровыми фильмами. Увиденное привело меня в состояние шока, в котором еще продолжал пребывать какое-то время уже после просмотра этих первых серий фильма. А когда пришел в себя, то задумался, насколько же трудна будет задача того, кто эту предельно искреннюю, доверительную и страстную интонацию немого фильма возьмется перевести в звучащее слово.
Казавшаяся бесконечной лента боевой кинохроники беззвучно грохотала на монтажном столе разрывами артналетов, молчаливо кричала голосами атак… И в это реальное горнило войны должна была влиться речь человека, отдаленного от событий тридцатилетней давности. Я, актер, не мог войти в кадр тем бойцом у пулемета, комиссаром, что первым поднялся в рост под шквальным огнем противника, летчиком на вспыхнувшем «ястребке»… Оставалась роль закадрового рассказчика, повествователя, летописца. Надо было найти эпически внушительные и в то же время проникновенные интонации, чтобы в них одновременно ощущались сопричастность очевидца и дистанция осмысления, боль и гордость, душевное переживание и сдержанная патетика, в которой выражаются патриотические традиции народа.
Только тогда понял, что самое трудное в этой работе будет удержаться на той же ноте искренности, взволнованности, чистоты ее звучания, не снизойти до бытовизма и не впасть в истерику. В этом фильме нельзя было ни на грамм сфальшивить. Он просто не примет самой маленькой неискренности.
Фильм «Великая Отечественная», или, как его в Америке назвали, «Неизвестная война», — это лебединая песня режиссера и кинооператора Романа Кармена. Документальная кинолента создана под его руководством коллективом кинематографистов в содружестве с американскими коллегами. Авторы фильма поставили перед собой благородную задачу — языком документа рассказать правду о войне, показать миру решающую роль Советского Союза в победе над гитлеровской Германией, поведать человечеству о не имеющем себе равных подвиге нашего народа, показать истоки фашизма и закономерный его крах и, наконец, рассказать о прошедшем, пережитом с позиций уже нашего времени.
Вся картина сделала в едином ключе. Это приглашение к интимному разговору-размышлению о том, что такое война, чем она стала для советского народа. Картина была создана без излишней патетики, барабанного боя. (За исключением, пожалуй, лишь одной серии — «Освобождение Кавказа», сделанной старыми приемами, излишне громко, прямолинейно.) В целом же это было приглашение к глубокому осознанию этого подвига, который совершил наш народ.
Да, это летопись войны, но написанная художником с большой страстностью, всем своим существом протестующим против античеловеческой сущности фашизма. Это одновременно и взволнованный рассказ человека, многое видевшего, пережавшего и осмыслившего, и глубокое раздумье о том, что стало причиной величайшей трагедии человечества, и размышление о будущем, и предостережение грядущим поколениям, это и обращение к тем, кто не знает, что такое война, и к тем, кто пережил все это.
Я знал, что часть двадцатой серии «Неизвестный солдат» озвучивал сам Кармен, и попросил дать мне послушать запись. Не сосчитать, сколько раз пересмотрел эту серию. Вслушивался в интонации голоса Кармена, в каждое слово, хотел уловить его манеру речи. А потом понял — нет никакой манеры. Есть крик души, боль сердца человека, прошедшего через кровавые ужасы войны. Этому подражать нельзя. Это нужно знать, чувствовать, понимать. Разговор со зрителями должен быть негромким, неторопливым, ненавязчивым, разговор-размышление, осознание того, что представляется зрителю видеорядом. Только после этого я дал согласие на предложенную работу в фильме. Была сделана пробная запись, после чего меня утвердили на озвучивание.
Обычно для диктора бывает важно уметь абстрагироваться от происходившего на экране. В «Великой Отечественной» требовалось обратное — чтобы все происходящее на экране проходило через тебя, через твое сердце.
Когда начал работать над фильмом, понял: самое важное — передать свое внутреннее отношение к войне, к великой трагедии, к которой она привела народы. Признаюсь, что ни одна работа в театре, в кино, на эстраде не стоила мне стольких нервных затрат, такого напряжения, внутренних волнений, когда голос срывался, ком подступал к горлу, душили слезы и я уже не мог говорить, ничего не слышал, становился бессильным. Дальше продолжать запись уже было просто невозможно. Такова сила эмоционального воздействия фильма. Мы прерывали работу на какое-то время, я приходил в себя и вновь направлялся к микрофону.
Тогда же понял, что нет в кинематографе нечего сильнее хроники. Не случайно многие художественные фильмы часто снимают «под хронику». Режиссеры хорошо понимают, как это воздействует на зрителей. Ну как, к примеру, можно спокойно смотреть кинокадры вступления советских войск в сожженные, разграбленные фашистами города и села?
Ни к одному спектаклю, ни к одной роли я не готовился так, как к работе над «Великой Отечественной». В день записи отменял все другие репетиции, съемки, записи и заранее настраивался на предстоящую работу, требовавшую, помимо огромных нервных затрат, также и немалых физических усилий. Ведь приходилось простаивать у микрофона по многу часов кряду.
Это были четыре месяца высочайшего психологического напряжения человека, которому надлежало не только увидеть все это разом на экране, но и осмыслить, пережить события, равных которым по трагедийности не знала история человечества. Иные снятые фронтовыми кинооператорами эпизоды, сцены и один-то раз было невозможно смотреть, а мне приходилось смотреть их по нескольку раз, чтобы одна из записей для данной сцены вошла в будущий фильм.
Порою по нескольку раз приходилось переписывать уже прочитанное, когда чувствовал, что что-то не так — либо сбивался на патетику, либо проговаривал текст, не попав в тон изобразительного ряда. Лучше всего чувствовал, что взята точная интонация, когда в студии устанавливалась абсолютная тишина, когда все работники других служб, цехов затихали и с волнением следили за записью. Это было критерием того, что все идет правильно. И лишь только слышал за спиной какой-либо шум, движение, разговоры, сразу останавливал работу — это был первый симптом того, что в чем-то сфальшивил, что-то сделал не так. Только сердцем надо было чувствовать то, что видишь, и сердцем отзываться на это. Иначе нельзя, иначе было бы неискренне, а это в таком фильме просто непозволительно. Документы, снятые во время войны операторами, были первой инстанцией по правде, по крови, по волнению, по могучей отдаче, которая чувствовалась в каждом кадре. И поэтому прикосновение к ним сегодня тоже должно быть только таким. А сердцу отозваться на увиденное в документах помогал тот груз воспоминаний детства, который всегда со мной. Мне уже не нужно было долго вглядываться в документы времени, вчитываться в текст, чтобы понять и почувствовать все, что они в себе содержали.
Воспоминания тотчас же дорисовывали то, что не вошло в хронику, вызывали внутреннее состояние, уже пережитое ранее.
Несмотря на то что над фильмом работали разные режиссеры (каждый работал над своей частью), было редкое понимание, единение в создании этой удивительной киноленты, где главным критерием в оценке работы была правда: правда событий, фактов, чувств.
«Великая Отечественная» произвела грандиозное впечатление на американцев. Это было похоже на эффект разорвавшейся бомбы. Буржуазная пропаганда приложила немало усилий, чтобы демонстрация картины прошла скромно, незаметно. Она так старалась, чтобы люди не узнали правду о войне. Фильм пошел по самым непопулярным каналам. Но после первых серий Америка буквально прильнула к телевизорам. Картина прошла с огромным успехом. Через нее американцы узнали о мужестве советских людей, о той цене, которую пришлось заплатить нашему народу за Победу. Конечно, принимали фильм по-разному. В советском посольстве нам рассказывали, что картина как бы разделила людей, по-разному относящихся к России, на два полюса.
С американской стороны фильм комментировал на английском языке известный актер Берт Ланкастер. Еще раньше за свои политические убеждения, симпатии к России он подвергался репрессиям со стороны разного рода злобствующих экстремистов, а после его участия в работе над фильмом их нападки на него усилились. И все же Берту нелегко было представить минувшую войну такой, какой знают ее советские люди.
Приехав в нашу страну, он был потрясен тем, что увидел на Пискаревском кладбище, в Волгограде, Мурманске. Он не мог сдерживать слез, видя все это и все больше и больше узнавая о «неизвестной» войне. Потом он признался, что много впервые открылось для него уже в процессе работы над фильмом. А мне тогда подумалось: сколь же велика может быть сила искусства, если оно правдиво, пронизано чувством!
Мне, конечно же, повезло, что работа над этим фильмом у меня состоялась уже в зрелом возрасте, что приступил к ней во всеоружии жизненного и творческого опыта. Участие в нем дало мне очень много. По сути, это был для меня второй гражданский университет в жизни, который я проходил в работе над фильмом. Участие в киноэпопее для меня стало акцией не столько художественной, сколько гражданской, как, впрочем, и в других фильмах на военную тему. Мне дороги все мои герои: и Иван Варавва из «Офицеров», кое в чем продолжающий характер Бакланова из «Вечной славы», и маршал Гречко в «Солдатах свободы», и Огнев во «Фронте». Почему именно эта, военно-патриотическая, тема так близка и приносит особое удовлетворение? Время необратимо. Уходят от нас те, кто завоевали Победу, кто прошли через ужасы войны, кто выстояли в этом тяжелейшем испытании. Сужается круг ветеранов войны, сегодня они уже доживают свой век. А поэтому все острей и острей желание хоть в малой доле вернуть им тот огромный, неисчислимый, неоплатный долг. Я искренне рад за те поколения, которые могут судить о войне лишь по книгам, фильмам, спектаклям. Это огромное счастье, подаренное нам ими, прошедшими длинную, смертельную дорогу войны. И очень важно, чтобы о них помнили всегда.
Да, фильм произвел на телезрителей ошеломляющее впечатление. Но прошли годы, мало осталось живых участников Великой Отечественной, и кому-то захотелось сегодня «по-новому» взглянуть на события тех лет, с подачи заокеанских идеологов произвести переоценку ценностей, расставить иные акценты в отношении минувшей войны. Нашлись такие переоценщики и на родном телевидении. Они и предложили мне переозвучить, переписать заново уже прочитанное и пережитое ранее, но теперь без эмоций, бесстрастно, как нечто мало волнующее, не заслуживающее особого внимания, с иным отношением к войне, событиям, с ней связанным.
Естественно, я сразу решительно отказался от такого предложения. А через некоторое время увидел на телеэкране знакомые до боли кинокадры Великой Отечественной, но озвученные уже другим человеком, именно так, как мне предлагалось: бесстрастно, холодным дикторским голосом пересказывались события, приводились статистические цифры, назывались армии, места сражений. Нередко комментарий сопровождался замечаниями, намеками, близкими по смыслу тем, что высказывались соседом Юматова.
Конечно, я не мог пойти на такое. Кроме того, что это глубоко чуждо моему отношению к материалу, это было бы и предательством по отношению ко всем фронтовикам, положившим головы на полях сражений, предательством дружбы с Георгием Юматовым, с которым нас связывали и общие взгляды на происходящее вокруг.
Фильм в новой его версии, как я и предполагал, оставляет зрителей равнодушными к информации, звучащей с телеэкрана, как равнодушны были к нему новые интерпретаторы документальных кинокадров о войне. И это не оставляет ничего более, как только сожаление, горечь и обиду за тех, кто кровью писал страницы истории.
Не секрет, что уже давно и настойчиво нам навязывается переоценка ценностей, связанная с Великой Отечественной войной, что существует тенденция принизить значимость Советской Армии в разгроме врага. Понятны эти потуги западных идеологов, но мерзко и отвратительно наблюдать, как наши доморощенные холуи подпевают им, из временных, конъюнктурных соображений угодничают перед ними, выкидывают святыни из нашего дома, приносят в жертву национальную гордость, достоинство русского человека. С этим я никогда не соглашусь, с этим нельзя согласиться.
Под знаком ЗИЛа
В своем рассказе о спектаклях и фильмах на военную тему хронологически я слишком далеко «забежал» вперед, оставив позади много интересного и существенного из прошлого…
Наверное, у каждого человека есть, во всяком случае, должна быть своя обетованная земля, ступив на которую он возвращается к тем истокам, которые питали его в далеком или же не очень далеком прошлом. Возвращается к исходным мечтам своим, отдыхает душою при одних воспоминаниях о ней, набирается сил для новых дел, с позиции юношеского максимализма вглядывается в себя сегодня: не отступил ли в какой-то момент жизни от главного, не предал ли мечты юности, сохранил ли чистоту детства? И чем дальше отходишь от нее, той далекой и немножко загадочной земли, тем сильнее притягивает она к себе, пробуждает теплоту воспоминаний.
Такой «обетованной землей» стала для меня после деревенского детства, как и для многих других мальчишек и девчонок, театральная студия при Дворце культуры завода имени Лихачева. Это была не просто студия, это было братство, содружество людей, увлеченных, просто одержимых искусством, объединенных одним, захватившим всех делом, счастливых людей уже от того только, что их многое духовно роднило, что они были вместе и не мыслили себе существования друг без друга. Пушкинские слова: «Друзья мои, прекрасен наш союз!» — мы воспринимали как свои, сказанные и о нас тоже, о нашем союзе, так же, «как душа», неразделимом и вечном.
Создана студия была в 1937 году, и открытие ее состоялось 10 февраля, в годовщину смерти Александра Сергеевича Пушкина. Создавалась она, конечно же, не для того, чтобы где-то на рабочей окраине Москвы воспитывать профессиональных артистов. А это тогда была самая что ни есть окраина города, самый производственный его район, где разместился целый блок заводов. Не случайно он так и называется — Пролетарский.
У истоков студии стояли тогда еще студент третьего курса театрального института Сергей Львович Штейн и педагог Лидия Михайловна Сатель. С самого начала они ставили перед собой чисто просветительскую задачу — привить детям рабочих окраин интерес и любовь к литературе, искусству, научить их самостоятельно и нестандартно мыслить, глубже понимать и чувствовать прочитанное и увиденное. Конечно, в то далекое время открытия студии никто еще и не догадывался, во что выльется это начинание и какие последствия для многих будет оно иметь. Первый набор был небольшой. Пока мало еще кто знал о ее существовании, и немногие верили, что это было начало большого и очень интересного дела.
Самое главное, что удалось руководителям на первых порах, — создать удивительную атмосферу настоящей студийности, творчества, атмосферу доброты, взаимного доверия, радости общения, узнавания нового, упоения поиском, раскованности, где совершенно не было места окрику, принуждению. Дисциплина была внутренняя, осознанная, товарищеская. Если кто-то поступал не так, как следовало, его поправляли сами студийцы. Участия взрослых не требовалось, не было необходимости и прибегать к наказаниям. Все делалось увлеченно, весело, с озорством, где всем находилось занятие по душе и, наконец, где работа и учеба превратились в праздник.
Подготовка здесь была поставлена тоже на достаточно высоком профессиональном уровне. Скоро была разработана и введена в практику целая организация подготовки студийцев по дисциплинам: сцендвижение, сценречь, музыка, живопись, история театра. Не случайно поэтому театральная студия ЗИЛа дала нашему профессиональному театру, кино, радио и телевидению таких артистов и режиссеров, как Юрий Васильевич Катин-Ярцев, Вера Васильева, Игорь Таланкин, Татьяна Шмыга, Сергей Яковлев, Алексей Локтев, Валерий Носик, Владимир Земляникин, Аза Лихитченко — диктор Центрального телевидения, режиссеры на радио — Вадим Софронов и Вячеслав Волынцев. А сколько бывших студийцев, избравших другую стезю, не театральную, стали учеными, докторами наук, учителями, врачами, военными и благодаря студии прожили и живут интересной, наполненной жизнью, любят и понимают искусство. А как сосчитать тех, кого студия уберегла от улицы, от ее дурного влияния? Со страхом думаю и о себе, что бы стало со мной, пройди я мимо Дворца культуры ЗИЛа, не окажись в этом «лицейском братстве».
Война, как известно, не украшает жизнь, но уродует многих. Сколько принесла она искалеченных судеб, и в том числе судеб детей. Послевоенное время тоже было суровым, очень нелегким. Многие из моих сверстников, оказавшись предоставленными самим себе, проводили время в основном на улице, часто ничем не занимались, хулиганили. У многих родителей не было, у других с утра до вечера работали, и присмотреть за детьми было некому. Далеко не все дети той поры смогли получить хорошее воспитание. В этом смысле я не был исключением. Вместе с дружками слонялся без дела по улицам, забирался в огороды за огурцами, морковью, помидорами. С питанием сразу после войны было еще трудно, так что не очень-то выбирали — что росло, то и брали. Вместе со сверстниками ездил на подножках и «колбасе» трамваев — любимый способ передвижения мальчишек той поры. Словом, выходки были такими, что далеко не всегда назовешь приглядными и безобидными.
Вот поэтому придаю особое значение студии, что, помимо всего прочего, огромная ее роль еще и в том, что она вырывала из той среды полубеспризорных мальчишек, становясь им вторым домом, отогревавшим детские, порою искалеченные войной души, открывавшим передними совсем другой мир. Среди тех немногих был вырван из той среды театром-студией и я, тринадцатилетний Вася Лановой. Много позже понял, — это было моим огромным счастьем, что попал в этот дом, потому что некоторые из моих дружков по улице, как потом узнал, действительно оказались в трудовых колониях, не у всех сложилась жизнь.
А произошло все вроде бы случайно и само собой. Однажды гуляли по улицам в районе ЗИЛа с Володей Земляникиным (позднее известным киноактером и артистом театра «Современник», к великой нашей печали рано ушедшем из жизни), и вдруг наше внимание привлекла афиша: «М. Твен — «Том Сойер», «Друзья из Питтсбурга». Нам захотелось посмотреть, что же это такое. К тому же было это совсем рядом и до начала спектакля оставалось не так уж и много времени. И мы, недолго думая, направились во Дворец культуры. Так оказались на спектакле, поставленном по произведениям Марка Твена «Приключения Тома Сойера» и «Приключения Гекльберри Финна».
Спектакль произвел на нас обоих такое впечатление, что сразу же после его окончания пришли за кулисы и стали просить, чтобы нас тоже записали. Нас поразило то, что играли в спектакле наши сверстники или, может быть, чуть постарше. И нам, естественно, захотелось вот так же выйти на сцену в какой-нибудь роли и представлять Тома Сойера или его друга Гека Финна.
И вот, придя на первое занятие, сразу же окунулись в эту стихию, другого слова не подберешь, студийности. Здесь было так интересно, весело, непринужденно, что я не заметил, как пролетело время и надо было расходиться. А расходиться не хотелось, и следующего занятия уже ждал с нетерпением, ждал как праздника.
Педагоги в студии были очень увлечены работой с детьми, беззаветно преданы театру, просто одержимы любовью к нему, и это передавалось нам. Не было ни одного педагога, с кем было бы неинтересно заниматься. Каждый из них по-своему открывал нам что-то свое, неизвестное ранее, и в постижении тайн профессии, и в расширении кругозора. Сцендвижение вели педагоги из Большого театра, режиссуру — Игорь Таланкин (тогда студент театрального училища), сценречь — Лидия Михайловна Сатель.
Часто начинались занятия с того, что в аудиторию входил Сергей Львович, снимал пиджак, вешал его на спинку стула, садился за пианино и начинал играть… Кроме режиссерской профессии он в свое время получил еще и хорошее музыкальное образование, к некоторым спектаклям сам писал музыку (песня, написанная им к спектаклю «Овод», стала нашим студийным гимном). На занятиях он часто играл нам Моцарта, Бетховена, Шопена, Чайковского. Много импровизировал. Он учил нас фантазировать, воспитывал нетерпимость к штампу, к равнодушию как в искусстве, так и в жизни.
Больше всего мы любили репетиции. Нравился процесс поиска, в который нас вовлекали педагоги. Скоро мы все так подружились, что уже не мыслили себе существования друг без друга, без студии. Читали стихи или отрывки из литературных произведений. Загадывали загадки, такие, к примеру, как: «Где находится город, в котором происходит действие «Ревизора»?» Или: «Как звали отца Гамлета?», «Какая кличка у лошади Дон-Кихота?», «Как пострижены деревья и кусты в парке Версаля?» и т. д.
Очень много нам дала в узнавании литературной классики Лидия Михайловна Сатель. Она вела занятия по художественному чтению и старалась нам привить любовь к большой литературе. Попав в ее руки, мы погружались как бы в поле высокой культуры, знаний и сами непроизвольно тянулись до этого уровня. Поручая нам для разучивания отрывки из произведений, она не стремилась давать адаптированные тексты, а ориентировала на классику, самую высокую литературу. Первое произведение, с которого мы начали с ней занятия, было ни больше ни меньше «Война и мир» Л. Н. Толстого. Давая каждому из нас по отрывку из романа, она помогала докапываться до глубин толстовской мысли, до истинной красоты художественного слова.
Вероятно, только так и нужно поступать в процессе обучения театральному или какому-либо другому делу, не бояться браться за самое сложное, большое, глубинное. И уж если взялись, то обязательно постараться докопаться до этой глубины, не отступать перед сложностью. Такой подход к делу пробуждает в человеке его фантазию, учит широко мыслить, работать в полную силу по максимуму, словом, серьезность дела требует и серьезного, творческого к нему отношения. Только таким путем, я считаю, можно прийти к сколько-нибудь значительному результату.
Почему я так люблю сегодня читать с эстрады стихи, отрывки из произведений, почему так люблю художественное слово? Да потому, что эта любовь была заложена с детства, с той самой студии и теми самыми педагогами, кого я называл.
Лидией Михайловной была подготовлена с нами целая программа художественного слова под общим названием «Наташа Ростова». И я читал в ней первый выезд Наташи Ростовой на бал.
Наверно, это было далеко не совершенно. Да то чтение и не могло быть профессионально, психологически глубоко обоснованно. Ну что мог понимать в отношениях Наташи Ростовой и Андрея Болконского тринадцатилетний мальчишка? Но слушателей подкупала, видимо, искренность, с какой читали отрывки.
А мы испытывали настоящее наслаждение, упоение от чтения художественной прозы и стихов. Отрывки были минут на пятнадцать-двадцать чтения. Мы их не просто разучивали, запоминали текст, а старались максимально донести до слушателей авторскую мысль, передать настроение, состояние героев, описание красоты природы.
После «Войны и мира» я читал отрывок из «Тараса Бульбы» Н. В. Гоголя: «И погиб козак, пропал для всего козацкого рыцарства. Не видать ему больше ни Запорожья, ни отцовских хуторов своих, ни церкви Божией…» И это тоже высочайшая, просто уникальная проза, слитая воедино с высокой поэзией. Толстой, Гоголь, Пушкин — какие писатели, какие глыбы в мировой литературе и в художественной культуре в целом! И мы учились, воспитывались на этих высоких ее образцах. Лидия Михайловна много рассказывала нам о Гоголе, о Толстом, о Пушкине и других писателях, об их творчестве, жизни, произведениях. Рассказывая, например, о Гоголе, возила нас к памятнику на Гоголевском бульваре, говорила о том, что хотел выразить скульптор, создавая портрет писателя. Так перед нами открывались целые пласты русской культуры, и какой культуры! Лидия Михайловна значительно расширяла для нас школьную программу обучения, пробуждала любовь к художественному слову. Конечно же, такие уроки не могли пройти бесследно.
После того как я поработал над отрывками, усвоил первые уроки сценического искусства, мне наконец позволили выйти на сцену в спектакле, правда, пока без слов, в массовке. Этим первым спектаклем был «Дорогие мои мальчишки» по пьесе Льва Кассиля. Но и через участие в массовках надо было пройти, потому что репетиции — это одно, а спектакль на зрителе — совсем иное. Волнение буквально захлестывало, сковывало в первые мои появления на сцене, и без предварительной адаптации выходить перед зрителем, пускай даже в самой небольшой роли, — дело совсем не простое и, более того, рискованное. Освоившись в массовке, получил уже роль со словами. Я был одним из пионеров, который бойко докладывал председателю дружины: «Был в госпитале. Провел громкое чтение вслух и еще две книги про себя. Сочинение Маркова Твенова, очень интересно!» Меня поправляли — Марка Твена. И в другой раз я уже говорил — Марка Твенова. Все хотелось переделать американского писателя на русский лад. И лишь на третьем спектакле сказал, как надо было. Правда, говорил с жутким украинским акцентом. Особенно выдавала буква «г», ее я еще долго не мог произнести чисто, так, как она должна звучать.
Это были первые слова, произнесенные мною со сцены. И, несмотря на замечания по поводу украинского произношения и ошибки, я все же был горд оказанным доверием. Но сказать, что испытывал большое счастье в момент исполнения этого маленького сценического кусочка, не могу. Скорее это были муки борьбы со страхом, с волнением, чем радость. Мешали зажатость, робость. Но и этот урок надо было пройти. Захотелось преодолеть себя, преодолеть боязнь сцены и почувствовать себя так же свободно в роли, как старшие мои товарищи по студии, что поначалу было трудновыполнимо. Но сложность задачи разбудила во мне злость, стремление все же достигнуть своего. Чего здесь больше — уязвленного чувства самолюбия или чисто украинского упрямства, сказать трудно, только желание во что бы то ни стало преодолеть себя было, оно-то и помогло сделать первые шаги на сцене. Педагоги поддерживали во мне это упорство и помогали, ненавязчиво направляли в работе, отмечали самый малый успех, а это окрыляло, стимулировало процесс учебы, побуждало еще серьезнее относиться к ней. Ну а в качестве награды были новые, все более ответственные роли в спектаклях. В «Золотом ключике» А. Толстого играл Пса, в «Ромео и Джульетте» — Ведущего, где я начинал спектакль словами:
Две равноуважаемых семьи
В Вероне, где встречали нас событья,
Ведут междоусобные бои
И не хотят унять кровопролитья…
Затем были роли Гека Финна в «Друзьях из Питтсбурга», Климки в спектакле «Как закалялась сталь». В этой небольшой роли я впервые по-настоящему почувствовал радость пребывания на сцене. Произошло это в сцене «Тюрьма», когда стражники пришли за Павлом, чтобы увести его, и друзья прощаются с ним. Климка думал, что его друга уводят на смерть. И в этот трагический момент прощания я вдруг почувствовал, что у меня потекли настоящие слезы. Как это тогда меня самого потрясло! Значит, был прожит настоящий кусочек его, Климки, жизни. Это были, наверное, элементы уже настоящей жизни на сцене. Приятно и радостно было на душе от того, что так вошел в роль, что трудно уже себя отделить от своего героя. Вот это ощущение радости пришло ко мне впервые. Конечно, помогли мне в том партнеры, ансамбль исполнителей, который сложился в спектакле. Потом я сыграю, и не один раз, самого Павку Корчагина в спектаклях и в фильме, но той маленькой роли в студийном спектакле не забыть никогда.
Из наиболее зрелых и осмысленных работ в студии была роль Валентина Листовского в спектакле «Аттестат зрелости» Л. Гераскиной. Этот спектакль на Всесоюзном конкурсе самодеятельных театров в 1951 году был удостоен первой премии, и мы с Игорем Таланкиным (он играл роль учителя Николая Ивановича) были награждены грамотами конкурса. Любопытно, что на этом же конкурсе стал лауреатом и Игорь Горбачев за его великолепное исполнение роли Хлестакова в спектакле «Ревизор», ставшей началом артистической биографии актера.
Готовясь к этому конкурсу, мы много дополнительно репетировали, оттачивали каждую мизансцену в спектакле, каждую роль в нем. И в этом смысле работа над ролью и в целом над спектаклем мне как начинающему актеру очень много дала. Состав исполнителей в этом спектакле у нас подобрался просто редкостный. Спектакль начинался звонкоголосым, молодым, дивным по чистоте звучания пением Танечки Шмыги: «Еще в полях белеет снег, а воды уж весной шумят…» Своим пением она как бы давала настрой всему спектаклю мажорный, жизнерадостный, «звонкий». Звучание рахманиновского романса в ее исполнении у меня ассоциировалось с началом жизни, весной, пробуждением в природе всего живого. Моими партнерами кроме Игоря Таланкина и Татьяны Шмыги в том спектакле были Владимир Земляникин, Алексей Локтев, Валерий Носик, Аза Лихитченко. Таким боевым составом мы просто обязаны были стать лауреатами. И затем, когда спустя год начал создаваться фильм по этой пьесе, я был приглашен сниматься в нем в роли Валентина Листовского. В работе над этой ролью я многое получил для себя и в постижении профессии. Ведь мой герой был не просто сверстником, а обладал сложным, противоречивым характером. Это способный, но заносчивый, самолюбивый, этакий холеный эгоист из хорошей, обеспеченной семьи, противопоставивший себя коллективу. А в моей жизни все было не так. Я рос совсем в другой семейной обстановке и в других условиях. И надо было играть, по сути дела, свою противоположность. А переродиться в другого человека, причем в свою противоположность, — дело чрезвычайно трудное. Это был чужой мне человек и, более того, чуждый, ненавистный мне. Вот его-то и предстояло играть. Неслучайно поэтому роль долго не давалась. Период поисков был долгим, мучительным, пока, наконец, не нашел суть роли, не почувствовал этого человека, не нашел характерные ему жесты, манеру держаться, говорить, мыслить его категориями. А когда начало получаться, я вдруг однажды услышал, как обратились к режиссеру с вопросом: «Где вы откопали этого маменькина сыночка, этого юного деспота?» Слова те были для меня высшей оценкой работы. Вероятно, я в чем-то наигрывал, но это уже был характер. Здесь уже не было чисто типажного, внешнего сходства, потому что играл совершенно другого человека, образ мыслей которого, образ жизни, отношение к окружающим по-человечески для меня не были приемлемыми.