Кажется, Коломба спасена. Я на взводе и должен об этом поговорить. Страх мне удавалось скрыть, с эйфорией получается хуже. Многословно описываю всю одиссею спутникам в самолете. Какая сила заключена в их интересе! Глаза слушателей взбадривают меня, а рассказ помогает привести в порядок раздерганные мысли.
* * *
– Воительница победила.
Я информирую маму, как будто она стоит у меня за спиной.
* * *
Возвращение в Париж.
Коломба лежит на слишком широкой для нее кровати, слабенькая, но живая, ужасно исхудавшая, но веселая, лишившаяся мышечной массы, зато с новыми легкими, она с восторгом демонстрирует нам, как вдыхает и выдыхает, не закашлявшись. Мы делаем то же самое тысячи раз в день, но для нее это ново. Чудо чистого дыхания. Коломба восхищается тем, что мы перестали замечать.
– Вы представляете? – восклицает она. – Мне больше не нужна дыхательная гимнастика! Я выиграла полтора часа в сутки и смогу работать на полную ставку!
Мы улыбаемся, потрясенные до глубины души.
Если бы не ее яростное стремление стать нормальной, мы давно потеряли бы Коломбу.
Именно она исправно выполняет данное маме обещание быть счастливой.
* * *
Воительницы счастья узнают друг друга с первого взгляда.
* * *
Я люблю жизнь, и это чувство усиливается страхом смерти.
* * *
Брюссельский эпизод, ночь, прогулка вдоль газонов, обрамляющих проспект.
– Сколько лет вашей собаке? Я никогда не видела вас врозь.
– Шестнадцать с половиной.
Ее японское величество осыпают комплиментами, но она не снисходит до «этих низших существ». Фуки занята делами империи, и все ее внимание сейчас поглощено одуванчиком, на который пописало животное, которое ей никак не удается опознать.
Поклонники Фукиной красоты уходят, я наклоняюсь к ней и прошу:
– Держись, моя бесценная. Я без тебя пропаду.
Она вздыхает. Наверное, от жалости: «Ну почему ты никак не поймешь, что я вечна?»
* * *
Американские гастроли с «Мсье Ибрагимом». Нью-Йорк, Сан-Франциско, Лос-Анджелес. Каждый вечер я ухожу со сцены, взволнованный приемом, и рефлекторно хочу позвать маму, потом бросаю телефон в чемодан.
Сижу в гримерке и долго лью слезы. Я все тот же мальчуган, который больше всего на свете желал поразить свою мать.
В душе смешиваются боль и радость. Боль – из-за маминого отсутствия, радость – потому, что она меня «сделала» – во всех смыслах этого слова. Мама присутствует не только в форме своего отсутствия, но и во мне, через меня.
Она жила для меня. Я – для нее.
У меня нет права на печаль и стенания.
В моем плаче больше радости, чем грусти.
* * *
Возвращение в деревню, к простой жизни – или к жизни в простоте.
Полоска солнечного света пересекает гостиную, в воздухе танцуют, кружатся пылинки, отвлекая меня от тяжелых мыслей.
* * *
До чего же глупа грусть: напоминает лишь о том, чего нам недостает. Указывает пальцем на чье-то отсутствие. Она одержима небытием.
А вот радость умна: она извещает нас о существующем. Радость живет с открытыми глазами, в восторге оттого, что она есть и имеет то, что имеет.
Для грусти мир пуст, для радости – полон.
Печаль – плохая девчонка, шельма.
Радость – восторженная малышка.
Радость – улыбка, воспевающая мир.
* * *
Пессимизм ограничивается систематизацией грусти, оптимизм идет в связке с радостью, ни тот ни другой не вещают правду, они обустраивают существование. Пессимизм добавляет дискомфорта, оптимизм его смягчает.
* * *
Фуки в эти дни одолела усталость. Она ведет себя как сомнамбула, не уверенная в том, что делает.
* * *
Дорабатываю «Мадам Пылинску».
После генерального прогона Ян устраивает мне скандал:
– Все идет хорошо – кроме тебя! Ты недотягиваешь ни до партнеров, ни до себя самого.
Я возражаю, напоминаю, как плакал, слушая «Похоронный марш» в исполнении Николя и думая о маме. Пустые слова – я точно знаю, что в театре актер должен не рыдать, а вызывать слезы у зрителей, не смеяться, а смешить, не страдать, а причинять страдания. Я тысячу раз разносил в пух и прах тех, кого называю первостепенными артистами, сильно и глубоко чувствующими, но не передающими свои чувства зрителю!
– У тебя есть три недели до Ниццы? Работай, Эрик, работай. Нельзя выезжать только на способностях.
Я резко поднимаю голову, задетый до глубины души. Так часто говорила мама после встреч с моими преподавателями. «Если ваш сын получает высокий балл, он все равно нас разочаровывает. Этот мальчик способен прямо перед уроком, в коридоре школы, запомнить много страниц текста, написать изложение и получить хорошую оценку!» Расстроенная мама просила: «Нельзя выезжать только на способностях, мой мальчик!»
Это обращение мама использовала, когда хотела придать разговору торжественный характер и напомнить мне об ответственности. Расчет был точен: я понимал, что схалтурить может Эрик-Эмманюэль, но не «сын Жаннин». Сын Жаннин обязан вставать на цыпочки и оправдывать ожидания своей замечательной матери.
* * *
В последние дни я много работал благодаря суровому руководству Яна. Я миновал некий этап и теперь не только владею текстом, но и текст овладел мною. Он звучит самостоятельно, я же остаюсь послушным инструментом.
Собираем волю в кулак, надеваем нужное лицо и – вперед! Театр ждет!
* * *
Национальный театр Ниццы.
Самая кошмарная и самая утешительная премьера в моей жизни. По техническим причинам возникли проблемы с освещением, но спектакль был сыгран и очаровал публику.
Я возвращаюсь в гримерку. Размываюсь и вижу в зеркале смущенное, озадаченное лицо мамы… Моя горячность делает ее слабой.
Я плачу, не в силах справиться с чувствами.
Учиться. Принять.
Учиться идти вперед без нее, путешествовать без нее, писать книги, которые она не прочтет, получать премии – и не бежать, как в лионском детстве, к ней, чтобы увидеть, как она мной гордится. Принять, что больше не будет жизни «в пополаме», когда один раз я проживал событие для себя, а во второй – вместе с ней, рассказывая, показывая, делясь чувствами.
Приручать ее отсутствие. Всегда. И навсегда.
* * *
Мы спешно возвращаемся с Авиньонского фестиваля: на прогулке у Фуки случился удар. Она парализована, ужасно страдает, и ветеринар держит ее под морфином, пока мы не вернемся в Бельгию.
Фуки лежит на боку в клетке. Увидев нас, она перестает стонать, успокаивается, думает: «Они здесь, скоро боль пройдет». Мы открываем дверцу, ласкаем ее. Фуки утратила свою обычную величавость, она превратилась в заболевшего щеночка, тявкающего от радости воссоединения с семьей.
Я прижимаю Фуки к себе. Ни ум, ни железный характер не помогли ей справиться со временем, которое изнашивает и разрушает все на свете. Ее величество скулит, она не только жалуется, но и возмущается: «Что со мной? Это нестерпимо!»
Ветеринар медленно вводит лекарство. Мы гладим Фуки, разговариваем с ней.
И жизнь вдруг отлетает.
Кончено.
Нет больше мохнатого комка энергии и неги. Осталось мертвое тело в роскошной шкуре.
Жестоко и тихо.
Мы потрясены.
Я чувствую, что вот-вот сорвусь…
* * *
За секунду не стало жизни, длившейся шестнадцать лет. Шестнадцать лет чистой, безусловной любви. Шестнадцать лет красоты. Шестнадцать лет совершенной грации. Шестнадцать лет радостей, праздников, игр. Шестнадцать лет господства над моим сердцем, сердцами всех наших родных и ее собственных детей Дафны и Люлю, которые сегодня повсюду ее ищут.
Через несколько дней она вернется домой, и мы развеем прах в саду под липой, где Фуки обожала проводить сиесту рядом с мамой. Она смешается с розовыми кустами, будет жить среди нас и расцветать каждый год.
Как же хрупка нить жизни…
Я знаю, что моя собака была счастлива, и пытаюсь удержать при себе образы счастья. Не хочу сожалеть об исчезнувшем, лучше буду радоваться тому, что было.
Из жизни ушло маленькое существо весом в двенадцать кило.
– Помилуйте, это ведь только собака! И что такое двенадцать кило?
Двенадцать кило любви весят очень много. Еще как много! А когда они исчезают, превращаются в тонну.
* * *
Животные вытаскивают из нас лучшее.
С Фуки я был нежным, честным, жизнерадостным, любящим, терпеливым и ответственным.
Она прожила рядом со мной прекрасную собачью жизнь, а я рядом с ней – отличную человечью.
* * *
Благодаря собаке я каждое утро радовался, что живу на свете, принимал новый день как подарок. Я ходил, бегал, играл, наблюдал за природой и сменой времен года, спал в неге, работал в мире, без устали пробовал повседневность, старался обострить чувства до предела.
Моя учительница счастья ушла. Как я выполню домашнее задание по счастью, мама?
* * *
Фуки разбередила наши раны. Ее смерть не ограничивается ее смертью, она есть метафора других смертей. Каждый из нас еще раз потерял своих ушедших. Мы бродим по дому с покрасневшими от слез глазами и чувствуем неловкость, сталкиваясь друг с другом.
Дафна захандрила. Она все время ждет, что за открытой дверью покажется Фуки, тычется мордочкой в подушки, ковры и кусты, где любила возлежать ее мать. Я не знаю, как объяснить, что произошло и чего больше не будет… Люлю без конца болеет. Диарея, экзема, воспаления… Любая напасть годится, чтобы прогнать горе и непонимание. Теперь вот захромал… Ничего удивительного – они прожили с матерью двенадцать лет.
Мы, люди, спасаемся хорошей новостью: трансплантат прижился, Коломбу скоро выпишут.
* * *
Время от времени мы переглядываемся и говорим:
– Вы только подумайте – этим летом мы должны были оплакивать Коломбу, а она прекрасно себя чувствует. С ней все хорошо.
До чего медлительна наша радость… Она не взрывается фейерверком. Тащит на горбу тревогу. Мы тоже с трудом оправляемся после четырехмесячного сражения в отделении интенсивной терапии.
По сути дела, мы переживаем нечто совершенно необычное – траур по трауру. Каждый слишком долго думал, что рискует потерять Коломбу, и позволил этой вероятности прорасти вглубь себя… Придется выкорчевывать…
* * *
Ноан. «Мадам Пылинска и тайна Шопена» в имении, где композитор жил с Жорж Санд. Фестиваль организован в старинной овчарне, по соседству с барским домом.
На улице +38 градусов, еще жарче в зале без кондиционера, и уж совсем нечего говорить про сцену под светом прожекторов. Как же я ненавижу искусственный мех, в котором играю мадам Пылинску! Кто надевает норку в сауну?
Публика мгновенно оказывается в нашей власти, и все мы забываем о летнем зное.
В какой-то момент Николя вдруг случайно растягивает темп «Первой баллады», я бросаю на него незаметный взгляд, понимаю, что мой друг сейчас потеряет сознание, но он каким-то волшебным образом справляется с дурнотой и с блеском заканчивает отрывок.
Мы подпитываемся от публики, доигрываем спектакль на высокой ноте и выходим во двор. Прохладный ночной ветерок обдувает лица, но я не могу расслабиться – подписываю книги и отвечаю на вопросы поклонников.
Наконец-то садимся в машину. Мой администратор Кристоф – добрейший человек, но сейчас он ворчит по делу: нерадивых, часто болеющих работников никто не любит.
– Мне нужно подышать…
Я опускаю стекло, но это мало что дает.
Кристоф останавливается на заправке, я открываю дверь, выхожу и падаю без чувств.
Прихожу в себя, лежа на асфальте, Кристоф и Николя склонились надо мной, они в панике. Я шепчу:
– Не пугайтесь. Блуждающий нерв. Родительское наследство.
Хорошо вернуться к жизни. Я дышу пряным воздухом полей. Звезды усыпали небо. Вода, которую Кристоф льет мне в рот, кажется нектаром. Я переживаю второе рождение, зная, что покидаю, что обретаю заново, что меня ждет. Пьянящая радость жизни…
Мы продолжаем путь, едем долго, но меня переполняет ликование. Ложусь спать счастливым.
Только для дневника: теряя сознание, я тоже ликовал. «Я поступаю как она, сейчас мы воссоединимся».
* * *
Смерть слишком часто кажется болезненным решением. Не счесть случаев, когда я восклицал: «Довольно, пусть все это сейчас же закончится!», мечтая сдохнуть.
Как нельзя более кстати какая-то часть меня сопротивляется пожеланию.
Мозг восстанавливает равновесие.
Я переживаю разделение.
Я – результат разделения.
* * *
Коломба возвращается домой, проведя в больнице несколько месяцев.
* * *
Внезапно я начинаю писать.
Лето предполагалось совсем иным. Вместо отдыха я борюсь с силами небытия, становлюсь на сторону жизни, добавляю жизнь к жизни.
Книга будет называться «Феликс и незримый источник».
* * *
Опережающая ностальгия…
Я переживал это чувство, когда махал маме, прежде чем сесть в такси, мы гуляли, разговаривали, смотрели спектакль. В радостные моменты я говорил себе: «Пользуйся! Однажды все исчезнет». Реальность принимала форму воспоминаний.
Опережающая ностальгия…
Будущее наносит удар кинжалом настоящему.
Несчастье вонзает кинжал в сердце счастью.
Небытие убивает кинжалом жизнь.
* * *
Опережающую ностальгию генерирует мозг: «Это я оставлю, оно прекрасно и драгоценно».
Печальное и сладкое чувство.
Соль бытия.
* * *
Воспитывать вкус к уникальному, соизмерять хрупкость, чувствовать эфемерное.
Я применю опережающую ностальгию, чтобы ничего не испортить и не потерять.
* * *
Работа продвигается. Книга заявляет о себе.
Она захотела родиться, и я подчинился.
Не я ее диктую – она сама себя надиктовывает мне.
* * *
Я всего лишь повивальная бабка моих книг.
Как же мне нравится этот женский термин!
* * *
Я закончил первый вариант и благодаря Жизели все вычистил, ликвидировал пыль и натер воском.
Ян и Брюно читают после нее.
Возвращаются ко мне и восклицают:
– Ты понимаешь, что написал?!
– ?
– Историю мальчика, который сумел воскресить свою мать.
Я теряю дар речи: эта идея ни разу не пришла мне в голову в процессе работы.
* * *
В сентябре «Мсье Ибрагим» в театре «Рив Гош». Я сыграл этот спектакль двести раз, но Париж меня пугает. В столице полно театров на все вкусы, а зрители такие требовательные, что я чувствую себя дебютантом.
– Ты все бросишь в тот момент, когда перестанешь испытывать страх, – снова и снова повторяет мама.
Я вылетаю на сцену, как на арену корриды.
* * *
Загримироваться – смыть грим… и так до бесконечности. Я никогда так часто не смотрел в зеркало, как во время этого гастрольного месяца.
Хорошо различать в собственном лице мамины черты.
* * *
Я целый час смотрю на свое отражение – и вижу тебя. Ты здесь – телом и душой. Во мне.
* * *
Все билеты на все представления «Мсье Ибрагима» проданы. Никого это не удивляет. Только меня.
* * *
Она смотрела на меня как на уникальное, несравненное, талантливое существо. В этом ключ к моей судьбе: я поверил взгляду матери.
* * *
Мораль театра.
Я никогда не говорю себе: «Да на черта это нужно?» Когда ставлю голос или тренирую согласные, никогда не считаю, что поупражнялся достаточно. «Кто разберет эти детали?» – шепчет скептик из угла гримерки. «Я», – отвечает мама. И я снова принимаюсь за работу, упорствую, настаиваю. Гримасы, разминка голосовых связок, упражнения для губных мышц, работа над дентальными и свистящими звуками… Я стараюсь округлять «р», а не «скрежетать» им на бельгийский манер: «Тррррр. Дррррр. Вррр». Еще раз. И еще.
Я знаю, что все откладывается в эфемерных слоях атмосферы. Обычно мой авторский текст «бронзовеет», а в театре я как будто пишу на воде, образую волны и гоню их на сознание зрителей, чья память однажды неизбежно сотрется. И все-таки я не считаю мою работу незначительной. Сколько бы народу ни сидело в зале театра – триста человек или две тысячи, – я буду играть в полную силу. Я одинаково уважаю столичную публику и зрителей провинциальных городов. Огонь горит ярко, пока в него подбрасывают дрова, и я не позволю пламени угаснуть.
Иногда мне приходит в голову мысль, что среди публики могут найтись люди, которые не понравятся мне, узнай я их поближе, но это ничего не меняет. Они пришли в театр, священное место для человечества, хотят получить лучшее, и я им его предоставлю.
Я спасаюсь, доставляя удовольствие другим.
* * *
В молодости мы готовимся жить, в старости вспоминаем пережитое и упускаем настоящее, хотя только оно и существует. Мы попадаем сразу в две ловушки – будущего, которого пока не существует, и прошлого, которого больше нет. Сколько потерянного времени! Нет, не так. Сколько потерянного настоящего времени!
Жить нужно одним мгновением, под единственным и неповторимым солнцем. Воспоминания не освещают, они гасят, а наши планы распределяют узкие тощие лучи света по сиюминутной реальности.
Пока я в трауре, театр и писательство не отвлекают меня от главного, а возвращают к нему: жить мгновением и на подмостках, и на странице книги. Через них я приобщаюсь к глубочайшему почитанию настоящего.
Жизнь как акт милосердия.
* * *
Следует опасаться двух убийц: ностальгии и надежды. Они убивают настоящее.
* * *
Парижские гастроли измотали меня, и, отыграв последний спектакль, я решил использовать время, оставшееся до гонкуровских заседаний, чтобы слетать в Италию, Румынию, Турцию и Грузию и представить свои книги. Ради бодрости духа я приглашаю Яна и Брюно провести несколько дней в Праге. Город, который страстно любил Моцарт, не может не понравиться мне.
* * *
Прага.
В первую ночь я не могу уснуть, в два часа ночи меня переселяют в другой номер, но это не помогает. Проблема во мне.
Я потею и задыхаюсь, сердце колотится как сумасшедшее.
* * *
Прага – дивный город, но панические атаки не прекращаются. Я себя не контролирую.
Сегодня вечером, во время весьма посредственного исполнения оперы Верди «Макбет», меня зазнобило, горло пересохло, сердце решило выпрыгнуть из груди. Пришлось выйти на воздух.
Мы перебираем все, что я ел, и приходим к выводу, что виновата соль.
* * *
Возвращение в Бельгию. При мысли о ночи – придется лечь спать! – я впадаю в истерику: тахикардия и состояние тревожности не дают мне покоя.
* * *
Три ночи я брожу по брюссельским тротуарам, пытаясь измотать себя, но сон не желает возвращаться.
* * *
Паника. Ощущение абсурда происходящего. Зачем жить? К чему упорствовать? Какой в этом смысл?
* * *
Тревога ужасна своей беспредметностью.
Страх указывает на врага. Тревога – нет.
* * *
Тревога ничего не боится, она сама есть страх неизвестно перед чем.
* * *
– У тебя начинается очередной этап траура, – утверждает Брюно. – Ты резко перестал работать, ослабил напряжение и стрессы, державшие тебя на плаву. Ты сбился с ритма. Ничего, все наладится.
Мне кажется, что приступы дурноты не имеют ничего общего с состоянием тревожности.
* * *
Грусть не похожа на тревогу. Когда мне не хватает мамы, я проваливаюсь в бездонную дыру, окруженную воспоминаниями. Испытывая тревогу, я падаю в пустоту – беспримесную, бесконечную, без стенок и дна.
В грусти я могу уцепиться за прошлое, в тревоге держаться не за что.
Грустное бытие означает, что нам чего-то не хватает. Тревога отнимает у человека все.
* * *
Я консультируюсь с моим врачом Аленом Г.
Он прибегает к методу исключения, проверяет анализы, кардиограммы, рентгенограммы легких и заводит речь о психологической причине.
– На твои плечи лег слишком тяжелый груз, ты взвалил на себя слишком большую ответственность: парижские гастроли, писательский труд, игра на сцене, поездки за границу, гонкуровские обязанности.
Мы беседуем в дружеском тоне, Ален советует сходить к психотерапевту, чтобы завершить траурный труд. Я покорно признаю, что сам не справляюсь, но в глубине души по-прежнему уверен, что болезненное состояние никак не связано с мамой.
– Мы не все о себе знаем, Эрик.
Я соглашаюсь.
* * *
Припадки продолжаются.
* * *
Становятся тяжелее.