Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Святослав Тараховский

То, что отдал — то твое

Роман

Автор и издательство благодарят за работу над книгой Артура Согомоняна и Аллу Николаевскую



Литературно-художественное издание

Дизайнер обложки Дмитрий Агапонов

В оформлении обложки использована фотография из фондов ФГУП МИА «Россия сегодня» (Рамиль Ситдиков/ РИА Новости)

Для форзаца и нахзаца предоставлены фото из архива А. Б. Джигарханяна

Предисловие Артура Согомоняна

Зав. редакцией Евгения Ларина

Ведущий редактор Елена Толкачева, Лариса Захарова

Технический редактор Наталья Чернышева

Корректор Денис Акинфеев

Компьютерная верстка Вера Брызгалова

Дизайн обложки Дмитрий Агапонов

Общероссийский классификатор продукции ОК-034-2014 (КПЕС 2008): — 58.11.1 — книги, брошюры печатные

16+

* * *

© Тараховский С. Э., 2020

© Согомонян А. Ш., 2020

© РИА Новости

© ООО «Издательство АСТ», 2020

* * *

«К нему вернулись слова и монологи»

Несколько слов вместо предисловия

Роман, как явствует из названия, посвящен жизни и судьбе легендарного артиста Армена Джигарханяна.

Ставлю себя на место автора и понимаю, как трудно писать о творческих личностях вообще, тем более о такой мощной фигуре, как Армен Джигарханян.

Однако, как читатель и друг Армена Борисовича, проживший рядом с ним всю свою сознательную жизнь, могу заверить вас, что и читать многое из того, что написано о Джигарханяне, не менее трудно. То и дело спотыкаешься на недостоверности, непонимании, а то и на откровенной лжи, сочиненной ради красного словца и коммерческого успеха.

Слава богу, роман С. Тараховского подобных недостатков лишен.

Наоборот. В описании главного героя в романе присутствует тонкая бережность, достоверность и искренность — вплоть до деталей речи, которые известны всем, кто хорошо знает Джигарханяна.

Книга С. Тараховского — не биографическое повествование, но художественная проза, и одновременно это исследование, которое успешно осуществляет автор. И суть его исследования — попытка найти ответы на вопросы о смысле жизни и судьбы большого артиста. Что главное для Армена Борисовича? Любовь к театру? Бесспорно, да. К жизни? К музыке? Конечно, да. К молоденьким артисткам? К юмору и философскому восприятию жизни? Скорее, да… Или, напротив, страх перед молодостью, надвигающейся старостью, немощью и болезнями? Скорее, нет…

Вот суть характера Джигарханяна: «За четыре дня до премьеры далекий, почти изгнанный фантом театра неожиданно превратился в нем в ощутимую реальность, в ноющую, растущую, в ни на минуту не покидающую душевную боль. Он уже не думал о природе, о счастье покоя и одиночества. Спал плохо, а, если все же засыпал, просыпался с одной и той же мыслью.

О спектакле.

Но и этого было мало — он вдруг реально ощутил в себе кошмарное желание сыграть короля. К нему вернулись слова и монологи, и целые куски роли, руки и ноги стали ходить, как у Лира, — он начал в себе это подмечать. Чертовщина и наваждение, магия Шекспира, думал он, но поделать с собой ничего не мог. Спектакль, только и думал он, я — Лир, а все остальное: природа, грибы, так называемое счастье и даже Татьяна — бессмыслица. Никто и ничто не сможет помешать моему театру».

Не только театр и кино создали Джигарханяна, но и Джигарханян всем своим творчеством создал и дополнил русский театр — сделал его театром острым, резким, парадоксальным, драматичным, юмористичным и трагедийным, но никогда не скучным…

Артур Согомонян

1

Все события и герои этого романа вымышлены. Любое сходство с реально существующими людьми случайно. Кроме главного героя — Армена Борисовича Джигарханяна


Вау, вашу мать! Вау!

Заведующий литературной частью театра, он же завлит, Юрий Иосифович Осинов, (с ударением на первом слоге, так требовал он сам) выпячивая на выдохе губы и паровозно пыхтя, поднимался по лестнице на второй этаж. Он был вызван художественным руководителем театра к двенадцати, как всегда опаздывал, нервничал и прибегал к матерку. Лестница была старинная и крутая, обноски выцветшей ковровой дорожки выворачивались под ногами.

«Театр, вашу мать, — думал на выдохе Осинов. — Где оно, чудо театра? Почему так? Куда девается интрига и тайна на нашей конкретной сцене, куда проваливается фантазия и смелость? Чудо театра, где оно? Почему у одних оно есть, а другие его лишены и терпят провал за провалом? Режиссеры плохие, артисты, тексты, я завлит? Тайна, все мировая тайна».

Он с ненавистью глядел на ступени. Раньше летал по ним пташкой, теперь, хоть и было ему немного за пятьдесят, тащил на ногах гири. Да и зачем он, собственно, идет к худруку, размышлял Осинов. Раз вызвал, наверняка сообщит гадость или нечто такое, что заставит работать или, по крайней мере, напрягать мозги, чего, за такую зарплату, тоже не очень хотелось. Однако, жаловаться и ныть было поздно.

Мышь перебежала перед ним ступеньку. Обыкновенная серая норушка, пресекла ему путь и юркнула в невидимую нору. Осинов брезгливо вздрогнул. Подлая тварь, подумал Осинов, откуда она здесь? Тут вам, господа, не Япония, даже не Китай! Там, заметив мышь в театре, устроили бы шумный праздник с фейерверками — там она символ удачи, процветания, счастья, но в русском психологическом театре Станиславского мышь на лестнице фойе это скандал и повод для вызова вооруженной охраны. «Мне-то что, — подумал далее Осинов, — я любую мышь затопчу одной левой, а как среагируют на мышь тонкоорганизованные артистки театра, скажем, Башникова? Известно как. Криком, потерей сознания, Скорой и претензиями по премиальным выплатам. Мышь в нашем театре — дурная примета», — предположил Осинов. Очень дурная.

Он не ошибся.

Едва миновал цветастую дорожку коридора, едва ступил в священную зону начальственного обитания, едва коснулся почтительным стуком двери кабинета, на которой бронзовела любимая, прости господи, фамилия, как из нутра — слышит он что ли через стену? — раздался скрипучий, незабываемый голос:

— Иосич? Заходи на расправу, смерть примешь.

Шутит, сразу отметил Осинов. Плохо.

Джигарханян был сед, мудр, крепок, нетороплив и в движениях экономен; в разговоре предпочитал народную мудрость: поговорки, присказки, байки. Он был великим и любимым артистом, всенародная слава обняла его давно и до сих пор не выпускала из объятий, он мог не появляться на экране годами, но каждое редкое его появление вновь вызывало восторг. «Мы тебя не больно зарежем», — до сих пор повторяла страна.

Сейчас он восседал царем в широченном, обитом кожей итальянском кресле, подаренном ему труппой театра на очередной юбилей. Сколько их было? Мелькнуло у Осинова — сразу и не вспомнишь. Самородок, гений, царь, худрук — кому же, как не ему быть царем? Царь, царь, истинный царь, который никогда не ошибается. Царь и крепость. Царь-надежа. Чудо театра, где оно? Вот оно где, только в нем. Когда-нибудь я о нем напишу, подумал завлит, обо всем напишу, всю правду поведаю народу, и пусть народ сам решает…

— Заходи, сын, — заворочался, заворчал худрук. — Заходи, талантище, заходи, золото мое. Бери стул, присаживайся…

Хвалит, подумал завлит. Совсем плохо.

Приятные и похвальные обращения ничего не означали. В театре к ним привыкли и внимания не обращали. А с некоторых пор лестных обращений стали побаиваться, они означали затишье перед срывом, головомойкой и увольнением.

Тучи сгущались, чернели, но расправа пока не грянула. Не дрожать, мелькнуло у Осинова в спинном мозге. Может, пронесет.

На столе пред худруком традиционно золотились напитки, играли огнями зерна граната, млел рассаженный надвое арбуз, сверкал виноград, истекали сладостью груши.

Завлит покорно подсел к столу, отказываться перед смертью не имело смысла.

— Армяне пьют коньяк, — сказал худрук. — Я обожаю армян, поэтому пью виски. Ты как?

Попробовал бы завлит отказаться. Лучше не надо.

— Да. Конечно, — сказал завлит.

Вытянулась мохнатая рука худрука, плеснула в стекло любимый виски Туламор.

— Пей. — сказал худрук. — Ты настоящий друг артистов. Пей на здоровье. Хотя, с другой стороны, зачем оно тебе?

Действительно, зачем? Что яд, что виски — смерти не помеха. Завлит молча выпил. Виски был очень хороший. «Последний виски перед казнью», — подумал завлит. Теперь уж точно, не пронесет.

Он деликатно закусил одной черной виноградиной и взглянул на худрука. Их взгляды сшиблись в пространстве и погасли в стороне без искр и симпатий. Худрук отвел темные глаза и углубленно занялся арбузом.

Нервы у завлита не выдержали. Погибнуть сразу, подумал он, ей-богу легче, чем, закрыв глаза, бесконечно ожидать удара занесенного над головой топора.

— Зачем вызывали, Армен Борисович? — спросил Осинов. — Добрый день. Я весь внимание.

— Не догадываешься? — загадочно ответил худрук и погрузил лик в арбузную мякоть. Пауза была озвучена шумным всасыванием арбуза и нарочитой неторопливостью.

«Держи паузу, старый артист, — с раздражением, разбавленным уважением, соображал Осинов. — Долго держи, у тебя это получается. Но ведь когда-нибудь она закончится? Я подожду».

«Жди, — словно в ответ завлиту думал худрук. — Сыграем психологический театр. Я измучаю, измочалю тебя паузой. Изведу, изничтожу, на колени поставлю! Заставлю всех вас, пьяниц, лентяев, педерастов и предателей работать! Станиславский мне поможет!»

Арбуз был съеден. Корка отодвинута в сторону. Пауза длилась.

Худрук был броваст, суров, но в сердцевине своей справедлив и мягок. Он карал и жаловал, терял и приобретал, но никогда ни о чем не жалел. Все, что с ним и в пределах его рук и возможностей происходило, было его жизнью, а как может человек, думал худрук, сожалеть о собственной жизни? Смысла не имеет.

Он не сказал завлиту ни слова, но бровь его гуманно дрогнула, рука снова вытянулась щупальцем и наполнила дорогим виски стакан родного завлита.

— Пей! Закусывай, Иосич. Может в последний раз.

— Я на работе, — отозвался Осинов с твердым намерением стоять до конца. — Не имею права.

— Это временное препятствие. Извини.

— Вы хотите сказать, что…

— Я хочу сказать… — Худрук откинулся на спинку кресла, прикрыл глаза, взял дыхание, открыл рот, и Осинов увидел и услышал…



— Да, игрушку мы профукали…
Протетенили, прозяпали,
Нет бы где-нибудь на севере,
Так ведь это же на Западе!..



Худрук умолк, уронил усталые руки…

Завлит онемел от счастья. Как было сыграно это четверостишие!

Другой человек сидел сейчас перед Осиновым. Не народный, не худрук, даже не артист. Бард, баюн, говорун-симпатяга, вагонный пьяница, обаятельный полубомж, тот самый древний, коренной, советский еще человек с вокзала или забегаловки, да что там — сам народ сидел сейчас перед завлитом — с заскорузлыми ладонями, работящий, терпеливый, великий и простой российский народ. Народ, над которым творятся эксперименты. Народ, которому всегда трудно. Народ, которому можно простить все.

Ничто не радовало завлита в последнее время — но восхищало, как и прежде, только одно: реальное искусство. Искусство, на которое он только что налетел словно лодка и пробил днище. Он вмиг забыл все обиды и заново возлюбил худрука, великого носителя чуда искусства.

— Кто написал? — спросил худрук. — Чьи слова?

Осинов скромно пожал плечами, склонил на сторону голову, растерялся.

— Плохо знаешь, — сказал худрук. — Мало знаешь. Не то, что надо, знаешь. Ничего не знаешь. Потому и театр наш в жопе.

Насчет жопы было слишком. Осинов слегка обиделся и задал в лоб прямой вопрос:

— Почему вы считаете, что мы в таком заповедном месте?..

— Честно тебе скажу: потому что знаю! Не остри, Иосич, пей, закусывай, молчи… Зал у нас пустой! Сплошной обсер. Молчи! Никто на спектакли не ходит. Молчи! Думаешь, не знаю, что ротами пожарников из части привозите, чтоб видимость публики создать — все знаю, доброхотов и предателей много больше, чем ты думаешь. И касса пустая — что с солдата возьмешь? Портянки?

— Портянок давно в армии нет, — обороняясь, буркнул Осинов.

— Есть, Иосич, есть, — не согласился худрук. — Портянки у тебя в голове. Извини за слово «в голове».

— Спасибо. Я могу уйти?

— Сиди, — приказал худрук.

Завлит отодвинул от себя стакан — худрук такую мелочь вниманием не удостоил. Он выставил как указующий перст кривоватый сухой палец. Продолжил:

— Там наверху тоже все знают! Деньги нам из бюджета дают, а вот возьмут и перестанут на ветер цветные бумажки бросать. Мне уже намекали, Иосич, да что там намекали — прямо озвучили: так и будет!.. Скажу тебе со всей большевистской прямотой: они будут правы… И виноват во всем единственно только ты, Иосич. Молчи! Прямо тебе скажу: плохой ты завлит…

«Господи, — подумал замученный завлит, — а хватить бы тебя сейчас дед по затылку той тяжеленной мраморной пепельницей, что стоит у тебя на столе, и муке конец!.. Потому что виноваты вы, Армен Борисович! Виноваты вы, а все валите на меня. Рыба гниет с головы!» — хотелось крикнуть Осинову, но он сдержался. Снова глотнул с налета виски, заел виноградиной и понял, что сетью половодья не сдержать… «В одном он прав, — признал про себя Осинов, — я завлит плохой. Ленивый и нелюбопытный. Он плохой худрук, я плохой завлит. Вперед, труппа театра, вперед, к новым творческим свершениям!»

— Раньше вы меня хвалили, — вслух сказал он. — Говорили, что могу…

— Раньше было раньше, Иосич. Пьес хороших нет, репетировать нечего, актеры разбегаются по сериалам, они как дети, им вместо игрушек пьесы нужны, а ты что им предлагаешь?! Попки-жопки?

— Ну, почему же… — вяло возразил завлит, — у нас есть русская классика…

— Молчи!.. — худрук поднялся из-за стола, невысокий, крепкий, кряжистый, чуть склоненный вперед будто горбатый — не спеша двинулся по кабинету, мимо подаренных картин на стенах, афиш, каких-то пожелтевших дипломов — остановился за спиной у Осинова, и завлит затылком и плешью ощутил его приблизившееся опаляющее внимание… — Хватит русской классикой прикрываться! Помнишь, как мы с ней обосрались в позапрошлом сезоне?

— Хорошее не забывается, — мрачно кивнул завлит.

— Вот и молчи. Молчи! — с силой повторил худрук. — Классику не трогай, у нас не Малый театр, не дано… Ты мне современную пьесу найди, такую, чтоб… — он сжал худой и крепкий, костистый кулак… — Видишь, время какое? Что на дворе творится — видишь? Все кипит и сплошь пузыри! Сплошной твиттер, инстаграм — извини за слово грамм — футбол и хоккей! Плюс фитнес, плюс реклама, плюс банки и проценты! Народ на фу-фу в театр не заманишь, ему настоящие пьесы нужны, плюс мысли, которых у тебя нету, плюс новая энергетика! Так что ты, золотко, что хочешь делай: бегай, прыгай, кричи, кувыркайся через жо, но пьесу найди! Острую найди, радикальную, провокационную, на грани запрета — бомбу мне найди! Хорошо меня слышишь? Ты театр погубил, ты его и спасешь! Честно тебе скажу: не спасешь — всех погубишь, себя — первого! Мне нужна сенсация, лом в зале и аншлаг в кассе, чтоб билеты за полгода нарасхват рвали, чтоб спекулянты за билеты друг друга резали! — ты понял меня, талантище?! Мне нужна такая самоигральная пьеса, чтоб любой артист Пупкин играл как Табаков, чтоб любая артистка Сиськина играла как Доронина!

— Где же я такое найду?.. — завлит был обескуражен.

— Страна у нас плохая, трудная — знаю, но не настолько, чтоб на всю страну пьесы подходящей не нашлось! Ищи. Ищи, как хлеб ищут. Ты будешь искать, я буду искать, все будут искать. Но спрос с тебя. И ответ — с тебя…

Осинов вдруг ощутил самое страшное мужское ощущение. Бессилие. Как когда-то, когда любимая девушка сказала ему: «еще», ему стало страшно, потому что он знал, еще раз он не сможет. Слова худрука напомнили ему ее слова. Он обмяк. Беспощадное наше время, подумал он. Моя беспомощность, мой конец.

— Честно тебе скажу: я тебя не просто уволю, — продолжал наезд худрук. — Я тебя растопчу, измельчу, превращу в пыль: дуну — разлетишься. Чтоб ни один театр близко к себе не подпустил…

— Понял, — сказал завлит и притих. Мыслей не было, чувств тоже. Жгла боль и несправедливая обида.

— Понял — иди, — сказал худрук, отвернулся и глухо, театрально добавил. — Иди и помни: каждое мое слово — правда. Чистый Шекспир.

Как он встал, как подняли его ноги и довели до двери, завлит не запомнил. Запомнил почему-то одно: как уже, взявшись за бронзовую ручку, задал худруку идиотский вопрос:

— Скажите, Армен Борисович, кто те стихи про игру написал, ну, которые они… про…зяпали?

— Иди, — сказал худрук. — Иди, плохой завлит. Болтаешь много о классике, а классику не знаешь… — Следом за закрывшейся дверью, он опустился в кресло и махнул виски. — Педерасты. Галича не знают. Вот с кем приходится работать, — добавил худрук и от обиды слегка, по-старчески прослезился. — Всех разгоню. Педерастов, предателей и пьяниц — всех по ветру раздую!..

2

Как он оделся и вышел на улицу, завлит не запомнил.

Холодный воздух остудил голову, охладил нервы, но несправедливость и боль все еще выжигали сердце. Он отошел от театра метров на тридцать, плотнее натянул на уши шерстяную финскую шапку-чулок и оглянулся.

Присыпанное снежком, лишенное пристроек и парадного подъезда старое здание театра торчало нелепой загогулиной, окруженной современными постройками. Когда-то здание было кинотеатром, но в новые времена за ненужностью городу и по праву славы оно было передано театру Армена Д. Строение переделали ловко, но, как принято, наполовину, и родовые киночерты наполовину остались в его новом облике. Возник гибрид, который многие называли уродом. «Старье, старье, никому не нужное и тебе не нужное — кинотеатральное старье», — переживая, отметил для себя Осинов. Но именно здесь и сейчас ткнула его тупая игла в сердце, именно здесь и сейчас он смертельно осознал, как бесконечно любит этот театр — с его пылью, кулисами, интригами, завистью, бездарностью, провалами и взлетами. Он еще раз вгляделся в театральные фонари и афиши. «Любите ли вы театр, как люблю его я?..» — шепотом прошептал он себе извечный Белинский вопрос и шепотом себе же ответил, что вопрос не по адресу — он, завлит, любил театр, и жизни своей без театра не мыслил. Он любил артистов, но не любил худрука. Он обожал худрука, предан был ему как пес, но не уважал себя, завлита, за свою работу — он был натурой сложной и в конечном итоге всегда и во всем благородно винил себя.

Однако с пьесой надо было что-то решать. «Пойди туда не знаю куда, принеси то, не знаю, что», — вспомнилась ему старинная русская сказка, которая когда-то забавляла его тем, что не имела решения и подсказок. Но расписываться в поражении и заранее сдаваться ему не хотелось, не таков он был человек. Осинов заглубился в метро, смешался с народом: студентами, курьерами, приезжими, работягами, проститутками, пенсионерами, криминалом и прочими составными частями народа, и, глядя на них, самокритично себе заявил, что, если он уйдет из театра, театру и народу лучше от этого не будет. Да, повторил он себе еще раз под грохот подходившего поезда, так оно и есть.

Однако с пьесой надо было что-то решать. «К кому бы обратиться, с кем посоветоваться, где искать сумасшедший текст? А-а!» — осенило его, он знает к кому обратиться, точно, помочь может только он, его дружок и звезда театра Олег Саустин!.. «Или? Или? — он опять, словно по кругу, вернулся к прежней идее, — может, все-таки уйти? Бросить чудотворного мучителя худрука, театр, пыль, проблемы, зависть, интриги, вздохнуть полной грудью и наладить новую жизнь? Да, уйти!» — утвердился он было на этой последней разумной мысли, двери вагона захлопнулись; поезд понемногу взвыл и умчал Осинова в бездну тоннеля и безвременья.

Но здесь в черной бездне, под стук колес, меж станциями «Университет» и «Проспект Вернадского», среди чужих ног, спин и глаз в голову ему влетела еще одна простая и лихая дилемма. Надо было либо найти пьесу, либо… идея, что посетила его, была так отвратительна и глупа, что он не сразу решился ее сформулировать. «Либо, — еще раз повторил он, словно для разгона и все же решился идею оформить словесно, — как бы сделать так, чтоб… свалить и удалить из театра худрука!» Сформулировал и сам себя испугался. Свалить самого худрука? Великого деда, который когда-то пригласил его, безвестного юношу Осинова, из областного театра Пензы в Москву? Невероятная, нереальная глупость и гадость, достойная неблагодарного идиота, и хорошо бы, чтобы о ней никто никогда не узнал. Или… подумал он и похолодел, а что, если свалить гениального худрука и есть то самое главное его достижение, к которому всегда готовила его жизнь? Подумал так и жутко стало самому, потому что понял, что, наверное, это и есть правда. «Есть оружие более страшное, чем ложь — это правда», — вспомнилось ему к месту великое изречение Талейрана.

Поезд сбавлял ход, приближалась станция. Станция рокового решения, усмехнулся Осинов.

«А что, — понемногу успокоил себя Осинов, — почему бы, собственно, и не свалить? То звездное, то победное время великих премьер давно миновало, кануло в лету, и что теперь? Провалы, попреки, унижения, рота солдат на спектаклях и вечное недовольство! Несправедливо, обидно и горько. Обсер, обсер, обсер. Как будто все дело во мне, а не в том, что изменилось время, и поезд нашей удачи уже ушел… Хватит, дед!» Тебе пора подвинуться на почетный покой, и он, наглый Осинов, знает, как это сделать! Он, Осинов, зав. литературной частью, в его памяти целый мир пьес, он не будет ничего придумывать, для начала он возьмет из пьес что-нибудь самое безобидное, всего лишь организует небольшой слушок, сговор, он пустит по театру легкий компромат, облачко, сплетню, что разрушит со временем любую добрую волю, любое доброе имя, и все это будет вполне в театральной традиции. Чистый Шекспир. Подумал так — тотчас передернуло его от собственной черной подлости, он попытался отогнать от себя идею-наваждение как нелепую, неуклюжую шутку, но идея не исчезала, чем яростнее гнал ее от себя Осинов, тем все прочнее она располагалась в нем, наконец, сообразил он, она поселилась в нем рядом с его собственным злом. А зло, подумал Осинов, изначально и вечно живет в каждом человеке, стоит его только разбудить, подкормить и дать волю. «Вот, оказывается, я каков!» — удивился собственной натуре Осинов, вот на какие подвиги способен! А что, круто! В духе беспощадного и беспомощного времени. Значит, так тому и быть…

Станция. Двери вагона разъехались, заставили Осинова шагнуть на перрон. Шаг, другой, третий. «Так и пойдем к справедливости, — сказал себе завлит, — неторопливо, шаг за шагом, до самой победы…»

Но нет, вдруг решительно остановил он себя и окончательно понял, что самоотравился собственной фантазией. Нет, нет и нет. Гораздо проще найти хорошую пьесу, надо искать лучше. Да, да, да!.. Или… или все-таки злое дело много легче и, значит, свалить легче, и все дело в том, чтобы перековать идею зла в нечто действенное, продуктивное. Спроси Шекспира, Осинов!..

Придержав мысли, он поднялся из подземелья на поверхность Москвы, достал смартфон, нашел пальцем номер и приложил аппарат к покрасневшему от волнения уху. Долго не отвечали, но Осинов был упорен.

3

В три минуты все было кончено.

Звонил мобильник, они не реагировали.

Аэродром был широк. Общая фигура распалась на далеких раскатившихся две. Он отыскал ее пальцы на другой половине поля, сплел со своими, и оба затихли.

— Замуж хочу, — прошептала Вика. — За тебя.

Мобильник снова высверливал мозги.

— Неужели из театра? — поморщился он. — Не хочу. Я умер.

— Ты не ответил на вопрос, — сказала она.

— Я тебя услышал, дорогая, — сказал он. — Давай пить чай.

— Чай? — переспросила она и в ее вопросе был совсем другой, не чайный смысл. Он не ответил, и она вернулась к чаю. — Ладно, будем пить чай, — сказала она. — Я сейчас.

Встала и исчезла в ванной.

Саустин, наконец, ответил надоевшему мобильнику.

— Привет, — сказал он в трубку и выслушал просьбу собеседника. — Не вопрос, — ответил он. — Давай через полчаса, Юрок, раньше не надо.

4

Олег Саустин был премьером театра и любимым артистом худрука. Армен гордился им не только как хорошим артистом, но еще и тем, что создал его почти с нуля. Пять лет назад Саустин приехал в Москву из забытой провинции и явился на просмотр к худруку зеленым неумехой. Он показывался отрывком из Гамлета и был так плох, что ожидавшие своей очереди на показ другие конкурсанты, сидевшие в партере, не могли сдержать улыбок и от стыда за коллегу прятали за рядами кресел головы и лица. Он был высок и, пожалуй, хорош собой, но на сцене отличался одеревенелой зажатостью и полным непониманием того, что делает — надо было обладать проницательностью худрука, чтобы разглядеть в этакой деревянной оглобле способного артиста. Худрук принял оглоблю в театр, первое время сильно об этом жалел, но надежды не терял. Он упорно тратил себя, занимался с Саустиным лично, и однажды, во время спектакля Гроза по Островскому, произошло чудо: исчезла оглобля, исполнявшая роль Кудряша, и родился артист. С тех пор оперившийся под рукой и глазом худрука Саустин переиграл весь мужской репертуар театра; по старинной театральной классификации он был героем-любовником, в нынешнем же театре, где амплуа смазаны, сбиты или не существуют вовсе он просто, по велению худрука, играл все лучшие роли и во всех был хорош. Год назад ему дали премию «Маска» как лучшему молодому артисту, его наперебой приглашали в сериалы, а поклонницы неизменно поджидали его у артистического выхода с глупостями типа любовь.

А все же настал день, когда успеха на сцене стало для для бывшей оглобли мало.

Это открытие Саустин сделал случайно, во время спектакля, когда вдруг почувствовал, что ему скучно. Его более не вдохновляли ни новые роли, ни партнеры, ни, тем более, исполнение чужой режиссерской воли — в рамках актерской профессии ему стало душно. Командовать ему вдруг захотелось, сидеть в зале за режиссерским столиком, орать на марионеток-актериков на сцене, вкладывать им в уста, в движения и в задачи свое видение спектакля — ему захотелось стать главным и ответственным за театральный процесс — захотелось сделаться режиссером. Как только понял он про себя такое, мир и земля закрутились для него в другую сторону, сил прибавилось безмерно, и во всем появился смысл. С новой великой своей идеей он кинулся к отцу родному, к Армену Борисовичу, но встречен был прохладно. «Вот я, — сказал худрук, — я большой артист, но в режиссуру не особо рвусь. Честно тебе скажу, может получиться так, что ты не станешь режиссером, а артиста в себе затопчешь — такие случаи знаю. Впрочем, препоны не чиню, пробуй, поставь что-нибудь, покажи, докажи…»

Вместе с Осиновым — они и задружились тогда — решили мастера поразить. Решили поставить и показать отрывок из сложнейшей повести англичанина Ивлина Во «Незабвенная», ироничную историю про то, как в процессе работы морга происходит любовь между сотрудниками. Бальзамировщик, испытывающий сердечные чувства к коллеге гримерше, изо дня в день посылает ей на конвейере не цветы, а очередной мужской труп, на губах которого он искусно изображает нежные улыбки. Тонкая душа гримерши тронута, бальзамировщику, а не грубому шоферу, развозящему гробы, отдает она свое сердце. Бальзамировщика играл сам Саустин…

Показ состоялся утром, вместо обычной в это время очередной репетиции. Зал был почти пуст, если не считать нескольких любопытствующих артистов, звукооператора в окошке радиорубки над зрительным залом и осветителя на лесах.

По команде Саустина действо началось темпераментно, мощно, кое-кто в зале поначалу смеялся; потом все притихли, пораженные темой и текстом.

Кончился показ, и в зале повисла смертная тоска.

Цели своей Саустин достиг. Мастер действительно был поражен, даже заохал и закрыл глаза. Тишина установилась и в зале, и на сцене такая, что Саустин и Осинов недоуменно переглянулись, понять не могли, что бы это значило. Все смотрели на худрука, он, как всегда, держал паузу да так долго, что Катька Мухина, сыгравшая в отрывке гримершу, нервно хихикнула и подавилась смешком.

Наконец, мастер открыл глаза.

— Да, — сказал он, — да-а…

Что такое его «да» было неясно. Саустина трясло.

— Как, говоришь, — продолжил, обращаясь к Саустину, худрук, — Ивлин Во называет нас, еще живых?

— Ждущие своего часа, — ответил Саустин, смутно догадываясь, что ему ждать своего часа осталось недолго.

— Ждущие своего часа. Замечательно, — усмехнулся худрук и снова закрыл глаза. — Иосич! — вдруг встрепенулся и перескочил Армен Борисович на завлита, — ты мне книгу эту принеси, я внимательно почитаю, по-моему, книга интересная… А по поводу вашего отрывка скажу честно: актеры сделали все, что могли, режиссера не подвели. Но режиссуры в этом отрывке я лично никакой не увидел. Что мы играем? Я не понял. Говнище какое-то, каша бесформенная. Нет ее, режиссуры, нет и конец! Иллюстрация текста, артисты, извините, играют ротом, то есть ртом, текстом, за которым ничего нет. И это режиссура? Извините меня, сильно извините. У кого-то есть другое мнение?

Ждущие своего часа зрители, понятно, смолчали. Не потому, что мнение было единодушным, а потому, что все знали: лучше худрука никто театр не понимает, злить его и спорить с ним бесполезно, можно нарваться на «выйди отсюда вон» или, еще лучше, на «в этом театре вы больше не работаете».

Саустин продолжил жизнь артиста, но без прежнего энтузиазма. Мысль о режиссуре не оставляла его. Он приготовил и показал худруку еще один отрывок из «Царя Федора Иоановича» и снова Армен Борисович его затоптал. «Во-первых, я не увидел новой энергетики. Во-вторых, нет перпендикулярной режиссуры, чтобы действие шло, скажем, против текста или наоборот», — приговорил он к неприятию отрывок и заодно режиссуру Саустина.

Что такое первое и что такое второе лучшие умы театра понимали не очень четко. Спросить деда было боязно и означало себя подставить, актерские же фантазии были разнообразны, но вызывали некоторые споры. Комик Шевченко, слабый на рюмку, предположил, что все очень просто и что новая энергетика означает все делать на сцене быстрее: быстрее говорить и быстрее двигаться. Он, исполнявший Хлестакова в Ревизоре, попробовал применить такой подход, но в результате худрук получил замечание от учителей, приведших на спектакль по классике учеников старшеклассников. «Все это, конечно, очень интересно, но, извините, Армен Борисович, ничего понять было невозможно. Вместо великого текста Гоголя — какие-то скороговорки, странные прыжки Хлестакова по сцене и полное безобразие», — заявили они. Худрук вызвал Шевченко в кабинет и провел с ним персональную беседу, после которой комик несколько дней не пил. На вопрос товарищей о сути новой энергетики он заявил, что все понял, но не стал вдаваться в детали, сказал лишь, что новая энергетика понятие очень индивидуальное. Вопроса о перпендикулярной режиссуре Шевченко тоже удалось избежать, он сказал, что учит новый текст, заперся в грим-уборной и не выходил оттуда, пока все не разошлись на чай, кофе, ужин, ночь.

5

Полчаса истаяли мгновенно. Едва они покинули душ и что-то на себя нацепили, как затренькал в прихожей звонок.

Осинов пришел не пустым, принес пакет с четырьмя бутылками пива. Щедр завлит, щедр, отметил про себя Саустин, пакет принял и промолчал.

— Здорово, Юрок, — сказал он. — Проходи. Чего так рано — случилось что?

— Случилось, — сказал завлит.

— Что?

Завлит вместо ответа уперся взглядом в возникшую за спиной Саустина Вику.

— Вика, она, конечно, актриса и женщина. Но она своя актриса и своя женщина, — сказал Саустин. — Мы репетировали любовь.

— Репетировали? — удивилась Вика — Ну-ну.

— Что случилось, Юр? — спросил Саустин.

Завлит тоже умел держать паузу. Посмотрел на всех отрешенно, прошел к столу, сел, задробил по полу каблуком ботинка.

Он знал эту квартиру, он, можно сказать, прописал в ней счастье. Два года назад худрук выбил ее в мэрии для любимца Саустина. Осинов вместе с Олегом выбирал обои, занавески, менял полы и сантехнику; раньше вместе с Олегом в ней жила его прежняя любовь — Алена, теперь нынешняя любовь — Вика, и это было нормально, так принято в мире театра и никого не удивляло — театр — вертеп, но вот то несправедливое, что произошло с ним!.. Впрочем, в театре нормально и это, театр искусство крепостное, барское, и барское самодурство худруков никто отменить не в силах. Крепостничество, отмененное сто пятьдесят лет назад, прекрасно поживает в театрах, подумал Осинов. Барин и палка, вспомнил Осинов любимое изречение Армена о театре. Барин, палка, боль, дрессировка, результат. Главное — результат, который, как ни странно, часто бывает хорош…

Саустин дал знак; Вика исчезла, чтоб явиться через три минуты со стаканами, подсохшим сыром на блюде и открывашкой. Пиво зашипело и брызнуло в стекло, напомнив завлиту любимые звуки пивбара.

— Может, чего покрепче, Юр?

— Не сейчас.

Чокнулись, глотнули пенного, зажевали сыром. Более молчать было нельзя. Взгляды вопрошали и требовали ответа.

— Мне срочно нужна хорошая пьеса, — сказал Осинов.

Саустин шумно, по-йоговски выдохнул.

— И все? Напугал, черт! — заключил он. — Кому она не нужна? Всем нужна.

— Ты не понял, — сказал Осинов и пересказал приятелю разговор с худруком. — Растоптать меня хочет, измельчить, превратить в замазку.

— Блин, — Саустин заново наполнил стаканы. — Опять у деда приступ. Зачесалось.

— Где? — спросила Вика.

— Там, — ответил Саустин, и больше женских вопросов не возникло.

— Дай, что ли, что-нибудь поинтересней… — разволновавшийся завлит обратился к Вике. — Будем думать.

Вика упорхнула на кухню.

Завлит обернулся к Саустину.

— То, что спектаклей достойных нет — я виноват, то, что режиссеров нет, что зал пустой — тоже я! Во всем говне виноват я. Это я-то? — возмущался Осинов, — который столько лет на него и на театр горбатился как раб, который чуть ли ни землю вокруг перепахивал, чтобы лучшие пьесы для него находить — и русские, и переводные! Из интернета и библиотек не вылезал — и находил, находил! Никто их поставить толком не мог, но это ведь проблемы уже не мои!

— Не твои — согласен. А он никого к режиссуре не подпускает, — вставил Саустин. — Всех достойных режиссеров разогнал, конкурентов не терпит. Остался один верный пес Генка Слепиков. Не спорю, он человек профессиональный, все терпит и делает, но нового слова сказать уже не может и «Незабвенную» ему не поставить. Шлепает спектакли как под копирку и получается, как десятая копия: бледно, сыро, серо… А мне — вот он даст постановку!.. — и звезда выставила напоказ наглый, как член, кукиш.

Завидует, быстро подумал завлит. Завидует Слепикову. Завидует другим режиссерам. Браво! Я не глуп, быстро подумал завлит. Ах, как я не глуп…

— Что касается меня, то я Армену не завидую, — вслух озвучил Осинов. — У меня с ним — все. Отрезано, закопано, забито.

— Свежо преданьице. Ты столько лет его защищал.

— От любви. До ненависти…

— А помнишь, как ты со мной спорил?

— Лишний раз убедился: добро наказуемо. За добро только что полной мерой наложили. До сих пор изо рта воняет. Теперь — все. Теперь думаю: либо уйти из театра, либо…

— Либо что? Ну, ну, смелее, — почувствовал важность момента, Саустин. — Смелее. Звучи дальше.

— Я не шучу, Олег.

— Вижу.

— Я тоже вижу, — мило улыбнулась Вика.

Она принесла водки и тарелку редиски. Разговор прервался на чоканье, питье, условную закуску. Водка толкнула, ускорила кровь. Второй рюмкой мужчины догнали первую. И снова налили. Осинов пил жадно, с размаха забрасывал водку в рот, Саустин пил спокойно, Вика приглатывала.

Но водка, по обыкновению, не расслабила, завлит помрачнел еще больше. Руки его сжимались в кулаки словно готовились к схватке. Осинов не был сильным и смелым, скорее наоборот, но разъяренный, поддатый и несмелый психопат вдвойне опаснее самого смелого.

— Вика, по-моему, у тебя на кухне гора немытой посуды, — сказал Саустин.

— Все вымыла, — не поняла намека Вика.

— У тебя чайник кипит, — сказал Саустин.

— Еще не ставила, — отозвалась Вика.

— Вика! — Саустин так сыграл гнев, что до артистки дошло, ее сдуло… — Старик, ты не озвучил, — снова обратился Саустин к завлиту.

— Ты уже и так все понял, — сказал Осинов.

Саустин облегченно выдохнул, разгладил лицо и пожал протянутую ему руку.

— Наконец-то, — сказал он. — Созрел. Я тебе давно говорил и, сам понимаешь, я — с тобой. Раскорячился дедушка наш, всю дорогу перекрыл. Гнать его надо! Причем учти… — артист взял паузу, после которой его прорвало. — Речь идет не только о том, чтобы изгнать худрука — это мы сделаем, не вопрос — а вот что будет после изгнания? — Он приблизил голову к завлиту, зашептал громким шепотом, как трагик, и у завлита высыпали мурашки страха… — Я веду речь о госперевороте, о практическом захвате театра. Дело романтическое, высокое, заводное — героическое!

Грандиозность замысла приподнимала над землей. Блин, изумился завлит, опять Шекспир!

— Захват — в каком смысле? — испуганно спросил он.

— Не можем мы ждать пока минкультуры назначит нам нового худрука. Мы должны сами решить этот вопрос…

Завлит более не задавал пустых вопросов, его нетерпение сквозило в глазах, в нетерпеливом покачивании головы, в пальцах, крутивших пустую рюмку…

— …Очень просто, — продолжал Саустин. — После переворота образуем худсовет.

— Хунту?!

— Художественную хунту. Я стану главным режиссером, Вика — главной звездой…

— А я? — не стерпел завлит.

— С тобой тоже все просто. Ты станешь худруком.

Худруком? Я? Идея была столь неожидана, что поначалу не вошла в завлитовскую голову. Следовало выпить и осмыслить.

Выпили и осмыслили.

Осинов осмыслил быстро и сразу, и с благодарностью решил, что Саустин первый, кто по достоинству и справедливо оценивает его профессиональные качества. Наконец-то, хоть кто-то, хоть когда-то, и абсолютно он прав. А раз так, то хунта так хунта! И действовать надо по Шекспиру, читай и действуй, у него уже все написано.

Он сказал «спасибо», пожал протянутую руку и быстро подумал о том, что по иронии и подлости судьбы в этой выбитой у чиновников и подаренной худруком артисту Саустину квартире рождается заговор против самого благородного дарителя. Сложна жизнь, успел подумать завлит, сложна, непредсказуема, прекрасна и шекспирообразна. Подлость обратная сторона благородства и хороших дел, подумал завлит и не забыл подумать о том, что сам в этой подлости участвует. Иногда случается, в оправдание себе подумал он, снова призвав на помощь Шекспира и мировой репертуар. Подлость Гамлета, умертвившего Розенкранца была задумана для того, чтобы в пьесу, то есть в жизнь, снова вернулось благородство…

— Спасибо, — еще раз вслух подтвердил завлит и передохнул, чтоб справиться с одышкой. — Но как, как с ним бороться — вот мне что скажи? С чего начинать? Не могу же я завтра явиться в театр и сказать ему, что пьесы не нашел? Растопчет.

— Растопчет…

— А как?

— Не знаю.

Саустин задумался, встал и распахнул форточку — снежинки зарулили в квартиру и напомнили о зиме. Саустин шумно всосал холодный воздух, закрыл глаза и втянул живот. — Хатха-йога, — бросил он полушепотом.

Саустин отрешился от мира, перенесся в Индию и превратился в гималайского йога. Ледяные Гималаи ступили в московскую комнату, их поднебесный смысл и высокий зов необозримого пространства. Шамбала. Снег. Холод. Вечная и чистая душа предтеча любого открытия.

Осинов впервые присутствовал на сеансе и потому с любопытством наблюдал. Он знал, что в последнее время артист увлекается древним учением и считает, что индусы помогают сосредотачиваться, работать над образом и рожать идеи. Действо началось, непродвинутому Осинову было немного смешно, но он терпеливо ждал и смотрел на друга с верой, надеждой и любовью — а вдруг чудеса индийские соединятся с вечным русским поиском?

Саустин вдыхал и выдыхал, шевелились, разгоняя пыль, легкие занавески, время неслось вперед, время обещало высокие откровения. Наконец, Саустин тесно выдохнул сквозь плотно сжатые губы и решительно вернулся к столу.

— Ну? — не терпелось завлиту.

— Просветление не произошло, — признал Саустин. — Придумалось только одно.

— Что?

— Нейтрализовать.

— В каком смысле?

Большой палец правой руки Саустин настроил острием вниз, в землю, что с древнеримских времен означало только одно. Осинов встрепенулся от ужаса и злого восторга.

— Ты чего? — зашептал он. — Серьезно?

— Более чем.

— Ну, блин, у тебя и йоги! — удивился Осинов. — Прямо вот так, натурально?

— К сожалению, на это йоги неспособны. Символически. Морально. А, если серьезно, ничего я от них не словил.

— Как же так? — не понял Осинов.

— В российских проблемах йоги не пляшут.

— Слабосильные они, — расстроился завлит. — Не Шекспир.

Снова выпили. Пальцы царапнули пустую тарелку — редиска кончилась.

— А если все-таки серьезно, по-русски? — переспросил Осинов.

— Кроме коллективного письма министру ничего придумать не могу, — сказал Саустин.

— Свеженькая мысль, Олег.

— Ты просил: по-русски.

— Богато.

— Зато эффективно, Юрок.

— Согласен. А кто подпишет?

— Я, ты, другие… Ты литератор, ты письмо изобрази, а я ребятишек в театре подломаю. Многие на него зуб имеют…

— Многие, но не все, Олег. А предателей много, обязательно донесут. Глуповато, Олег.

— Глупость замечательная, — сказала возникшая в комнате Вика чудесным образом, через подслушивание, оказавшаяся в теме. — Массового восстания все равно не будет, а отдельных подписавших дед с удовольствием уволит — или вы хотите доставить ему удовольствие?

«Она права», — быстро подумал завлит и вспомнил, что великий дед — прирожденный охотник, вспомнил его главный критерий при отборе новой пьесы. «Для меня главное, — всегда говорил Армен Борисович, — не идеи, идеалы, сюжет — но, чтобы в пьесе был след, запах, тропа, дикость и кровь, чтобы в пьесе, как на природе, свободно жили двуногие, то есть мы с вами». «Сцена — вольер зоопарка, — часто повторял он, — зрители — посетители, которым должно быть интересно за животными наблюдать». Вика сто раз права, еще раз подумал завлит: там, где след, запах, тропа, там, значит, близко дикость и кровь — он уволит и словит охотничье удовольствие первобытного человека. Да и носит он в жизни и в театре почти охотничий гардероб: никогда пальто, пиджаки и галстуки, но всегда куртки, свитера и тяжелые башмаки-следопыта. Поимка и травля обычных людей — ему в кайф, удовольствие и балдеж.

— А может, анонимку?.. — осторожно предложил он. — Тоже ведь сильное отечественное средство.

— Анонимку министр читать не станет, — отрезал Саустин. — Прошли, к несчастью, те времена.

Пауза образовалась мерзкая, холодная, пустая, подводящая черту. Идей не было, идти вперед было некуда. Завлит с хода махнул рюмку и мужественно сдался.

— Приехали, господа, — сказал он. — Вернулись в начало. Ничего не поделаешь, надо искать пьесу. Суперпьесу. Бомбу.

— Ты найдешь, а мы пока пообождем, да? — предположил Саустин. — Притаимся за кулисами, будем зубы точить. Переживать его успехи, шипеть и тихо ненавидеть.

— Высокая миссия, — фыркнула Вика.

— Успокойтесь, артисты. Успеха в любом случае не будет, — ядовито сказал завлит и удивился собственному яду. — Он любую хорошую пьесу загробит, как он делает всегда. Зависнет на репетиции, влезет по-барски в режиссуру и развалит любой спектакль. Помните, что было с русской классикой?

— Все равно, наша миссия высока, — сказала Вика. — Вы хотите его свалить? Но хорошая пьеса, эта ваша супербомба, еще как-то может вывезти спектакль к удаче. А вот если мы сыграем с ним тонкий детектив, если мы худрученка нашего заманим как охотника в западню и…

— Говори, милая, говори. Вещай!.. — Саустин спонсировал Вику мокрым поцелуем, который она незаметно промокнула обшлагом платья.

— Послушайте меня, мальчики. Надо дать ему плохую пьесу, отстой, а на премьеру пригласить министра, — уверенно сказала Вика. — Вот это будет ход. Хлопок в ладоши, хлопок под зад, и театр — без госфинансов! Кто виноват — худрук! Что с ним делать? Гнать! Так подумает министр! Ваше время кончилось, господин худрук!

— Умно! — возбудился эмоциональный артист. — Ах, как умно, задорно, весело! Пусть ставит говно. И проваливается с треском. И падает с трона! — Он снова спонсировал Вику поцелуем, которому для осушения снова понадобился рукав платья.

Но завлит остался недоволен предложением. Тонкий женский детектив, подумал он. Детский сад.

— Плохую пьесу он ставить не будет, господа, — сказал он. — Не забывайте, с кем мы имеем дело. Монстр он, ребятки, чистый театральный монстр. Талант, который так просто природой не дается, и одновременно — чудовище. Великий и ужасный. Народный мастодонт республики. И еще, по определению, победитель жизни — вспомните скольких министров он пересидел? Нет, не возьмет он плохую пьесу, отвечаю, не возьмет.

Вика загадочно улыбалась, качала умной головой.

— Прямолинейные мои мальчики, — сказала она. — Не годитесь вы для заговора, хитрости вам не хватает. В том-то и оригинальный секрет идеи, что плохая пьеса должна быть яркой, завлекательной по форме. Как звонкие бусики, как цветные тряпки — лоскутки, на которые западают простые наши городские туземцы, как пустой треск рок-концерта, как фейерверки над Москвой, как сама наша жизнь, в которой, вспомните Шекспира, «много шума, нет лишь смысла»!

— Он-то не простой туземец, — буркнул Осинов. — Сразу все просечет. А меня выгонит.

— А мы-то на что? — тихо возмутилась Вика. — Вот тут и должен сработать наш оригинальный заговор, все мы! Завлит по своей части, мы — по своей, актерской, а я еще и по своей, женской.

— Не понял? — напрягся Саустин. — Что ты имеешь в виду?

Вика изменила голос, манеру, пластику движений — с ходу превратилась в ласковую кошку, обольстительную женщину — она была хорошей актрисой.

— Жена у него зависла в Штатах, он одинок и симпатичен. Он нуждается в уходе — тарелку супа вовремя дать, пилюлю, градусник, да просто улыбнуться и при этом ввернуть слова о пьесе — я знаю, что нужно делать. Я обложу его теплыми подушками внимания, укрою одеялом лести, согрею руками нежности…