Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Шамиль Идиатуллин

Последнее время



Пролог

Сон был горек и невыносим.

Он закричал, чтобы проснуться.

Он проснулся, чтобы закричать.

Ни закричать, ни вдохнуть для крика, ни просто вдохнуть не получилось: Малой закрыл ему нос и рот горячей корявой ладонью.

– Тихо, – сказал Малой. – Тихо.

Он спросонья задергался, пытаясь вырваться. Стало хуже: ладонь, твердая и пахнущая сталью, вдавилась в лицо, плюща губы о зубы и почти ломая нос. Ему ломали нос дважды. Он помнил и больше не хотел. В голове уже шумело, в груди екало, а нижнюю губу прижгло гладким холодком так, что еще немного – и снова будет лохматой и соленой.

Он поспешно закивал – то есть попробовал, голова почти не двигалась.

Малой убрал руку, держа ее на весу, чтобы, если надо, хлопнуть – и губы всмятку.

Он вздохнул жадно, но медленно, боясь свистнуть или хрипнуть. Во рту было горько и сухо. Так лучше, чем когда солено и мокро.

Малой кивнул и спросил:

– Готов?

К чему, хотел он спросить, но губы так и не отлипли от зубов, а горло и язык будто засы́пало морским песком и обдуло морским ветром. Морским, подумал он, пытаясь вспомнить, что это значит, но не вспомнил. Малой сказал:

– Айда. Небо ждет.

Неба не было видно. Ничего не было видно. Всё сверху, снизу и во все стороны было черным, молчаливым и спрятанным: ни земли, ни слишком высоких, достающих до облаков деревьев, ни самих облаков, ни звезд, ни птиц, пчел, мух и всего, что всегда составляло мир – там, где он привык жить. Ну, существовать. Ну, почти привык.

Но небо ждало. Он знал.

Все знали.

Он встал, покачнулся, потому что приучился качаться, встал прочно, потому что под ногами не качалось. Малой как будто видел или просто знал, тут же легонько толкнул в плечо – сюда, – и шагнул сам. Трава шорохнула и замолчала. Чуть дальше скрипнул ремень. Слева тоже донесся шелест одежды.

Они пошли под невидимым ждущим небом – должно быть, неровной цепочкой. Он мельком удивился тому, что умеет ходить по черному, неподвижному и несуществующему, не спотыкаясь и даже не натыкаясь на деревья, – и чуть не влетел в дерево. Лист мазнул по лбу, он застыл, рука Малого взяла его за шкирку и отправила в обход препятствия. Дальше он и сам чуял что-то впереди, что-то справа, что-то на уровне колен, – обходил, перешагивал, подныривал, – и обнаружил, что черное становится серым. Если небо их еще и не дождалось, то они дождались неба, темно-синего и по-мышиному изгрызенного понизу макушками слишком больших деревьев, из-под которых они вышли.

Одна из верхушек прыгнула, распахнулась в черный лист вроде подорожника и понеслась через небо. Он вздрогнул, провожая лист глазами. Малой застыл рядом, прошелестел раз и два, звонко ударила тетива.

Небо дождалось раньше, чем ожидалось. Слишком рано.

Черный подорожник дернулся и рухнул – косо, как наледь со скалы. В воздухе лист был беззвучен, а упал очень звучно, со шмяканьем и хрустом, которые в ночи слышнее крика. И шепот слышнее крика, торопливый и непонятный, но человеческий шепот, потекший от места падения.

На шепот бросился один из них – Рыжий, как-то понял он, даже не видя, – только Рыжий умел бегать так быстро и только Рыжий так умел ножом.

Стало светло и больно глазам. Жмуриться было странно, как идти с отвернутой за плечо головой, а все равно светло и больно. Он открыл глаза и задохнулся.

Деревья далеко впереди и сбоку полыхали черным, неподвижно и страшно. Чужая земля от деревьев и до самых его ног полыхала зеленым и коричневым, лениво шевелясь и будто переползая ленточками, как переползает жар по углям. А небо над землей и деревьями полыхало убийственно белым, хотя оставалось темно- синим. Словно удалось увидеть ослепительно снежную основу толстого темного ковра из главного йорта. Словно удалось увидеть весь мир, в центре которого он существовал и который существовал вокруг него. Весь непредставимо огромный мир – от бесконечного ряда страшных белых солнц за слоями неба до малых букашек в паутине бледных корешков под ногами и до пульсирующих кусочков, из которых эти букашки и корешки сложены. Он видел, он слышал, он чувствовал – ушами, ресницами, пятками, вставшей дыбом холкой, нагревающимися, будто репа в кипятке, глазными яблоками – и не успевал понять, в какие узоры и смыслы складывается чудовищно сложный, разборчивый и четкий мир. Он понял только, что сейчас они умрут.

Это поняли все – даже Рыжий, который стремительно и ловко, но все-таки мучительно медленно и тяжело вскакивал с колен, с земли, от смирно лежащего на спине рыжего паренька в странной белесой одежде, неровно раскрашенной темным, – вышивкой и кровью. Кровь проступала вокруг торчащей из живота стрелы с оперением Малого и толчками плескалась из раны, почти разделившей паренька на две неровных части, от правого уха к левой ключице, тонкой и невыносимо белой под расшитым воротником. Паренек, будто подгоняя выплески, скреб пальцами неловко вывернутой левой руки по краю странной кожистой пластины, на которой лежал. Пластина была похожа на причудливо изуродованное и растянутое седло и светилась отчаянно и не по-настоящему, особенно там, куда натекла кровь.

Паренек, жутко, как братишка, похожий на Рыжего, не перестал шептать, даже когда нож Рыжего с чавканьем рубил ему шею и грудь – просто шептание стало свистящим и булькающим. Лицо паренька было сосредоточенным, точно он не умирал, а на ощупь подбирал подходящий по размеру гвоздик из кучи неподходящих, – а смотрел он на Рыжего. И продолжал шептать, совсем неслышно.

Рыжий наконец выпрямился, чуть наклонил голову к плечу, разглядывая паренька, стряхнул кровь с ножа и чуть увел его в сторону для нового удара, и тут черная зазубренная полоса леса распахнулась до неба и до ног, мир провалился, а паренек, коснувшийся, наконец, пальцами земли, вцепился в нее последней хваткой, улыбнулся Рыжему и вмиг стал темным, лиловым, ненастоящим – весь, даже одежда. Рыжий упал на паренька то ли сам, чтобы добить, то ли от удара, сотрясшего мир, и оба они осыпались лиловой крошкой, словно трухлявый пень, растоптанный лосем.

Он увидел это, хотя снова успел зажмуриться, и сквозь сжатые веки, крича и валясь в черно-зеленую пропасть, видел остальное: что вдали, у леса, стоит еще один рыжий паренек, а далеко за спиной, у реки, по которой они, оказывается, приплыли, присев забавно и пугающе, замер третий, будто нащупывающий разведенными руками и откинутой головой единую плоскость с остальными рыженькими, лежавшим и стоящим, а с противоположной стороны – он ощутил это занывшими на затылке корнями сбритых волос – поднимается на цыпочки и даже чуть выше, всовывая руки в небо, четвертый, такой же рыженький, как остальные, еще жутче похожий на Рыжего, и все одновременно шепчут непонятное, неслышное и страшное, то же, что шептал лилово осыпавшийся паренек, грохотом отзывающееся в небесах и в земле, проворачивающихся в лад шепоту и в лад ударам мира о глаза и ёкающее сердце, и в лад им всхлипывает тетива, вторая, третья, и шикает нож Малого, который уже налетает на присевшего рыженького, а тот улыбается Малому навстречу, резко вскидывает руки – и другие рыженькие вскидывают тоже, будто уцепились за разные края ковра, того самого, снежно-синего, и небо, которое они, оказывается, схватили и держали, переворачивается и падает на мир черной плитой.

Снова дождалось.

Его сшибло твердым и вмяло в твердое, со звоном и искрами, ломая и отдирая всё лишнее, руки-ноги-нос-лицо, холодный глинозем сунулся в дыры на место глаз и носа, ниже стало очень больно, остро, неправильно и снова со вкусом желтого металлического штыря, рвущего губы. Он попытался вдохнуть, хрюкнул, сглотнул жаркую соленую землю с колкими камешками, закашлялся, выворачиваясь и умирая, но не умер, а все-таки вдохнул раз и другой, держась за пылающую и саднящую, но вроде не пробитую грудь, попытался сплюнуть, облизать губы, но не смог, а только располосовал язык об остро сломанные зубы.

В ушах гудело, под штанами было рыхло, под руками – скользко. Поморгал, тряся головой, вытер подолом глаза – их защипало, но стало видно.

Что-то.

Что-то дикое.

Он сидел под серой пустотой посреди темной пустоты. Серая пустота была вместо неба, темная пустота была неровным полем, обыкновенным и почти голым до самого леса – можно заметить несколько лиловых пятен, если приглядеться. От леса мимо лиловых пятен шагали к нему несколько человек в белом, первым – широкий и с длинными косами, растущими из лица. Старик, подумал он. Заплетенная в косы борода была даже белее одежды.

Шевелиться было больно, поворачиваться еще больнее, но он повернулся и постарался рассмотреть, что́ за спиной. За спиной было такое же голое перепаханное поле с лиловыми пятнами. На краю одного из пятен лежал круглый камешек, похожий на человеческий глаз, бледно-голубой на белом, как у Малого. Камешек моргнул и рассыпался.

Он всхлипнул, наверное, от боли, и опять посмотрел перед собой. Люди застыли по всему полю, образуя непонятный, но ощутимый порядок, связывавший их друг с другом и с лиловыми пятнами. А косатый-бородатый уже стоял рядом. Руки старика были пустыми, но он уже знал, что это неважно.

Он поднял голову, хлюпнул и сглотнул натекшую горечь, вдохнул последний раз и стал смотреть туда, где раньше было небо.

Старик что-то негромко сказал.

– Тиде йоча.

Это ребенок, подумал он устало. Вот что сказал старик. Они поняли, что я ребенок. Значит, небо не дождется. Не в этот раз.

Он в последний раз посмотрел туда, где раньше было небо, закрыл глаза и лег на чужую, но уже равнодушную и почти нестрашную землю.

Часть первая

Лети легко

1

Серебряный гриб появляется через полторы луны после того, как отходят и прячутся в землю до следующей осени дикие белые грибы, а подкормленные, живущие в теплице, начинают собираться в шары. Серебряный гриб вырастает в дупле или расщелине березы-семилетки, окруженной елями. У него изумрудная ножка и серебряная шляпка, о которую ломается нож. Он лечит любые болезни, оживляет полумертвых, может приворожить любимого парня и свести с ума любую девушку, он делает желаемое действительным и нежелательное несуществующим, он драгоценнее любого лайвуя. Поэтому его не бывает. Поэтому Айви хотела его найти. Она должна была его найти – сегодня. Но отвлекли.

Луй разбудил Айви, когда солнце еще не вышло из-за Верхнего бора. Запрыгнул в изножье, пробежал по ногам и затоптался на груди, урча и пофыркивая.

Айви охнула под когтистыми лапами, пробормотала что-то столь же возмущенное, сколь и невнятное, и попыталась смахнуть негодяя в траву. Луй увернулся, скользнул под покрывало и принялся метаться там, кусая то пальцы, то затылок. Это можно было стерпеть, а вот перебежки по груди и животу и особенно щекотание лица хвостищем оказались, как всегда, невыносимы. Айви восстала с горьким длинным вздохом и замерла, покачиваясь. Луй повисел на ней, расцепил когти, ловко крутнулся вокруг ног и запыхтел, призывая в путь.

– Молодец, – пробормотала Айви, продрав глаза. – Я и сама уже вставать собиралась.

Она провела пальцами по ложу и, не дожидаясь, пока то съёжится до дневного размера и вида обычного сморчка, пошла установленным утренним путем, пусть и в ужатом порядке. Рассиживаться не стала, мыться тоже, хватило и обтирания, переплела косы на пять счетов вместо пятидесяти, одежду для завтрака даже брать не стала, сразу влезла в дневную, ну и завтрак, понятно, перепрыгнула: выпила туес пророщенного молока, сорвала пару мясных черешков, чтобы грызть на ходу, и упорхнула. Не сразу: она же не зверь и не дикарь. Задержалась у мясного дерева на пять счетов, по каждому пальцу, благодаря за заботу вдумчивыми прикосновениями – и, отпинываясь от развеселившегося Луя, побежала с едальной поляны, пока народ не повалил.

Самый нетерпеливый молодняк уже проснулся и, судя по щебету, пыхтению и стонам, приступил к утреннему единению. Айви обогнула эту поляну стороной, пытаясь не прислушиваться, – но всё же разобрав всех по голосам и обрадовавшись, что Позаная там нет. Это ничего не значило, Позанаю и нечего было делать рядом с крылами, он предпочитал сборища с матерыми, особенно последние луны. Но Айви этого не слышала и не видела – значит, могла считать несуществующим.

Айви была свободна до вечера, когда предстояло закладывать осеннюю одежду на дозревание. Но ей было неловко идти с утра прочь от яла и от мест общей работы. Неловкость злила. Айви быстренько поругалась с собой и двинулась в сторону Смертной рощи. Обычно Айви, как и все, обходила рощу, рядом с которой пробегать-то жутко, не то что углубляться. Зато там точно никто не нападет с ненужными предложениями или пустыми вопросами. Вот Айви и решила сре́зать через нее к берегу – самым решительным шагом, насколько позволял Луй. Он ласково покусывал за щиколотки и норовил, чуть замешкаешься, влезть на плечи, сунуть голову под платок и меленько-меленько выгрызать косы.

У первого спотыкача Луй отбежал и потерялся из виду – видимо, отвлекся на мышей. А Айви остановилась и прислушалась – и правильно сделала.

В роще кто-то бродил и переговаривался. Не птены или малки, на которых можно наорать и выпинать прочь, и не подстарки, которых лучше обходить стороной, а то заболтают до смерти. Судя по белым одеждам, строги или даже старцы.

Айви постояла, прислушиваясь, ничего не услышала и сдуру чуть было не прильнула к крайней осине, с которой в свое время наладила нормальные отношения – ну, насколько могут быть нормальными отношения с осинкой-самосевом на окраине плохого места, – но вовремя спохватилась. Касаться Смертных или околосмертных деревьев, даже невесомо или мысленно, – опасно, а в присутствии старцев – чревато: сочтут это излишним и сделают тебе общий отказ, сплошной и долгий – на луну, если не на три.

Старцы не волховали, не ворожили и даже не поминали какую-нибудь незабвенную для всех, кроме Айви, луну. Они застыли меж редкими деревьями неподвижным клином, глядя, как два крыла в строгом водят по роще кого-то малозаметного, одетого не в белое, а еще кто-то, в чуть лучше различимом издали, но откровенно ритуальном синем, неподвижно стоит рядом со старцами, как привязанный. Отдельно стоит.

Айви нерешительно приблизилась, пытаясь не обращать внимания на обычный здесь сырой смрад. Старцев было трое, малый серьезный состав, аж с Юкием во главе, но что-то в этом было неправильное – что́, Айви не могла сообразить то ли от запаха, то ли от крадучести. Юкий взглянул на нее через плечо – не взглянул то есть, а, как у него была принято, показал, что видит, – и снова уставился на крылов, недовольно поводя бородой. Айви поняла это как разрешение подойти и осмелела.

Крылы водили меж неприятных, как-то по-рыбьему костистых деревьев самого неинтересного для Айви человека. Если Кула, щербатого овцепаса-чужака с выселок, можно назвать человеком.

В синее была одета Чепи, наглая птаха Перепелок. Она была старше Айви всего года на три, но не общалась ни с ней, ни с другими Гусятами. Чепи считала себя слишком умной и ладной, чтобы замечать соседей, от которых не получишь ни жениха, ни подкорма, – тем более соседского подроста. Зато Гусята знали ее очень хорошо и не пропускали ни единого повода поиздеваться над грудастой дурехой. Замануха Чепи на свидание с одмарским сватом, который оказался выменянным на пчелиную семью кабаном-производителем, уже вошла в песни, как и подмена Чепиного листа грез на лист прижигания. Вопила она тогда на весь ял.

Но сейчас издеваться над Чепи не хотелось. Чепи выглядела очень несчастной и больной, наперекор многосложному синему платью до пят, которое надевали сугубо на праздники, общую волшбу и редкости вроде дополнительного освящения или суда. Предельно издевательской выглядела толстая светлая нить на шее, кажется, металлическая, возможно, золотая, да еще с грузной подвеской, которая, впрочем, не висела, а лежала на огромной груди – так, что блестящий камень смотрел в единственное на небе облачко.

Суд, поняла Айви и перестала дышать. На судах она еще не бывала. Никто из Гусят не бывал. Она первая, значит.

Айви потихоньку сместилась за спину Юкия и встала за прикормленной осинкой, надеясь, что та прикроет ее и без отдельной просьбы. Хотя бы от комаров, которые звенели в Смертной роще всегда, перекрикивая даже февральскую метель. И кусали они свирепей прочих. И ничего ты с ними не сделаешь: в Смертной – нельзя.

Чепи, Юкий и остальные смотрели на Кула. А тот смотрел в сторону Перевернутого луга и невидимой ему реки, уныло и не устало даже, а изможденно, как кузнец вечером или цветарь утром. И без того тощее лицо и фигура его, облепленная и окольцованная дикарской одеждой, многосоставной и перехваченной ремешками, казались серыми и высушенными. Крылы рядом с ним просто лопались от спелости, румянца и важности. Не каждый день выпадает послужить при суде хотя бы приставами. Да еще и сбежать по этому поводу с мясного, одежного или иного завода, где с утра до вечера приходится сплетать, завязывать и проращивать основы пищевых, полотняных, летательных и прочих волокон, и так почти всю жизнь, если не возьмут мужем в соседний народ, где придется учиться лепить других помогателей на каком-нибудь костяном, муравьином или кожном заводе.

Юкий шевельнул рукой, и один из крылов, вроде как Вайговат, очень уж крупный, – вторым был, кажется, Озей, бедолага, вечно его с силового подроста срывают, – ткнул Кула в плечо. Тот глянул на Вайговата с досадой и что-то пробормотал. Айви не услышала, никто не услышал, кроме Вайговата, который покраснел и попробовал ткнуть сильнее, но промахнулся: Кул ровно в этот миг покачнулся – ну или ловко уклонился. Хотя вряд ли: Кул был неловким, медлительным и откровенно туповатым уродцем без рода, крови, способностей и, получается, умений. Овцепас, одно слово.

Вайговат, впрочем, был немногим лучше, хоть и своим: толстоват, туповат, неумел, к тому же с ужасным голосом и слухом, от чего искренно страдал. Петь любил очень. Его в Круг мужей и взяли, чтоб хоть какая-то радость у глупа звонкого была, подумала Айви и устыдилась недоброй мысли.

– Здесь? – спросил Юкий очень сдержанно и терпеливо.

Кул метнул на него неприятно черный взгляд, кивнул и уставился себе под ноги.

– Дерево покажи, – велел Юкий.

Кул шевельнул пальцем в сторону лиловой до дрожи ели. В Смертной роще почти все деревья, кроме четырех рослых берез по краям, были гадостно неправильными, но эта ель вызывала глубокое омерзение с полувзгляда. Айви догадывалась почему.

– Потрогай, – велел Юкий тем же тоном.

Кул поспешно убрал руки за спину и сложил ту самую рожу, за которую его дразнили не только Гусята и Перепелята, но все птены соседних ялов и всего края. Да не только птены.

– Укусит, – негромко сказал Мурыш, стоявший рядом с Юкием.

Юкий и сам сообразил то ли это, то ли что-то иное, и сказал уже помягче:

– Ладно, понятно, эта ель. Что рядом творилось?

Кул тупо смотрел себе в ноги. Чепи громко всхлипнула и дернулась, будто хотела бежать, а руки-ноги связаны. Но не была она связана, и чар никаких не было. Кривляется, подумала Айви с вновь поднимающейся неприязнью. Кул покосился на Айви и опять уронил голову. Говорить он, похоже, ничего не собирался.

Вайговат еще раз ткнул Кула в плечо. Вернее, попытался ткнуть и чуть не упал: Кул снова будто случайно убрал плечо, а стоявший рядом Озей не придержал напарника. Тут даже Айви поняла, что подряд таких случайностей не бывает, и сделала пару шагов, чтобы видеть и слышать побольше. Вайговат глуп, от него нечего ждать, кроме надрывного уныния и кривых песен, еще и драться норовит, как ребенок, а вот с Кулом выходило забавно.

И тут Айви поняла, что́ ей казалось неправильным. Суд над птахой без Матерей, просто без жён или птах не считается. Может, поэтому Юкий ее подозвал?

Еще не хватало, подумала она и спешно выскочила к Лую. Тот, наохотившись, отыскал хозяйку, но войти в Смертную рощу не мог, поэтому чихал, пыхтел и ныл возле той самой осинки, поражавшей его с наименьшей силой – он ведь тоже чуть-чуть Гусенок, пусть и куница. Успокоить Луя не удалось, уговорить вернуться домой – с большим трудом. И самую захватывающую часть Айви пропустила.

Она скользнула вглубь Смертной рощи, когда Чепи уже явно рассказала все про подготовку и теперь трубно, отвлекаясь на сморкания, вздохи и выразительные взгляды на Юкия – нашла кого жалобить, дуреха, еще бы грудью к нему прижалась, – выкладывала подробности приворотной волшбы, которую творила здесь вчера, захотев вдруг в жёны не в Змеиный ял к знаменитым шувырзо-волынщикам, почему-то относящимся к Перепелкам без любви, и даже не к соседским Совам, с которыми давно было сговорено: сама же Чепи Мать-Перепелку и уломала сговорить, год уламывала, усердно, нудно, с рыданиями и нарочито неудачными побегами, – а к Лосям.

Тут Айви вздрогнула: ведь Лоси жили далеко в восходной стороне, за Камом и перед землями одмаров и кам-маров, еще не запретными для мары, но уже не обетными и даже не двоюродными, и не было бы ни у Чепи, ни у кого-то еще повода помнить об этом, кабы не Позанай, который улетал мужем именно к Лосям. Уже завтра.

Конечно, Чепи могла свербить придуманная в детстве страсть к одмарам, но Айви не верила, что глупые страсти и желания способны жить так долго. По крайней мере у Чепи. У Айви-то все иначе.

Айви вообще другая.

– Я же плохого не хотела ничего, даже ленточку не повязывала, вот тут ее положила, на всякий случай, просто тут вот встала, этим коленом сюда, этим сюда, и вот так прижалась…

– Рыла зачем? – спросил Юкий тяжело.

Чепи всполошилась:

– Не рыла! Не рыла, ты что! Пальцами просто воткнулась, когда вот так встала…

– Мочилась? – весело спросил Мурыш.

– А? – спросила Чепи туповато, и Айви замерла, сама не зная, чего боится больше – что эта глу́па признается или что она впрямь мочилась здесь, плевала или пускала в корни Смертной рощи еще какую-то жидкость, кровь, хорошую или дурную, но свою – и, что куда страшнее, Перепелиную. Живую кровь мары. – Нет, что ты, – всполошилась, к счастью, Чепи, к счастью же, вроде искренне, – я ж не малка совсем! Не мочилась, не текла, голым не трогала. Даже вслух не просила, просто…

– Просто на сто счетов присела по-ворожейному в смертном месте, – сказал Юкий мрачно и посмотрел на нее, затем на Кула.

Чепи поймала его взгляд и взвизгнула, тыча в Кула:

– Да врет он всё! Он и считать не умеет, и врет всегда! Что овцу тогда другие овцы задавили, врет, что не помнит ничего, врет, что сам он человек – врет!

И запахло от Чепи недобро, корнем смородины.

Кул поднял взгляд на Чепи, и та, кажется, не хуже Айви сообразила, что зря она всё это сейчас сказала и что лучше бы ей вот тут и заткнуться. Но Перепелки разом останавливаться не умеют, а Чепи среди них была самой размашистой и неповоротливой.

– И сюда он тоже постоянно заходит, иначе как меня увидел бы? Сам и ворожил, хоть и скрывает, что умеет, а сам против всех мары плетет, своих разбоев кормит и от них ворожбу с волшбой против нас питает, а потом!..

– Молчи! – велел Мурыш уже не добродушно, запах смородинового корня опал, и Чепи заткнулась, но не от приказа, а от испуга: Кул шел к ней, легко обойдя Вайговата и Озея, пытавшихся перекрыть ему дорогу. Чепи попятилась было, выставив левую руку для заградительного жеста, в Смертной-то роще, во глупа, но, как и остальные, сообразила, что Кул не наступает на нее, а просто направляется прочь, в сторону холма и пастбища за холмом, и снова распахнула рот, но сказать ничего не смогла – коротко взвыла и заткнулась.

Запахло щавелем.

Айви оглянулась вместе со всеми – ну да, так и есть. К роще подошла Мать-Перепелка.

Как всегда тихо, с неожиданной стороны, встрепанная, прихрамывающая и будто только что от плотно заставленного посудой и снедью очага, откуда без поклонов, приседаний и протискиваний не выбраться – хотя у Перепелок даже в древние времена самодельных домов стряпная была не только отдельной, но и просторной настолько, что эхо за эхом бегало. Мать-Перепелка полюбовалась на то, как сработало ее издали брошенное в дочь заклятие, чуть не отдавила хвост порскнувшему прочь Лую, едва не сшибла Айви, небрежно кивнув ей на ходу в знак то ли извинения, то ли приветствия, и поперла к Чепи, вытирая испачканные мукой руки о передник. Поперла вроде бы прямо сквозь подкустки и на деревья, но не оборвав ни листочка, не погнув ни ветки, даже не шелестнув. Перепелка. Мать. Матерая.

Лишь на миг она показным, даже издевательским образом остановилась, чтобы пропустить Кула, который миновал ее, не поднимая глаз.

Кул ушел прочь, опомнившийся Вайговат бросился было следом, но остановился, чуть не упав, чтобы не налететь на Мать-Перепелку, и все-таки упал, будто сбитый жестом Юкия, но на самом деле только от старательности и подобострастия. Юкий просто показал Вайговату, что Кул может идти.

А Мать-Перепелка в три шага оказалась перед Чепи, встав на цыпочки, поправила ей выбившиеся из-под синего платка волосы, повела, не касаясь, ладонью над подвеской, вздохнула, дернула за рукав и пошла прочь, домой. Чепи поплелась за ней, пытаясь что-то сказать, но лишь краснея от натуги и безуспешных попыток сложить мычание в слова.

Со взрослыми так обращаться нельзя, особенно с птахами. Воздастся. Но что делать, если дурная и если наговаривает угрозу на весь род.

Все равно лучше бы Чепи на глаза сейчас не попадаться, подумала Айви, отвернулась и сделала стойку постороннего, в которой все мары на первый взгляд одинаковы – а второй взгляд Чепи, будем надеяться, не бросит.

Луй, молодчик, тоже понял ситуацию и упал на бок, чтобы сверху выглядеть полоской темного меха, и поди различи, куница это, ласка или хорек – в яле, на заводах и производственных постройках живности полно, мышей бить, нечисть гонять да с малыми сидеть, всех не узнаешь и не запомнишь.

Чепи прошла, вроде как не вглядываясь, и запах от нее плыл просто злобный и растерянный, а не предупреждающий. Пронесло, значит.

Айви дождалась, пока улягутся запах, звук и колебания земли, тоже, оказывается, заметно раздраженной, вышла из стойки постороннего и огляделась. Чепи уже не было видно, Матери-Перепелки тоже, но тут ничего исключать было нельзя: в малиннике, от которого начинался спуск к реке, что-то порскнуло и пробежало, а чуть дальше с шумом поднялась и легла на крыло небольшая стая чибисов, у которых с перепелками был давний уговор. И Кула не видно, не слышно, и запаха его чужого не осталось. Айви вдруг вспомнила, удивляясь, что замечает такие ненужности, что от Кула только что пахло клевером и овсяницей, точно он вытирался травой после вечных своих купаний. Может, так и было, подкидыши на всё способны.

Айви стало слегка неловко, будто Мать-Перепелка или Юкий могли услышать ее мысли и передать, например, Матери-Гусыне. Та расстроилась бы. А они могли, между прочим. По крайней мере, Юкий точно мог – вон как уставился на Айви.

– А где Арвуй-кугыза? – требовательно спросила его Айви. Первое, что пришло в голову, просто чтобы сбить Юкия с излишней проницательности.

Тот сбился не сразу – похоже, не пялился он на Айви и не вслушивался в ее мысли, чего все равно не осилил бы, а думал о чем-то, пока остальные почтительно молчали. Так что Айви пошла себе потихоньку, но снова чуть не кувыркнулась через Луя, который петлял между ног, выдавая почти беззвучное шипение во всю пасть и во все стороны.

Айви остановилась, чтобы из вежливости дождаться не очень нужного ей ответа. Она уже год собиралась забежать к Арвуй-кугызе, главному старцу яла, чтобы расспросить про чужаков, отдавших веру не земле, а небу: какой в этом толк и как они целы до сих пор, даже если небо и солнце им помогают – жить-то приходится на земле и землей. Но летом, когда Айви вдруг погрязла в рассуждениях, Мать-Гусыня гоняла всех малок и птах по заводам и производствам. Осенью случился страшный урожай, так что на заготовку вышли даже сопливые малки и птены, пока бабки шептались, что это не к добру, а мужи и даже некоторые матери мотались по соседним ялам, где тоже надо было вот прямо сейчас собрать и заготовить выпростанное земным нутром. Весной были испытания, после которых Айви вышла на ежевечернюю варку одежды. А вчера она узнала, что Позанай улетает. И весь день, весь рабочий вечер и полночи думала, как его остановить. Придумала – и побежала за грибом. А теперь стоит здесь, глу́па невыросшая, и на ерунду время тратит, как будто не успеет забежать к Арвуй-кугызе попозже.

А вот не успеет, узнала вдруг она еще до того, как Юкий ответил. Узнала, а не поняла – ни сразу, ни когда Юкий сказал.

– Уходит, – Юкий сказал.

Айви не понимала еще удар, и два, и три. Четвертого не было, сердце остановилось. Луй оглянулся на нее, уперся пышным хвостом ей в лодыжку и уже звучно и с настоящей угрозой зашипел на Юкия.

Айви с усилием вздохнула и отрезала очень спокойно и очень уверенно:

– Нет.

Юкий взял косицу бороды в щепоть и коснулся ею усов. На Айви он смотрел с жалостью.

Что делаешь, глуп, не то произнесла, не то подумала Айви, он же живой еще. Он ведь только уходит, предпоследнее время.

А я стою. А я собиралась гриб искать. Зряшный. Приворотный. Лечебный.

Который полумертвого оживит.

Айви быстро обмахнулась рукавом, убирая запах нежелания разговаривать, и через Перевернутый луг помчалась к берегу.

2

Особые травы росли на Заповедном острове, тянувшемся вдоль берега и каждую засуху норовившем, да так и не умеющем присоединиться к берегу хотя бы тонкой перемычкой. Особые грибы, стало быть, тоже имело смысл искать именно там. Летать на остров было не положено, бегать на водоступах тоже, лодки не приветствовались. Только вплавь. А в основном вброд. Это недолго. Ну и в лесу дел до вечера: остров гораздо крупнее, чем кажется с берега и с реки, откуда его почти не видно, он даже на картах шестипалых не обозначен, но коли не отвлекаться от поиска нужного дерева, до ужина можно управиться.

Это если начать.

Айви так и не начала. Даже в воду не вошла.

Сперва проскочил лайвуй шестипалых – быстро, как всегда, но был он неимоверно длинным: Патор-утес уже скрыл первую лодь, а из-за Сухого мыска еще только вываливались лоди желтого, срединного звена, со специями и семенами. Айви нетерпеливо переминалась, не обращая внимания на крики, свист и помахивания, самые разные и не слишком неожиданные для бесштанных, с борта: шестипалый до старости щенок, внимание на него обращать можно, лишь если заняться нечем, а Айви спешила. Луй понятливо стоял рядом без шума и почти без суеты. Но на последние, белые лоди, естественно, сделал стойку и принялся рваться к воде: сырым мясом, костными вытяжками и основой причудливых подлив даже сквозь запечатанные трюмы и речной ветер несло так, что и у Айви желудок заурчал с подсвистом, чего уж о несчастном куне говорить. Пришлось держать глу́па за загривок, старательно отворачивая его морду от русла. Шестипалость, конечно, веселилась и подзуживала, ладно хоть трюмы не распахивала. Помнит, чем такие вещи кончаются. Еще Айви не родилась, когда первый и последний раз так пошутили – а эти помнят. Такое забудешь. Русло до зимы вычищали, виру десять лет и зим выплачивали, а загрызенные утопленники, говорят, до сих пор шлялись в низовьях Юла до самого Сакского моря. А запрет на заход мары в воду, пока виден лайвуй, стал жестким – за такое не временно, а навсегда отказать могли.

Айви это помнила лучше многих, поэтому, подхватив упорно выскальзывающего Луя, отошла подальше от воды и соблазна, села у первого из трех ежевичных рядков спиной к Юлу и старательно считала ветки на медном дереве – одно оно осталось на месте рощи, в которой три лета назад вырастили оснастку для силового узла. А это вот недоросло, так что оставили его на запчасти и на радость птенам, которые откусывали черешки и плели из них плетки и сетки силы: подвязывали к листам и тыкали друг друга в шею или ладошку, щелкала искра, белое пятно не сходило три дня, если Сылвика не увидит.

Ежевика еще не доспела, да и не стоит есть ягоды в лугах и лесах, они не для людей. Ничего интересней медного дерева перед глазами не было: Перевернутый луг, холм, подрост железной и никелевой рощ, посаженный, как принято, рядышком, еще до рождения Айви для ее внуков, дальше два болотца, кислое и щелочное, вырубка под отдых и просяное поле до самого Нового леса.

За лесом тоже не было ничего интересного: опять поле, новый торфозавод с не убранными до поры земельными речками, по которым всю весну от старого, разобранного уже завода, болот и силовых узлов скользили к выращиваемым производственным участкам сырье и строительные снасти, за обычными болотами – лечебные, дальше Верхний бор и бесконечный Вечный лес, а за ним остатки граничной, а на самом деле безграничной гари, до края которой из всех Гусят долетала одна Айви. По глупости. Вернее, на спор с Позанаем. Высосала три крыла, причем последнее просто убила, Мать-Гусыня с нею два дня не разговаривала. Еще и потому, что все равно энергии не хватило, Айви рухнула в Вечный лес и два дня шла пешком, распугивая обалдевших от такого нарушения незыблемых порядков глухарей, кабанов и лис. Получилось забавно, но перед Матерью стыдно до сих пор.

Поэтому, досчитав ветви – двадцать три, – Айви посмотрела налево, в сторону Смертной рощи, яла за нею, дымков раскочегариваемых на полную пивоварни и медокурни между ними, посмотрела направо, за Овечий пруд, откуда несло свежим жаром от мясозавода и прелым – от навозного, где листы и палочки заряжались силой, заскучала и глянула через плечо. Последняя, алая лодь, катнув подводным крылом прощальную волну к берегу мары, убирала длинную корму за Патор-утес. Можно бежать.

Айви вскочила, Луй пролился сквозь пальцы, стек к линии воды и затоптался, поглядывая на Айви.

– Сейчас, сейчас, – сказала Айви, развязывая ворот. – Успеем… Ах ты пепел в глаз. Стой.

Она поспешно завязалась, отступая обратно к ежевике, хотела шикнуть на Луя, но он сам всё понял или почуял – примчался, беззвучно шипя, и засел меж ступнями Айви, для убедительности придавив их передними лапами – чтобы не сбежала без него. Айви, вздохнув, опустилась на корточки, сорвала несколько ежевичных листков и стала с досадой их жевать, прищуренно поглядывая на Юл. Сидеть ей так предстояло счетом до пятисот. Быстрее тихая лайва из видимости не исчезала.

Тихая лайва проплывала по течению каждый день, обычно днем, иногда ближе к вечеру. Она была большой и очень старой. Старым, серым и трухлявым было дерево, из которого лайва построена. Старой и давно не использовавшейся была ее разновидность, парусная двухмачтовая, без усилителей и крыльев. Старым и тревожным, как в учебном сне, был ее облик с длинной надстройкой между обломками мачт. Старым, пыльным и гнилостным был запах, шедший от лайвы.

Тихая лайва появилась при предыдущем Арвуй-кугызе, и обратили на нее внимание не сразу. Мало ли что проносит мимо Юл. Он длинный, великий и просторный для всех, от картавых шестипалых и бесштанных носачей до подводных змеев и божьих свадеб. Кому какое дело до стронутой вдруг с затерянной мели лайвы, ватага которой давно умерла, и дети ее умерли, и дети тех, кто ждал и отправлял груз, тоже умерли, а груз и сгнил, и высох, и прилип тонким слоем к сгнившему настилу. Много было таких лайв, и других лайв, лодей, скипов, кнуров, руси и лодок: груды вдоль берегов, плавучие кладбища, засыпанные досками и костями донные слои морей, бочки и озёра растворенных в пресной и соленой воде крови, слёз и железа людей, отрядов, поколений и народов. Таких было много, а эта была одна. Одна и та же, каждый день тяжело проползавшая от Патор-утеса к Сухому мыску, когда быстро и будто нацеленная опытным рулевым, когда болтаясь по руслу, вертясь и норовя зацепить обломанным носом берег – но всякий раз проскакивая оттуда, где ее никто не видел, туда, где ее никто не увидит.

Тихая лайва существовала только на участке Юла от Патора до Сухого. Лайвуй, пролетевший сейчас к марывасам ночной стороны и дальше к норгам, руси и другим шестипалым, ее наверняка не увидел. А об угрозе столкновения и говорить не приходится. Нельзя столкнуться с тем, чего не существует, – а в том, что на других участках Юла, Кама и Сакского моря тихой лайвы не существовало ни каждый день, ни в какой бы то ни было из дней, сохранившихся в памяти и увиденных глазами человека или словоохотливого бога, мары убедились после первой же потери.

Потерь было много. Слишком. Сперва они были случайными: волна от тихой лайвы дошла до гонявшего подлещиков птена и накрыла с головой, друзья бросились выручать. Всех, к счастью, спасли, хотя гонец подлещиков еще год не выносил воды: кожа шла волдырями, от питья рвало кровью, пришлось мыть и выпаивать березовым соком и выгонкой из разных живиц. Мары принялись разбираться, что это каждый день плывет мимо их земли и почему оно такое страшное, – и стали гибнуть прицельно и безвозвратно. Тогдашний Арвуй-кугыза запретил птенам и крылам пытаться забраться на лайву после первой же лодочной вылазки пары Гусят – их лодку с обожженными телами прибило к Сухому мыску. Но птахам он запретить ничего не мог. Пока собрал Круг матерей, успели сгинуть трое – Перепелица и пара соседских Сов, пробовавших передвинуть стреж Юла на сотню локтей, чтобы посадить лайву на мель. Их удалось хотя бы отчитать и похоронить. А вчерашнюю малку-Перепелицу Амуч, глупую и отчаянную, два лета назад попытавшуюся без всякой волшбы спрыгнуть на лайву с Патор-утеса на крыле, так никогда и не нашли.

Тем каменнее был запрет.

Да Айви и без запрета в воду, по которой ползла тихая лайва, не сунулась бы. Она ширканутая, но не глупее Луя – а Луй твердо попирал ее бегунки, всем видом показывая, что ни сам к реке не пойдет, ни Айви не пустит, пока эта зараза не уползет из виду.

Жаль, солнце ползло к зениту немногим медленнее тихой лайвы, а после полудня прячутся до полуночи все особые грибы, и Серебряный первым.

Тихая лайва медленно прошла мимо, чуть шелохнув туда-сюда носом. Доски на бортах расползлись, гнилые снасти, свисавшие с обломков передней мачты, медленно раскачивались, а мачта поскрипывала им не в лад, и куцая неровная тень, приклеенная к воде под лайвой, будто чуть подрастала и выпрастывалась из-под тесного борта, ближе к берегу, к ежевике, к Айви. Под горлом проступила и потекла в стороны слабость, в ухе зазвенело, солнце прыгнуло по ресницам и влилось в глаза, заставив зажмуриться, и тут же ужалило щеку.

Айви вздрогнула, будто проснулась, и шлепнула по щеке. Она рассмотрела чистую ладонь, возмущенно цокнула в сторону праздно болтающихся над рекой стрекоз, оглянулась на ял, шепнула и коснулась пальцами травы.

В ухе снова зазвенело. Айви отмахнулась, вскочила, чуть пошатнувшись, и замерла. Было странно: слабость подтянулась к голове, закружив, а внизу живота ныло иначе, вполне знакомо. Луй прыгнул к реке, тявкнул вслед почти скрывшейся из виду лайве, вернулся и выразительно понюхал штаны Айви.

– Поняла уж, – проворчала Айви, уклоняясь от пары стрижей.

Они домчались наконец от яла, выбили нескольких комаров, имевших наглость напасть на Айви, взмыли к солнцу, шуганув бездельниц-стрекоз, сделали широкий круг над Юлом и тем берегом, но так, чтобы не приблизиться к лайве, пискнули, обозначив, что задание выполнено, и умчались к застрехе Птичьего дома.

Айви посмотрела вслед им, вслед лайве и обмерла. На корме стоял кто-то в светлой одежде и тянул руку к Айви, распялив рот. Айви поспешно шагнула, чтобы рассмотреть получше, и застыла. Лайва уже ушла за Сухой мысок, а ощущение в животе оказалось не просто ощущением.

Надо было возвращаться. В таком состоянии ни в Юл, ни в лес входить нельзя, да и особые грибы найти невозможно. Ну и любые новые знания лучше сразу нести Матери-Гусыне. Способность лайвы на расстоянии вызывать у птах не только временные, но и месячные недомогания аж на неделю раньше положенного срока, могла и не относиться к новым и важным знаниям, но это пусть Мать и Круг решают. А Айви теперь от лайвы бегать будет, и пепел стылый на то, кто там на корме и что там внутри за чудеса. Айви со своими чудесами разобраться бы.

Она осторожно присела, распустила пояс, выдернула из него нитку, капнула на нее из рукава сушителем, дунула, коснувшись травы и пошептав, как надо, и быстро, пока нитка не раздулась, сунула ее в штаны. До яла хватит. Как бы я без такого пояса, подумала Айви и, ухмыльнувшись, придумала как – с помощью Луя.

Луй посмотрел на Айви с подозрением и рванул через луг. Подслушивает все-таки мысли, негодяй, надо в ответ научиться, решила Айви, бросила последний досадливый взгляд на Заповедный остров и пошла к ялу.

3

– Я хотела Серебряный гриб найти, – помолчав, призналась Айви.

Мать-Гусыня улыбнулась, как умела только она. Айви, вздохнув, продолжила:

– Арвуй-кугыза уходит, знаешь же? Ну вот.

– А тебе про Арвуй-кугызу кто сказал? – уточнила мать.

– Юкий.

– Воспитываешь их, воспитываешь, – проворчала Мать-Гусыня. – Не так же надо. Ну ладно, сказал и сказал. Не в яле хоть?

– Нет, в Смертной роще, они там Чепи…

Мать-Гусыня показала, что про это говорить не надо, и так знает, очевидно, и рассеянно уточнила:

– А в Смертную рощу ты просто так пришла, не по пути за грибом?

Айви, покраснев, решительно сказала:

– Неважно.

Мать-Гусыня, кивнув, погладила ее мягкой теплой ладонью, как маленькую, от затылка к носу. Айви аж поёжилась от нахлынувшего ползункового ощущения.

– Ой птахи-птахи, чего ж вам не летается. Позаная не удержишь, а вернешь, всем хуже будет, особенно тебе – ну и ему тоже. Себя не жалко, его пожалей.

– Я за грибом шла для Арвуй-кугызы, – очень медленно и четко выговорила Айви, глядя Матери- Гусыне между подбородком и бусами из привозных ракушек и косточек диковинных ягод. – И ему бы отнесла. А не могу. Потому что у меня кровь. А надо принести. Скажи другим, чтобы принесли.

– Дочка, Арвуй-кугыза сам уходит, – сказала Мать-Гусыня ласково. – Его время пришло. Нельзя уходящего за руки хватать.

– А мы как без Арвуй-кугызы? – спросила Айви.

– Не бывает мары без Арвуй-кугызы. Новый будет. Мы так живем. Мы мары. Мы не берем чужое и не платим за чужое. Ни мехами, ни хлебом, ни золотом…

– …Ни железом, ни детьми, – утомленно подхватила Айви заученное в молочном возрасте. – Мы не товар, мы мары. Мы не убиваем, не продаем, не подчиняемся и не отступаем. Мы ростки земли, дети богов, сёстры птиц и матери мира, мы решаем сами и отвечаем за себя, наш живот – Мать, наша рука – Арвуй-кугыза, он умирает ради нас и живет ради нас – всегда.

Мать-Гусыня кивнула.

– А этот… – Айви попыталась вспомнить имя Арвуй-кугызы, но не смогла. Вряд ли она его когда знала. Да и неуважение это – называть Арвуй-кугызу именем, от которого тот отказался, как отказался от остального человеческого, став просто самым старым мары и самым молодым богом. Айви махнула рукой и продолжила:

– Нам он что есть, что нет, да? Тебе его совсем не жалко?

– Ну что ты, дочка, – Мать-Гусыня снова погладила ее, как ребенка.

Айви не успела отшатнуться, а от следующих слов замерла. Следующими словами были:

– Он же тятя мой.

Так нельзя говорить. Не бывает у мары личного отца и матери, они ведь не штаны, чтобы одному принадлежать.

Айви нерешительно подняла глаза, рассматривая широкое лицо, смешной нос и до сих пор пронзительно-голубые глаза Матери-Гусыни, такие же, как у Арвуй-кугызы, всхлипнула и сказала:

– Ну вот. Как ты можешь?

– Его время настало. У каждого должно быть всё время – первое должно быть, лучшее должно быть, и последнее тоже. Такое красть нельзя.

Айви заплакала.

За огородившей поляну дикой малиной заскулил, шумя ветками, Луй. Мать-Гусыня махнула в его сторону платком, успокаивая, обняла Айви и некоторое время бормотала на ухо: «Он устал, тятя мой, знаешь, как устал, какой человек такое вынесет, столько лет за всех и вместо всех, и не пожалуешься, и не поплачешь, сама представь, нельзя его держать, да еще через силу, а боги ждут, Арвуй-кугыза если не придет, никто из ста пятидесяти уйти не сможет, а они же тоже устали, все-все, гусенок, земля с нами, нам над нею лететь, над нею и покоиться, под его крылом, на его кости, с его кровью, тщ-щ-щ, всё, успокоилась? Пошли к Окалче».

– Зачем еще? – шморгнув, спросила Айви.

Окалче была исправительницей женской части.

– Посмотрит, что у тебя за сдвиг такой. И Сылвику попутно прихватим. С Чепи она, думаю, уже закончила.

Сылвика была врачом и самым тонким знатоком волшбы, чуявшим ее через версты и недели.

Айви кивнула, поднимаясь, и тут сообразила:

– Так это Сылвика Чепи услышала? Ну, что та в Смертной и волошит?

Мать-Гусыня задумчиво смотрела на Айви, ожидая продолжения. Айви пояснила:

– Я думала, ее Кул выдал.

– Ну что ты. Он никогда никого не выдавал и не выдаст.

– Но тут-то надо было, так ведь? – неуверенно спросила Айви, дождалась кивка и заметила: – Ну вот. А ты говоришь, не чужой.

– Он наш, – отрезала Мать-Гусыня. – Что ж вы не вырастете никак, простых вещей не понимаете.

– Пошли к Окалче, – сказала Айви.

Спорить с Матерью-Гусыней она не собиралась, тем более о подкидыше из перебитого отряда дикарей-убийц. Не о чем тут спорить, разговаривать и задумываться.

Мать-Гусыня по доброте своей и по месту, которое занимала, могла как угодно относиться к щербатому уродцу, дополнительно уродовавшему себя лысиной и оберткой вместо одежды, но Айви-то в выводках разбиралась. Кто растет пегим да кривым, тот пегим да кривым и вырастет.

Ни Окалче, ни Сылвика не сообщили ничего, чего Айви не знала сама. Разве что Окалче попросила остаться на минутку и стала расспрашивать про крылов, которые нравятся, про птах, которые тоже могут нравиться, про глупа Кокшавуя и про то, что Айви уже взрослая и сама всё для себя решает. Айви постаралась быть вежливой, но чем дальше, тем труднее растискивались зубы, так что Окалче воздержалась от самых проникновенных советов по поводу телесной радости, – но отомстила, специально выскочив из смотровой палаты с прощальной репликой: «Сылвика, тут надолго, твой случай».

Сылвика, надо отдать ей должное, сделала непонимающий вид, а Мать-Гусыня посмотрела на Окалче так, что та мигом стерла улыбку и упряталась от греха. Айви подышала, но успокоилась не сразу. Неединившимся у мары приходилось непросто, и намекать на такую судьбу было даже не дурным тоном, а плохо спрятанным оскорблением, которое произносить стыдно, а еще стыднее примерять на себя. Айви и не собиралась, пусть Окалче хоть изнамекается.

Осмотры Сылвики никто не любил. Она была красивая, хорошая и ласковая, ничего плохого не делала, и руки у нее были не как у Окалче, а мягкими и теплыми. Да Сылвика почти и не касалась никого, когда осматривала – и не смотрела, кстати, просто сидела рядышком, не притрагиваясь, или бродила вокруг, водя по воздуху пальцами, беззаботно болтая на глупые темы и принюхиваясь то к затылку, то к коленкам. Незаметно. Но все замечали. И боялись.

Почему-то это принюхивание было неприятным и жутковатым, как прогулка по дну Овечьего пруда: там всегда тепло и ручейки со дна щекочут, но никогда не знаешь, не перепутает ли тебя пруд с овцой и не излечит ли к концу прогулки от слабой рунности или нехватки курдючного сала. А то и сочтет вполне зрелой и готовой, и ты вынырнешь из пруда без разума и памяти и побредешь к жертвеннику, чтобы лечь там возле столба, вытянув шею.

Айви лет в пять увидела овцу, которая ожидала забоя на жаре полдня: строг на дежурство не пришел, живот крутило. После этого Овечий пруд никого не пускал к себе почти полную луну. Удои сократились так, что молока хватало только на подпитку млекозавода, чтобы не высох и не пал. Даже дети перешли на зерновые выварки. Строгу никто слова в осуждение не сказал, и не отказывали ему – не за что. Он сам придумал себе виру: несколько лун чистил навозные отвалы и приносил жертву каждую пятерину, причем первые три жертвы земля не приняла, – а затем ушел навсегда, вроде за Кам, никто не спрашивал. Но этого Айви как раз не запомнила, а вот отчаянного взгляда, утомленной дрожи и вываленного языка овцы, полдня прождавшей ножа, не забыла до сих пор.

И чувствовала себя такой овцой при каждой встрече с Сылвикой. А сейчас – особенно остро. Сылвика вдруг стала ее трогать – живот, крестец, затылок. Это было жутко, потому что ощущалось не как прикосновение другого человека, а как толчок пальцами, таившимися внутри Айви – под кожей живота, крестца, затылка.

Айви стиснула зубы, а Сылвика принялась еще и заглядывать в глаза и уши. Внимательно, без улыбки, так, что под густыми светлыми ресницами видна была ее странная радужка, розовая с желтым крапом. Пахло от Сылвики молоком, а изо рта – расколотым вязом.

– Лайвуй обычный был? – спросила вдруг Сылвика.

Айви вздрогнула и пожала плечами.

– На палубе – ну, на лодях, – ничего незнакомого? И шестипалые ничем не отличались?

– Да что на них смотреть, – пробормотала Айви. – Тупые, бесштанные, орут. Обычные.

– А… лайва?

– Она обычная бывает? – уточнила Айви.

Сылвика кивнула и поинтересовалась:

– А кровь у тебя – обычная? И ощущения? Кроме того, что сдвиг?

Айви неожиданно для себя призналась:

– Сейчас все как обычно, но тогда вот слабость нашла, как если с крыла упасть. И тень…

– Что – тень? – спросила Сылвика плывущим голосом и сама будто поплыла по кругу вверх и к Юлу, а подбородок Айви повело в другую сторону, так что она не смогла проследить за Сылвикой, за лесом, за небом, которое наползало, как тень от лайвы, выворачивая весь мир невыносимо-голубой изнанкой.

Айви судорожно вздохнула и села, хватаясь за горло, за грудь, за штаны. Они были развязаны и приспущены, нет, как будто слегка неправильно надеты. Айви лежала на подстилке, солнце было в зените, в небе не осталось ни облачка, ни дна. Сылвика стояла поодаль, разглядывая ладони. Луй сидел возле бегунков Айви, беспокойно поглядывая то на нее, то на Сылвику.

– Ты меня усыпила? – хрипло спросила Айви, с трудом поднимаясь и подвязываясь как следует. В голове шумело и подстукивало, как в пьяной песне, тара-дара-тара-дам, бам. Не как после учебного сна, и не как после лечебного – да она и не обучка и не болящая, она здоровая птаха мары, ее нельзя трогать без разрешения, разглядывать без одобрения и усыплять без спросу, за это отказать могут – да и сама Айви наказывать умеет, если надо.

Айви растерла пальцы, и Сылвика спохватилась. Поспешно подошла, вытирая руки, отпихнула ногой зашипевшего Луя и показала ладонь. На ладони лежал листок, лечебный, белый и длинный.

– Прости, само получилось, – сказала Сылвика. – Ну и хорошо, что так, Мать-Земля направила. Смотри, что из тебя выходит.

Айви присмотрелась и гадливо передернулась, приняв темную царапинку на белом за червяка. Червей она не любила с детства, отчего в свое время провалялась две луны – отказалась пускать в себя червей, которые лечат воспаление легких за короткий зимний день. Но это был не червяк и не глист, а тень. Сылвика покрутила листком, тень послушно меняла очертания. Айви посмотрела в сторону солнца, помаргивая, огляделась, не увидела ничего, что могло бы такую тень отбрасывать, и потянулась пальцем к тени.

Сылвика шикнула и убрала листок, но поздно: царапинка распалась посредине на две риски и исчезла.

– Что это? – спросила Айви с омерзением, не зная, то ли ощупывать себя, выдавливая, что получится, то ли держать руки подальше.

– Точно не знаю, – сказала Сылвика, не отрывая глаз от белизны листка. – У мары такого точно не было. У соседей – ну, поднимать песни и рассказы надо. Я только по верхам пройти успела – не нашла. Но пока ты спала, это вот толще и ярче было. Ты проснулась – оно потеряло яркость. Ты руку протянула – оно исчезло. Двигайся, Айви. Завтра еще посмотрим.

– Я теперь спать и не буду, – мрачно пообещала Айви. – Они сейчас… тут, да?

Она притронулась к животу и тут же отдернула руку.

– Думаю, нет, – ответила Сылвика. – Они не совсем настоящие, ты же видишь. Настоящих Окалче заметила бы. А волшбу я заметила бы. Это не волшба, остатки волшбы. Повезло тебе, девочка.

– О да, повезло, – согласилась Айви, сражаясь с трясущимися губами. – Куда я теперь такая?

– Как куда? – удивилась Сылвика. – На пастбище.

4

– С тенями речники играют, это я поняла, – сдерживаясь, сказала Айви. – И про то, что можно переделать кровь, но нельзя – другие жидкости организма, тоже поняла. Пастбище-то тут при чем?

– Кто на пастбище? – спросила Сылвика, прибавляя шаг. Они уже прошли обе рощи и огибали холм сквозь слишком густую тень – она всегда здесь такая. И трава здесь всегда была скользкой, хоть и не влажной, пришлось переставить бегунки на цепкий ход.

Я тебе малка, что ли, в загадки играть, чуть не поинтересовалась Айви в ответ. Раздражение в ней уже клокотало, как в хмельной бочке, а внеурочное недомогание возгоняло это раздражение, как вытяжка из рога оленя возгоняет обычное пиво в бальзам выдающейся крепости и вони. Но вонять было стыдновато, хотя бы перед Луем. Поэтому Айви кротко ответила:

– Овцы.

Сылвика хмыкнула, на мгновение остановилась, чтобы окинуть Айви весело-удивленным взглядом, что-то уяснила и двинулась дальше, бросив через плечо:

– А над ними кто?

Баран, подумала Айви и почти уже взорвалась на тему «Чего это он над ними?», и тут сообразила:

– Боги. Кул, что ли?

– Во-от, – сказала Сылвика. – А Кул у нас кто?

Урод, чуть не сказала Айви, но это было грубо, она замешкалась, подыскивая другое слово, и очень удачно ничего не нашла, ведь они вышли на пастбище – и чуть не наткнулись на Кула.

Он стоял у подножья холма и разглядывал бродящих по лугу овец, сгорбившись и тяжело дыша. Кул был гол выше пояса и пугающе гол головой, которую выбривал куда чаще, чем овец, и был он выше пояса мокр – точнее, влажен и блестящ. Вспотел. Словно упражнялся только что, как птен или ползун. Ох. Он и вправду упражнялся – вон трава притоптана, лежат палки, которыми махал, да и по телу видно: мышцы раздуты и сами ненормальные, всякая по отдельности распирает кожу вместо того, чтобы прятаться под ровным гладким слоем подкожного жира, как положено человеческим мышцам. И наверняка воняло от Кула. Например, свежим по́том поверх застарелого пота. В бане-то его вчера не было. Не ходил он в баню со всеми, с птенчества не ходил, и на прудах играть перестал, когда убедился, что не может со всеми ни по дну бегать, ни на водоступах скользить, только плавать может, совершенно неправильно, хоть и быстро. Так с тех пор по Юлу один и плавает, быстро, неправильно и постоянно, Айви видела.

Повезло, что ветерок поддувает от холма, а не к холму.

Тут ветер изменился, Айви затаила дыхание, но запах успел пойматься. Он был не мерзким и не грязным, но совсем чужим и тревожным, как тревожной и чужой может быть мокрая медь в землянике. Кул ведь и ел отдельно, и готовил себе сам. Разная еда заставляет едока пахнуть по-разному. Например, дикарская еда, по-дикарски приготовленная на хищном открытом огне, как в древности.

Айви отвернулась от глиняного кострища с глиняным котелком, из которого пахло нездорово, но очень заманчиво. Кровь виновата, решила Айви с легким раздражением. Готовит, небось, из общих запасов, вот привычка и манит. Хочется верить, что Кул тащит запасы со склада, а не с огорода и не из Вечного леса.

Хотя с него станется. Он из яла-то сбежал в заброшенную сыроварню на лугу, чтобы быть поближе к лесу, а не чтобы пасти овец. Люди бывают пастухами только в песнях: в жизни овцам хватает пригляда птиц, хорьков и посвиста издали. Кул просто нашел возможность быть дикарем так, чтобы никто этого не видел, подумала Айви и еле сдержала смешок, представив, как Кул прыгает по лугу среди овец, кувыркаясь и размахивая палками, будто игрунки с ярмарки, попутно отмахиваясь от комаров – он-то стрижей вызвать не может, никакой волшбы не знает, дикарь как есть, – и овцы боязливо пятятся от страшилища в дикарских штанах, нелепо собранных из разных кусков и перетянутых в самых странных сочленениях ремешками. Почему-то это не только смешило, но и раздражало. Вернее, слегка томило, как запах от костра, и отдавало тянущим ощущением внизу живота. Неурочные и есть неурочные.

Айви поморщилась и оглянулась на Сылвику. Та не отрывалась от Кула, распахнув глаза и чуть шевеля ноздрями. Остальное лицо не двигалось, зато зрачки играли, распахиваясь и сжимаясь одновременно с ноздрями. Айви стало неуютно, так что она сделала шаг в сторону, но тут Сылвика, не повернув головы, спросила:

– Тоже хочешь?

Айви не поняла. Сылвика грустно улыбнулась и тронула Айви за локоть.

– Не уходи, – попросила она и пошла к Кулу.

Тот следил за ними по-лисьи, не оборачиваясь, через плечо. На пробежавшего мимо, к овцам, Луя Кул не обратил внимания. Овцы, впрочем, тоже. После прыжков полуголого дикаря их никакая куница не напугает.

Айви некоторое время понаблюдала за тем, как Луй безуспешно пытается раздразнить овец или барана, заскучала и решила дойти до сыроварни, в которую не заглядывала с детства, но зацепилась за чужую тревогу. Айви метнулась глазами к Лую. У того все было нормально: кусал барана за хвост, переливался к тупой морде и мелькал в опасной близости от рогов, чтобы метнуться обратно к хвосту. Никакой тревоги Луй не испытывал.

Больше никого открытого для Айви поблизости не было. Сылвику она не чувствовала. Ее никто не чувствует, пока Сылвика не захочет, на то она и Сылвика. Сейчас захотела, что ли?

Сылвика если чего и хотела, то уж не передать свою тревогу Айви. Она стояла вплотную к Кулу, водя пальцами вдоль его неприятно узловатых плеч и рук, но не касаясь их, и что-то говорила, слегка улыбаясь. А Кул, потупившись, бормотал в ответ редко и угрюмо, явно опасаясь Сылвику. Эту тревогу Айви чувствовала, растущую и очень знакомую, какую не раз испытывала сама, когда предлагали что-то общепринятое, но ей неприятное: напоить куницу пивом или крыло кровью, вылечиться червями, запереться голой разнополой толпой в пивном баке и проверить, кто самый выносливый, или просто принять хоть один из даров старого глупа Кокшавуя, которому за надоедание птахе, кстати, чуть на целую луну не отказали слышать землю.

Из-за передавшейся вдруг от Кула к Айви тревоги не казалось смешным очевидно забавное зрелище: здоровенный и мясистый крыл – хорошо, не крыл, дикарь-полумуж, – боится спелую, но не больно широкую жену ниже его на голову.

Сылвика наконец коснулась Кула повыше локтя и, чуть поглаживая, сказала что-то очень низко и мягко. Слов Айви не расслышала, но косы у нее на загривке зашевелились от выбранного напевного лада – и от того, видимо, что дыбом попыталась встать шерсть Кула, какая уж осталась. Кул дернулся, вырываясь, и Сылвика, засмеявшись на тот же лад, спросила так, что Айви расслышала:

– Ты боишься, что ли? Пойдем.

«Чего боюсь-то, просто не хочу», – не услышала, а прочитала Айви по губам Кула, удивляясь своему умению читать по губам, готовности считать шепот дикаря существенным, а особенно злорадному облегчению, которое поднялось в ней, – ее собственному чувству, не пойманному от Кула.

Кул неловко переступил с ноги на ногу, собираясь уходить.

– Погоди, – сказала Сылвика другим голосом и положила ладонь на впалый, неровный и, наверное, очень жесткий живот Кула.

Кул вздрогнул, Айви вздрогнула тоже. В горле похолодело и тут же стало горячо, томление в животе усилилось, наматываясь на ось, вспыхнувшую вдруг ниже, дернулось вверх-вниз и взорвалось, сладко выкусив полголовы вместе с глазами и языком. Айви сделала шажок, чтобы не упасть, застыла враскоряку, соображая, что произошло, пока холодное счастье стекало изморозью с головы по телу, вздыбливая соски и лопатки, растерянно посмотрела вперед и увидела, что Кул с разведенными руками и ошалевшим лицом замер в похожей позе, а Сылвика вытаскивает ладонь из-под одного из ремешков его штанов, бережно, горсточкой, и размазывает что-то из этой горсточки по обнаружившемуся в другой руке силовому листку.

Сылвика впилась глазами в листок и присела на секунду, чтобы вытереть правую руку о траву. Кул немедленно, как по приказу, плюхнулся на задницу и замер отцветшим кустом: пятки вместе, колени разведены, голова опущена.

Ветер на миг переменился, обдав Айви запахом травы, овечьего навоза, душной меди, сладкого пота и еще чего-то сладко чужого, и тут же откачнулся обратно, будто вытесняя сквозь затылок чуждую сладость родной сладостью медоцвета и хмельного дыма. А она не вытеснялась, прилипла между носом и глазами.

Айви с трудом, но удержала равновесие и даже глуповато улыбнулась подошедшей Сылвике. Сладость дотекла до кончиков пальцев. Было тепло, уютно и дремотно.

– Нет никаких теней, – сказала Сылвика разочарованно. – В прошлый раз, когда его зашивала, во всех жидкостях почти такие же заметила, думала, у чужаков всегда так, поэтому тебя сразу сюда повела. А нету. Обыкновенное семя – ну, молодое, добротное, вон живчики все какие, и набор смотри какой интересный… Тебе худо?

– Нет, – ответила Айви как могла твердо.

Сылвика посмотрела на нее, на Кула, чуть улыбнулась и отметила:

– Надо же, какие совпадения бывают. Хорошо прочувствовала, да?

– Ничего я не прочувствовала! – бросила Айви с возмущением.

Улыбка Сылвики стала шире. Айви возмутилась еще сильнее, но запнулась. Слова куда-то потерялись, а теплая сладость напоследок ласково прошлась от лопаток к затылку и лобку. Она зажмурилась, а открыв глаза, увидела, что Сылвика, поизучав листок, подняла брови и уже серьезно сообщила Айви:

– У тебя с ним полная сочетаемость, кстати. И полумуж пригожий, так что дети…

– Пригожий! – перебила ее Айви с почти искренним негодованием. – Щербатый, корявый!..

Она осеклась, сообразив, что Кул тоже слышит. Он с трудом встал, не глядя на Айви, и нагнулся, чтобы подобрать груду тряпок и ремней, составлявших его рубаху, и уйти к своим овцам.