Разговор перешел от их детства к другим темам, что вполне устраивало Винсент. Все, что касалось Кайетт, было либо невозможно облечь в слова, либо тяжело вспоминать, а говорить о жизни после Кайетт было неинтересно или неловко. Мирелла рассказала о знакомстве с Файзалем. Она пыталась стать моделью, но не слишком преуспела. Агент объяснил ей, что она красива, но ее красота чересчур «обыкновенная». Лицо Миреллы было прелестно, но не отличалось ничем необычным, а в тот период в модельном бизнесе было мало «просто быть красивой», сказали ей. Нужно было еще и обладать некой странностью. У востребованных моделей того времени были необычно широко расставленные глаза, или непримечательные в целом лица, но с чертами, которые немедленно бросались в глаза, или оттопыренные уши, похожие на ручки у чашек. После знакомства с Файзалем Мирелла решила попробовать себя в киноиндустрии, раз уж не задалась модельная карьера, но и в ней не добилась успеха. У нее были способности, но их не хватало для того, чтобы выделиться на фоне толпы других красивых и умеренно талантливых женщин. В тот вечер, когда Мирелла встретила Файзаля, она была на вечеринке в дорогом платье, которое одолжила у соседки, – прошло всего несколько часов после ее разговора с помощником своего агента. Агент перестал отвечать на ее звонки, а его помощник, когда-то и сам мечтавший стать актером, осторожно сообщил Мирелле, что ей в очередной раз отказали в роли. До чего утомительно получать бесконечные отказы. Мирелла стояла у окна, глядя на панораму центрального Лос-Анджелеса, когда поняла, что слишком устала от такой жизни. Она думала о том, что, возможно, стоит наконец заняться образованием, выучиться и найти хорошую работу по профессии, но ее сестра закончила университет и теперь задыхалась под грузом студенческих займов, и Мирелла сомневалась, стоит ли оно того. Она стояла там, пытаясь представить, что с ней будет дальше, как вдруг рядом возник Файзаль, элегантно одетый и с двумя бокалами вина в руках, и она подумала: «Почему бы и нет?»
– Мы тоже познакомились за выпивкой, – сказала Винсент, – только я работала барменом.
Мирелла улыбнулась.
– Я не удивлена. Коктейли у тебя получаются отличные.
– Спасибо. Тогда было странное время. Как раз умер отец.
Глаза Миреллы округлились. Потерять одного из родителей было для нее в порядке вещей, но обоих сразу – это уже другое дело.
– Я вернулась в родной город, чтобы прийти в себя, а в отеле поблизости была открыта вакансия, поэтому я решила какое-то время пожить там.
– Что с ним случилось?
– Сердечный приступ.
– Сочувствую.
– Спасибо. – Винсент не любила думать о родителях.
– Тот самый отель, которым владеет Джонатан? Помню, он рассказывал.
– Да, именно. Мне казалось, что жизнь станет проще, но уже через месяц я поняла, что совершила ошибку. Моя лучшая подруга тоже там работала, потом через пару месяцев объявился брат и устроился туда же; в общем, стало как-то неуютно жить в одном месте с людьми, которых я знаю чуть ли не с рождения.
– Не знала, что у тебя есть брат.
– Мы с ним очень мало общались, – сказала Винсент. – Я уже несколько лет его не видела.
– Так ты все бросила и поехала бог знает куда из-за того, что вместе с тобой работал брат?
– Нет, я… произошел один странный случай. В лобби была стеклянная стена с видом на воду. Я работала в ночную смену, в лобби сидел гость, мужчина с бессонницей, он то ли читал, то ли работал, и вдруг я слышу, как он издает странный звук и подскакивает в кресле. Я оглянулась и увидела, что кто-то оставил жуткую надпись на стекле снаружи.
– Что именно?
– Что было написано? «Почему бы тебе не поесть битого стекла?»
– Жуть, – сказала Мирелла.
– Да уж. А буквально через минуту мой брат Пол вернулся с обеденного перерыва, и было настолько очевидно, что это сделал он, – у него был такой предательский вид, он даже не мог смотреть мне в глаза…
– Но зачем?..
– Не знаю. Я хотела спросить, но потом поняла, что это неважно. Понимаешь, за такой надписью в любом случае таится какая-то отвратительная цепь событий, ничего хорошего тут даже быть не может.
– Пожалуй, так. – Мирелла на секунду замолчала. – Да, ужасная надпись, но я не совсем понимаю, почему она тебя так взволновала.
– Насчет моей матери – штука в том, – ответила Винсент, – что я знаю, что она утонула, но не знаю, почему она утонула. Она постоянно сплавлялась на каноэ. И хорошо плавала.
– То есть ты считаешь, что это не был несчастный случай.
– Я так считаю, но все равно никогда не узнаю наверняка. – Они умолкли, и пение цикад в деревьях у стен особняка показалось в тишине очень громким. – Но не только в этом дело. Наступил момент, когда будто смотришь на свою жизнь со стороны и думаешь: и что, это все? Я ожидала большего.
– Мне знакомо это чувство, – сказала Мирелла. – Значит, ты уже решила уйти, а потом к бару подошел Джонатан?
– Часа через два, может, меньше. Было пять утра. Мне пришлось выпить два эспрессо, чтобы не заснуть.
– Боже, храни кофе, – сказала Мирелла и подняла свою чашку.
– Даже не знаю, что бы я делала без него, серьезно, – ответила Винсент.
К бару подходит одинокий мужчина и видит возможность. К бару подходит возможность и встречает барменшу. Одинокая барменша отрывается от работы и, увидев надпись на окне, хочет сбежать, потому что ее мать пропала во время прогулки на каноэ, и она всю жизнь рассказывала всем вокруг, что это был несчастный случай, но правды она не узнает никогда. Как же мог тот, кто знал об этой истории – а Пол уж точно знал, – написать пожелание смерти на стекле, в котором отражается вода? Но на самом деле барменшу довело до отчаяния даже не граффити, а мысль о том, что после ухода из отеля она устроится в другой бар, потом еще в один и так далее, до бесконечности, – и в этот миг ей протягивает руку мужчина, а с ним и возможность в его лице.
– Я выросла в этом городе, можете себе представить? – сказала она Джонатану в день их знакомства, когда он спросил, откуда она приехала. Ей запомнилось, что это была ночь, потому что за окном было темно, но он вошел уже под конец ее смены, значит, они встретились примерно в пять или полшестого утра. Она подала ему заказанный завтрак, и между ними завязалась на удивление непринужденная беседа.
– Здесь, в Кайетт?
– Ну да, а потом я жила в Ванкувере.
– Прекрасный город, – сказал он. – Все время хочу подольше там задержаться.
Он протянул ей сложенную купюру, когда она уходила, – Винсент поблагодарила его не глядя – это оказалась стодолларовая банкнота и вместе с ней визитка, на которой он написал номер мобильного. Сотня? Унизительный жест, подумалось ей спустя годы, но она всегда ценила прозрачность его намерений. Он предлагал не что иное, как сделку. Когда он звал, она всегда была рядом. Он щедро ее за это вознаграждал.
Почему бы и нет?
Сохо
Последним летом в царстве денег Винсент и Мирелла встретились в Сохо. Днем стояла тропическая жара, и они сначала посидели в лофте Миреллы и Файзаля, а потом отправились по магазинам – больше от скуки, чем по необходимости. Небо затянуло черными тучами. После обеда они бесцельно бродили по Спринг-стрит, потратили несколько тысяч долларов на одежду и нижнее белье, и пока Винсент восхищалась желтым «Ламборджини», припаркованным через улицу, Мирелла заметила: «Кажется, сейчас начнется дождь». Они прибавили шагу, но было уже поздно, раздались первые раскаты грома, с неба полило, Мирелла взяла ее за руку, и они побежали. Винсент смеялась – она любила попадать под дождь, а Мирелле не нравилось, что он портил ей прическу, но, когда они завернули за угол, она уже улыбалась и затащила Винсент в эспрессо-бар. Они немного постояли у порога, наслаждаясь прохладой кондиционера, убрали с лиц мокрые волосы и удостоверились, что дождь не нанес ущерба их пакетам с покупками. Через мгновение вошел телохранитель Миреллы, протирая лоб носовым платком.
– Ну что ж, – сказала Мирелла. – Выпьем здесь кофе?
– Давай.
Винсент жила на восточном побережье континента уже два с половиной года, но ее по-прежнему изумляло, с какой яростью обрушивались на землю летние бури, как зеленело небо, когда перед закатом собирались штормовые тучи. Они нашли крохотный столик у окна и сели с чашечками кофе в окружении горы пакетов у ног. Им было уютно сидеть рядом молча, и, глядя на дождь, Винсент вдруг поняла, что впервые за последнее время чувствует себя совершенно непринужденно. Надо признать, до встречи с Миреллой она была ужасно одинока в царстве денег.
– Тебе не кажется, что шопинг на самом деле невероятно скучное занятие? – сказала Винсент и тут же почувствовала себя виноватой. Она могла позволить себе такие откровения только потому, что Мирелла тоже была не из богатых. Призраки прошлых личин Винсент носились рядом со столиком и зачарованно глядели на ее красивые наряды.
– Я знаю, что признавать скуку считается дурным тоном, – ответила Мирелла, – но меня удивляет, насколько быстро проходит ощущение новизны от покупок.
В тот миг в ее взгляде, в том, как свет падал ей на лицо, было что-то такое, что напомнило Винсент знакомую с детства песенку, любимый стишок из книги «Рифмы Матушки Гусыни» в школьной библиотеке. Она столько раз его перечитывала, что выучила наизусть, когда ей было пять или шесть: She is handsome, she is pretty, she is the girl of the golden city
[5]…
– Сначала мне казалось, что это своеобразная компенсация, – сказала Винсент. – Вспоминаешь времена, когда приходилось выбирать между платой за аренду и едой, а теперь: «Да, я могу себе позволить это платье, так что в мире наконец-то установился баланс», а потом…
– А потом видишь, что накупила уже достаточно платьев, – сказала Мирелла. – Если бы Файзаль знал, как далеко зашло мое увлечение шопингом, он бы наверняка захотел серьезно поговорить.
Но, разумеется, дело не в одежде, думала Винсент в поезде по пути в Гринвич. Не вещи удерживали ее в странной новой жизни, в царстве денег; не наряды, безделушки, сумки и туфли. Не красивый дом и путешествия; не общество Джонатана, хотя он ей вправду нравился; даже не привычка плыть по течению. Ее удерживало в этом царстве прежде недоступное состояние ума, когда можно не беспокоиться о деньгах, потому что главное преимущество денег – свобода от постоянных мыслей о них. Тем, кто не был на мели, не понять роскоши такого положения и того, насколько оно меняет жизнь.
Когда она вернулась домой, Джонатан сидел в гостиной. Он работал, но как только она вошла, закрыл ноутбук.
– Бедняжка, – сказал он. – Я думал, как ты там, под ливнем.
Она немного дрожала, ее влажная одежда остывала под волнами прохлады от кондиционера. У него под рукой на диване лежал кашемировый плед. Он отложил ноутбук на кофейный столик и взял плед, чтобы накинуть ей на плечи.
– Иди сюда, – сказал он. – Погрейся.
V
Оливия
Пасмурным августовским днем под навесом в Сохо, мимо которого проходили Винсент и Мирелла, стояла художница. На другой стороне улицы поблескивал в дымке желтый «Ламборджини». Машина сияла и казалась почти живой, сулила новые возможности, как вестник из будущего. Оливия пришла на эту улицу, потому что позади «Ламборджини» была дверь, в которую она вошла однажды в конце 1950-х, когда брат Джонатана Алкайтиса искал моделей. Летом 2008 года Оливия стояла через дорогу под красным навесом – вот-вот должен был хлынуть дождь; она ела шоколадное печенье, хотя из-за сахара могла заснуть в любой момент – на скамейке, в метро, в кинотеатре, где угодно, – и погрузилась в воспоминания. В 1958-м она быстрым шагом направилась к двери в новом тренчкоте, в котором, как ей хотелось думать, была похожа на кинозвезду из своего любимого французского фильма: в двадцать четыре года легко убедить себя в подобных вещах. Когда из домофона послышались скрипучие обрывки чьего-то голоса, она ответила: «Это я», – по ее опыту, такой ответ помогал попасть в любое здание – и преодолела четыре лестничных пролета, чтобы попасть в студию Лукаса.
Лукас Алкайтис бежал от типичной жизни в пригороде, как и все остальные, бежал от посредственности, бриолина и серых фланелевых костюмов, а Оливия повстречала уже достаточно фальшивых художников, чтобы отличить от них настоящего. В 1958-м Лукас работал над серией картин с обнаженной натурой: женщины и мужчины, в основном женщины, сидящие на диване цвета «Ламборджини», припаркованного у двери этого дома полвека спустя. Диван в реальности оказался куда грязнее, чем на картинах.
Картины были великолепны. Но сам Лукас, к удивлению и разочарованию Оливии, воплощал в себе все возможные клише: длиннющие, художественно взъерошенные волосы, белая майка с потеками краски, рабочие ботинки, тоже заляпанные краской, – вероятно, они были призваны подчеркнуть его артистическую натуру и тем самым впечатлить противоположный пол. Он смерил ее взглядом и запустил руку в волосы – наверняка репетировал этот жест перед зеркалом, подумала Оливия.
– Чем могу помочь? – спросил он.
– Я слышала, вы ищете натурщицу.
– Я надеялся, что вы здесь за этим. – Он оценивающе рассматривал ее с ленивой улыбкой. Это был глубоко самодовольный молодой человек. – Много заплатить я не смогу.
– На самом деле у меня есть встречное предложение.
– Да?
Вот еще о чем иногда думала Оливия – даже сейчас, будучи по другую сторону, в 2008 году, где она по-прежнему стояла под навесом, доедала уже второе шоколадное печенье и почти ощущала забытье; повышение уровня сахара в крови всегда напоминало ей падающий воздушный шар с корзиной, помутнение и головокружение перед стремительным падением. Нельзя ли дать совет всему поколению людей до тридцати, или лучше сорока – и мужчинам, и женщинам, – а именно: вовсе не обязательно каждый раз удивленно изгибать бровь, когда в разговоре звучит слово «предложение». «Я была бы признательна, – пробормотала она в 2008-м, – если бы люди перестали так делать».
По ту сторону экрана, в 1958-м, она ждала, пока бровь Лукаса опустится, прежде чем сказать:
– Не такого рода предложение, упаси боже. Платеж натурой.
Он выглядел смущенным.
– Меня зовут Оливия Коллинс.
Она ждала, пока ее имя возымеет нужный эффект на Лукаса. Оливия добилась определенного успеха, хотя и не сногсшибательного, но вполне достаточного, чтобы о ней слышали в богемных кругах к югу от 14-й улицы. Она выставлялась в галереях, чего нельзя было сказать о большей части этих щенков с длинными шевелюрами.
– Я художница, – добавила она зачем-то, – и ищу моделей.
– Ясно, то есть ты хочешь сказать…
– Ты рисуешь меня, я рисую тебя, – сказала она. – Я работаю над новой серией портретов.
Лукас подошел к заваленному хламом подоконнику, вытащил пачку сигарет, спрятанную между банками из-под краски, которые теперь служили вазами для чахнущих ромашек, постучал по коробке, достал сигарету, зажег ее, затянулся и выпустил дым под пристальным взглядом Оливии. Курильщики проделывают весь этот ритуал, чтобы потянуть время, когда не знают, что сказать, и вдобавок смотрят слишком много фильмов. И если можно отправить потомкам еще одно послание, то вот оно, специально для курящих: невозможно быть одновременно богемным неряхой и Кэри Грантом. Твои элегантные жесты с сигаретой в руках безнадежно испорчены твоей майкой и грязными волосами. Не самое привлекательное сочетание.
– Заманчивое предложение, – сказал он, – но я не позирую.
– Ну, тут нужна определенная смелость. – Оливия пожала плечами. В 1958 году в ее правила жизни входило убеждение, что никто и никогда не должен знать, наплевать ей на других или нет. – Не каждый сможет. – Судя по всему, Лукаса задели ее слова, как она и предполагала. – Может, передумаешь. – Она написала свой номер телефона на клочке бумаги, положила его на стол, кивнула, прощаясь, и развернулась. – Кстати, твои работы хороши, – сказала она в дверях в качестве финального выстрела.
В 2008-м к ней приблизились две девушки. Только что после шопинга, с кучей пакетов в руках, обеим лет по двадцать с небольшим, прелестные и дорого одетые, – таких девушек Оливия пятьдесят лет назад с легкостью бы соблазнила и тут же нарисовала. Они болтали о пустяках, обсуждали джинсы, которые хотели купить, но одна из них отвела взгляд в сторону, и Оливия заметила, что она смотрит на желтый «Ламборджини», блестевший в тусклом предштормовом свете.
– Я тоже его вижу, – проговорила Оливия так тихо, что ни одна из девушек не взглянула на нее, и обе они прошли мимо. Возможно, она даже не произнесла эти слова вслух. В небе раздались раскаты грома, полился дождь, и незнакомки пустились бежать.
Когда к ней пришел Лукас, она была не одна. Оливия уже несколько дней рисовала в разных ракурсах свою подругу Ренату. Хлопоты доставляли глаза Ренаты: когда она смотрела прямо, ее взгляд был встревоженным, как у боязливой лани, но хладнокровным и уверенным, когда она смотрела в сторону. Из-за этого казалось, что перед Оливией два разных человека. Какого же из них стоит показать?
– В общем, мне пришла в голову идея для истории о призраках, – сказала Рената. Иногда они играли в эту игру, когда Рената начинала скучать во время позирования, – обе с детства любили истории о призраках. – Парня сбивает насмерть машина, и потом на этом перекрестке появляется призрак, но не самого парня, а машины.
Оливия отошла от полотна, чтобы оценить масштаб бедствия с глазами.
– Значит, история про машину-призрак?
– Водитель так сильно переживает, что чувство вины воплощается в форме призрачной машины.
– Мне нравится.
В тот день в студии было холодно, и Оливия в основном работала над лицом и плечами Ренаты, поэтому на ней был надет халат, который она даже не потрудилась запахнуть. Оливия услышала в коридоре голос своего друга Диего, потом короткий стук в дверь и обернулась как раз вовремя, чтобы заметить, что Лукас уставился на грудь Ренаты и попытался замаскироваться приступом кашля.
– Тебе не мешает дым?
– Прямо в голову ударяет, – ответила Рената томным голосом, всегда звучавшим так, словно она была обкуренной – и зачастую так оно и было, но не сегодня.
– Рада, что ты пришел, – сказала Оливия Лукасу одну из своих тогдашних фирменных фраз. (Открытие, сделанное много позже: красота порой губительно влияет на человека. Можно год за годом полагаться на пару эффектных реплик и ослепительную улыбку, а ведь это время имеет определяющее значение для личности.) – Еще пара минут, и мы закончим.
Лукас смущенно стоял у двери. Она почувствовала, что он включился в игру. В ожидании его прихода Оливия расставила по всей комнате семь своих лучших портретов из недавних. Она экспериментировала с сюрреалистическим фоном: человек был нарисован по канонам реализма XVIII века – насколько она могла приблизиться к канонам реализма XVIII века, осознавая границы своих талантов и умений, – а фон взрывался безумием красного, фиолетового, синего цвета, интерьеры распадались на бесформенные фрагменты, пейзажи были странно, неестественно освещены. На последней законченной картине Диего сидел в расслабленной позе на красном стуле, опустив руку на спинку, но стул терял форму и растворялся в стене, а под ножкой стояла красная лужица, будто со стула стекала краска.
– Стул кровоточит? – спросил Лукас, кивком указав на портрет Диего.
– Снимешь халат? – попросила Оливия Ренату вместо ответа. Та закатила глаза, но не стала возражать. Ее обнаженная плоть возымела желанное действие, и Лукас заткнулся. Он позабыл про кровоточащий стул. (Спустя годы, а потом и десятилетия, вплоть до 2008-го, ее беспокоил вопрос: было ли хорошей идеей изобразить кровоточащий стул? Насколько вообще хороши все ее художественные приемы? Последние полвека ее мучили бесконечные сомнения в себе.)
– Если хочешь прогуляться, – сказала Оливия Лукасу, – мы закончим через полчаса.
– Двадцать минут, – сказала Рената. – Мне надо забрать ребенка. Когда она ушла, Лукас занял ее место. После замечания про кровоточащий стул он не произнес ни слова.
– Ты чересчур разоделся, – сказала Оливия, но ее слова прозвучали мягче, чем ей хотелось, совсем не резко. Возможно, не такой уж дурной у нее характер, подумала она. В те годы она привыкла окружать себя броней. – Куртку снимешь?
Лукас пожал плечами и снял джинсовую куртку и майку. Он оказался тощим и болезненно бледным – явно комнатное создание. Он наблюдал за тем, как она приступает к работе. Оливия думала о его портретах, о чистых линиях и сдержанной манере. В чем-то он был несуразным, но под поверхностью скрывался серьезный человек, это было очевидно – серьезный человек, который очень много работал. Она писала в нетипичном для себя стиле, быстрее обычного – короткими отрывистыми мазками. Оливия надеялась, что, если ей удастся набросать поверхность портрета, она лучше его поймет, высветит в нем нечто, что станет основой для более глубокой работы. И в самом деле, когда она отошла от холста, то увидела тени на его лице, выражение, которое раньше замечала у других людей, неловкую позу, в которой застыли его руки.
– Разверни ко мне левую руку, – попросила она, показав на себе.
Он улыбнулся и остался сидеть неподвижно. Но она успела заметить одну деталь, когда он снимал майку, и добавила ее позже: на картине она изобразила его левую руку ладонью наружу, а на внутреннем сгибе руки лежали тени и виднелись синяки на венах.
Пять месяцев спустя на открытии выставки он загнал ее в угол у двери.
– Я бы мог тебя убить, – сказал он любезным тоном, так что со стороны можно было подумать, будто он хвалил ее картины. Два-три человека услышали его и из любопытства подошли поближе. – И не подумай, что я говорю с тобой как персонаж из комедий, типа, «сначала они ненавидели друг друга, а потом полюбили». Я абсолютно серьезно: при малейшей возможности я бы тебя убил.
– Кто с мечом живет, от меча и погибнет. – Оливия подняла бокал.
– Думаешь, ты такая классная? Заготовила свои сраные фразочки. Ты даже процитировала неправильно, – в его голосе послышались визгливые нотки, – ты чертова лгунья.
Но десять месяцев спустя он потерял сознание от передозировки за рестораном на Деланси-стрит. Она сходила посмотреть на картины Лукаса незадолго до его смерти, на групповой выставке в Челси. Мероприятие оставляло желать лучшего. Вечер выдался очень холодный, в выставочном ангаре все дрожали от озноба со стаканчиками дешевого вина в руках. Некоторые посетители узнали Оливию, и она заметила зависть на их лицах, спрятанную за улыбками, отчего почувствовала себя маленькой и жалкой и захотела тотчас оказаться у себя дома. В те годы в ее жизни бывали прекрасные вечера, но случалось, что из-под покрова будничности без особой причины рвалась наружу нестерпимая боль, и в такие минуты она понимала, почему Лукас и Рената брались за иглу. Она увидела Лукаса, сидевшего в углу с тремя картинами. Он работал над новой серией – уже не портретов, а изображений пустых безлюдных улиц. Это был некий абстрактный образ улицы; как показалось Оливии, улицы несуществующего города.
– Мне нравится, – сказала Оливия в качестве примирительного жеста. Вместе с Лукасом был ребенок, мальчик в кроссовках и джинсах с рубашкой навыпуск. Первое впечатление от Джонатана Алкайтиса сохранилось в ее памяти на годы вперед: что-то щемящее было в его незаправленной рубашке. Во всем облике мальчика словно читалось, что он приехал из провинции, но не стал заправлять рубашку, чтобы выглядеть небрежнее, по городской моде; ему не было еще и четырнадцати, и он отчаянно хотел сойти здесь за своего, а на ткани около талии остались глубокие заломы, потому что из дома он выходил с еще заправленной рубашкой.
– Спасибо, – равнодушно ответил Лукас.
– С тобой сегодня юный друг?
– Мой брат. Джонатан, познакомься с Оливией. Оливия, это Джонатан.
– Очень приятно, – сказал Джонатан Алкайтис и широко распахнул глаза, как будто чувствовал себя не в своей тарелке. – Вам не нравятся картины моего брата?
– Я же сказала, что они мне нравятся.
– Актриса из тебя ужасная, – сказал Лукас. – Даже ребенку ясно, что они тебе не понравились.
Оливии в самом деле не пришлись по вкусу новые картины Лукаса. Они были явно вдохновлены Эдвардом Хоппером и донельзя очевидны по смыслу, не хватало разве что надписи красными буквами: «ОДИНОЧЕСТВО».
– Ты прав, – сказала Оливия Джонатану. – Мне не очень понравились картины твоего брата.
Джонатан нахмурился.
– Тогда зачем вы сказали, что они вам понравились?
– Просто из вежливости, – ответила она. – Прошу меня извинить.
Она не понимала, чего добивался Лукас, но видела, что с ним происходит; его лицо стало мрачнее прежнего, в нем проступила мертвенная бледность, и она не увидела для себя никакой выгоды в том, чтобы воспринимать его всерьез. (Так она рассуждала в свои двадцать лет: «Я не вижу для себя выгоды». Позже она стыдилась подобного образа мышления.) На нем уже лежала печать смерти. Любому было заметно, что он не жилец. Позже она вспоминала, что испытала жалость к его брату, который остался единственным ребенком в семье.
Похороны Лукаса прошли в узком кругу рядом с домом его семьи в Гринберге. Она узнала о его смерти только через месяц. Теперь она даже не была уверена в том, что помнит его, ведь он был лишь одной из многих жертв безумного и стремительно промелькнувшего десятилетия; но спустя сорок лет – сорок лет безденежья, отсутствия покупателей, мучительных телефонных звонков сестре Монике с просьбой помочь с арендой, сорок лет временных мест работы, каждый раз в новом офисе, ярмарочной торговли украшениями для фирмы Диего, которая занималась импортом серебра, сорок лет в пустыне – проходила ретроспективная выставка модных художников 1950-х, там выставили и картины Оливии, и ее полотна вдруг вызвали внезапный, хотя и краткий всплеск интереса, а работу «Лукас и Тени» продали за 200 тысяч долларов, немыслимую для нее сумму.
– Тебе нужно их во что-то инвестировать, – сказала Моника. Тем летним днем они сидели в Монтичелло на заднем дворе дома, который теперь снимала Оливия. Не в знаменитой усадьбе Монтичелло в Виргинии, а в пригороде штата Нью-Йорк со скучной главной улицей, гигантским супермаркетом Walmart, бюро по призыву на военную службу, магазинами протезов и гоночной трассой. Оливия арендовала маленький домик на окраине, который раньше был частью колонии бунгало. Пускай он крохотный, а крыша явно прохудилась, приятно сбежать сюда из города. Стояла тропическая августовская жара, во влажном воздухе буйно расцвела зелень, и в утренние часы, сидя во дворе дома с Моникой, Оливия чувствовала, что вот-вот заснет. Она узнает о том, что у нее понижен уровень сахара в крови, только через год, но уже заметила связь между употреблением углеводов и сонливостью через час-два после. Оливия даже начала пользоваться своим открытием, чтобы с удовольствием подремать в шезлонге в послеобеденные часы. Но на этот раз она запаслась холодным крепким чаем, пытаясь взбодрить себя кофеином и льдом, потому что пару лет назад Моника пожаловалась, что Оливия ее плохо слушает и из-за этого она чувствует себя лишней. Оливия вспомнила слова сестры только после того, как съела булочку, и ощутила угрызения совести от того, что намеренно погрузила себя в сонливость.
– Как это делается… как надо инвестировать? – У Оливии было туманное представление обо всем, что связано с деньгами, зато Моника раньше работала юристом и куда лучше разбиралась в практических вопросах.
– Ну, можно по-разному, – ответила Моника. – Лично я недавно вложилась в инвестиционный фонд, которым владеет знакомый по клубу моего друга Гэри.
Оливия не считала себя чересчур суеверной, но она всегда верила в послания свыше и обращала внимание на знаки и совпадения. То, что Моника вложилась в фонд брата Лукаса, не могло быть чистой случайностью.
– Вы, наверное, меня не помните, – сказала она, позвонив Джонатану, и сразу пожалела о сказанном. Эти слова производили должное впечатление, когда она была молода, потому что в то время она была красива и к тому же вела себя жестко и расчетливо, находя подобную манеру привлекательной. Тогда само предположение, будто о ней могли забыть, звучало насмешкой: «Да уж, кто запомнит эту обаятельную девушку, молодую талантливую художницу, чьи работы выставляют в галереях?» Но недавно она обнаружила, что в ответ некоторые тактично молчат, и осознала, что порой люди и в самом деле ее не помнят. (Готовый сюжет для рассказа о призраках: женщина стареет, теряет чувство времени и понимает, что стала невидимой.)
– Мы встречались в галерее вместе с Лукасом, – мягко ответил он. – В тот день шел снег.
В тот день шел снег, повторила про себя Оливия, и неожиданно ее глаза наполнились слезами. Она не плакала, узнав о смерти Лукаса. Новость ее немного огорчила; разумеется, она не была бездушным монстром, но ее мысли были заняты чем-то другим, да и они были едва знакомы. Однако спустя десятилетия ее охватила печаль: в ее воображаемой версии Нью-Йорка, столь далекой от реальности, что он мало напоминал настоящий город, она холодной ночью переступала порог сияющей галереи; обиталище мелочной зависти, грязи и отчаяния преображалось в дворец искусства, средоточие блеска, где стены поражали яркостью красок, художники светились творческим гением и молодостью и где ее ждали Лукас – такой юный, но такой талантливый и обреченный – и маленький Джонатан, которому едва исполнилось двенадцать.
– У вас превосходная память, – заметила она.
– Ну, вас трудно забыть. Вы та красивая женщина, которой не понравились картины моего брата.
– Я жалею, что об этом сказала. Нужно быть добрее. – Внезапно, повинуясь импульсу, она выпалила, хотя и собиралась лишь пару минут поговорить с ним по телефону: – Не откажетесь со мной пообедать? У меня появились деньги, и я бы хотела посоветоваться насчет инвестиций.
– С удовольствием, – ответил он.
В последующие годы они встречались несколько раз. Иногда она проходила мимо его офиса, или они ужинали вместе. Эти встречи неизменно доставляли ей огромную радость; он был доброжелательным, внимательным человеком, интересным собеседником и всегда платил за двоих. Он любил говорить о Лукасе и хотел, чтобы она делилась с ним любыми подробностями о его загадочной жизни в Нью-Йорке, которые только могла припомнить.
– Брат был старше меня на десять лет, – сказал он. – Я любил его, но в детстве разница в десять лет – это как две разные галактики. Я никогда не знал его по-настоящему.
– Если честно, – призналась она, – у нас с сестрой разница всего три года, но мне кажется, я до сих пор толком не знаю, что она за человек.
– Такое часто случается с самыми близкими людьми. Но я уверен, что вы знали моего брата лучше, чем я.
– Печально, если так, – сказала Оливия. – Надеюсь, в его жизни были люди, которые знали его по-настоящему.
– Я тоже надеюсь. Но все-таки вы достаточно узнали его, чтобы нарисовать.
– Да, мы позировали друг другу.
– Значит, он вас рисовал? Мне давно было интересно у вас спросить.
– Да. – В смутных воспоминаниях Оливии жарким июльским днем она сидела обнаженной на желтом диване в его комнате. – Я понятия не имею, что стало с моим портретом, а вы не знаете?
Он улыбнулся.
– Правда?
– Правда. Он закончил мой портрет за один день и продал его через пару месяцев на каком-то вернисаже. Это была небольшая картина, может, тридцать на тридцать, вряд ли он выручил за нее много денег. Но я не знаю, кто ее купил.
– Значит, она может быть где угодно, – предположил он. – Она могла оказаться в доме любого, кто придет вам на ум.
– Моей любимой голливудской актрисы, – сказала она, охотно откликнувшись на эту идею.
– Конечно, почему бы и нет?
– Что ж, спасибо, Джонатан, тогда я буду наслаждаться мыслями о том, что мой портрет висит в гостиной Анджелины Джоли.
– Мне нужно вам кое в чем признаться, – неожиданно сказал он.
– И в чем же?
– Я купил ваш портрет Лукаса.
Она перестала есть салат и осторожно положила вилку, опасаясь выронить ее из рук.
– Так это были вы?
– В прошлом месяце. Я нашел покупателя на аукционе, и он согласился мне ее продать. Сначала было тяжело на нее смотреть, он ведь выглядит на ней таким болезненным, с этими синяками на руках. Я присматривался к картине и понял, что она мне нравится. Вы изобразили его как раз таким, каким он мне запомнился. Теперь она висит в моей квартире на Манхэттене.
– Я рада, что она оказалась у вас, – произнесла Оливия. Она не ожидала, что признание Джонатана настолько ее тронет.
Примерно в 2003-м он пришел на ланч без обручального кольца. Он был уже давно женат на Сюзанне, несколько десятилетий, но Оливия никогда ее не видела. Когда же она видела Джонатана в последний раз? Она вдруг поняла, что с их последней встречи прошло больше года.
– У вас нет кольца, – заметила она.
– А. Да. – Он помолчал. – Я решил, что пора его снять. Тон его голоса и взгляд, брошенный на безымянный палец, дали понять Оливии, что Сюзанна умерла.
– Сочувствую, – сказала она.
– Спасибо. – Он улыбнулся слабой, вымученной улыбкой и вернулся к меню. – Прошу прощения, но мне пока тяжело об этом говорить. Вы не пробовали здесь палтус?
За три месяца до ареста Джонатан Алкайтис пригласил ее на прогулку на яхте. Шел сентябрь 2008-го. Они отправились из Нью-Йорка в Чарльстон. Оливия познакомилась со второй женой Джонатана, Винсент, которая оказалась элегантной и дружелюбной молодой женщиной и отличалась талантом готовить коктейли.
– Она восхитительна, – сказала Оливия Джонатану, когда они остались вдвоем на палубе после обеда. Винсент ушла за напитками. В небе догорал закат.
– О да. Я очень счастлив.
– Где вы ее нашли?
– В баре отеля в Британской Колумбии, – ответил он. – Она работала барменшей.
– Должно быть, поэтому у нее так хорошо получаются коктейли.
– Думаю, у нее бы хорошо получилось все, за что бы она ни взялась.
Оливия не нашлась, что ответить, и просто кивнула, и они какое-то время стояли молча, слушая шум волн и мотора. Яхта проплывала мимо безлюдного побережья Северной Каролины, на суше мелькали редкие огни.
– Какая удача, – сказала наконец Оливия, – когда хорошо получается все, за что ни возьмешься.
Сама она была хороша только в одном деле – и то не была до конца в этом уверена. После «Лукаса и теней» она продала еще несколько картин. Работами, созданными после 50-х, никто не интересовался, и надо признать, она уже давно забросила рисование. Она страстно увлекалась живописью годами, десятилетиями, но теперь не испытывала такого интереса, как прежде, – а может, и сама живопись уже не испытывала интереса к ней. Все когда-нибудь заканчивается, твердила она себе, однажды последняя картина становится по-настоящему последней, но если она теперь не художница, то кто же? Этот вопрос не давал ей покоя.
– Я подошел к бару и увидел ее, – рассказывал Алкайтис, – и подумал, что она очень хорошенькая.
– Она потрясающая.
– Потом я обнаружил, что мне нравится с ней разговаривать, и подумал, почему бы и нет? Зачем быть одиноким, если можно найти себе пару?
Оливия не знала, что сказать: сама она почти всю жизнь провела в одиночестве.
– Что интересно, – продолжил он, – у нее есть особая способность.
– И какая?
– Она действует, как того требуют жизненные обстоятельства, она адаптируется.
– Так она актриса? – Оливии становилось не по себе от этого разговора. Джонатан будто описывал женщину, которая растворилась в его жизни ему в угоду. Фактически исчезла.
– Она не то чтобы играет. Скорее она прагматична и может проявить силу воли, когда нужно. Она решила стать человеком определенного склада, и ей это удалось.
– Интересно, – сказала Оливия из вежливости, хотя едва ли находила хоть что-нибудь интересное в натуре хамелеона. Винсент мила и привлекательна, но недостаточно серьезна, заключила Оливия. Еще с ранней юности она привыкла делить окружающих на две категории – серьезные люди и все остальные. Теперь трудность для нее заключалась в том, что она не знала, к кому причислить себя саму. Винсент вернулась на палубу с коктейлями. Позади скрылись огни на побережье Каролины.
Часть вторая
VI
Антижизнь
2009 год
Ни одна звезда не горит вечно. Эта надпись была нацарапана на стене у койки Алкайтиса, притом такими тонкими и причудливыми линиями, что на расстоянии напоминала пятно или трещину на краске, но когда он поворачивался лицом к стене, то ясно различал слова. Он никогда особенно не интересовался естественными науками, но, разумеется, знал, что Солнце – это звезда. Значит, суть в том, что однажды наступит конец света, а раз так, почему бы не написать об этом? Алкайтису не хватало терпения расшифровывать чужие поэтические послания.
– А, это Робертс, – поведал ему сокамерник. – Парень, который здесь был до тебя.
Хэзелтону дали срок от десяти до пятнадцати лет за хищение в особо крупных размерах. Он слишком много говорит. Он нервный и дерганый, но, кажется, не желает ему ничего дурного. Он ровно вдвое моложе Алкайтиса и любит рассуждать о том, что, когда выйдет на свободу, у него будет целая жизнь впереди, все изменится и так далее. Имя Робертса уже всплывало в разговорах.
– Его перевели в госпиталь, – сказал Хэзелтон. – У него было что-то с сердцем.
– Каким он был?
– Робертс? Он был уже старый, может, лет шестидесяти. Извини. Не в обиду.
– Все в порядке.
В тюрьме время течет по-другому, не так, как на Манхэттене или в пригороде Коннектикута. Человек шестидесяти лет в тюрьме – уже старик.
– Толковый был мужик, со всеми ладил. Мы его называли «профессор». Он очки носил. Книги читал постоянно.
– Что за книги?
– Такие, на обложке всякие марсианки и планеты взрываются.
– Понятно.
Алкайтис попытался представить, как протекала жизнь в этой камере до его появления. Робертс в очках с серьезным видом читает научную фантастику и погружается в истории об инопланетных мирах, а Хэзелтон все не умолкает, хрустит костяшками пальцев и расхаживает взад-вперед.
– За что его посадили?
– Он не хотел об этом говорить. Он вообще почти не разговаривал. Очень тихий был, просто сидел на месте и смотрел в одну точку.
Именно такой осталась в его воспоминаниях мать. Три года после смерти Лукаса, возвращаясь домой после школы, Алкайтис видел одну и ту же картину: мать неподвижно сидела в гостиной, уставившись куда-то невидящим взглядом, будто смотрела несуществующий фильм.
– У него была депрессия? – спросил Алкайтис.
– Дружище, это же тюрьма. Тут все в депрессии.
А он, Алкайтис, тоже в депрессии? В некотором смысле, конечно, да, но после первоначального шока он обнаружил, что жизнь здесь не так ужасна. Его арестовали в декабре 2008 года, и спустя полгода он прибыл в свое новое место обитания – федеральную тюрьму общего режима рядом с городом Флоренс, штат Южная Каролина, с официальным названием «Федеральное исправительное учреждение Флоренс Медиум 1» (не путать с «Федеральным исправительным учреждением Флоренс Медиум 2» – хотя номинально это тоже тюрьма общего режима, условия в ней были гораздо жестче). «Медиум 1» предназначалась для застенчивых фиалок, как образно выразился Тейт. Тейт отбывает пятьдесят лет за детскую порнографию, и в другой тюрьме его могли бы в первую же неделю убить сокамерники. В «Медиум 1» сидят осужденные, которые считаются особо уязвимыми на фоне остальных: педофилы, продажные копы, люди с проблемами со здоровьем, знаменитости, тщедушные хакеры в очках и шпионы. В том же здании расположена тюрьма строгого режима и госпиталь. Госпиталь наводит страх на Алкайтиса, потому что пожилые люди оттуда не возвращаются.
Иногда он думает о Робертсе, когда выходит во двор. Тюремный двор выглядит поразительно скучным. Посреди травы пересекаются бетонные дорожки, спроектированные так, чтобы заключенные совершали максимально эффективные прогулки между зданиями. Есть отдельный двор для занятий спортом и бега, не менее унылый с точки зрения дизайна. На всех одежда серого цвета и цвета хаки, за исключением охранников, одетых в темно-синий и черный. Здания выкрашены в бежевый с вкраплениями синего. За забором виднеются высаженные рядами деревья, и все они в точности такого же оттенка, как и трава. Красок здесь явно маловато. Уму непостижимо, как это место может существовать в том же мире, что и, скажем, Манхэттен, поэтому, выходя во двор, он порой воображает себя на другой планете.
Иногда ему пишут журналисты: спрашивают, каково это – быть приговоренным к 170 годам тюрьмы?
На этот вопрос он не отвечает, зная, что ответ покажется им безумным: он чувствует себя как в лихорадочном бреду. Однажды, когда Алкайтису было двадцать пять, он проснулся с высокой температурой. Тогда он жил один на 70-й улице, в квартире у него не оказалось никаких лекарств, поэтому пришлось, шатаясь, брести до ближайшей аптеки. Кое-как он сумел купить аспирин, жар был невыносимым, тротуар уплывал из-под ног; он едва доплелся до своего дома, поднялся по лестнице и долго не мог сообразить, как открыть дверь квартиры. В руке у него был ключ, в двери был замок, и он смутно понимал, что эти две вещи как-то связаны, но как именно, не мог взять в толк – и тогда понял, что у него начался бред. Долго ли он простоял у двери? Пять минут, может, десять, а может, полчаса. Кто знает. В конце концов ему удалось войти.
Тридцать семь лет спустя в зале суда на Манхэттене судья произнес «сто семьдесят лет», и у Алкайтиса словно земля ушла из-под ног, время унеслось в немыслимые дали, к непостижимому числу 2179. Он осознавал, что проведет остаток жизни в тюрьме, но чувство нереальности происходящего было точно таким же, как в двадцать лет, когда у него был жар: понятия остаток жизни и тюрьма в его уме никак не вязались между собой, напоминали дверь и ключ, неразрешимое уравнение.
Раньше он никогда не замечал одуванчики, но сейчас эти маленькие вспышки желтого цвета в траве на фоне угнетающего однообразия тюремного двора поражали воображение. То же самое и с птицами. Обыкновенные птицы, которые сливаются с окружающим пейзажем: малиновки, вороны, зяблики, – но казалось необычайным, что они приземляются на траву, а потом вспархивают и улетают, пересекая любые ограждения. Они были посланниками из другого мира. Тюремные правила запрещали кормить птиц, но некоторые все же тайком рассыпали крошки в траве.
Пара заключенных, сидевших в камерах строгого режима, утверждают, что ФИУ «Флоренс Медиум 1» – просто загородный клуб, с чем можно поспорить, но тем не менее здесь и впрямь не так плохо, как ожидал Алкайтис. Большая часть людей в тюрьме немолоды и потому не желают вступать ни в какие разборки, к тому же никто не хочет, чтобы ему ужесточили режим. Никто не ведет разговоров о том, как бы кого-нибудь прирезать, и не пытается никого убить во дворе. Самая зловещая картина, которую можно наблюдать, – кучка белых расистов делают зарядку; остальные нарочито их игнорируют. Расисты знают, что, если будут привлекать много внимания или вызовут неприятности, их переведут на строгий режим – как случилось пару лет назад, когда по всей стране начались облавы на группировку «Арийское братство», – поэтому ограничиваются синхронными отжиманиями и пафосным трепом про кодекс чести и племенную солидарность. Двое братьев, уличенных в крупном мошенничестве со страховками, собирают свиту в своем излюбленном уголке. Даже в тюрьме на них работают люди – добывают для них нужные вещи и стирают одежду в обмен на товары в магазине. Парни помоложе нарезают круги по часовой стрелке, а те, кто постарше, прохаживаются по дорожкам. Постаревшие мафиози греются на солнце и сплетничают.
Есть что-то успокаивающее в том, чтобы подчиниться рутине. Алкайтис бегает по двору, поднимает тяжести, отжимается и спустя полгода приходит в лучшую физическую форму за всю свою жизнь. Он не из тех, кто проживает безликие, похожие один на другой дни, чтобы ускорить ход времени. Такой способ выживания тоже вызывает у него уважение, но сам он из принципа пытается каждый день делать что-то новое. Он находит работу, хотя, с учетом его возраста, это вовсе не обязательно, и подметает полы в кафетерии. Он вникает в местные порядки и платит другому заключенному десять долларов в месяц за услуги прачечной. На свободе ему вечно было некогда читать, зато здесь он вступает в книжный клуб, в котором обсуждают романы «Великий Гэтсби», «Прекрасные и проклятые» и «Ночь нежна» с пылким молодым профессором: кажется, для него не существует больше никаких писателей, кроме Фрэнсиса Скотта Фицджеральда. Здесь можно забыться благодаря раз и навсегда установленному графику с подъемом в пять, перекличкой в пять пятнадцать, завтраком в шесть и так далее; один день незаметно сменяется другим. В прошлой жизни ему часто не давали уснуть тревожные мысли о тюрьме, но здесь, в перерывах между перекличками, он спит вполне крепко. Когда каждое утро просыпаешься с мыслью, что худшее уже случилось, испытываешь ни с чем не сравнимое облегчение.
– Я вот чего не могу понять, – говорит ему журналистка. Ее зовут Джули Фримен. Она пишет о нем книгу, что ему необычайно льстит. – Задолго до ареста целыми десятилетиями в вашем распоряжении были довольно значительные ресурсы.
– Верно, – соглашается Алкайтис. – У меня было невероятно много денег.
– И вы только что сказали, что уже давно знали – вас арестуют. Вы знали, что вас ждет. Почему же вы просто не бежали из страны до ареста?
– Честно говоря, – отвечает он, – я никогда не думал о том, чтобы бежать.
Впрочем, это не означает, что он ни о чем не жалеет. Ему стоило больше ценить людей, которые были рядом с ним до того, как он отправился в тюрьму. В зрелом возрасте у него не осталось настоящих друзей, только инвесторы, но он знал людей, общение с которыми приносило ему удовольствие. Он всегда питал большую симпатию к Оливии – она напоминала ему о любимом покойном брате – и к Файзалю, который мог часами говорить на чарующие темы вроде британской поэзии двадцатого века и истории джаза. (Файзаль уже мертв, но нет нужды думать об этом.) Он вспоминает с теплотой даже некоторых инвесторов, с которыми был едва знаком, виделся не больше пары раз. Например, Леона Преванта, руководителя судоходной компании, с которым Алкайтис пил в баре отеля «Кайетт» и с удовольствием беседовал о совершенно незнакомой ему отрасли; или Теренса Вашингтона, отставного судью в клубе Майами-Бич, знавшего чуть ли не все об истории Нью-Йорка.
К людям, с которыми он теперь проводит время, он по большей части не испытывает уважения. Есть несколько исключений – мафиози, построившие ужасающие криминальные империи, бывший шпион, десять лет проработавший двойным агентом, – но на каждого крестного отца и владеющего тремя языками шпиона приходится по десять обыкновенных отморозков. Алкайтис понимает, что в его снобизме присутствует доля лицемерия, но есть разница между: а) осознанием того, что ты такой же преступник, как и все остальные, и б) желанием находиться в одном ряду со взрослыми людьми, которые не умеют читать.
– С деньгами есть как бы две разные игры, – говорит за столом во время завтрака Немировский. Он уже шестнадцать лет провел в тюрьме за неудачную попытку ограбления банка. Он закончил четыре класса школы и фактически безграмотен. – Есть игра, которую все знают: ходишь на дерьмовую работу, получаешь зарплату, и денег вечно не хватает, – объясняет он под дружные кивки остальных за столом, – а есть другой уровень, абсолютно другой уровень с настоящими деньгами, и это уже абсолютно другая история, типа секретной игры, и только некоторые умеют в нее играть…
В словах Немировского есть своя правда, размышляет позже Алкайтис во время пробежки по двору. Деньги – это игра, в которую он умел играть. Или так: деньги – отдельная страна, и у него были ключи от этого королевства.
Он не говорит об этом Джули Фримен, но сейчас, когда бежать уже слишком поздно, Алкайтис постоянно ловит себя на мыслях о побеге. Он любит погружаться в мечты об альтернативной версии событий – антижизни, если угодно, – в которой он сбежал в Объединенные Арабские Эмираты. Почему бы и нет? Ему нравятся ОАЭ, в особенности Дубай, где можно прожить целую жизнь, почти не выходя на улицу и перемещаясь только на автомобилях с плавным ходом и вышколенными водителями, сменяя один великолепный интерьер на другой. В 2005-м он был там вместе с Винсент. Казалось, она была поражена местной роскошью, хотя, оглядываясь назад, он допускает, что она могла иногда притворяться. У нее была серьезная финансовая заинтересованность в том, чтобы изображать счастье. Что ж. В антижизни события в день новогодней вечеринки протекают совсем по-другому. Когда к нему приходит в офис Клэр, он переводит разговор на другую тему. Он притворяется, что не понимает, о чем она говорит, изображает вежливое недоумение, пока она не сдается и не уходит. Он не прочь прибегнуть к манипуляции, если она поможет ему избежать тюрьмы. В антижизни он ни в чем не признается. Он не дает слабину. Тем вечером он идет с Винсент на вечеринку, а потом они возвращаются вдвоем в свое пристанище. Он целует ее перед сном как ни в чем не бывало и ни слова не говорит о своих планах. Она уходит в спальню, а он пьет кофе и начинает сборы, смотрит на темную громаду Центрального парка и огни позади, пытаясь запомнить вид, который больше никогда не увидит. Он дожидается рассвета, когда мойщики окон поднимаются по стене небоскреба на подвесной платформе.
За окном раннее утро, небо над парком только начало светлеть, и они его не узнают. Да и с чего бы? За ночь он успел побриться налысо, надел темные очки и бейсболку, а главное – облачился во все белое, чтобы слиться с ними. На плече у него спортивная сумка. Он открывает окно и заговаривает с мойщиками. «Не поможете спуститься вниз?» – спрашивает он. Сначала они, конечно, отказываются, но у него есть пять тысяч долларов наличными, он отдает им деньги и сует две бутылки изысканного вина Grand Cru Classé из своего любимого шато в Бордо, бриллиантовый браслет и серьги Винсент – она по-прежнему спит – и продолжает уговоры: он всего лишь хочет спуститься на улицу, вот и все. На это уйдет не больше пары минут. Никто не узнает. Они получат кучу денег и лучшее вино за всю свою жизнь.
Что они за люди? Не имеет значения. А и Б. Допустим, парни, которые видели в жизни мало хорошего, – а может, и видели, но им нужно кормить семью и детей. Мытье окон вроде бы не относится к числу высокооплачиваемых профессий, хотя, возможно, забираться на отвесные стеклянные стены небоскребов настолько страшно, что мало кто решается этим заниматься? Хотя какая разница – в любом случае он предлагает им кучу денег, так что предположим, что они соглашаются. Алкайтис выходит на холод и медленно спускается вниз на тротуар рядом с А и Б – они почтительно молчат, и он чувствует их восхищение его предусмотрительностью: он оделся как они, пускай и не в точности так же, ведь мойщики окон не носят костюмные рубашки, но все же он достаточно похож на них, чтобы со стороны они выглядели как трое мужчин в белом на подвесной платформе, вполне обыденное зрелище в городе стеклянных высоток. От стен небоскреба отражается восходящее солнце, поэтому к ним в любом случае никто не сможет приглядеться, и все благодаря его великолепному плану; они опускаются на землю в лучах слепящего света, он благодарит их, ловит такси и едет в аэропорт. Спустя несколько часов он уже летит в Дубай, естественно, первым классом, в кресле, которое больше напоминает номер в капсульном отеле с кроватью и телевизором. В антижизни он откидывает назад кресло над Атлантическим океаном и забывается блаженным сном.
В ФИУ «Флоренс Медиум 1» включают свет, звучит сигнал о плановой перекличке в три часа ночи, и он вылезает из кровати, все еще в полусне-полубреду, с отсутствующим видом машинально надевает тапки, а перед ним встает с постели Хэзелтон. В антижизни его не арестовывают и уж тем более не приговаривают к тюремному сроку и не заставляют участвовать в перекличке. (Тюремные надзиратели кричат в коридоре: «Подъем, подъем, подъем!», потом один из них останавливается на пороге со своим маленьким пультом; спустя несколько минут перекличка завершается и можно снова идти спать.) В антижизни он переводит все свои деньги в тайные офшоры, чтобы их не могло найти правительство США. К тому моменту, как его дочь вызывает ФБР, он уже слишком далеко. У Дубая нет соглашения об экстрадиции с США.
Ему хватит денег, чтобы спокойно жить в Дубае сколь угодно долго, в прохладных интерьерах посреди пустынной жары. В отеле или на вилле? Лучше в отеле. Он будет жить в отеле и всегда заказывать обслуживание в номер. Вилла принесет ему головную боль с подбором персонала. Довольно с него этих проблем.
– Я бы хотела спросить о вашей дочери, – говорит Джули Фримен во время их второй встречи.
– Извините, – отвечает он, – но я бы предпочел не говорить о ней. Думаю, Клэр заслуживает уважения к своей личной жизни.
– Понимаю. В таком случае могу я спросить о вашей жене?
– Вы имеете в виду Сюзанну или Винсент?
– Пожалуй, начну с Винсент. Она вас навещает?
– Нет. На самом деле, я… – Он не уверен, стоит ли продолжать, но к кому еще он может обратиться с просьбой? Его посещают только журналисты. – Можете пока не вести запись, пожалуйста, всего на пару минут?
Она откладывает ручку в сторону.
– Мне неловко спрашивать, – говорит он, – и я буду вам признателен, если вы не станете упоминать об этом в книге, но вы случайно не знаете, где она сейчас?
– Я сама пыталась ее найти. Мне бы хотелось с ней поговорить, но где бы она сейчас ни была, она явно не хочет привлекать к себе внимание.
Возможно, спуск с небоскреба вместе с мойщиками окон – чересчур мелодраматический вариант развития событий. Скорее, он мог бы пожелать Винсент спокойной ночи после вечеринки, сказать ей, что ему нужно встретиться в баре с инвестором и она может его не ждать, посадить ее в такси до дома и тем временем бежать из страны. Но нет, ему бы пришлось вернуться в Гринвич за паспортом. Что ж, если он может переписать историю ради своего побега из страны, паспорт наверняка не станет препятствием. Возможно, в антижизни он имеет привычку всегда носить с собой паспорт. Он желает Винсент спокойной ночи и садится в такси до аэропорта.
В антижизни Клэр навещает его в Дубае. Она рада увидеться с ним. Пускай она не одобряет его поступков, но они могут вместе посмеяться. Они разговаривают без всякой неловкости. В антижизни Клэр не звонит агентам ФБР.
Клэр никогда не навещала его в тюрьме и не отвечала на звонки.
Он отправил Клэр письмо в первый месяц в тюрьме, но в ответ она лишь прислала ему протокол судебного заседания на двух страницах – запись предварительных слушаний, на которых ему пришлось вновь и вновь произносить: виновен. Он помнит, как стоял там и повторял это слово; его подташнивало, а по спине бежала струйка пота. В записи протокол выглядел странным и бессвязным, напоминал скверные стихи или сценарий.
Судья: Вы признаете свою вину по первому пункту обвинения? Виновны вы или не виновны?
Подсудимый: Виновен.
Судья: Мистер Алкайтис, пожалуйста, говорите громче.
Подсудимый: Прощу прощения, ваша честь. Я признаю себя виновным.
Судья: Вы признаете свою вину по второму пункту обвинения? Виновны вы или не виновны?
Подсудимый: Виновен.
Судья: Вы признаете свою вину по третьему пункту обвинения? Виновны вы или не виновны?
Подсудимый: Виновен.
Судья: Вы признаете свою вину по четвертому пункту обвинения? Виновны вы или не виновны?
Подсудимый: Виновен.
Судья: Вы признаете свою вину по пятому пункту обвинения? Виновны вы или не виновны?
Подсудимый: Виновен.
Судья: Вы признаете свою вину по шестому пункту обвинения? Виновны вы или не виновны?
Подсудимый: Виновен.
Судья: Вы признаете свою вину по седьмому пункту обвинения? Виновны вы или не виновны?
Подсудимый: Виновен.
Судья: Вы признаете свою вину по восьмому пункту обвинения? Виновны вы или не виновны?
Подсудимый: Виновен.
Судья: Вы признаете свою вину по девятому пункту обвинения? Виновны вы или не виновны?
Подсудимый: Виновен.
Судья: Вы признаете свою вину по десятому пункту обвинения? Виновны вы или не виновны?
Подсудимый: Виновен.