Мария Метлицкая
Почти счастливые женщины
© Метлицкая М., 2020
© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2020
* * *
В Алином взгляде читалось многое – смятение, оторопь и даже ужас. А еще – паника, смешанная с жалостью и недоумением. Она смотрела на дочь и старалась не закричать, не оскорбить, не выгнать, в конце концов.
А сделать все это хотелось. Но нельзя – воспитание и традиции не позволяли. Она никогда – никогда! – на дочь не повышала голоса. А уж про оскорбления говорить нечего – у них это не принято.
Она же педагог, причем с огромным стажем. Как же опуститься до того, чтобы оскорбить родную дочь? Нет, никогда.
Аня всхлипывала и шумно сморкалась. Мать морщилась, кривилась, а та продолжала тянуть что-то жалостливое, как ей казалось, пытаясь растрогать мать. Но, кажется, понимала, что сделать это почти невозможно. Мать никогда не поймет. Не тот она человек. Конечно, мама нежная, теплая, любящая. Но в чем-то непримиримая, бескомпромиссная, даже нетерпимая.
Аля посмотрела на часы – ничего себе, а? Полтора часа бреда, истерики, соплей и просьб понять, войти в положение. Полтора часа всей этой мерзости, пакости и – самое страшное – отчаянной глупости!
Нахмурившись, она пристукнула ладонью по столу:
– Все, Аня, все! Достаточно. Хватит. В конце концов, это невыносимо. Посмотри на себя в зеркало, во что ты превратилась! И все это ты называешь счастьем? Ну просто, ей-богу, смешно! Ты, Аня, взрослая женщина, мать и жена. И эти сопли, эти надуманные, абсолютно киношные страсти – все это пошлость, прости! Бразильская чушь какая-то, дешевое «мыло». – Она встала, резким движением одернула кофту и подошла к окну.
Притихшая и ошарашенная, дочь смотрела на такую знакомую фигуру – все еще стройную, подтянутую, с ровной спиной и гордой, высокомерно поднятой головой.
– Мама, – жалобно пролепетала она, – как же ты можешь? Ведь это моя жизнь. Господи, ну как же ты можешь? Ты же моя мать. И вообще… женщина. Кто поймет меня, если не ты? Кто пожалеет? – Закрыв заплаканное, опухшее лицо руками, Анна снова расплакалась. – А на гостиницы у него просто нет денег. Такое бывает, мам, ты просто забыла. Да и такое унижение – гостиница…
Аля отвернулась от окна.
– Мать, говоришь? Конечно, мать! Аня, я знаю про тебя все. И про твоего мужа, и про детей, моих, между прочим, внуков. И ты мне предлагаешь встать на твою сторону? Принять твою правду? Поддержать тебя в этом безумии? Войти с тобой, так сказать, в коалицию? В тайный сговор? Ты предлагаешь мне это? Ты, Аня, дура. Прости за резкость, но тебя занесло. Да, и еще: обо мне ты подумала? Ну как мне жить со всем этим? Знать и жить дальше? Как спать по ночам? Смотреть в глаза твоему мужу? Сидеть за общим семейным столом? Делать вид, что все хорошо, все по-прежнему? Ты предлагаешь мне стать сообщницей в преступлении? Уж прости за громкую фразу, но это так! Ты, как всегда, думаешь только о себе, Аня. Ты же у нас пуп земли и центр вселенной, не так ли?
Не поднимая головы, дочь крутила в руке легкую кофейную чашку с расплывшимися остатками кофе, словно пыталась разглядеть на тонких стенках послание свыше. Потом аккуратно поставила чашку на блюдце, откинула пышные кудрявые волосы, узкой изящной ладонью оттерла слезы и, медленно покачав головой, печально усмехнулась.
– Нет, мамуль. Уж чего я не ждала точно – так это поддержки. Точнее, нет, я ждала! Ты права. И да, я полная дура, раз ждала. Как я могла? Сама удивляюсь. Меня занесло, это верно. И тысячу раз прости, что предложила стать моей сообщницей. Посмела лишить тебя сна и покоя, нарушить твою размеренную жизнь. Ох, мама! Прости. Прости, если можешь! У меня и вправду поехала крыша. Знаешь, такое бывает. Случается с тетками. Особенно после тридцати. Крышу срывает. Не слышала, нет? С тобой не делились подруги? Господи, да о чем я? Какие подруги? – И дочь саркастически рассмеялась.
– Какая ты злая, Аня! А говорят, что счастливые злыми не бывают! Вот и задумайся о своей неземной любви. И вообще – что тут обсуждать? Я тебя прошу об одном – просто разберись, что самое главное. И если разберешься, значит, я правильно тебя воспитала.
Дочь расхохоталась.
– Мам, ты серьезно? Именно это тебя сегодня волнует? Правильно ли ты меня воспитала? Что упущено, да? Ну ладно, мам. Я поехала. Прости, что отняла у тебя столько времени.
Аля встрепенулась.
– Куда ты в такую погоду и в такое время, Аня? Пока доедешь, я сойду с ума! Уедешь рано утром, хоть выспишься на свежем воздухе! Иди к себе, выпей чего-нибудь успокаивающего, валерьянки, например. Прошу тебя, не уезжай.
Дочь на минуту остановилась.
– Нет, мам. Спасибо. Все же я поеду домой. Время позднее, минут за сорок доберусь. – Она стала натягивать кроссовки.
Растерянная, мать стояла на расстоянии вытянутой руки.
– Останься, Аня, – жалобно повторила она. – Ну куда в такую темень, ей-богу? Да и дождь моросит! Не упрямься, останься!
Дочь улыбнулась:
– Да ладно, о чем ты? Какой там дождь? Так, ерунда. Нет, я поеду. Прости. Хочу домой. Там сейчас никого нет, и это удача.
Мать дернулась и сжала губы.
– Ну как всегда, разумеется! Все как тебе удобно! Какой эгоизм, Аня! Всегда и во всем!
– Все, мам. Пока. Созвонимся. – У двери обернулась и усмехнулась: – Вот оно, мам! Издержки твоего воспитания. Упущения, так сказать – эгоистичная, равнодушная и непослушная дочь.
Аля ничего не ответила.
Через пару минут раздался звук двигателя. Она подошла к окну. Темный участок осветили автомобильные фары, открылись ворота. Машина выехала на улицу и, чуть переваливаясь, медленно поползла по поселку.
«Ну конечно, – раздраженно подумала Аля. – Закрыть ворота не удосужилась. Сто раз говори – и все без толку! Что за эгоизм? Впрочем, чему удивляться? Тряслась над ней, вот тебе и издержки!»
Накинув старую куртку и сунув ноги в кроксы, она вышла во двор. Трава после дождя сочно чавкала под ногами. Было тепло и сыро, пахло свежестью и мокрой землей. На минуту остановившись, Аля глубоко вдохнула свежие вечерние запахи – красота! Все, как она мечтала, – дача, лето, свобода. Все вечера были ее: балкон с видом на лес, на участок, уютная комната, удобная кровать. Старая бабушкина настольная лампа – синее стекло, бронзовая нога. Книга на тумбочке, стакан остывшего чая. И в блюдце крыжовник – любимое лакомство.
Правда, днем вожделенного уединения ей было не видать – внуки и няня, чужой человек. Но внуки радость и счастье, а няня тиха, как украинская ночь. На неделе ни дочь, ни зять не приезжали, оставались в Москве. Во-первых, неохота тащиться по пробкам. А во-вторых, им хотелось отдохнуть от детей. За них родители были спокойны – с ними и няня, и бабушка. Холодильник забит, в местном магазине есть все, можно спокойно работать. И она была спокойна за дочь и зятя. Пусть спокойно работают и отдыхают. Ходят в кино, в гости, в рестораны. Они заслужили.
Зато уж на выходные собирались компании. Приезжали друзья дочери и зятя, разумеется, с детьми – у всех было по двое или по трое. И как они все успевали, современные женщины? Все ведь работали – у кого бизнес, у кого служба. А, да! Няни! Сейчас все изменилось, не то что в ее молодости, когда весь расчет был на бабушек и дедушек.
Да, выходные всегда были шумными и многолюдными: шашлыки, плов, шурпа или лагман. Эти успешные молодые мужчины умели готовить! Точнее, так – сейчас было модно готовить! И зять Леня умел и любил.
И на тебе – все изменилось. У ее спокойной, разумной, послушной дочери, у ее тихушницы Аньки, примерной матери и верной жены, случился роман. В голове не укладывается. Этого Аля точно не ожидала – у дочери в семье все было прекрасно: достаток, успех. Никаких скандалов и передряг. Леня, зять, обожает Аньку. А какой он замечательный муж и отец!
Как было все хорошо! Казалось, так будет всегда, и ее дочь точно будет счастливой – первой счастливой женщиной в их семье. А сейчас на сердце тревога и беспокойство, душа ноет, болит. Да и с покоем, кажется, пришла пора распрощаться. Надолго или навсегда? Все обваливается, трещит по швам. Вот-вот – и руины.
Она выглянула на улицу, но там было темно. Включила уличное освещение. Дождь закончился, только с деревьев падали капли.
Спать, спать. Сегодня она очень устала.
Однако уснуть не получалось. Включила телевизор. Но на экране рябило, картинка, словно игрушечный калейдоскоп, распадалась на множество мелких деталей, и Аля с раздражением его выключила. Нет, все понятно, загород, дождь – но как же это осточертело! Читать не хотелось. Разве что послушать музыку? Приемник отлично ловил любимую радиостанцию «Орфей». Несколько минут Аля крутила колесико настройки, но приемник шипел и шуршал. Чертыхнувшись, она выключила и его. Помехи. Всю жизнь одни помехи.
Пытаясь все же уснуть, легла на спину, вытянула ноги и натянула одеяло до подбородка. Услышала, как снова забарабанил дождь. Ну вот! Посмотрела на часы – рано. Наверняка Анька еще не доехала. Позвонить? Да нет, не стоит. Во-первых, отвлекать водителя за рулем – полная глупость. А во-вторых, услышать опять ее раздражение? Нет уж, увольте. С нее хватит того, что она сегодня услышала.
И от кого? От самого близкого человека, от родной и единственной дочери. От жалости к себе Аля всхлипнула.
И тут снова вернулись раздражение и даже злость на дочь: «Нет, ну вы подумайте! Роман она завела!» Аля снова вздохнула – не усну. Определенно сегодня не усну.
Да уж, мать и дочь, вечный «Король Лир». С сыновьями проще, она в этом уверена. Сын больше жалеет мать. Нет вечного соперничества, сравнения: а я, а у меня, а у тебя. И все это полная чушь, что дочь лучше поймет, потому что женщина. Глупости. И как ей надоели эти высосанные из пальца драмы!
Все. Не думать, не думать. Не думать – и все. Иначе просто не выжить. Анька молодая, все переживет. А ей, Але, за пятьдесят.
И хватит с нее страданий, ей-богу, достаточно. Свою бочку дерьма она уже съела, выхлебала полной ложкой до самого дна.
Она закрыла глаза и почувствовала, что ее знобит. Не дай бог, простуда. Да нет, просто нервы. Еще бы не нервы – такой стресс. Она снова посмотрела на часы и набрала телефон дочери.
– Аня! Ты дома? – быстро выпалила она.
– Подъезжаю, – коротко, с обидой бросила дочь.
«Ну и бог с тобой, – подумала Аля. – Добралась – и слава богу. А все твои закидоны – тоже мне, новость».
Она погасила настольную лампу и отвернулась к стене. Дождь, развеселившись, весело и бодро тарабанил по подоконнику. Вдалеке забрехала собака. Моментально включились другие. Собачий брех продолжался минут десять, а затем постепенно смолк.
Она открыла глаза и уставилась в потолок. Ничего интересного.
Ах, Анька! Какая же ты дурочка, девочка! И как мне тебя, Анька, жаль!
* * *
В детстве Аля была наивна не по годам, и это сразу бросалось в глаза. Светло-серые, детской кукольной формы глаза распахнуты и открыты всему миру. В них не было испуга или страха перед огромной и незнакомой жизнью, в них читались восторг, любопытство, любознательность и – доверие. Так ее учила мама: «Хороших людей большинство, доченька! Их точно больше, чем нехороших!» Мама, наивная, чудесная мама! Светлый, несчастный человек, почему именно тебе такая судьба? Аля Добрынина не была хорошенькой в понимании этого слова – скорее, обыкновенной, но милой, приятной.
Жили они в Подмосковье, точнее в Клину, в городке, где творил великий Чайковский, и Аля очень гордилась своим земляком.
Алина мать, Анна Васильевна Добрынина, скромная, тихая учительница музыки в местной школе, мечтала сделать из девочки пианистку. Но увы, уже в четыре года она, опытный педагог, поняла, что занятие это бессмысленное и бесполезное – у девочки не было слуха. До такой степени, что напеть простейшую «В лесу родилась елочка» у нее не получалось. Конечно же, слух можно развить, как и циркового медведя научить кататься на коньках. Но стоит ли? Если бог не дает никаких подсказок, выходит, не стоит? Значит, у девочки другой путь. Да и пианино, стоящее в холодном помещении красного уголка, наводило на тихую девочку совсем не священный ужас. Аля просто пугалась черного полированного зубастого монстра.
Ах как жаль! Ведь музыка – это счастье, нескончаемая радость, восторг, упоение и отрада души!
Да, жаль… Но что поделать? Заставлять девочку барабанить по клавишам? Зубрить этюды и гаммы? Мучить ее? Никогда. И музыкальную тему Анна Васильевна просто закрыла.
Когда-то с пятимесячной дочерью на руках тихая и покорная Анечка сбежала от мужа-тирана. Сбежала в никуда, не раздумывая ни минуты, когда пьяный оборотень занес над ней огромный, с кирпич, кулак. С собой она прихватила авоську с тремя запасными пеленками, тремя же ползунками, парой теплых пинеток и шапочек. Девочка была укутана в одеяло – апрель.
Почему-то бросилась на вокзал. Уже на вокзале, присев на скамейку, заплакала – идти ей было некуда и не к кому. Ни родни, ни близких друзей у нее больше не было, мама умерла, а отец, не выдержав и года, сразу женился. Мачеха оказалась классическим персонажем из сказок – злой, жадной, ревнивой. Тихая и смирная Анечка ее раздражала. Жили они в небольшом подмосковном поселке в общежитии семейного типа – полторы комнаты и общая кухня. За что эта женщина ненавидела Анечку? Молчаливая девочка, умелая помощница. И суп сварит, и приберет. Покойница-мама всему научила. Знала, чувствовала, что долго не проживет, – сердцем страдала всю жизнь. Ей и рожать запрещали. Но родила – какая семья без дитя? А вот работать не работала – инвалидность. Работал один отец. В поселке под названием Труженик был небольшой заводик по производству гжельской керамики, где он и трудился оправщиком. У всех поселковых бело-синей керамики было полно – списанный брак: вазы, тарелки, чашки и плошечки. Фигурки животных, девиц и кавалеров не брали – зачем? Какая от них польза? Глупости для городских. С фигурками играла детвора – девица с длинной косой, удалой гармонист, спящие кошечки, свернувшиеся в клубок собачки. Это и были их куклы и основные игрушки.
Вся поселковая жизнь крутилась вокруг заводика. У всех были свои огороды и даже живность, скотина – а как выживать на селе? Но мама, простая женщина, светлая ей память, отдала девочку учиться музыке – в поселке жила замечательная старушка Евгения Николаевна. К ней Аня и бегала на занятия три раза в неделю. Да больше бы бегала – только Евгеше было тяжело, возраст.
А потом мама ушла… Ту жизнь, после мамы, вспоминать не хотелось. Мачеха жалела ей кусок хлеба и стакан молока. Слава богу, Анне тогда было почти пятнадцать. Решилась и, бросив недобрый родительский дом, уехала поступать в музыкальное училище в Москву.
Странное дело – поступила, сама не ожидала. Получила койку в общаге и зажила студенческой жизнью. Стипендии, правда, почти ни на что не хватало. А как хотелось попасть в Зал Чайковского и в консерваторию! Но студентам давали контрамарки. А вот на билеты в театр денег не хватало. Ее манило в театры, концертные залы, на выставки! Это же столица, Москва! Здесь столько всего! А недоступно.
Жили девчонки в общежитии дружно, в складчину. Выживали, потому что всем делились. Хорошее было время. Пока она не повстречала Сашу Добрынина, красавца и баловня судьбы, москвича, сына богатых и известных родителей. Влюбилась в него смертельно, до сердечной боли. Да и он, кажется, тоже – провинциалка, музыкант, сероглазая, русоволосая Анечка, тихая, нежная, пылко влюбленная, готовая на все. За ним – на край света!
Он все смеялся: «Ты с какой планеты, Анька? Таких больше нет!» Называл ее декабристкой.
Столичные девицы, яркие, языкатые и нахальные, как на подбор, ему давно надоели.
Как хорошо все начиналось. Ах как хорошо! Правда, через четыре месяца она забеременела, неопытная дура, деревня! Как он кричал! Но потом успокоился – на удивление быстро – и предложил пожениться. Аня удивилась. Потом, спустя время, поняла – сделал он это назло матери, с которой у него было сложно, и отцу. Правда, тому, кажется, было все равно, он жил своей жизнью. А вот свекровь ее сразу не приняла. Смотрела презрительно, как на беспородную, шелудивую, приблудную собаку. И презрения своего не скрывала. Сразу предупредила:
– Думаешь, принца на белом коне отхватила? Богатого москвича? Дура. Дерьмо он, мой сын. Дерьмо, пьяница и гуляка. Впрочем, скоро сама узнаешь. Ладно, дело твое. Но тебя и твоего ребенка, – она кивнула на выпирающий Анин живот, – я ни за что не пропишу, поняла?
Аня покорно кивнула. Зачем она так, эта строгая женщина, суровая и красивая, увешанная кольцами и браслетами? Что Аня сделала ей плохого? И, кстати, она ни на что не рассчитывает! Просто она любит мужа. Очень любит, и все.
Но свекровь оказалась права: Саша пил. Пил и гулял. Поднимал на нее руку. Свекровь в их отношения не встревала – кажется, просто ждала, когда Аня исчезнет. Правда, сыну бросала: «Сволочь!» Но на этом защита заканчивалась. Свекор вступался, если был дома. Но случалось это редко, жену с сыном он, кажется, избегал.
Когда родилась Алечка, ничего не изменилось. Свекровь к ним в комнату не заглядывала и девочкой не интересовалась. Саша по-прежнему пил и гулял, пропадал на несколько дней, а вернувшись, мог и ударить.
В общем, выдержала Аня почти год, а потом убежала. Не было сил и мочи терпеть.
Когда случился тот, последний скандал, свекровь была дома. Услышав крики, усилила звук телевизора – так она поступала всегда.
Аня не знала, слышала ли свекровь стук входной двери, когда она убегала, ее слезы, крик пьяного мужа, плач девочки. Ей было все равно – надо было спасаться. Выскочив из подъезда, на пару минут остановилась. Может, свекровь догонит, остановит? Или Саша? Но нет. Никто ее не догнал. Идти ей было не к кому и некуда. Совсем.
И вот она на вокзале. Зареванная, промерзшая, несчастная и одинокая. Одна на всем белом свете. Нет, не одна – у нее Алька, ее девочка, ее дочка! Только куда бежать? В поселок к отцу и мачехе? Нет, ни за что!
Сидела и плакала. Проходившие мимо люди опасливо косились на молодую женщину с грудным ребенком. Милиционер, стоявший поодаль, посматривал на нее с плохо скрываемой тоской: вот только подойди – и начнется!
Решил подождать. Но Аня почему-то его испугалась, подумала вдруг: «А если отнимут ребенка, заберут в приют, а меня в тюрьму? Да, эти могут. Нет, надо бежать!» И, подхватив дочку, выскочила на перрон. Тут и вспомнила про дальнюю родственницу, живущую в Клину, – мамину тетку или троюродную сестру тетю Липу. Точно, Олимпиада Петровна Гузик, мама писала ей письма. Такую смешную фамилию запомнить было легко, а имя и того проще – Олимпиада. Олимпиада Гузик вряд ли имела полных тезок, и найти ее в маленьком городке будет совсем не сложно.
Аня, обрадовавшись, подхватилась и бросилась к кассе. В поезде они с дочерью уснули.
Олимпиада Гузик и вправду нашлась очень быстро. Тетка оказалась важной птицей – начальницей почты. Туда, на почту, Аня с ребенком, тихо хныкавшим в мокрых пеленках, тут же и отправилась.
Тетка оказалась настоящей бой-бабой: высоченная, полная, не женщина – танк, настоящая великанша из сказки. Встретишь такую на улице – отойдешь в сторону или прижмешься к стене. Не выпуская изо рта изжеванную «беломорину», она разговаривала угрожающим басом.
Увидев тощую, бледную, измученную молодую женщину, сурово свела брови, молча выслушала ее, чиркнула спичками, подожгла потухшую папиросу и хлопнула огромной ладонью по столу:
– И чего раньше не сбежала? Чего терпела, дура? Ребенок! И еще – любила? Ну а теперь что? Налюбилась, достаточно? Ну тогда двигай по адресу. – И Олимпиада размашистым почерком черканула адрес на обратной стороне конверта. – Вот, ступай! Ключ под ковриком на крыльце. Располагайся. Суп там же, на крыльце, хлеб в кухне. Постель в гардеробе найдешь. Не найдешь – ляжешь так. Я приду через, – она глянула на большие часы, висящие на стене, – через два часа. В общем, разберешься! А сумку свою оставь – я притащу! Куда тебе еще сумку?
Растерянная и счастливая, Аня, отирая слезы, мелко кивала. Голодная девочка разразилась рыданиями.
Аня вышла на улицу, вдохнула прохладный свежий воздух, уловила запах костра, приближающейся весны и тепла и, счастливо улыбнувшись, побрела по улице – тетка сказала, что до дома недалеко, минут семь. Нещадно болели руки – дочка, хоть и мелкая, худенькая, почти невесомая, казалась теперь тяжеленной.
Домик нашелся быстро – и оказался маленьким, будто игрушечным, словно насмешка над великаншей Олимпиадой: две малюсенькие комнатки с картонными стенками и кухонька метров пять. Половину пространства кухни занимала крутобокая печка.
Аня осторожно положила уснувшую дочку на кровать и на цыпочках, чтобы не скрипеть половицами, прошлась по дому. Убранство никак не вязалось с хозяйкой. Казалось, в таком домишке должна жить маленькая, кукольных размеров женщина, а не громкоголосая великанша, бой-баба.
Занавески в рюшечках, кружевные накидушки на кровати и креслах, вышитый подзор, фиалки и герань в горшках, украшенных витиевато вырезанными из белой бумаги передничками, вязанные крючком салфеточки и скатерки, статуэтки животных с игриво поднятыми лапками, картиночки на стенах, бесконечные вазочки и открыточки, парочка плюшевых мишек, сидящих в обнимку на кресле.
Аня счастливо улыбнулась и наконец выдохнула.
В доме было тепло, огромная печка не успела остыть, и нежданная гостья робко прижалась к ней озябшей спиной.
Потом она вспомнила, что голодна, поставила чайник, принесла с крыльца огромную кастрюлю щей, открыла крышку и жадно вдохнула аромат густого, наваристого супа.
В кастрюльке поменьше нашелся и хлеб, мягкий и свежий, и Аня отрезала себе большущий ломоть. Устроившись у окна, она жадно, громко прихлебывая, начала есть обжигающий суп.
Только теперь, отогревшись и наконец наевшись, она поняла, как круто и бесповоротно она, нерешительная, робкая и пугливая, изменила свою жизнь. Свою и своего ребенка.
Как она смогла уйти из того дома? Из той семьи, от законного мужа? Как у нее хватило смелости? А что теперь? Уживутся ли они с суровой теткой, ведь совершенно чужие, незнакомые друг другу люди. Что она знает про Олимпиаду? И для чего Олимпиаде, одинокой и бессемейной, Аня и ее дочь?
А если ее найдет муж? С него станется, подаст в милицию, объявят в розыск. Нет, это вряд ли – они с Алей ему не нужны. А свекровь наверняка счастлива, что избавилась от обеих.
А работа? Нужно искать работу, кормить себя и дочь. «Господи, что я наделала…» И Аня заплакала.
В комнате запищала дочка. Аня немедленно вытерла слезы и побежала к ребенку. Помыв малышку под рукомойником, поменяла пеленки, покормила ее и прилегла на кровать.
Скоро придет хозяйка. Какой она человек, эта Олимпиада, тетка Липа? Вдруг одумалась и выставит их вон? Тогда точно придется ехать обратно и возвращаться в дом мужа.
Аня всхлипнула: «Никогда. Доченьку в детский дом, а сама утоплюсь. Вот самое простое и верное решение. А Алю вырастит государство. Не бросит же в беде».
Сытая дочка болтала ножками и гулила. А молодая мать скоро уснула – сказались тяжелые дни.
Разбудил ее приход хозяйки. Хлопнула дверь, потянуло холодком, и раздались тяжелые, грузные шаги – ну просто появление статуи Командора. И тут Аня услышала громогласный, басовитый голос:
– Ах ты, моя маленькая! Ах ты, сладенькая! Куколка какая! Красавица! Внучечка моя драгоценная!
Очумевшая от этих слов и еще не пришедшая в себя от сна, Аня сидела на кровати и хлопала глазами. А великанша, повторяя ласковые слова, качала на огромных руках обалдевшую девочку.
И тут растерянная и ошеломленная Аня поняла: сегодня она обрела дом и родную душу. И никто их с дочерью отсюда не выгонит, а совсем наоборот – их будут любить, холить, лелеять, оберегать и охранять. И никто их теперь не обидит. Попробуй обидеть Олимпиаду Петровну Гузик – мало не покажется.
Так все и вышло. Тетка обожала их обеих, и малышку и племянницу, тетешкалась с девочкой, как не тетешкаются родные бабки, летела с работы, чтобы поскорее взять девочку на руки, по утрам варила кашу и протирала творожок, покупала вещички и важно выгуливала ее в коляске, низкой, приземистой, кремово-сливочного цвета, добытой по страшному блату в местном универмаге.
Тетка оказалась человеком редкой, кристальной, светлой души, невероятной душевной теплоты, доброты и сердечности, страшно одинокой и в общем несчастной. Были в ее жизни и трагическая любовь, и предательство, и полное одиночество. Кому повезло больше? А повезло всем – и Анюте, как звала ее тетка, и ей, Липе. И уж точно Алечке, которая звала Липу бабушкой и которую она обожала. Прижавшись носом к оконному стеклу, ждала ее с работы, бросалась к ней в объятия, а по утрам прибегала к ней в кровать и, уткнувшись в мягкий горячий бок, моментально засыпала.
Спустя год совестливая Анюта устроилась в детский садик музыкальным работником. Туда же устроила и Алечку – и сыты, и дочка под присмотром.
Хозяйство вели сообща. Да какое там хозяйство – две женщины и ребенок. Жили дружно, не ссорились и не цеплялись друг к другу. Через полтора года Аня успокоилась и поняла, что бывший муж и не думает их искать, наверняка давно забыл и устроил свою жизнь. Ну и бог ему судья.
Их тихая женская жизнь протекала спокойно и мирно.
Аля росла спокойным, уступчивым, беспроблемным и милым ребенком. Если бы ее спросили, кого она любит больше, свою тихую и печальную мать или большую и громогласную бабушку, она бы призадумалась. Нет, она очень любила обеих. Но с бабушкой было веселее, живее, с ней можно было играть, смеяться, пугаться страшных историй, нашептывать по вечерам сказки, петь смешные куплетики, учить наизусть стихи, печь на кухне оладьи, пышные и высокие, собирать с земли желуди и делать из них смешных человечков, шить куклам платья, вязать пинетки и кофточки, покупать потихоньку от мамы коричневые пачечки сладкого гематогена и кисленькие желтенькие – витаминки-драже. Еще можно было клянчить мороженое и трубочки с кремом, ходить в кино на детские сеансы, самые ранние, в девять утра, по воскресеньям, когда мама еще спала.
Бабушка – это вечный праздник и радость, шумные, звонкие поцелуи, запах леденцов, духов «Красная Москва» и папирос «Беломорканал». Бабушка – это смешные черные усики под верхней губой: «Ба, ты же не дедушка, почему у тебя усы?»
Бабушка – это сладкая пшенная каша с изюмом, маленькие сережки с красными камушками, влажная шея и нежные руки, самые нежные и родные, горячие: «Ба, подержи ручку на лобике! Головка болит».
А с мамой они гуляли в усадьбах любимого композитора. Больше всего любила Майданово, двухэтажный дом на высоком берегу реки Сестры. Бывали и во Фроловском, любовались бесконечными просторами, лесами, полями и речкой Жерновкой. Как интересно рассказывала мама о жизни и творчестве композиторов! Аля слушала ее, затаив дыхание. Увлеченная рассказом, мама розовела и оживлялась, становилась совсем молодой.
Анна Васильевна заболела, когда Аля училась в пятом классе. Стала еще грустнее, еще печальнее, еще тише. На работу она почти не ходила, сидела дома на вечных больничных или лежала в больнице. Домой приходила врачиха из поликлиники, тощая, темная, похожая на засохшую ветку. Длинными, сухими темными пальцами хмуро и нервно писала рецепты, бросая тяжелые взгляды на больную и ее родню, тоненькую перепуганную девочку с узкими косицами и большую толстенную усатую старуху в темном широком платье.
Врачиха все понимала. Жизнь молодой и печальной женщины подходила к концу. По слухам, бабка девочке не родная. Что будет с ребенком? Какая судьба ждет эту милую напуганную девочку? Надо непременно позвонить в детскую поликлинику своей коллеге-педиатру и выяснить, что да как. Возможно, есть другие родственники, поближе? Надо сделать все, чтобы этот ребенок не попал в детский дом – там она пропадет. Такие девочки, как эта, в таких местах не выживают.
Бедная Анюта болела неожиданно долго, хотя и анализы были ужасными, и прогнозы врачей не оставляли надежд, и кормили ее принудительно, а она все жила. Последний месяц она провела в больнице. Медсестры шепотом обсуждали участь несчастной, совсем молодой женщины, ее странную родню: огромную усатую тетушку с красными от непрекращающихся слез глазами, крепко держащую за тоненькую, словно прутик, ручку насмерть перепуганную, растерянную девочку. Девочку жаль было больше, чем мать.
Та уже пребывала между землей и небом, в зыбком, затуманенном, неизвестном мире, приходя в себя на пару минут, только когда девочка еле слышно шептала «мама».
Картина была невыносимой.
Медсестры тайком утирали слезы – какое несчастье!
Похороны Ани были печальными. Впрочем, процедура эта веселой не бывает, но здесь все выглядело совсем удручающе – дешевый гроб, оббитый малиновым ситцем, ужасное ноябрьское утро, темное, дождливое, мрачное. Размытая, утопающая в рыжей глине дорога на кладбище, рыдающая старуха, укутанная в черный платок и держащая за руку девочку, серую от страха и горя.
Из провожающих были две женщины, работницы почты: полудебильная уборщица Клава и почтальон Лена, грубая, хмурая, молчаливая, одинокая баба. Обе пришли по просьбе начальницы.
После кладбища поехали к Олимпиаде. Там и помянули несчастную, тихо и скромно, но как положено, селедкой с картошкой, винегретом и поминальными блинами с кутьей. Кутью принесла Клава.
После долгих уговоров Аля молча сжевала холодный блин и ушла в комнату. Не зажигая света и не раздеваясь, легла на кровать и закрыла глаза. Что теперь будет? Теперь она совершенно одна. Мамы нет. Есть бабушка, но она им не родная, и потому ее, скорее всего, заберут в детский дом, она уже взрослая и все понимает. К тому же она прекрасно слышит все разговоры. Вряд ли бабушке удастся ее «отстоять»: возраст не тот, здоровье подводит. Правда, Аля слышала, как бабушка Липа сказала врачихе, что будет биться до последнего. А та ответила, что шансов мало, даже почти нет. И еще что надо отыскать Алиного отца. Вот он-то точно имеет право на девочку.
Отца. Аля его совсем не помнила. Мама от него сбежала, когда она была грудным младенцем. Отец много пил и распускал руки. Мама говорила, что она спасалась и спасала дочь. Оставаться в том доме было нельзя. Сбежала в никуда, «наобум Лазаря», как она говорила.
Но теперь мамы нет, бабушка старенькая и больная, ходит плохо, дышит тяжело, жалуется на сердце и на все остальное. И бабушка она не родная. По всему получается, что дорога у Али одна – в приют.
Было страшно. Ах как было страшно: больше нет мамы, а скоро не будет и бабушки. Страшно было уходить из родного дома, где она выросла. Страшно было представить другую, незнакомую жизнь. Но было понятно одно – та, другая, новая жизнь уж точно не будет лучше прежней, старой.
Скорее всего, она окажется ужасно тяжелой, страшной, как и само слово «приют».
Через пару дней пришли какие-то люди. Они внимательно рассматривали девочку и задавали чудны́е и смешные вопросы: не голодает ли она и что, например, она ела сегодня на завтрак и чем ужинала вчера, справляется ли она с уроками и кто их проверяет, кто стирает ей платьица, трусики и колготки? Вопросы были странные, девочка терялась и пугалась этих дотошных чужих людей, бросала взгляды на растерянную бабушку, но та, кажется, боялась не меньше ее.
– Уроки, – тихо отвечала Аля, – мне проверять не надо. Я учусь хорошо. Белье, – произнести при незнакомых людях слово «трусики» ей было неловко, – я стираю сама. Мама меня приучила. А на завтрак мы ели овсяную кашу. И бутерброды с сыром.
Дотошные тетки переглянулись и ушли. Все оставалось по-прежнему: Аля жила с бабушкой, ходила в школу, делала уроки и по ночам плакала по маме.
В зимние каникулы случилось неожиданное – снова пришли незнакомые люди и, попросив девочку выйти из комнаты, долго говорили о чем-то с бабушкой. Девочка чувствовала: происходит что-то неладное, страшное, непонятное, то, что непременно повлечет за собой перемены. И эти перемены точно будут ужасными.
Дрожа как осиновый лист, она сидела в своей комнатке, смиренно положив руки на колени: она давно со всем смирилась и любые неприятности, любые новости воспримет как должное. Да и кто спросит ее мнения, кому оно интересно?
После ухода комиссии – так назвала теток баба Липа – ее опять не забрали. А вот бабушка долго плакала. Аля вопросов не задавала. Но и в январе ее не забрали, а после Нового года, грустного и очень тихого, баба Липа слегла с давлением. Три раза за сутки приезжала неотложка, каждый день приходил врач из поликлиники, дом пропах лекарствами и болезнью. Баба Липа плакала и обещала девочке, что никому ее не отдаст, никому и никогда, даже если придется лечь на рельсы. При чем тут рельсы, Аля не поняла, но переспрашивать не решилась. Каждый вечер приходила почтальонша Лена, ни слова не говоря, выносила за бабушкой ведро, перестилала ее постель, подметала дом и вставала к плите. Готовила Лена невкусно, просто, по-деревенски, по-холостяцки, по ее же словам. Аля, привыкшая к бабушкиным оладьям и сырникам, к вкусным супам и тефтелям, с трудом проглатывала подгоревшую гречневую кашу и сыроватую, плохо прожаренную картошку.
После зимних каникул, в первый учебный день, Алю Добрынину вызвали к директору. В кабинете сидела нарядная дама в красивом ярко-фиолетовом костюме и с пышной высокой прической-башней. На очень ухоженных, холеных, с красивым ярким маникюром руках важной дамы сверкали золотые кольца с цветными камнями. Сильно пахло духами.
Директриса, скромная женщина в строгом черном костюме, страдающая мигренями и не признающая косметики и украшательств, страдальчески морщила брови и кривила рот. По всему было видно, что ее вечная мука, головная боль, сегодня опять была рядом.
Испуганной девочке предложили присесть, и важная дама с участливым вздохом принялась задавать ей уже знакомые дурацкие и странные вопросы. Все повторялось сначала.
«Как тебе живется с Олимпиадой Петровной? Кто готовит еду? Кто стирает?» И так далее.
Аля, опустив глаза, отвечала тихо и ровно, заученно и монотонно.
Девочка видела, как по-прежнему страдальчески морщится директриса, и уловила в ее глазах сочувствие и даже жалость. Она уговаривала себя не заплакать, потому что плакать перед фиолетовой ей не хотелось. Та наклонилась к ней и, обдавая ее горячим и сладким дыханием, надев на гладкое и безразличное лицо маску сочувствия, с придыханием сказала:
– Милая Алевтиночка! Мне очень жаль, но складывается все не лучшим образом. Поверь, мы очень хотели тебе помочь! Очень! – Она кинула взгляд на молчавшую директрису, ожидая ее поддержки. Та молчала, и тетка, недовольно нахмурив брови, сладко улыбаясь, продолжила: – Дело в том, что мы искали твою московскую родню. Твоего папу и, возможно, других родственников. Но наши поиски не увенчались успехом, увы. Твой отец, – снова короткий, но выразительный взгляд на директрису, – твой отец… Словом, его больше нет. Он умер. Точнее, погиб.
Директриса нахмурилась и кашлянула, фиолетовая запнулась, но тут же вновь заговорила:
– Но не все так уж плохо! У тебя в Москве живет бабушка. Женщина она пожилая, но полная сил. Правда, – скорбный взгляд, – взять тебя к себе, Аля, она еще не готова.
Аля молча смотрела в окно. А фиолетовая все ворковала:
– Но ты не волнуйся! Мы ведем с ней беседы, уговариваем ее, убеждаем, что ты хорошая и спокойная девочка, умница и отличница. И мне кажется, что она согласится. А пока, Алечка, тебе, милая, придется пожить в детском учреждении.
– Зачем ее уговаривать? – не поднимая глаз и теребя край школьного фартука, еле слышно спросила девочка. – Зачем ее убеждать? У меня есть бабушка, с которой я живу всю свою жизнь. Я ее люблю, и она любит меня. И ее, мою бабушку, не надо уговаривать оставить меня.
– Все так! – оживилась фиолетовая. – Только вот бабушка твоя, как ты ее называешь, вовсе тебе и не бабушка. Да и тебе самой это известно. По документам она вообще тебе никто, понимаешь? И усыновление здесь невозможно. Никто ей этого не разрешит! К тому же человек она пожилой и очень больной.
– А та моя бабушка? – так же тихо спросила девочка. – Она что, молодая?
Дама недовольно скривилась и заерзала на стуле.
– Нет, не молодая. Она тоже на пенсии. Но она твоя бабушка, твоя родная бабушка. И она… Она имеет право. К тому же женщина она обеспеченная!
– Никакая мне она не родная, – неожиданно с вызовом ответила девочка. – И упрашивать ее не надо. Я все равно к ней не поеду.
Молчавшая, словно застывшая, директриса дернулась и, уронив карандаш, испуганно глянула на даму с прической.
Та была крайне недовольна всем происходящим и еле держала себя в руках. Она театрально развела руками, всем своим видом показывая, что сделала все, что можно, и, разведя руками, произнесла:
– Тогда одна дорога, моя дорогая, в детский дом!
Побелев от страха и ужаса, заполнивших ее маленькое детское сердце, Аля вздрогнула, вскинула голову и молча кивнула.
Не прощаясь, на ватных ногах она еле-еле вышла из кабинета, думая о том, что ее сильно, очень сильно тошнит.
Дошла до туалета, и там ее вырвало. Но легче, кажется, не стало.
В тот день ее отпустили домой. Шла она медленно, поддевая носками ботинок свежий снежок. Почему не торопилась? А потому, что было страшно рассказать о сегодняшней встрече бабушке. Рассказать о том, что скоро они разлучатся. Вернее, их разлучат. И никто, ни один человек на свете им не поможет, никто за них не заступится – нет у них заступников. Мамы нет, и скоро не будет и бабушки.
Еле сдерживая рыдания, Аля добежала до дома.
Дверь была не заперта. Девочка вбежала в дом и громко крикнула:
– Ба!
Ей никто не ответил. В бабушкиной комнате было пусто, растерзанная постель, разбросанные вещи, в блюдце осколки от ампул, ведро, куда ходила баба Липа, стояло полным. Пахло мочой, спиртом, лекарствами и страхом.
Впервые Аля поняла, что одна на всем белом свете. И никто, никто ей не может помочь!
От горя, отчаяния и животного страха она разрыдалась.
Но через пару минут встрепенулась, подскочила, схватила пальтишко и шапку и бросилась на улицу.
Наверняка бабушку увезли в больницу! Конечно, в больницу, куда же еще? Сейчас она туда добежит, найдет бабу Липу и обнимет ее! И они обязательно что-нибудь да придумают! Обязательно придумают! И не расстанутся. Никто не сможет их разлучить! А может, им убежать? Собрать самое необходимое, какие-то вещи, бабушкины лекарства, Алину любимую куклу Марину, мамины фотографии и убежать? Страна большая, где-нибудь да пристроятся! И кто-то им непременно поможет. На свете так много добрых людей – так говорила ей мамочка. Найдется, кто их пожалеет, заберет к себе. Как когда-то их с мамой пожалела и забрала к себе бабушка Липа.
Аля обрадовалась такому простому решению и припустилась бегом. Бежала так резво, что стало жарко, и она сорвала с головы шапку. Конечно, есть выход! И она его нашла! Ведь не бывает, чтобы не было выхода! Мамочка всегда говорила: «Даже в самые страшные минуты отчаяния нельзя падать духом! Я убежала с тобой, совсем крошкой, без вещей и денег. А видишь, как все обернулось? Как мы все счастливы? А если бы испугалась? Наверное, уже давно бы лежала в могиле. А что бы было с тобой?»
Мама не испугалась, и она, Аля, не испугается. Мамочка отвечала за нее, а она отвечает за бабушку. Потому что уже взрослая. Конечно, взрослая. Одиннадцать лет – вполне солидный возраст.
Коридор второго этажа больницы был темным, узким и пустым. В самом конце его стоял стол, за которым сидела медсестра и увлеченно что-то читала, подчеркивая в пухлой книге, видимо, учебнике, слова и целые абзацы. С сильно колотящимся сердцем Аля подошла к столу, постояла, пару раз кашлянула в надежде, что та обратит на нее внимание.
Наконец сестра оторвалась от книги и хмуро уставилась на незваную гостью.
– Тебе чего? И вообще – кто тебя пропустил?
Перепуганная девочка забормотала, что пришла к бабушке, Олимпиаде Петровне:
– Она тут, у вас! Пришла, потому… потому что больше у меня никого нет. Мама умерла, и мы с бабушкой остались вдвоем. Бабушка заболела, а меня хотят забрать в детский дом. А я туда не хочу. Я домой хочу, на Лесную. Там у нас дом и маленький садик. Там у нас хорошо, честное слово! И я пришла сюда за бабушкой. Заберу ее домой, и мы снова будем жить вместе. Буду ухаживать за бабушкой, я умею! У меня мама долго болела, я всему научилась – и судно выносить, и постель менять. И с ложки кормить, и поить из поильника! У нас и поильник есть, еще мамочкин, с носиком такой, и с надписью «Привет из Кисловодска». Соседка привезла, тетя Надя. – Аля выдохлась и замолчала.
Медсестра разглядывала ее и ничего не говорила.
– Вы меня слышите? – с отчаянием спросила Аля.
Медсестра одернула халат, надела лежавший на столе мятый колпак.
– Да слышу я тебя, не глухая! Только ты что думаешь, я здесь главная? Эх, малая! Я сама здесь на птичьих правах. Да и кто меня слушает? В детский дом, говоришь? Да уж… Хреново. Я сама детдомовская, хлебнула по полной. Правда, у меня, в отличие от тебя, и мамка была, и папка. Только это ничего не меняло. Пили они. Напивались, а потом зверьми становились. Ну и разобрали нас, детей. Сестру с братом усыновили, а мне не повезло, я в приюте осталась. Не пришлась никому. – Она грустно и недобро скривила рот. – Да и ладно, что уж теперь! Видишь – выросла, профессию получила. И ничего, не пропала, не сдохла. Но ты, малая, в детский дом не спеши, слышишь? Бабка твоя выздоровеет или нет – все равно не спеши! Лучше у какой-никакой родни, чем в приюте, ты меня поняла?
Аля кивнула.
– А к бабушке можно?
Медсестра нахмурилась.
– Сегодня посещений нет, у нас с этим строго. Завтра приходи, слышишь? А сейчас домой иди. И бабушку беспокоить не надо, раз только сегодня ее к нам привезли. Усекла, малая? Иди, девочка. У тебя хоть дом есть, есть куда идти. А у меня и этого не было.
Аля развернулась и побрела по коридору.
– Эй! – окликнула ее медсестра. – Ты небось голодная? Пошли чай пить. У меня шоколадка есть, бутерброды с сыром. Пошли, не дрейфь! А то что ты сейчас в пустой дом!
На больничной кухне – медсестра Леля называла ее буфетной – пахло хозяйственным мылом, хлоркой и подгоревшей кашей. На полках стояла посуда – серая, грубая, с неровными краями. На потолке нестерпимым голубоватым резким светом горели, жужжа, лампы дневного света.
Леля открыла холодильник, достала сыр и масло, поставила на плиту огромный алюминиевый чайник и вытащила из шкафа целый батон. Ловко нарезав бутерброды, она налила чай и поломала шоколадку «Аленка».
Аля почувствовала, как сильно проголодалась, – еще бы, ела она сегодня только с утра, да и то не еда – холодный сырник в школьной столовке и ореховый коржик.
Чай был крепкий и сладкий, хлеб мягкий, слой масла толстенный, так же, как и куски сыра.
Наевшись, Аля почувствовала, как нестерпимо хочется спать. Голова клонилась к столу, глаза закрывались. А Леля все болтала. Рассказывала про детский дом, про драки и тычки от воспитателей, про полуголодное существование, про то, как завхоз зажимала конфеты, печенье и вафли к праздникам, как воровали повара, унося домой огромные сумки, как повезло ее сестре и брату, попавшим в семьи и имевшим нормальное, сытое детство.
Расспрашивала Алю – где отец и семья отца, от чего умерла мама, узнала, что бабушка им не родная.
Посочувствовала:
– Ну вряд ли бабке Олимпиаде тебя отдадут, на это ты не рассчитывай. По документам ты ей никто, и им наплевать, что она тебе бабушка. А про московскую бабку ты зря! Зря к ней не хочешь! Может, вполне нормальная бабка, полюбит тебя. Баловать будет. Говоришь, она обеспеченная? Вот и мотай туда, к той родне! Москва все-таки, столица. Квартира своя. Езжай и не думай, слышишь, малая? Ты меня, опытного человека, послушай. Лучше любая бабка, чем детский дом! Езжай и не сомневайся! И черт с ней, с обидой. Нам с тобой не до гордости. Делай так, как удобно! Ну, усекла?
Борясь с наваливающимся сном, Аля послушно кивала и думала: «Ни в какую Москву я не поеду. И ни к какой бабушке тоже. И квартира ее мне не нужна, и богатства. И наплевать, что она мне родная по крови. Какая она мне родная? Баба Липа – вот кто мне родня, и другой родни мне не надо.
Завтра с утра увижу ее, расскажу ей про свой план, и мы уедем! Тю-тю город Клин и Лесная улица. Страна большая, нам места хватит.
У бабушки есть пенсия, у меня тоже, за маму. Как-нибудь проживем. А потом я пойду работать. Подрабатывать. И прокормлю и бабушку, и себя. Нам много не надо».
Леля, видя, что девочка засыпает, потрепала ее по плечу.
– Иди домой, малая! Оставить здесь тебя не могу. Может проверка прийти – не дай бог. Сразу с работы попрут, здесь с этим строго. А мне только комнату в общежитии дали, знаешь, как я за нее держусь? Иди, тебе же тут близко?
Разморенная девочка натянула капор и застегнула пальто.
– Ты уж прости меня, – извинялась Леля, – ну правда не могу, честно! Добежишь, а?
На улице было сыро и ветрено. Сунув руки в карманы, Аля припустилась к дому. Добежала быстро, минут за десять. Увидела темные окна и расплакалась.
Зашла в дом. Он остыл, и было зябко. Девочка улеглась в постель, накрывшись двумя одеялами. Второе было бабушкино и пахло бабушкой – родной и бесконечно любимый, знакомый запах. Запах детства, которое в эти дни у нее, кажется, кончилось…
Утром побежала в больницу: главное – увидеть бабушку и все ей рассказать. Наверняка настроение у нее отвратительное – болеет и переживает за внучку. На часах было восемь утра. Больница снова пахнула на нее запахами хлорки, лекарств, мочи и столовской еды. По коридорам сновали быстрые медсестры и важные врачи со стетоскопами на груди. Санитарка гремела ведром. Буфетчица толкала тележку с котлом, из котла вырывался пар и запах молочной вермишели. Из огромного чайника пахло какао и пенками.
На посту вчерашней Лели не было – вместо нее сидела и что-то писала полная женщина средних лет в высоком, сильно накрахмаленном, в синеву, колпаке.
Увидев девочку, нахмурилась:
– Тебе чего? Посещения с двенадцати! Давай отсюда!
Аля упрямо и твердо, безо всяких сомнений, сказала:
– Я к бабушке. К бабе Липе. К Олимпиаде Петровне. Мне необходимо ее увидеть. Прямо сейчас.
Удивившись ее напору, медсестра посмотрела в журнал, нахмурилась, покраснела и подняла глаза:
– Девочка, – тихо сказала она, – иди, милая, домой. К родителям. Пусть они придут, слышишь? А ты иди. Иди, милая. Здесь взрослым надо, поняла?
Аля ничего не поняла. Стояла молча, как истукан. Сил пошевелиться не было. И голос, казалось, пропал. В горле пересохло – не проглотить. Да и нечего было глотать – слюна тоже исчезла.
Спустя минуту она все поняла. Больше нет бабы Липы…
Хоронили Олимпиаду Петровну через три дня. Похоронами занимались соседи и почтальонша Лена. Под матрасом нашли деньги – похоронные, как сказала Лена. Тонкая пачечка, завернутая в газету и перетянутая черной аптечной резинкой. Там же, под матрасом, лежали и бабушкины богатства – золотые сережки с красными камушками, часики на браслетике и цепочка с крестиком.
– Твое, – кивнула Лена. – Забирай. Память о бабке.
– Мне не надо. Себе возьмите. А бабушку я и так не забуду.
Удивленно вскинув брови, Лена сказала:
– Ну тогда по-честному: мне сережки, тебе крестик. Ты, чай, крещеная?
– Кажется, нет – ответила Аля. – Я не знаю.
– Все равно забирай. Пригодится.
На кладбище Аля не плакала. Не было слез. Стояла как каменная, застывшая. Громче всех рыдала Клава, страшно, с подвываниями, как волчица. Аля морщилась, словно от зубной боли, – вряд ли дебильная женщина понимает, что произошло. Впрочем, какая разница. Похоронили бабушку в одной могиле с мамой.
И все повторилось – несколько человек, включая соседей, почтальонша Лена и больная уборщица Клава пришли к ним домой на поминки. На кухне стояли миски с винегретом, картошкой и блинами. Соседка Михална принесла селедку и миску с холодцом – хорошо, что сварила. Как чуяла!
После ее слов Аля впервые заплакала.
После поминок Лена осталась с Алей:
– Пока с тобой разберутся, побуду здесь. А то ведь в приют увезут.
Рано утром Лена, надев ватник и резиновые сапоги и подхватив черную, потертую, огромную сумку, уходила на почту. Аля укутывалась в одеяло и отворачивалась к стене.
В школу она не ходила. После занятий приходила классная, уговаривала пойти в школу, говорила, что так будет легче, да и вообще надо учиться и жить дальше, жизнь, она ведь продолжается.
Аля не слушала, затыкала уши, отворачивалась и мертвым голосом, монотонно, обещала прийти завтра, точно зная, что не придет.
Через два дня явились женщины из опеки, уже знакомая Але инспекторша с башней на голове и в фиолетовом костюме и еще одна, молчаливая, хмурая, болезненного вида, с очень бледным, словно сырое тесто, рыхлым, отечным лицом.
Фиолетовая дама радостно доложила, что московская бабушка отозвалась.
– Ты даже не понимаешь, Аля, какое это счастье! Бабушка обещала приехать сюда через пару дней. Поедешь в Москву, счастливица! Эх, меня бы кто в столицу забрал! – пошутила она, но, поймав взгляд девочки, быстро умолкла. – А пока, Алечка, детка, придется в приют!
Весь разговор Лена стояла, молча прислонившись спиной к печке. На фиолетовую смотрела с ненавистью. Потом процедила:
– Пока я здесь с ней поживу. Здесь, дома. – И вышла в сени.
Фиолетовая, кажется, растерялась. Но странное дело – не возразила.
Московская бабушка действительно появилась через три дня. Рядом с ней радостно щебетала разрумянившаяся фиолетовая инспекторша.
– Девочка замечательная! – тараторила фиолетовая в сенях. – Вам очень повезло! Скромная, тихая, прилежная. Учится на «отлично», успевает по всем предметам, без исключения, поет в школьном хоре, записана в библиотеку. Опрятная и спокойная, не очень контактная, но вполне дружелюбная. Знаете, ведь ей тоже досталось! Не дай бог, как досталось! Ну, вы понимаете.
Аля сидела на аккуратно заправленной кровати у себя в комнате и глядела в стену, удивляясь собственному безразличию. Накануне фиолетовая инспекторша уговаривала ее надеть самое нарядное платье, повязать белые банты, чтобы произвести на московскую бабушку впечатление.
– Ты должна ей понравиться, – говорила она. – По одежке, как говорится, встречают! Ну и вообще. Будь начеку. Ведь в Москву едешь, Алечка! Хватит тебе тут с этой Леной, тупой деревенщиной, жить.
И платье, и белые банты Аля проигнорировала. Сидела в своем домашнем застиранном сереньком байковом платьице.
Дверь отворилась, и раздался сладкий голос инспекторши:
– Алечка, детка! Посмотри, кто за тобой приехал!
Аля медленно повернула голову и увидела худощавую пожилую даму с гладко причесанными темными волосами и ярко накрашенными губами. В ушах у нее были длинные серьги, пальцы унизаны кольцами. На тонких, иссохших запястьях позвякивали браслеты. Одета она была в строгий, но очень красивый костюм из синего джерси. Из-под пиджака виднелась красивая, яркая полосатая блузка. По комнате поплыл запах французских духов.
Дама стояла в проеме и пристально, с прищуром разглядывала девочку. Под ее строгим взглядом Але стало неловко.
– Ну здравствуй, Алевтина! – хрипловатым голосом произнесла московская дама. – Будем знакомы. Я Софья Павловна, твоя родная бабка. Ну же, Аля. Будем знакомы?
В Москву они уехали через три дня. Новая опекунша подписала бумаги – а их было море, – потом забрали документы из старой школы и собрали нехитрые Алины вещи.
Софья Павловна приговаривала:
– Господи, ну какое же старье! Куда это в Москву, Аля?
Аля хватала небрежно отброшенные вещи и принималась рыдать.
– Это мама купила, – кричала она. – А это мне подарила бабушка!
Софья Павловна смотрела на нее с сожалением. Именно так – не с жалостью, а с сожалением.
– Хорошо, – наконец сказала она. – Бери что хочешь. Набивай чемодан. Только зря, поверь. В Москве такое не носят. А все, что тебе нужно, я в состоянии купить.
Накануне отъезда поднялся страшный, пронизывающий ветер и началась густая метель.
Аля собиралась на кладбище, попрощаться с мамой и бабушкой. Софья Павловна, зябко ежась и кутаясь в платок, идти отказалась.
– Да и тебя не пущу! – решительно заявила она. – Глянь в окно. Ты что, сошла с ума?
Девочка упрямо надевала рейтузы.
– Я не пойду, – ровным голосом повторила Софья Павловна, – и тебе не советую! Ну раз уж ты такая ослица, иди с этой, твоей… письмоношей! Ну теткой этой странной, в кирзе и в ватнике. А одну я тебя не пущу, ты меня слышишь?
Аля молча натягивала валенки.
– Алевтина! – Софья Павловна вышла в сени и пыхнула голубоватым дымом. – Ты что, оглохла?
– Слышу, – тихо ответила девочка. – Я не глухая. А за Леной зайду. Она тут, рядом, через три дома.
– Не дерзи, Аля, – посоветовала Софья Павловна. – Ни к чему нам ссориться. Поверь, ни к чему.
Ничего не ответив, Аля выскочила на улицу. Сердце стучало от ярости. «Никогда ее не полюблю, никогда! Потому что я ее ненавижу!»
Три часа дня, а серо, темно. Небо низкое, тяжелое, вот-вот рухнет на голову. Ветер воет страшно, по-шакальи. Густой снег метет в лицо, залепляет глаза, нос и рот. Дышать трудно, слезы из глаз.
Добрела до Лениного дома, постучала в окно. Та выглянула, удивилась, выскочила на крыльцо. Испугалась:
– Как на кладбище? Сейчас? Ты что, девка? Как дойдем-то? А там? Как проберемся?