Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Пауза образовалась мерзкая, холодная, пустая, подводящая черту. Идей не было, идти вперед было некуда. Завлит с хода махнул рюмку и мужественно сдался.

— Приехали, господа, — сказал он. — Вернулись в начало. Ничего не поделаешь, надо искать пьесу. Суперпьесу. Бомбу.

— Ты найдешь, а мы пока пообождем, да? — предположил Саустин. — Притаимся за кулисами, будем зубы точить. Переживать его успехи, шипеть и тихо ненавидеть.

— Высокая миссия, — фыркнула Вика.

— Успокойтесь, артисты. Успеха в любом случае не будет, — ядовито сказал завлит и удивился собственному яду. — Он любую хорошую пьесу загробит, как он делает всегда. Зависнет на репетиции, влезет по-барски в режиссуру и развалит любой спектакль. Помните, что было с русской классикой?

— Все равно, наша миссия высока, — сказала Вика. — Вы хотите его свалить? Но хорошая пьеса, эта ваша супербомба, еще как-то может вывезти спектакль к удаче. А вот если мы сыграем с ним тонкий детектив, если мы худрученка нашего заманим как охотника в западню и…

— Говори, милая, говори. Вещай!.. — Саустин спонсировал Вику мокрым поцелуем, который она незаметно промокнула обшлагом платья.

— Послушайте меня, мальчики. Надо дать ему плохую пьесу, отстой, а на премьеру пригласить министра, — уверенно сказала Вика. — Вот это будет ход. Хлопок в ладоши, хлопок под зад, и театр — без госфинансов! Кто виноват — худрук! Что с ним делать? Гнать! Так подумает министр! Ваше время кончилось, господин худрук!

— Умно! — возбудился эмоциональный артист. — Ах, как умно, задорно, весело! Пусть ставит говно. И проваливается с треском. И падает с трона! — Он снова спонсировал Вику поцелуем, которому для осушения снова понадобился рукав платья.

Но завлит остался недоволен предложением. Тонкий женский детектив, подумал он. Детский сад.

— Плохую пьесу он ставить не будет, господа, — сказал он. — Не забывайте, с кем мы имеем дело. Монстр он, ребятки, чистый театральный монстр. Талант, который так просто природой не дается, и одновременно — чудовище. Великий и ужасный. Народный мастодонт республики. И еще, по определению, победитель жизни — вспомните скольких министров он пересидел? Нет, не возьмет он плохую пьесу, отвечаю, не возьмет.

Вика загадочно улыбалась, качала умной головой.

— Прямолинейные мои мальчики, — сказала она. — Не годитесь вы для заговора, хитрости вам не хватает. В том-то и оригинальный секрет идеи, что плохая пьеса должна быть яркой, завлекательной по форме. Как звонкие бусики, как цветные тряпки — лоскутки, на которые западают простые наши городские туземцы, как пустой треск рок-концерта, как фейерверки над Москвой, как сама наша жизнь, в которой, вспомните Шекспира, «много шума, нет лишь смысла»!

— Он-то не простой туземец, — буркнул Осинов. — Сразу все просечет. А меня выгонит.

— А мы-то на что? — тихо возмутилась Вика. — Вот тут и должен сработать наш оригинальный заговор, все мы! Завлит по своей части, мы — по своей, актерской, а я еще и по своей, женской.

— Не понял? — напрягся Саустин. — Что ты имеешь в виду?

Вика изменила голос, манеру, пластику движений — с ходу превратилась в ласковую кошку, обольстительную женщину — она была хорошей актрисой.

— Жена у него зависла в Штатах, он одинок и симпатичен. Он нуждается в уходе — тарелку супа вовремя дать, пилюлю, градусник, да просто улыбнуться и при этом ввернуть слова о пьесе — я знаю, что нужно делать. Я обложу его теплыми подушками внимания, укрою одеялом лести, согрею руками нежности…

— Не перегни палку, дорогая, — сказал премьер.

— А если перегну? Чуть-чуть, ради дела… — но тут Вика посерьезнела. — Уговорить его надо, убедить, очаровать. И подставить… Он поддается уговорам — вспомните, что было с русской классикой?

— Не будем о прошлых победах, — мрачно вставил Осинов.

— Уболтать его надо, — продолжила Вика, — что пьеса хороша, что идеально ложится на труппу, что в ходе репетиций вы, Армен Борисович, как мастер, все сможете поправить, что пьеса, может, и не гениальна, зато она открывает тему и тропу, по которой потом побегут другие, и так далее, и так далее. Хороший режиссер телефонную книгу может поставить, а вы, Армен Борисович, режиссер выдающийся, мы в вас верим и так далее, так далее. Он начнет репетировать и…

— И-и-и?! — сладострастно подхватил Саустин. — Что?

Нежными ласковыми руками, лицом и безупречной фигурой она изобразила то, что означало в ее понимании его «и-и-и…»

— И палку я не перегну, я все это сделаю ради вас… — Вика очаровательно улыбнулась Саустину…

— Сдаюсь. Делай, — поднял верх руки мыслитель Саустин. — Перегибай. И пусть поможет тебе моя святая ненависть! Подчеркиваю — святая!

— Мы поможем, — поддакнул Осинов.

Ему понравились викины рецепты. Ему понравилось, что она фактически возглавит их мужской, прямолинейный сговор. Женщина в головке заговора всегда хорошо, подумал он. Женщина — это наблюдательность, внимательность, аккуратность, интриганство и беспощадность. «Вспомните 18-й век в России!» — всегда внушал он собеседникам. Кто интриговал, воевал и побеждал, кто создал блестящую славу отечеству? Императрицы, женщины, дамы! Шерше ля фам, господа!

Снова возникла короткая пауза, но совсем по духу другая. Пауза энтузиазма и легкой веры. Саустин и скептик Осинов, который, казалось, тоже проникся идеей, пользуясь моментом, по очереди целовали Вику отчего рукав ее платья заметно отсырел.

— Шампанского! — вскричал Саустин.

Хороший финал, оценил его призыв Осинов. Хороший оптимистичный финал пьесы, которую мы прямо сейчас и пишем, и играем. Здесь и сейчас, здесь и сейчас — таков девиз театра и нашей затеи, и беспощадного нашего времени.

«Впрочем, стоп, завлит», — сказал он себе. Актеры в жизни всерьез доигрывают то, что не сыграли на сцене, актерам не свойственно думать о жутких последствиях, актеры играют, входят в роль и играют до смерти, но зачем в этой смертельной трагедии участвуешь ты? Зачем?

Ответа на вопрос не нашлось. Потом, успокоил себя завлит, потом что-нибудь придумается.

Шампанского в актерском доме не нашлось — осталась последняя бутылка пива, которую торжественно распили за успех.

«Не кашляй, дедуля, — великодушно подумал завлит. — Мы ступили на тропу войны, вернее, ты сам ее начал. Давно пора тебя подвинуть. Ты устарел, великий мастер, ты весь в прошлом». Подумал так и вдруг увидел совсем рядом ледяные глаза худрука и его пробил озноб, он почувствовал, что ничего у них не получится. Впрочем, в следующую секунду мнение его переменилось. Запас зла пока что был в нем сильнее здравомыслия.

6

Вика была права, когда считала худрука одиноким.

Несколько лет назад он купил в Штатах, в Техасе небольшой домик, летал туда каждым летом, в каникулы, на лечение хронических хворей и отдых. Штаты нравились худруку уровнем комфорта, медициной и сервисом, а даже тем, что сильно походили на Россию: народ — простотой, размахом и юмором, территории — пространством, климат — разнообразием и даже зимним снегом.

Однажды он вывез в Техас жену, которая влюбилась в город Даллас, не только потому что в этом городе было святое для нее место, где был памятно убит ее любимый президент Джон Кеннеди, но и потому, что в Далласе существовал прекрасный музей изобразительных искусств. Татьяна неплохо, еще со школы, знала английский, в России она получила искусствоведческое образование — сумасшедшая идея прорваться на работу в Далласский музей стала ее мечтой. Великий артист помочь ей не мог, энергичная супруга всего добилась сама и довольно скоро сумела стать музейным гидом. Дом был, легальный заработок тоже ее устраивал и, когда великому артисту надо было возвращаться в Москву к открытию очередного театрального сезона, Татьяна объявила, что собирается остаться на время в Далласе, чтобы закрепить свой статус. «Она права», — подумал великий артист, поцеловал жену, собрал чемодан и с тоскою в сердце улетел к истинному своему призванию, своему театру. Он снова вернулся в Штаты уже на Рождество и нашел Татьяну в прекрасном состоянии. Дом был ухожен и мил: повсюду красовались цветы, летали птицы и счастливо мяукал Армену его любимый сиамский кот Фил.

Супруги счастливо встретили Новый год, и Татьяна сказала, что из-за работы сможет вернуться в Россию не раньше лета. Великий артист подумал и решил, что она и сейчас права. Она проводила его до самолета, они поцеловались, сказали друг другу «до встречи», самолет взял курс на Москву, и артист понял, что жена никогда сама не вернется на родину.

Никто никого не собирался подводить или, не дай бог, подставлять, но у жизни свои законы, и зачастую она самовольно распоряжается жизнью людей.

Московская квартира быстро заросла пылью, грязью, артист нанял таджичку и проблему закрыл, но пустоту и холод семейных стен он закрыть не смог, и все дальнейшие события его жизни — спасибо Татьяне — произрастали с ним на горькой земле одиночества. И всенародная слава помочь ему не смогла.

Так заведено у великой славы.

Дни он проводил в театре среди поклонников и льстецов, там же в театральном буфете столовался, это было ему удобно. Вечерами возвращался в просторную свою квартиру, шел на холодную кухню, где давно не готовили любимую долму, и кипятил воду для чая. Заварным чайником с дулевскими петухами, подаренном на очередном юбилее, он не пользовался, пакетированный чай, заваренный в стакане, был удобнее и быстрее давался. Со стаканом зеленого чая возвращался в гостиную, запускал телевизор и искал в нем футбол — какой угодно, лишь бы футбол. Худрук считал себя профессионалом и знатоком футбола. Футбол завораживал, согревал, отвлекал от мыслей о далекой, бросившей его жене, о репетициях скучной голландской пьесы «Башня» и переносил вдаль, в любимую Армению, на солнце и тепло, на зеленое поле команды Арарат, где черноголовый Арменчик когда-то тренировался в детской команде при мастерах. И сразу вспоминалась любимая мама, которая всегда сидела на трибуне и, когда сына обижали, требовала, чтобы он давал сдачи. «Если кто-то на тебя пукнет, говорила она, отойди на полметра и перед обидчиком покакай». Так, следуя мудрым наставлениям мамы, Армен всегда и делал, и в результате стал человеком и артистом, способным на большое в искусстве. Проклятый театр, думал иногда худрук, если б не он, играл бы я в свое время, может быть, в самой «Баварии» — чем я хуже нашего армянского Мхитаряна? Он проклинал иногда театр, но только потому, что театр сильно любил, и проклинал его за это неистово и грозно, пропорционально силе своего огромного таланта. Свой же театр он охранял как крепость, как собственную душу, его безопасность от внешних и, главное, внутренних врагов была делом всей его оставшейся жизни.

Осинов был прав, когда считал худрука прирожденным охотником. Запах, след, тропа — слагаемые инстинкта безошибочно вели его по жизни. Если к этому добавить небывалое чувство предвидения и предчувствия, то станет понятно на какого матерого зверя затеяли охоту недалекие артисты плюс завлит.

Худрук всегда знал, чувствовал откуда и когда грянет выстрел и до сей поры умело обходил опасности. Будь то министерство, злобные блогеры, обделенные артисты, недовольные зрители или даже врачи — кстати, к последним он относился с особой трогательной нежностью. «Пей таблетки, не пей, — смеялся он в голос над их глубокомысленными рецептами, — а под нож все равно пойдешь!» — имелся в виду, понятно, нож патологоанатома. Хотя, по правде сказать, опасность ему никогда всерьез не угрожала, его всегда баюкало и баловало народное обожание — что могло бы отменить в нем природный механизм предчувствия и бдительности — но не отменяло. Армен Борисович глубоко знал российскую жизнь, знал ее неожиданные прыжки и кульбиты и всегда был на чеку.

Когда в театре, скрытными стараниями Осинова, Саустина и Вики едва-едва потянуло далеким дымком смуты, худрук насторожился и, как любой диктатор в истории, первым делом привел в действие свою агентуру. Выявить зачинщиков и провести профилактику, так решил худрук. Профилактика означала традиционно российскую, партийную чистку, то есть, немедленное увольнение из театра. Прополоть и проредить! Дурную траву с поля вон! Так по-государственному размашисто и вполне по-русски действовал художественный руководитель. Это было первое срочное средство, и он это сделал. Трех артистов и четверых рабочих сцены уволил якобы за опоздания, но цель была другая.

Второй главный рецепт борьбы за власть в театре состоял в уничтожении единодушия в народе, то есть среди артистов: единодушие в народе, то есть среди артистов, приводило к бунту и жалобам наверх, что тоже было недопустимо.

Верь глазам, считал худрук. Не рукам и даже не поступкам — они тоже обманут, верь глазам! Всмотрись в них, прочувствуй, как чувствует зверь, прочитай в них то, что заложено в человеке от рождения — не ошибешься! Так искренне и сильно научно подходил к проблеме худрук и, к сожалению, часто ошибался.

В театре, как в любом государстве, хватает жалобщиков и недовольных, всегда есть те, кто доносит начальству «окопную» правду из грим-уборных, из-за кулис и из отдельных цехов. Доносчики и агентура — мой золотой фонд, справедливо, как каждый диктатор, считал худрук. Однако бдительность в этот раз мало помогла вождю, ни Саустина, ни Вики в списке подозреваемых не оказалось, оба были слишком осторожны, чтобы сразу попасть на глаза осведомителям, и настоящая заноза осталась до поры под театральной кожей.

Список же подозреваемых, которых предполагалось прополоть, оказался разноперым, их склоки и жалобы больше походили на сведение личных счетов и кляузы, чем на организованную компанию против худрука. Он понял это быстро, но все же зубы, для острастки остальных, надо было показать.

— Здравствуй, золотце, — говорил он очередной жалобщице. — Скажи, что тебе в театре не нравится?

— Зарплата маленькая, — надувало губки золотце. — А еще Зойка Завьялова ужас как матерится… и прямо перед выходом на сцену, когда я в образ нежной матери вхожу…

— Понял, — кивал худрук, отпускал жалобщицу и ставил галочку против ее фамилии. «Реваншистами» называл он таких, которые, якобы боролись за правду, на деле — за собственные недополученные права, которые хотелось получить даже ценой наветов и сплетен.

Кнутом и пряником — на словах! — боролся вождь с недовольными и реваншистами, на деле же выходило, что всегда по — барски, то есть, кнутом и не всегда справедливо. Армен Борисович для примеру громко уволил трех слабых артистов, еще троих снял с ролей в новой постановке, а абсолютно невиновному, талантливому специалисту по новой энергетике и слабому на рюмку Шевченко объявил выговор с удержанием жалованья. «За что?» — появился в его кабинете обиженный, с воспаленными глазами Шевченко, которому и так не хватало зарплаты для обслуживания своей классической слабости. «Чая много пьешь. Извини за слово чай», — таков был творческий ответ художественного руководителя.

До Осинова худрук не добрался: на всякого мудреца довольно простоты. Осинов срочно искал пьесу и был вне подозрений — так считал худрук и промахивался будто начинающий охотник. Именно завлит пустил по театру слушок, что Армен Борисович не угодил министру и что его скоро собираются заменить. Слушок побродил по коридорам и породил сплетни. Клевета поползла по театру как вездесущий табачный дым — Осинов хорошо знал Шекспира и приемы мировой драматургии.

А худрук, проводя профилактику, великодушно ограничился малой кровью, бдительности он не терял, но на время успокоился. Малая кровь всегда лучше большой, считал большой артист, хотя, чем она принципиально лучше, сказать трудно.

Он ограничился малой кровью, он забыл или не знал, что в мировой драматургии, как, зачастую, и в политике, большие проблемы решаются только большой кровью.

7

Делать нечего: Осинов искал пьесу.

И в поисках своих постоянно спорил с Викой.

Легко впустую сотрясти воздух, что плохая пьеса должна быть яркой и привлекательной по форме как цветные лоскутки, фантики, бусики или что там еще? Ты попробуй ее найди такую плохую яркую пьесу, от которой невозможно отвязаться даже ночами!

Он не очень рассчитывал на успех, когда обзванивал и встречался с завлитами других театров. Никто не отдаст тебе хорошую пьесу, понимал он, но, может быть, спихнут, то есть, по-товарищески поделятся плохой? Но ни хорошей, ни плохой пьесой другие театры делится с ним не собирались, это считалось дурной приметой. «Поцелуй их всех в темя, — наконец, сказал себе Осинов, — и ищи сам». Но где, как?

Беспощадное наше время.

Интернет смердил как неприбранное кладбище. Самиздат был засорен сотнями не имеющих отношения к профессии и жанру поделками, выбрать яркую плохую пьесу было невозможно: плохие пьесы оказывались просто серыми и похожими друг на друга, потому что не имели ни лица, ни гендерных признаков формы. Он читал пьесу за пьесой и каждый раз с повышенной нежностью: «Вау, вашу мать!» поминал Вику. Пользуясь положением, необходимостью и случаем, он пролез в жюри престижного конкурса пьес «Действующие лица», рассчитывая хотя бы там, среди неудачников конкурса отыскать пустое, но яркое. Первое он нашел в изобилии, второго не нашел вовсе и вспомнил заветы великих, что яркая форма как правило соответствует богатому содержанию. Все было кончено. Плаха приближалась, искрил лезвием топор, спасения не было.

Сталкиваясь с худруком, принимал бодрый вид, надувал, подмигивая шефу, кожу лица и успокаивал, что дело катится. А на встречах заговорщиков пил горькую и признавался, что близок к отчаянию. И Савостин, и Вика хорошо его понимали, они тоже вовсю искали пьесу и тоже вместе с ним пили тот же спасительный напиток.

А шеф нажимал. Затаскивал в кабинет, тыкал в Осинова деревянный палец, напоминал, что времени у него в обрез и трескуче смеялся. «На панель пойдешь, завлит! В школу, в детский сад! Стихи классиков преподавать будешь!» Осинов не спорил, улыбался через силу тонким шуткам худрука и только с облегчением соображал про себя, что с таким похабным животом как у него он вряд ли кому-то понадобится на панели, в садике — сподручней.

8

С тяжелой душой собирался Осинов на последнюю встречу к Саустину. Болела душа, ноги шли плохо, ноги всегда знают к кому и зачем они направляются — ноги точно не любят последних грустных встреч. Он вышел из квартиры, с печальным смыслом, как в прошлое, захлопнул дверь, обернулся к широкому лестничному окну, к старинному, многажды крашенному, советскому еще подоконнику, на котором тайком любила покуривать усатая соседская няня соседей, и увидел на нем, рядом с консервной банкой, заменявшей пепельницу, зеленого цвета сидюшку. «Чудо!» — толкнуло его. Пьеса?

И вспомнил из Шекспира, что чудо, как и зло, подстерегает нас на каждом повороте. И неправда, что чудес случается меньше, чем злодеяний — гармония и устойчивость мира заключена в их абсолютном равновесии. Все эти дни он ждал чуда, и оно явилось.

Он едва тронул зеленый CD, как тотчас дернуло его током и все высокое в нем подсказало, что это то, что надо и, значит, это чудо. «А иначе — чье это, откуда? Кто забыл? Как прилетело? Кто подложил? И почему именно на мое окно?» — спрашивал себя Осинов и, взмокнув лысиной, наконец, сообразил, что вопросы к чуду совершенно неуместны. Оно есть чудо, и явилось оно, как чудо, как чудесная икона, то есть, само по себе. Свят, свят, свят. Осинов был человеком почти неверующим, но сейчас глаза его сверкнули верой, и он прошептал: «А может, и правда, что оттуда!»

Но тотчас все низкое в нем тоже взыграло и утихомирило его воспарения. «Не радуйся, Осинов, — сказало оно ему. — Тебе подложили фуфель, рекламу или, в лучшем случае, порнуху».

«Да, — признал завлит, — вполне могло быть и такое. Хорошо бы, чтоб порнуху, только, чтоб не компромат на самого себя».

Он осторожно поднес сидюшку к глазам.

Он даже фамилию автора не запомнил. Прочел на пластмассе странное какое-то название «Фугас», а ниже «пьеса», и руки его задрожали. Он сунул сидюшку за пазуху, ближе к сердцу, вороватым бочком скользнул обратно к своей квартире и через минуту оказался в прихожей. С превеликой аккуратностью, боясь спугнуть чудо, выложил священную находку на заваленную шарфами и перчатками тумбочку, скинул с себя куртку, шапку, башмаки и, не заметив жены, юркнул в крохотный свой кабинет и припал к компьютеру.

Какой-то «Козлов», прочитал и принял в сознание фамилию автора Осинов. «Фугас», пьеса. Кто это, что это, откуда? И снова, взмокнув лысиной, вспомнил Осинов, что когда-то дневники белого офицера Крюкова послужили Шолохову основой великого «Тихого дона». «Господи, — в запале испугался Осинов, — а не случится ли такое же с Козловым? Или может здорово, что случится?»

Козлов оказался не Крюковым. Осинов понял это на третьей минуте чтения, когда с трудом стал продираться через заросли сухого языка, невразумительные мотивировки героев и драматургические поддавки. Пьеса была хилой, еле-еле стояла на кривеньких, рахитичных ножках, чтоб ее понять необходимы были комментарии. Но тема, тема, господа! Молодой человек каким-то образом приволок из горячей точки в Москву смертоносный фугас. Люди огромного города рождались, любили, жили и умирали, не подозревая, что рядом с ними в квартире тикает фугас, который рано или поздно должен был взорваться — что он, в конце концов, в пьесе и делал! Тема обжигала, из нее вполне можно было создать нечто смелое и нерядовое, и при том — какой замах, какая смелость, да не было такого на театре никогда! Фугас как символ, как смысл, как путеводная звезда нашего времени, как наш любимый террор, который оправдывает все ошибки нашего времени! Осинов понял, такую пьесу не грех предложить худруку. «Вы просили бомбу, господин худрук, так вот вам, Армен Борисович, от меня „Фугас“! Примите и прочее!» — млея от удовольствия триумфа, рассуждал Осинов. Попробуйте теперь выгнать меня из театра или упрекнуть в незнании классических ваших стишков малоизвестного происхождения!

«Впрочем, стоп, — остановил себя завлит, — опять ты торопишься отравиться собственной фантазией». Пусть сперва прочтут артисты, пусть скажут свое лицедейское слово.

9

Вечером пили у Саустина, обсуждали находку.

В нескольких словах Осинов пересказал содержание произведения, и артисты впали в веселый шок.

— Чему вы радуетесь? — смеялся вместе с ними Осинов, прекрасно, однако, понимая, чему радуются артисты.

— Кошмар, вампука, полный отстой — то, что нужно! — со смехом констатировал Саустин. — Претендует на комедию?

— Это как поставить, — уточнял Осинов. — У автора Козлова ничего о жанре не сказано. Но я думаю, на комедию дед быстрее западет.

— Комедия! Комедия! Убойная комедия! — был уверен Саустин. — На ней спектакль легче завалить и обделать театр.

— Надо кривляться и нарочито смешить, чтобы стало совсем не смешно, — сказала Вика. — Чтобы люди в зале стали топать ногами, свистеть и отваливать в буфет.

— Перпендикулярная режиссура! Гениально! — согласился Саустин, он снова попытался наградить Вику поцелуем, она ловко подставила ему руку.

— А мне роль есть? — спросила она Осинова.

— Твоя роль — главная! Ты подруга героя. Блондинка. Полная идиотка. Прикинь, какие у тебя возможности для кривляния и мерзости!

— А мне? — не терпелось Саустину.

— Ты привез фугас. Ты предатель и дезертир. Прикинь, как тебя полюбит зритель!

— Круто! — сказала Вика. — Кто такой этот Козлов?

— Понятия не имею, — отвечал завлит. — Ничего. Начнем репетиции, раззвоним по интернету, в прессе — я уверен, объявится… Слава ему, слава, кажется, на этот раз я выскочу из-под деда.

— Слава богу, — Вика перекрестилась и сплюнула…

— Слава театру! — дополнил Саустин. — И его замечательным творцам! То есть, нам!

Он двинул свой стакан в воображаемый центр над столом, и его поддержали с трех сторон. Чоканье получилось звучным. Питье дружным.

Осинов оставил им сидюшку, чтобы немедленно прочли, и Вика, не медля, поспешила к компу.

— А когда вручать будем шефу?

— Как прочтете и одобрите.

— А кто будет вручать?

— Вопрос излишний, — сказал Саустин.

Две спины, две склоненных друг к другу головы одного единого существа образовались у дисплея компьютера. Осинов вышел из комнаты с надеждой и сознательно обнаружил себя уже за дверью. «Я покажу вам, господин народный артист, какой я плохой завлит. — Повторял он. — Я вам такую пьесу нашел… Читайте, господин народный артист, читайте, удивляйтесь, радуйтесь пока можете радоваться…»

Шел по лестнице, повторял последнюю фразу на разные лады. Похоже было на присказку, на камлание, приближающее столь необходимый триумф.

10

Через два часа ему позвонили.

Звезды были в восторге. Наконец-то они нашли блестящее говно, которое так долго искали. «Дед западет, — уверенно сказал Саустин. — Не западет сразу, мы поможем, чтоб запал. Подстава сработает, завалим мы его, ты, Юрок, только зачни».

Договорились, что пьесу переведут на бумагу, поскольку дед не любит читать с экрана, и завтра днем бомба в бумажном варианте будет вложена в руки Осинова. Как символ справедливости, выразился Саустин. Как богатырский кладенец. Как оружие возмездия. О\'кей, сказал Осинов. О\'кей.

Ему было приятно, что артисты оценили его бомбу, но чем глубже сгущалась тьма за московским окном, тем все более одолевали его сомнения и фантазии ночи. «У совести нет зубов, но она может загрызть до смерти», — совсем некстати, а может быть, кстати, вспомнилось ему чье-то неглупое изречение. «На что ты идешь, Юрий? — спрашивал он себя. — Морочить голову старому, больному, великому артисту, выставлять его дураком? Не совестно ли тебе, завлит, которого не так давно, худрук называл лучшим завлитом Москвы и Московской области? Может, шутил, а может, принимая во внимание недавние успехи театра, и не шутил вовсе? И, кстати: выкинут из театра худрука и, вполне может статься, что выкинут вместе с ним и тебя — тебе не боязно, завлит? Боязно, — признавался завлит, очень боязно, а все же хочется рискнуть и пожить в театре свободном, без чуда и царя, который всегда есть несвобода и удушающая атмосфера…»

Спал плохо.

А утром на удивление проснулся свежим и бодрым и выглянул в окно. Свежий снег хлопьями опускался за стеклом, белый и чистый, смывающий ночные сомнения и морок с души. «Будь мужчиной», — приказал себе Осинов. Главное, чтоб все случилось днем, вечерами решимость в человеке тает и сдается сомнениям.

Олег и Вика вручили ему пьесу как оружие, сказали слова, пожали руки, обняли как героя, проводили в театр как на священную войну.

— На святое дело идешь: свергать крепостника и самодержца. Давай, бог, давай, — сказал Саустин. — Позвони как все пройдет. Читает он долго, но очень интересно, чем все кончится.

— Если он ее задробит, он велик, — сказала Вика. — Если примет ее к постановке, он велик вдвойне. В любом случае мы выступим на твоей стороне.

И так она это сказала, так озорно и живо блеснули ее глаза, что Осинов быстро подумал о том, что война есть необходимое условие жизни женщины-артистки. Война за театр, за роль, за мужчину, за ребенка, за жизнь делает просто артистку прекрасной артисткой.

Он шел от метро знакомой дорогой и думал о том, с чего, с каких слов начать разговор с худруком.

А еще было важно какое при встрече сделать лицо. Не заискивающее, боже упаси, нет. Не подобострастное и подчиненное — тоже нет. Не убеждающее и напористое — тоже не годится. «Лицо должно быть постным, нейтральным, никаким — без навязывания легче протолкнуть идею, — сообразил Осинов, — и пьесу следует ему сунуть без всякого пафоса и обещаний, а просто так, в легкую, если получится, с шуткой, еще лучше — между прочим, и уж совсем станет здорово, если я буду как бы чуточку против — дух противоречия и его кавказское упрямство обязательно должны сработать на мою победу…»

11

Ступил в театр, кивнул вахтеру с планшетом в руках, спросил: «У себя?»

Чуть тюкнул костяшкой руки в дверь и сразу вошел.

Худрук пил чай.

Восседал все на том же итальянском кресле-троне и был так безразличен к вошедшему, что весь осиновский энтузиазм мгновенно испарился и сменился обычным подобострастием.

— Приятного аппетита, — вырвались из завлита привычные слова, которые он не собирался произносить. — Здравствуйте, — добавил он и вытащил на первый план драгоценную папку. — Вот.

Худрук, едва глянув на папку, укусил дорогой бутерброд и запил его длинным глотком чая.

— Что это?

— Вы просили бомбу. Вот, Армен Борисович, пожалуйста, все для вас. И название соответствующее — «Фугас».

Худрук принял пьесу, пролистнул на желтом ногте ее страницы и вдруг сказал:

— Сядь.

И Осинов на автомате сел. И все пошло не так, как он себе придумал.

От дымящихся струй армянского чая Осинов отказаться не смог, любил он его больше водки, испытывал к нему слабость. Урц, по-армянски называл его Армен, но завлит-то знал, что это никакой не урц, а самый что ни на есть натуральный и душистый чабрец. Осинов припал с чашке с чабрецом, смаковал во рту ароматные капли и с некоторым сожалением предсказывал себе, что, когда уйдет худрук, уйдет и урц. «Жаль, — подумал завлит, — очень жаль, такого мочегонного в Москве не сыщешь, впрочем, — потаенно успокоил он себя, — за все надо платить — пусть я буду без чая, зато со свободным театром и итальянским троном под пятой точкой, а уж трон-то я менять не буду — реликвия! Простоит годков пять и сдадим в музей — породнимся задницами на троне», — усмехнулся про себя Осинов и сам прервал свою недалекую шутку…

— В двух словах — о чем твой Фугас? — спросил худрук, и Осинов понял, что ему не терпится. «А раз так, — сказал себе по мстительной вредности завлит, — пусть подождет, помыкается, пусть на себе почувствует, как благотворно действует долгая пауза на собеседника», — и завлит с удовольствием позволил себе долгий, зловредный глоток урца.

— Ну? — Повысив голос, переспросил Армен.

Завлит всегда боялся, когда худрук в разговоре с ним повышал голос, он понял, что как бы, не дай бог, ситуацию не перетончить, — чтоб не рвануло! — и что пора отвечать по сути.

Сбросив напряг, улыбнулся в не идеальные свои чужие зубы и сказал, что о пьесе говорить предварительно нельзя, ее надо читать. Его ответ, словно пару в парной, поддал худруку интриги.

— Как это так: нельзя? — худрук сдвинул на лбу куст бровей. — Хорошая пьеса рассказывается в трех предложениях.

— Прочтите, Армен Борисович, сами все поймете… — Завлит старался быть убедительным. — Как профессионал могу сказать: пьеса новаторская, заглядывает в завтрашний день театра, жизни вообще и, что самое интересное, будто специально написана для вас, поставить ее способны только вы с вашим мастерством, интуицией, опытом. Поставить с блеском, чтоб другим от зависти поплохело, чтоб публика у касс передушилась… Такая там, знаете, острая тема, что требует кропотливой реалистичной работы, а не фокусничанья, авангарда и демонстрации задниц. Вы, только вы владеете этим…

Худрук был бы плохим актером и никаким режиссером, если бы не обладал даром выщелучивания из собеседника души и скрытого смысла. Он внимательно слушал славословия Осинова, ввинчивал в него глаза и чувствовал: что-то идет не так. Разгулялся Иосич, будто речь заученную говорит, не свои слова, не свои мысли, все будто с чьей-то подачи. «С чего бы, — соображал худрук, — моего несмелого и преданного завлита так по воздуху лести понесло? С чего бы, с какого перепуга? А не связан ли он с театральным дымком, каким все-таки тянет по театру? А не он ли этот дымок пускает?»

— Наговорил много, вагон, — сказал он, — Ладно, оставь, прочту… — Подгреб к себе поближе папку с пьесой, снова поднял глаза на завлита и снова увидел, что в них что-то не так. Кривизну в них увидел и испуг момента. Но, как умный хозяин, решил верного служаку огладить. — Вообще-то ты, Иосич, молодец. Честно скажу: сработал оперативно. Если еще и пьеса окажется не козьи шарики, награжу по-царски.

— Буду рад, — правильно отреагировал завлит. — Царские подарки люблю, они дорогие, — добавил он и мелко, и неприятно рассмеялся. Мелко, сказал он себе, да, мелко, знаю — зато метко, в самый раз, чтоб деда расположить…

Но худрук не расположился и виду не подал. Долго, увесисто, плотно глядел он на мучающего глотками урц завлита, и вдруг здравая мысль посетила его. «А не проверить ли мне завлита, — подумал он, — на предмет преданности лично мне».

Хватит ему только пьески почитывать, пусть хоть половину театрального дела на себя возьмет, пусть за климат театральный отвечает, за здоровую атмосферу за кулисами! Проверить его надо на крепость: двинуть по темени и посмотреть, как он удар держит, не трещит ли по швам, не течет ли снизу? Двинуть его надо, ой, как надо двинуть!

— Ну, а вообще-то, — спросил Армен Борисович, — как атмосфера на театральной территории?

Завлит Осинов, хорошо знавший мировую драматургию, мгновенно проник в зерно вопроса, но принял вид простачка.

— Атмосфера здоровая, туч нет, осадки не ожидаются, — хохотнул Осинов.

— Уверен? — переспросил худрук. — Честно тебе скажу, не будем дурака включать.

Ловко извлек из пачки, вложил в губы сигаретину Мальборо. Он давно и настрого запретил курение в театре, исключение делал понятно для кого. В кабинете запахло Америкой.

Затянулся, глаз с завлита не спускал, морщился, покряхтывал, поскрипывал, нагонял страх, но Осинову видеть такое у народного артиста было не впервой. Насмотрелся на репетициях, пообвык, знал все ходы и приемы большого мастера. Помнил Арменом же сказанные слова, что все, без исключения, артисты работают на штампах, но хорошего артиста отличает от плохого единственно одно: количество штампов; у плохого их мало, они легко читаются, механически повторяются, потому игра его кажется формальной, бездушной, никакой — у хорошего артиста штампов много больше, просчитать их труднее и зрителю кажется, что хороший артист никогда не играет, но принародно проживает на сцене предложенную роль, как кусок жизни, причем каждый раз заново, искренне и с душой: надо будет сделаться собакой — сделается собакой, надо будет стать убийцей, станет и первоклассно убьет, или, еще интересней, если надо, сделается влюбленным и так полюбит партнершу, что у дам в публике зачешется в горле и появятся платочки…

А сейчас, видел завлит, худрук подсел на штамп запугивания, надувается и явно перебирает, пережимает, или, как говорят на театре, плюсует — но зачем? «Меня, Осинова, напугать? Вряд ли получится, не станцуется у вас, Армен Борисович, несмотря на весь ваш талант, думал, не пряча глаза, завлит, видел я такое и привык. И „дурака включать“ здесь совершенно ни при чем. Я свое дело сделал: пьесу просили — достал, а что там будет дальше, и кто кого запугает — лукавая жизнь очень скоро и очень неожиданно покажет…»

— Меня волнует, о чем болтают в грим-уборных наши звезды, чем они дышат, Иосич, — встык, без разгона озвучил худрук. — Ты и я, мы два капитана на этом судне, я главный, ты — мой старпом, старший помощник… Ты включись старпом, помоги кораблю идти верным курсом, помоги капитану держать руку на компасе с ударением на «а». Короче, мне нужна информация.

— Я заведующий литературной части, — сказал Осинов. — Согласитесь, Армен Борисович, немного другая профессия. Мое дело пьесы находить.

Худрук прикурил от прежней, запалил новую мальборину и наставил на старпома проникающие рентгеном, понимающие глаза.

— Профессия у нас с тобой одна — любить свой театр. Но вижу: кашка бздит, как говорят в горах. Боишься или не хочешь? Вопрос: почему боишься? Или: почему не хочешь? Отвечу честно: не сам ли ты участвуешь в пускании слухов по театру, что я министру не по вкусу?

Прыгнули губы, Осинов невежливо и громко фыркнул. И опять его ткнула под дых тупая игла страха, и он быстро подумал о том, что сердце может не выдержать разоблачения. Однако, выдержало. Врать, врать, сладкое дело врать, сказал себе Осинов. «Вранье — сродни искусству» — Шекспир!..

— Оправдываться, Армен Борисович, не буду. Роль, которую вы предлагаете, она, конечно, яркая, увлекательная, рискованная, захватить может на всю жизнь. Однако дополнительной нагрузки не потяну, нет, своей работы хватает выше черепа.

Худрук задавил мальборину в пепельнице. Америка отлетела за океан.

«Говорит гладко, аргументирует, — думал худрук, — но, видит бог, не верю. Мама учила верить жизни, а людям не верить, так я и живу, потому в порядке. Посмотрим, подумаем, понаблюдаем, но то, что он отказался, я запомню. Отказался мне помочь — плохо, значит, совесть передо мной не чиста…»

— Ладно, Иосич, иди пока, работай, — сказал худрук. — Я «Фугас» почитаю. Это интересней. Если не подорвусь, позвоню.

12

Что такое хорошо — понимают все понимают в театре примерно одинаково, что такое плохо — все понимают по-разному.

Худрук был прав: открывать новую пьесу чуть ли не самое интересное театральное занятие. Читаешь первые строки неизвестного автора и всегда ждешь откровения и восторга. Открытия бывают не часто, редко, но иногда бывают, нежданная встреча с талантом всегда приводит в трепет, в желание действовать, играть и ставить — к сцене, к спектаклю, к зрителю, к успеху. К тому, что на время насыщается алчный червь честолюбия. Всеобщий космический червь.

Он прочел первые строки «Фугаса», они показались ему любопытными, потащили за собой. Он увлекся и потащился охотно.

Но самое любопытное произошло с ним через несколько быстрых минут.

В дверь постучали.

Он позволил войти, дверь скрипнула и на пороге заветного кабинета блистательной тенью возникла Вика.

— Здравствуйте, — сказала она. — Я к вам, Армен Борисович. Можно?

Ему давно нравилась эта девушка, он ее двигал, давал роли. Тонкая, стройная, искренняя на сцене, глаза-блюдца, исполненные правдой. И артистка неплохая.

Когда он впервые ее увидел, подумал о том, что формулу Достоевского о том, что красота спасет мир, он бы дополнил и уточнил: не всякая красота спасет мир, но именно эта — женское совершенство.

Когда он впервые ее увидел — ахнул вслух. Невероятно она была похожа на его любимую первую женщину, не на ту, что застряла в Штатах, а на первую и единственную любовь.

Гаяне…

Лицом была похожа, еще больше — улыбкой, манерой, движением; общаясь с Викой, Армен как в счастье переносился в драгоценные, безумные ереванские годы, к горячей Гаяне, лелеявшей ночами у груди юного Армена как любимую куклу. Глупостью был его отъезд на учебу в Москву, непоправимой глупостью было хоть на день расстаться с Гаяне — все это он понял сразу же, как только оторвался самолет от земли, и понеслись под крылом плоские крыши Еревана и заныло поздно услышанное сердце — он вернулся в Ереван через месяц, но Гаяне уже не нашел…

— Откуда ты такая взялась? — спросил он Вику, удивившись тому, как похожа она на Гаяне.

— Всегда была, Армен Борисович. Всегда была в вашем театре. Вы меня не замечали.

С того дня заметил. Полюбил и продвигал.

— Заходи, Романюк. Привет, красивая. Что у тебя?

Вика произвела два заинтересованных шага, улыбнулась направленно на худрука.

— Я слышала… — сказала она и сделала еще полшажка к столу. — Я слышала, у вас появилась интересная пьеса. Армен Борисович, я бы очень, я бы очень хотела в ней играть…

— Откуда ты слышала? — насторожился худрук.

— Юрий Иосифович сообщил…

Ни своему Олежеку утром, ни, понятно, завлиту она не рассказала о том, что собирается сделать. Знала, что пьеса уже у худрука, и мысль посетить самого пришла внезапно, по дороге в театр, времени на обсуждение не было, но было у нее актерское чувство, что идея правильная. «Бей по кольцу, Романюк, бей сама! Инициатива побеждает» — вспомнила она слова баскетбольного тренера Кошкина из недалекого небогатого своего детства и поняла, что вспомнила неслучайно. И вот она здесь, перед тем, кого нужно погубить, и она должна сыграть роль. Соблазнить и уничтожить — так выстроила она эту роль. Роль библейской Юдифи, великая, трудная, вечная, и у женщин всегда наготове. Соблазнить и уничтожить, но сначала — соблазнить, что, по большому счету, означает покорение мужского в мужчине и, если надо, уничтожение мужчины вообще.

А он глядел на нее с удовольствием. Много было женщин у народного артиста. Он не верил в любовь, говорил, что знает женской любви истинную цену, но, когда видел перед собой красивое и доступное, всегда охотно подчинялся воле основного инстинкта.

— Хорошо, Романюк, — мягко сказал худрук и обласкал ее глазами. — Твое горячее желание играть примиряет меня с действительностью — ты будешь играть в «Фугасе», дай только дочитать.

Она чуть не подпрыгнула от радости. «Точно все сыграла, правильно, — звучали в артистке слова, — Олег будет доволен». Приблизившись к худруку, хотела в знак благодарности слегка поклониться — вдруг увидела женским глазом, что воротничок его рубашки посекся и несвеж, а узел галстука по-стариковски съехал на бок. «Как у папы», — автоматом отметила Вика. Как у папы.

Комочек женской жалости нечаянно шевельнулся в ней.

С каким удовольствием, вдруг мелькнуло у Вики, я бы дотронулась до его воротничка, выстирала и отгладила бы его рубашку — даже пальцы, почувствовала Вика, чуть вздрогнули от такого ее желания. С детства любила она стирать, и гладить, утюг и глажка были ее любимыми занятиями. Но еще больше, редкий случай, Вика любила стариков.

Она выросла без рано умершей матери, с махонькой деревенской бабушкой — учительницей, привыкла к ее мятой седой голове, аромату застиранных платьев, к ее замедленности и негромкости, она играла с бабушкой, баюкала ее, спала с ней в ее кровати как с любимой мягкой игрушкой. Худрук совсем не был похож на бабушку, щеки его поросли колючей, сухой, седой щетиной, маленькие глазки резали лезвием, внешней симпатичности в нем не рисовалось никакой, но все же кое-что в нем было другое: он был великим артистом с нечеловеческим обаянием, и стоило ему открыть рот, как девушек до пят парализовало на любовь.

Рука ее снова самодельно вздрогнула; безотчетно и отрешенно протянулась она к узлу на галстуке, схватила его, сдвинула на правильное место и остановилась.

Худрук умолк. В предлагаемых — по Станиславскому — обстоятельствах сей жест прописан не был, и как его отыграть великий артист не знал.

Поняв, что сотворила, Вика поспешно отступила, словно отскочила на шаг, зарделась, и быстро-быстро принялась извиняться.

— Армен Борисович, я чисто автоматически, у меня папа военный, я привыкла к порядку. Извините!

Однако извиняться, оказалось, не требовалось. Он прочел в ее жесте подлинную искренность, оценил ее и обмяк.

— Ты меня извини, — просто отреагировал он, коснувшись галстука. — Торопился, не усмотрел. Бывает с нами, старыми…

И странными взглядами как бы по поводу галстука мгновенно обменялись они, взглядами, в которых недоразумение смешалось с любопытством и каким-то новым неясным смыслом — каким, обоим было непонятно, но оба вдруг сообразили, что этот смысл и есть отныне их общий секрет, который, даже не распознав, стоит поскорее забыть потому, что это недоразумение вызвало общее сковывающее неудобство.

— Иди, Романюк, — мудро сказал он и сразу сдвинул ситуацию с места.

— До свидания, — сказала Вика и быстро вышла.

И полетела по коридору, не желая быть замеченной посторонними глазами. Главного она достигла: играть в спектакле она будет, и глаза мужские худрука заметила на себе, а уж там она постарается… «Олежек может быть доволен», — подумала она. — «Что касается галстука — любопытно получилось», — думала она, — «и черт меня дернул? Впрочем», — решила она, — «черт иногда дергает весьма кстати и по делу». Шла и думала: начало хорошее, клюнул, но дальше, что делать дальше? И вдруг — опять черт? — придумалось, влетело в голову и сразу стало ей тепло и понятно: оно! Решение нашлось! Так она и сделает!

И народный худрук тоже думал о ней, списав происшествие с галстуком на ее актерскую, эмоциональную и, главным образом, женскую натуры, усмехнулся ее прелести, позавидовал ее юности — потому не примерил ее прелести к себе — и продолжил чтение забавного «Фугаса».

Но чем далее он внедрялся в предложенный завлитом шедевр, тем все более мрачнел и раздражался. Сперва чуть-чуть и слегка срывались с его губ вздохи неприятия и неудовольствия, потом однако, окрепнув, вздохи превратились в проклятия и достигли, наконец, полнозвучного и художественного русского мата.

Худрук отодвинул от себя спутавшиеся листы безобразия и закурил спасение свое, ароматную мальборину. «Они все сошли с ума, — сказал он себе. — Все, кто вокруг меня, — сумасшедшие», — сказал он далее. Затянулся и развил мысль: «Они считают, я сумасшедший тоже. Они ошибаются, сильно ошибаются…»

Снял трубку телефона, сказал одно: «Зайди».

13

«Госпереворот живет и крепнет», — думал иногда Саустин и гордился тем, что впервые в жизни занят не режиссерской и актерской фигней на сцене — любимой и приманчивой, но все же фигней — но серьезным, почти государственным проектом. «Госперевороты, как и все самое важное в жизни человека, — тонко подметил Саустин, — рождаются в творческих головах: поутру ли в теплой тачке, в бессонную ночь после перебора шашлыков, на футбольном ли матче под рев фанатов, у компа, в парной или на сладком женском теле — не важно когда, важно, что именно в головах творческих».

У него лично такая идея родилась в момент показа великому худруку отрывка из «Незабвенной» Ивлина Во, точнее в то мгновение сцены, когда герой — бальзамировщик, изобразив на лице трупа нежную улыбку, отправляет его по конвейеру своей возлюбленной гримерше.

«А хорошо бы, — взглянув на Армена, — непонятно почему подумал тогда Саустин, скинуть ненавистного худрука и самому рулить в театре. Тиранов — вон! — подумал и чуть не крикнул тогда Саустин. — Власть нуждается в периодической замене! Авторитаризм — на свалку истории!» — чуть не добавил он вслух! Идея показалась крамольной, преступной, даже антироссийской, в первые секунды напугала, но испуг испарился, а идея прижилась и стала рабочей. И товарищи у него сподобились надежные, пили, пили, говорили — водка и пиво надежно сплотили людей и вынесли их вместе к одному берегу, к единому мнению. «Завлит Юрий не подведет и не отступит», — анализировал ситуацию Саустин, скинуть тирана худрука и самому стать худруком — святое, жизненно важное для него, для его дальнейшего существования в театре дело. О Вике говорить не приходится, она влюблена в Саустина, он это знает, он огладил ее как кошку, и она как кошка побежала за ним… «А что же я сам? — спохватился Саустин, — я-то что делаю кроме высказанной решимости и полного одобрения? Мало, ничего практически не делаю, — разумно рассудил Саустин, — во вновь захваченном, то есть, простите, освобожденном театре, боюсь, и доля моя будет сообразна моим деяниям — минимальной. Главным режиссером худсовет, простите, хунта, может и не назначить, в лучшем случае назначит очередным, что означает, что тебе придется ждать собственной постановки в очередь с другим или другими режиссерами, в очереди, иногда растянутой на годы. Плохо, Саустин, — сказал себе Саустин, — очень плохо, догоняй, наверстывай, думай, что можешь предпринять, чтобы твое участие стало не словесным, но действенным, рисковым, и чтобы люди театра это оценили».

Саустин думал недолго, профессией в театре он владел только одной и потому решил ее использовать в полной мере.

Бриться не стал, щетина была подходящим гримом, он шел на бой, небритость — так его когда-то гримеры научили — придавала суровость и мужество.

Утилитарно натянул джинсу и отправился в высокий храм, то есть, в любимый театр.

14

Осинов остановился у кабинета худрука, привел в порядок мысли и собственную решимость до конца бороться за «Фугас» и победу, другого выхода и другой пьесы и другой победы у него не было.

— Не топчись в коридоре, входи! — услышал он знакомый хрусткий голос, вздрогнул и в который раз напугался охотничьим даром худрука. Через стены видит и чует дед, сказал себе Осинов и спешно потянул на себя дверь со знакомой медной табличкой на обитой кожей груди.

— Заходи, талантище, — садись, — мягко начал худрук, но Осинов хорошо знал, что скрывается за этой мягкостью.

Он сел в предложенное кресло и незаметно для худрука сжал руки в кулаки. «Сидишь, царь, — подумал он, — блаженствуешь в своем мягком кресле и не знаешь, что уже загорелся подлесок, что еще немного и, подхваченный ветерком, перекинется пожар на верхушки деревьев и остановить его будет возможно только одним, единственным средством: потерей царства…»

Армен Борисович закурил американку и поднял глаза на любимого завлита.

— Видишь, — сказал он, — снова курить стал. Из-за тебя.

Осинов пожал плечами и нейтрально усмехнулся милой шутке, другая реакция на ум не пришла, но та, к которой прибегнул завлит, оказалась правильной, позволила продолжить общение.

— Ты что мне принес? — стараясь быть дружелюбным, спросил худрук.

— Пьесу, — не моргнув, сказал Осинов. — Новаторскую пьесу.

— А кто такой Козлов?

— Автор. Мне неизвестен, но мы его найдем.

Худрук прочистил горло — плохая примета, отметил завлит.

— Знаешь, в Ереване случай был, — сказал худрук. — Старый «Москвичок» все болты на переднем колесе потерял, завихлял и остановился. Шофер, толстый такой армянин, вышел, увидел, чуть не заплакал. Вах, заорал, как ехать? Ни одного болта не осталось! А стоял он возле больницы психиатрической, невысокий такой желтый домик, все в Ереване знают. Шофер убивается громко, мамой клянется, а из окна второго этажа на него больной смотрит. Смотрел-смотрел, потом крикнул. Эй, говорит, шофер! Свинти с каждого колеса по болту — будет три, и поставь на то колесо, которое пустое. Три болта — до гаража доедешь, вах! Шофер прикинул и обалдел — как просто, как гениально и, главное, кто ему такое советует?! Эй, крикнул он больному, неужели ты правда сумасшедший? Сумасшедший, отвечает ему больной, конечно сумасшедший — но не дурак же!.. Вот так же и я, — скромно заключил худрук, — я, может, сумасшедший, но не дурак! Если это новаторская пьеса, то я Папа римский.

Завлит Осинов хорошо знал, что негромкое, почти шипящее словоговорение худрука есть предвестник взрыва — он благоразумно решил смолчать. Помогло не очень.

— Ты слышал меня? — угрожающе повторил худрук и протянул ему ворох спутанных листов с пьесой, — Вот, иди. Иди вместе с Козловым. И вместе с фугасом. Взрывайтесь на стороне. Желательно подальше, чтоб вонь в другую сторону понесло.

Осинов тянул с озвученным ответом, но внутри себя соображал скоротечно.

«Почему так гнусно устроена жизнь? — быстро соображал Осинов. — Почему вместо того, чтоб честно работать, я должен оправдываться, доказывать, внушать, убеждать приличного человека в том, в чем далеко не уверен сам? Где ты, Олежек Саустин, почему ты взвалил на меня это говнище? Да, я нашел ужасную пьесу, но все остальное должен был сделать ты. Приди и обаяй Армена, ты артист, любимый артист, у тебя получится лучше! Гадкая и постыдная жизнь — где она? Вот она перед вами, и я ее глупый носитель. А за окном идет красивый снег, и никто никогда не поймет, зачем он идет именно сейчас…»

Завлит еще раз взглянул на снег и решил изменить тактику.

— Как я вас хорошо понимаю, — сказал, наконец, он. — Со мной точно также сперва произошло. Я, когда читал Козлова, думал, с ума сойду. Писанину хотелось выкинуть, руки вымыть, выпить и поскорее забыть. Но на другой день я снова начал читать… Я прочел «Фугас» несколько раз и знаете, Армен Борисович, пьеса постепенно затянула, с четвертого раза показалась мне даже интересной, это, знаете, — Осинов по-идиотски хихикнул, сообразил, что по-идиотски, и снова взял серьезный тон, — я бы так сказал: это фугас замедленного действия. То есть, вы смотрите спектакль, плюетесь от возмущения, ходите в буфет, возвращаетесь домой, идете спать, а ночью он вас достает, цепляет, бьет и вы плывете в нокдауне. Редкая вещь, Армен Борисович, говорю я вам, достает исподтишка и сильно, до страха, извините, в мошонке, что она, мошонка, никогда более не понадобится. Приплюсуйте к тексту, который так хорош, вашу новаторскую режиссуру, вашу новую энергетику, наших артистов — да если ее правильно поставить, то уверен, что… Вы еще раз, пожалуйста, перечитайте — мнение ваше изменится. А уж поставить вы сможете, не сомневаюсь. Молодежный тренд, Армен Борисович, — так я вам скажу, и еще я вам скажу, что для движения театра вперед, нам надо обнулиться и обо всем забыть, хватит нам бронзоветь, начать надо заново, с нуля, Армен Борисович, с заповедного чистого листа…

И замкнулся, потерял слова. Увидел глаза худрука, увидел руку его, ожесточенно затаптывающего сигарету, приготовился к тому, что сейчас его выставят вон, и слов более не нашел.

«Черт знает этих молодых придурков, — теперь думал худрук, изучая лицо завлита, отмечая всегдашние его мешки под глазами, прыщ под левым ухом и общую некрасоту. — Может я действительно чего-то не понял? Да ведь не пьеса, глупость неприкрытая, графомания, никакого понимания сцены и актерской профессии, играть ее невозможно!»

«И зачем вообще мне все это нужно? — страдательно думал далее худрук. — Честь, почет, деньги, друзья — все у тебя есть, так зачем? На вершине славы сидишь, как на горе Арарат, так зачем? Нет, все мало тебе, мало! Дверью хлопнуть хочешь, шуму на Москву навести — этого хочешь? Честно скажу, хочу. А обосраться жидко в конце карьеры, не хочешь? Не хочу. Тогда зачем?»

Общение с худруком зависло в равновесии. Каждой стороне требовалось подкрепление для окончательного наступления или, наоборот, в отсутствие оного, тихого бегства с поля боя.

Завлит ждал, что пошлют подальше. Он сделал все, что мог, что обещал Саустину и Вике. Не пошло, не получилось, не охмурил мастодонта, не сумел развести. На подкрепление не рассчитывал — откуда? Значит, прощай переворот, мягкое кресло и должность худрука. «Ну и ладно, — смирился завлит, — не дано перепелу стать орлом, зато и геморроя от мягкого не будет. Нет худа без добра», — закончил размышления завлит и получил легкое умственное удовлетворение от того, что изящно закруглил переживания.

Но открылась дверь. И крупно, уверенно шагнул Саустин, и прямо к худруку. Заметив Осинова, мельком, как малознакомому, кивнул, будто еще вчера не пил с другом, не называл его Юрком.

— О, все начальство здесь. Привет-привет… Армен Борисович, слышал я, гениальная пьеса есть у вас для меня. Требую ознакомиться.

— Откуда слышал? — Худрук был удивлен.

— Театр говорит. Про какую-то бомбу. Что выходим на новые рубежи. Артисты суетятся, а мы, Армен Борисович, так просто не суетимся. Мы чувствуем, — добавил Саустин и без приглашения, а чисто как любимый артист, плюхнулся в кресло напротив худрука.

«Ах, как ловок, Олежка, как хитер!» — оценил саустинский заход Осинов. Вот оно подкрепление, лучше не бывает. Все чудно с этой пьесой — и само появление ее, и все, что происходит с ней далее, да и сама она, видимо, чудо, до которого мы все еще не доросли.

Натиск Саустина добавил сил.

— О как, Армен Борисович! — заново возбудился Осинов, — Артисты чуют! Артисты как дети, их не обманешь!

— Не повторяй чужие мысли, Иосич, — сказал худрук, а про себя подумал о том, что, может быть, Саустин прав и Осинов прав, а он, старый пень худрук, мышей уже не ловит, сбился он с крутых молодежных ориентиров и новаторских оценок. «Признание в собственной устарелости, — думал далее худрук, — страшная вещь, но наступает время, когда об этом стоит задуматься и признать — это много лучше, чем об этом задумаются другие». Знает он, знает, о чем мечтают эти молодые самцы — не задумываются даже, а так, на уровне подсознательных шевелений — мечтают они только об одном: скинуть его, старого волка. Им кажется, что у них все пойдет по-другому, успешней и лучше. Они дураки, им так только кажется, придет время и ровно по этой же причине их точно также скинут другие. Не новая мысль, которая всегда остается новой, подумал худрук и похвалил себя за трезвость подхода, а также за то, что все другие и прочие никогда не узнают об этой его глубоководной трезвости. Потому что, пока он у власти, им, оголтелым и борзым, хода не будет. Старость и молодость — злейшие друзья. И потом: зачем его скидывать или менять, если он лучший и заменить его некем? Завлитом что ли, этим несчастным Осиновым? Меняйте, жизнь пойдет еще смешнее. Со слезами на глазах…

— Чего же ты хочешь, Олежек? — спросил худрук.

— Ознакомиться, только и всего, — повторил Саустин.

— Имеет право, — подхватил завлит. — Не так ли, Армен Борисович?

— Конечно, — сказал худрук. — В нашем театре все возможно. Мы никогда ничего не запрещаем. Отдай ему пьесу, Иосич.

Сказал об этом мирно и наблюдал за передачей пьесы в руки Саустину с улыбкой, но внутри себя ненавидел Осинова жгуче. Через голову прыгает завлит, из штанов выпрыгивает завлит, на глазах всей улицы рожает завлит, только чтобы эту дрянь протащить на мою сцену — с чего бы, Иосич, так старается? — спрашивал себя худрук, ответить пока не мог, но мысль неприятная запала в голову.

Саустин принял пьесу с благодарностью.

— Предложение хочу вам сделать, Армен Борисович, — сказал он. — Если пьеса мне придется, доверьте постановку. А что? Мы круто заделаем молодежную премьеру, шум на всю Москву наведем, взорвем столицу смехом — как фугасом! Я смогу, Армен Борисович, вы меня знаете. Не смогу — вы поможете, на хрен нам режиссеры со стороны, в собственном нашем героическом театре они есть, уверяю вас!

— Имеешь в виду Слепикова? — усмехнулся худрук.

— Хорошая шутка, — усмехнулся Саустин. — Нет, против Гены я ничего не имею, но нужна свежая кровь.

— Меня свалить хотите? — от фонаря забросил вопрос худрук и попал в точку.

Внезапное его прозрение как взрыв фугаса над ухом. Саустин впал в ступор; ответить не смог, дернулся лицом и руками и очень искренне сыграл недоумение и обиду. Не сыграл даже, нет, прочувствовал душевно и весьма искренне актерским своим аппаратом запечатлел. И худрук полностью поверил любимому артисту, из чего можно сделать вывод, что талант всегда способен талантливо обмануть.

У талантов собственные разборки. Один талант талантливо вводит в заблуждение, другой талант талантливо верит.

— Идите и помните, — сказал худрук, — в нашем театре никогда ничего не запрещается. Больше скажу: почитайте сперва, потом потолкуем. Либо вместе руки отмоем от глупости и грязи, либо обмоем удачу армянским.

Вышли вместе, кратко перемигнулись, руки пожимать не стали: был бы слишком — со стороны и камерами — заметен союз, а святому делу требовалась тайна. Вместе поспешили в буфет, выпили кофе, коньяка для затравки и, перекинувшись междометиями, договорились вечером на пиво. Как всегда у Саустина. «И чтобы Вика была», — шепнул Осинов. «Без вопросов», — согласился Олег.

15

Тайна — великая вещь. Все явное и ясное — скучно, всякая тайна значительна и сюрпризна. Без тайны умерло бы искусство, исчезли бы открытия и преступления, усохли бы эмоции. Да здравствуют тайны, загадки, заблуждения, ложь — они делают жизнь непредсказуемой, то есть, нормальной.

Так думал, оставшись в одиночестве, худрук. «Пусть читают, пусть обсуждают, пусть выпрыгивает из штанов завлит, пусть возненавидят или восхитятся „Фугасом“ товарищи артисты. У меня для них своя тайна. Пока я у власти, этой гадости в моем театре не бывать».

16

Вечером заговорщики галдели у Саустина.

В ход был пущен актерский темперамент, реализованный в улыбках, словах и движениях, приправленный пивом и ощущением надвигающегося успеха.

«Угрюмые все равно вымрут первыми!» — вслух рассуждал Осинов и, применительно к моменту, похоже был прав.

Звезды расположились удачно.

Первой на высоких тонах выступила Вика. Артистка кокетливо изобразила сцену ее первоначального охмурения худрука. Как зашла, что сказала, как закатила обалденные глаза, на которые Армен повелся, как вырвала от него признание занять ее в «Фугасе».

— Палку не перегибала? — оборвал ее этюд Саустин.

— Успокойся, — ответила Вика. — К сожалению, не пришлось. Чуть-чуть согнула, но до перегиба дело не дошло.

— Жаль, — съязвил Саустин. — Интересно было бы взглянуть хорош ли он в перегибе…

— Вы все об одном, — сказала Вика, — а я об искусстве…

Хорошо рассказала, по-актерски породисто, смешно, но об эпизоде с галстуком умолчала. Не пришелся он как-то к повествованию, не лег в речь и строку, и она решила о нем не говорить. А может и другая причина к умолчанию была, женской своей тонкостью Вика прочувствовала, что происшествие с галстуком за этим пивным столом неуместно, что оно, вероятно, вызовет вопросы, на которые она и сама не знала, как отвечать.

Вторым, после шестой бутылки выступил Осинов. Одышка, живот и пиво мешали жить, потому расстегнул ворот, был краток, рубил коротко, веско. Сказал, что все пока неплохо. Сказал, что задача остается прежней. Что главное, чтобы «Фугас» приняли к постановке. Что артисты, через Саустина и Вику, должны создать могучий магнитный фон и силовую атмосферу в театре. Такую, чтобы Армену деваться было некуда кроме как полноценно принять «Фугас» к постановке, начать репетиции, заказать декорации, пошить костюмы, то есть, влипнуть в спектакль по уши, как муха в клей, то есть, потратить на «Фугас» последние крохи, довести до премьеры, на ней победоносно подорваться и уйти из театра.

После двенадцатой бутылки итоги подвел Саустин.

— За успех, господа, сколько ни пей, все мало, — сказал он. — Пива мало. Но, если серьезно, от плана мы пока не отступаем и тут, я думаю, пора выразить особую благодарность нашему мозговому вдохновителю, нашей хитроумной артистке Виктории Романюк. Я не шучу, господа, не шучу… — он потянулся к Вике с поцелуем, она целомудренно отклонилась в сторону… — Видите господа, члены художественной хунты, она меня не любит!

— Правильно, — сказал Осинов и икнул. — Как у греков. Сперва герой совершает подвиги, потом награждается любовью.